Рокот, все нараставший, поплыл издали и плыл, приближаясь, пока не заполнил собою всю спальню, и тогда, внезапно, сквозь узкую прорезь двери в мглистую комнату хлынула белизна, и через миг в ней не осталось ни тени, не выбеленной котами.

СЕПУЛЬКРЕВИЙ

   Каждое утро, между девятью и десятью часами, его можно лицезреть сидящим в Каменной Зале. Именно здесь, за длинным столом, он завтракает. Стол стоит на помосте и оттуда, где сидит Сепулькревий, ему видна вся серая трапезная. По обеим ее сторонам, во всю длину, огромные колонны подпирают расписной потолок, на котором херувимы гоняют друг друга по просторам отслаивающегося неба. Всего их там, сплетающихся средь облаков, не менее тысячи, пухлые конечности шалунов пребывают в непрестанном движении и все-таки никогда никуда не сдвигаются по причине анатомического их неустройства. Краски, некогда ослепительные, ныне выцвели и пооблезли, и потолок приобрел тона нежнейшие – серости, липовой зелени, старых роз, серебра.
   Наверное, лорд Сепулькревий пригляделся к херувимам уже очень давно. Вероятно, он еще ребенком не единожды пытался их сосчитать, как пытался его отец, и как еще предстоит попытаться Титусу; так оно или не так, но лорд Сепулькревий уже многие годы не поднимал глаз к нарисованному небу. Как мог он любить это место? Он составлял с ним единое целое. Он не умел вообразить никакого внешнего мира, так что мысль о любви к Горменгасту повергла б его в ужас. Спрашивать его о чувствах, которые он питает к своему родовому дому – все равно, что спрашивать человека, какие чувства испытывает он к своей руке или горлу. Разумеется, лорд Сепулькревий не забыл о существовании херувимов. Их написал его прадед, которому с воодушевлением помогал слуга, в конце концов свалившийся с подмостьев и, пролетев семьдесят футов, разбившийся насмерть. Но похоже, единственным, что еще способно было вызвать у лорда Сепулькревия хоть какой-нибудь интерес, остались книги его библиотеки да нефритовый набалдашник серебряного жезла, который Граф мог разглядывать часы напролет.
   Приходя сюда, как то было заведено, ровно в девять часов каждого утра, он вступал в длинную залу и с меланхоличнейшим выражением шел меж рядами длинных столов, вдоль которых, ожидая его, стояли со склоненными головами слуги всех, какие были учреждены в замке, разрядов.
   Он всходил на помост, огибал его, направляясь к дальнему краю стола, туда, где висел тяжелый бронзовый колокол. Ударял в него. Слуги немедля садились и приступали к завтраку, состоявшему из хлеба, рисового вина и сладкого пирога.
   Иным было меню лорда Гроана. Сидя нынче утром в кресле с высокой спинкой, он видел перед собой – хоть мгла меланхолии застилала его мозг и сосала сердце, лишая оное силы, а тело здоровья, – он видел перед собой белоснежную скатерть. Стол был накрыт на двоих. Светилось серебро, на двух тарелках стояли салфетки, сложенные в виде сидящих павлинов. Упоительно пахло хлебом, вкусным и полезным. Он видел ярко раскрашенные яйца; пагодой сложенные тосты – ярус за ярусом и каждый был хрупок, как высохший лист; рыб с засунутыми во рты хвостами, лежавших на синих, точно море, тарелках. Он видел кофейник, имевший форму льва, из серебряных челюстей которого торчал носик. Он видел отливающие всевозможными красками фрукты, которые в этой темной зале выглядели странно тропическими. Он видел варенья и меды, желе, орехи и пряности, и удобно стоящую перед ним в окружении золотой столовой утвари Гроанов тарелку, с которой поедали свой завтрак все его предки. В середине стола помещалась маленькая жестяная ваза с одуванчиками и крапивой.
   Лорд Сепулькревий сидел, безмолвствуя. Казалось, он не замечал расставленных перед ним яств, как не замечал, по временам поднимая голову, ни длинной, холодной трапезной, ни слуг за ее столами. Справа от него, на ближнем углу стола располагались серебряные приборы и глиняная посуда, предвещавшая появление человека, в обществе коего неизменно завтракает его светлость. Не отрывая глаз от нефритового набалдашника трости, которую он неторопливо поверчивал, уперев наконечником в пол, лорд Гроан еще раз ударил в бронзовый колокол, и в стене за его спиной растворилась дверь. Вошел Саурдуст, неся подмышкой огромные книги. Багровая дерюга облекала его. Черные и белые пряди всклокоченной бороды старика свалялись, завязавшись узлами. Лицо было покрыто таким множеством морщин, словно его изготовили из бурой оберточной бумаги, смятой чьей-то свирепой рукой, а после разглаженной и расстеленной по лицевым тканям. Глубоко сидящие глаза почти терялись в тени благородного чела, всем морщинам коего не удавалось укрыть округлую широту лобной кости.
   Старик уселся в конце стола, стопкой сложил четыре тома вблизи фарфорового кувшина и, подняв на лорда Гроана глубоко сидящие глаза, слабым, дрожащим голосом, в котором присутствовало, впрочем, некое достоинство, как будто дело шло не только об исполнении ритуала, но и том, что сегодня, как и всегда, таковой исполнения достоин, – пробормотал следующие слова:
   – Я, Саурдуст, распорядитель библиотеки, личный советник вашей светлости, девяностолетний старик и ученый исследователь мудрости Гроанов, приветствую вашу светлость в это темное утро, облаченный, как я есть, в лохмотья, изучающий, как тому и быть надлежит, эти тома, и девяностолетний, как то сталось со мною с течением лет.
   Произнесено это было на одном дыхании, а следом старик неприятно закашлялся, прижимая руку к груди.
   Лорд Гроан уткнул подбородок в костяшки сложенных на нефритовом набалдашнике ладоней. У него очень длинное, оливкового цвета лицо. Глаза большие, выразительные, взгляд отрешенный. Ноздри подвижные и чувствительные. Рот – тонкая линия. На голове его – железная корона Гроанов, прикрепленная застегнутым под подбородком кожаным ремешком. В короне четыре зубца, имеющих форму стрекала стрелы. Между зубцами свисают петельками цепочки. Поскольку право создания прецедента принадлежит только ему, Граф одет сегодня в темно-серый халат.
   Казалось, он не услышал приветствия Саурдуста, – в первый за утро раз вглядевшись в стол, Граф отломил кусочек тоста и машинально отправил его в рот. Так он этот тост и поклевывал почти весь завтрак. Рыбы на блюде остыли. Саурдуст переложил к себе на тарелку одну из них, ломоть арбуза и зеленое, словно пламя, яйцо, все же прочее, что стояло на ритуальном столе, обречено было утратить и свежесть свою, и жар.
   Под ними, в низу длинной залы стихнул лязг ножей. Кувшины с рисовым вином, проплыв вперед и назад вдоль стола, опустели. Слуги ждали знака, который позволит им возвратиться к исполнению привычных обязанностей.
   Саурдуст, отерев старый рот салфеткой, повернулся к его светлости, уже сидевшему, откинувшись на спинку кресла и потягивая из стакана черный чай; глаза Графа, как обычно, ни на что не смотрели. Библиотекарь неотрывно следил за левой бровью его светлости. Часы на дальней стене залы показывали без двадцати одной минуты десять. Казалось, лорд Гроан смотрит сквозь эти часы. Минуло три четверти минуты, осталось десять секунд – пять секунд – три – одна – до без двадцати десять. Вот оно, без двадцати. Левая бровь лорда Гроана механически приподнялась и осталась приподнятой, накрытая тремя морщинами. Затем медленно опустилась. В тот же миг Саурдуст встал и топнул в пол тощей старой ногой. Багровая мешковина дрогнула на его теле, черно-белая борода замоталась туда-сюда, как одержимая.
   Столы опустели мгновенно, спустя полминуты последний слуга покинул трапезную, а отведенную челяди дверь в дальнем конце залы закрыли и заперли на засов.
   Саурдуст снова уселся, слегка отдуваясь, неприятно покашливая. Затем, перегнувшись через стол, вилкой поскреб белую салфетку, лежавшую перед лордом Гроаном.
   Его светлость обратил к старому библиотекарю и советнику темный, влажный взгляд.
   – Да, – отсутствующим тоном произнес он. – В чем дело, Саурдуст?
   – Сегодня девятый день месяца, – сказал Саурдуст.
   – А, – откликнулся его светлость.
   Последовало молчание, которым Саурдуст воспользовался, чтобы распустить и снова завязать несколько узлов на своей бороде.
   – Девятый, – повторил его светлость.
   – Девятый, – пробормотал Саурдуст. Уставя на господина глубоко посаженные глаза, он повторил, словно эхо: – Тяжелый день, девятый… всегда тяжелый день.
   Большая слеза покатилась по щеке Саурдуста, с трудом находя себе путь между морщин. Глаз, слишком глубоко утонувших в затененных глазницах, видно не было. Ни знаком, ни движением не выдал Саурдуст каких-либо горестных чувств, если они у него имелись. Да и крупные слезы, подобные этой, редко когда выползали из мрака, сгустившегося под его челом, – разве в такие вот минуты помышления о трудах, относящихся до традиций Замка. Пальцы Саурдуста обшаривали большие тома, лежавшие рядом с тарелкой. Его светлость, словно приняв после долгих раздумий некое решение, склонился вперед, положил трость на стол и поправил на голове железную корону. Затем, подперев ладонями длинный оливковый подбородок, он повернул лицо к старику:
   – Продолжай.
   Саурдуст, торопливо и тряско поддернув свою мешковину, встал, обошел кругом покинутое им кресло, на несколько дюймов придвинул его к столу и, протиснувшись между ним и столешницей, осторожно уселся снова, видимо, с пущим удобством, нежели прежде. Затем он с великим тщанием, склоняя над каждым предметом наморщенное чело, принялся раздвигать многообразные блюдца, графинчики, стекло, серебро и уже остывшие кушанья, образуя на белой скатерти правильный полукруг. И только образовав его, Саурдуст разложил перед собою три тома, до того лежавшие у его локтя. Он раскрывал их один за другим, тщательно уравновешивая на пергаменовых корешках, дабы книги сами распахивались на страницах, помеченных узорчатыми, вышитыми закладками.
   На каждой левой странице стояла вверху дата, и в первом из трех томов за нею следовал список деяний, час за часом совершаемых в этот день его светлостью. Точное время, платье, в которое должно облачаться для каждого случая, символические жесты, кои следует произвести. Планы, начертанные на противоположной странице, в подробностях изъясняли пути, по которым его светлости надлежало проследовать к тем или иным театрам совершаемых им действий. Планы были расцвечены вручную.
   Том второй, чисто символический, состоял из пустых страниц, зато третий содержал множество перекрестных ссылок. Если б, к примеру, его светлость лорд Сепулькревий, нынешний граф Гроанский, был на три дюйма ниже ростом, его одеяния, жесты и даже пути отличались бы от тех, что описывались в первом томе, и пришлось бы извлечь из огромной библиотеки том совершенно иной, пригодный в подобном случае. Будь кожа его светлее, будь он сам погрузнее, имей он глаза зеленые, карие либо голубые, а не черные, в это утро на столе для завтрака автоматически появился бы другой свод древних правил. Во всей полноте эту сложную систему понимал лишь один Саурдуст, – изучение ее технических тонкостей требовало целой жизни, исполненной неустанных трудов, – однако священный дух традиции, подразумеваемый ежедневным ее соблюдением, был внятен всякому в замке.
   В следующие двадцать минут Саурдуст наставлял его светлость относительно не самых прозрачных тонкостей, связанных с деяниями этого дня, наставлял высоким, надтреснутым голосом, делая между фразами паузы, во время которых подрагивали штриховые кресты морщинок в углах его рта. Его светлость молча кивал. Кое-какие маршруты, намеченные на «девятое» в планах первого тома, уже устарели, скажем, в 2 часа ЗУ минут пополудни лорду Гроану надлежало сойти по железной лестнице в серый вестибюль, выходящий к пруду, в котором плавают карпы. Лестницу эту еще семьдесят лет назад искорежил и закрутил винтом великий пожар, спаливший дотла и сам вестибюль. Пришлось придумать другой маршрут. Новый отвечал, по мере возможности, духу исконной концепции и времени для исполнения требовал в точности такого же. Саурдуст, сжимая вилку в дрожащей руке, чертил на скатерти новый маршрут. Его светлость кивал.
   Изъяснив дневные обязанности – до десяти часов оставалась ровно одна минута, – Саурдуст откинулся в кресле и спустил на бороду тонкую струйку слюны. Каждые несколько секунд он бросал взгляд на часы.
   Его светлость протяжно вздохнул. Глаза его мгновенно вспыхнули и снова погасли. Линия рта, казалось, смягчилась на миг.
   – Саурдуст, – произнес он, – ты слышал о моем сыне?
   Саурдуст, не отрывавший глаз от часов, не услышал даже вопроса своего господина. Что-то попискивало у него в горле и в груди, уголки рта дергались.
   Лорд Гроан быстро взглянул на старика и оливковое лицо его побледнело. Взяв со стола чайную ложку, он согнул ее в три четверти круга.
   В стене за помостом резко раскрылась дверь, вошел Флэй. – Пора, – сказал он, приблизясь к столу.
   Лорд Сепулькревий встал и направился к двери.
   Флэй угрюмо кивнул старику в багровой дерюге и, напихав в карманы куртки персиков, последовал за его светлостью, шествовавшим между колонн Каменной Залы.

КОЛЕНО ПРЮНСКВАЛЛОРА

   Разбросанные игрушки, книги и полоски цветной ткани заполняли в спальне Фуксии все четыре угла. Спальня находилась в середине левого крыла, на третьем этаже. Большую часть внутренней стены с расположенной в ней дверью занимала ореховая кровать. Два треугольных окна в противоположной стене выходили на крепостные укрепления, по которым в полнолуние каждого второго месяца прогуливались на фоне заката силуэты мастеров-ваятелей из глиняных хижин. За крепостными стенами простирались ровные пастбища, а за пастбищами – образованный преимущественно терниями Извитой Лес карабкался по все более отвесным кручам горы Горменгаст.
   Глухие стены своей комнаты Фуксия покрыла стремительными, сделанными углем рисунками. Тут не было попытки как-то украсить коралловую штукатурку любой из этих стен. Рисунки возникали все больше в минуты, когда ее охватывало отвращение или волнение, и хоть они не отличались ни особенной тонкостью, ни правильностью пропорций, их наполняла удивительная сила. Эти бешеные украшения сообщали двум стенам спальни вид столь необузданный, что груды игрушек и книг в четырех углах выглядели, в сравнении, чопорно опрятными.
   Только через эту спальню и можно было попасть на чердак, в истинное царство Фуксии. Дверь, что вела к поднимавшейся во мрак витой лестнице, находилась прямо за кроватью, так что открыть ее, походившую на дверцу посудного шкапа, можно было, лишь оттащив кровать от стены.
   Фуксия неизменно возвращала кровать на место, чтобы никто не смог проникнуть в ее святилище. Необходимости в этой предосторожности не было никакой, поскольку, кроме госпожи Шлакк, в спальню никто не заглядывал, а старенькой няньке нипочем не удалось бы вскарабкаться по ста с чем-то узким, темным ступенькам, приводившим в конце концов на чердак, бывший, сколько помнила себя Фуксия, неоскверненным миром, принадлежавшим ей одной.
   Пока одно поколение сменяло другое, какая-то часть хлама Горменгаста находила дорогу в эту область крапчатого света, в эти теплые, бездыханные, вневременные края, где гигантские стропила плыли по воздуху, окруженные тучами мотыльков. Где пыль была, как пыльца, нежно укрывшая все вокруг.
   Чердак состоял из двух галерей и мансарды, вторая галерея, в которую можно было спуститься из первой по трем хлипким ступенькам, шла к первой под прямым углом. На дальнем ее конце деревянная лесенка поднималась к похожему на узкую веранду балкону. На левом краю балкона имелась дверца, безмолвно висящая на одной петле, дверца эта вела в третье из образующих чердак помещений. Им-то и была мансарда, к которой Фуксия относилась как к сокровенному месту, своего рода языческому капищу, неприступной крепости, твердыне, никогда не называемому царству, ибо назвать его значило нарушить обет – совершить святотатство.
   В день, когда родился ее брат, в то время как замок под нею гудел от изливавшихся сверху слухов, наполняющих комнату за комнатой, галерею за галереей – и так до самых нижних погребов, – Фуксия, как и Ротткодд в его Зале Блистающей Резьбы, пребывала в полном неведеньи.
   Она дернула за черный хвостик витого шнура, свисавшего с потолка в углу спальни, и в далекой комнате, которую госпожа Шлакк обжила еще два десятка лет тому назад, зазвонили сразу несколько колокольцев.
   Солнечный свет, лиясь между восточных стрельниц, освещал Стену Резчиков и падал на горный склон за нею. Солнце вставало, и одно терновое дерево горы Горменгаст за другим возникало в белесом свете, поочередно обращаясь в призраков, там, здесь, по всему огромному тулову горы, пока она не претворилась в неровный треугольник, светящийся на фоне тьмы. Семь облачков, словно стайка нагих херувимов или выводок поросят-сосунков, плыли, пухлые и розоватые, по аспидному небу. Фуксия хмуро последила за ними, глядя в окно. Затем выпятила нижнюю губу. Уперла руки в бока. Голые ступни ее замерли на каменных плитах.
   – Семь, – сказала она, смерив каждое грозным взглядом. – Их там семь. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Семь облачков.
   Она поплотнее стянула на плечах желтую шаль, ибо ее, одетую только в ночную рубашку, уже пробирала дрожь, и снова дернула за шнурок, призывая госпожу Шлакк. Порывшись в ящике стола, она отыскала угольный карандаш, подошла к сравнительно пустому участку стены и, начертав злобное 7, обвела его кружком и тяжелыми, непреклонными буквами вывела снизу: «ОБЛАКА».
   Фуксия отвернулась от стены и, неуклюже приволакивая ногу, шагнула к кровати. Длинные, черные как смоль волосы привольно спадали ей на плечи. Глаза, всегда слегка затуманенные, не отрывались от двери. Так она и стояла, выдвинув ногу вперед, когда ручка двери повернулась и вошла нянюшка Шлакк.
   Увидев ее, Фуксия стронулась с места, но направилась не к кровати, а в пять шагов приблизилась к госпоже Шлакк и, быстро обвив руками шею старухи, яростно поцеловала ее, отступила и поманила к окну, указывая в небо. Госпожа Шлакк глянула поверх протянутой Фуксией руки и указующего перста и спросила, что она должна там увидеть?
   – Толстые облака, – сказала Фуксия. – Их там семь.
   Старушка прищурилась, вгляделась, но только на миг.
   И издала негромкий писк, означавший, видимо, что картина не произвела на нее впечатления.
   – Почему семь? – спросила Фуксия. – Семь для чего-то. Для чего семь? Один для гордой гранитной гробницы – два для дикого дома из дуба; три для кромешных коварных коней; четыре для рыцаря со шпорой из пырея; пять для рыбы с радостным ртом; шесть – зачем шесть, забыла; а семь – для чего семь? Восемь для жабы с глазами, как бусы; девять, что девять? Девять для… девять, девять… десять для тысячи тоненьких тостов. А семь для чего?
   Фуксия притопнула ногой и уставилась на бедную старую няню.
   Нянюшка Шлакк чуть слышно покашляла – к чему прибегала обычно, желая выиграть время, – а после сказала:
   – Хочешь горячего молочка, сокровище мое? Тогда скажи, потому что я очень занята, мне еще белых котов кормить, дорогая. Знают, какая я расторопная, душечка моя, вот и наваливают на меня то одно, то другое. Зачем ты звонила? Говори поскорее, выдумщица моя. Зачем звонила?
   Фуксия прикусила пухлую красную губу, тряхнула гривой ночных волос и отвернулась к окну, обхватив за спиною локти ладонями. И замерла, напряженная, угловатая.
   – Мне нужен плотный завтрак, – наконец сказала она. – Куча еды, я собираюсь думать сегодня.
   Нянюшка Шлакк разглядывала бородавку на своем левом предплечье.
   – Ты не знаешь, куда я пойду, но я пойду в одно место, где можно подумать.
   – Да, дорогая, – сказала старушка.
   – Принеси мне горячего молока, и яиц, и кучу тостов, поджаренных только с одной стороны. – Фуксия нахмурилась и примолкла. – И еще пакет с яблоками, чтобы хватило на целый день, потому что, когда я думаю, мне хочется есть.
   – Да, дорогая, – повторила нянюшка Шлакк, вытягивая нитку, торчащую из подола ее рубашки. – Ты пока поиграй, выдумщица моя, а я приготовлю тебе завтрак, и постель застелю, хотя мне что-то нынче неможется.
   Фуксия порывисто наклонилась к старенькой няне и, еще раз поцеловав ее в щеку, выпустила старушку из комнаты, захлопнув дверь за ее удалившейся фигуркой с треском, эхом отозвавшимся в сумеречных коридорах.
   Едва закрылась дверь, как девочка прыгнула на кровать и, головой вперед поднырнув под одеяла, поползла, извиваясь, к ее изножью, где, судя по всему, схватилась не на жизнь, а на смерть с каким-то напавшим на нее зверем. Впрочем, бурление покрывал прекратилось так же внезапно, как началось, и Фуксия вылезла наружу с парой длинных шерстяных чулок, которые она, должно быть, сдернула с ног этой ночью. Сидя на подушках, она принялась, чередою рывков и подскоков, натягивать их, пока наконец, натужно извиваясь, не перекрутила уже натянутые чулки пятками назад.
   – Ни с кем сегодня видаться не буду, – говорила она себе, – ни с кем, ни с единой душой. Пойду в мою тайную комнату и все как следует обдумаю.
   Она улыбнулась себе самой. Улыбка была озорной, но совершенно очаровательной в ее детском лукавстве. Губы Фуксии, полные, хорошо очерченные, на удивление взрослые, изогнулись, точно пухлые лепестки, приоткрыв белые зубы.
   Едва осветясь улыбкой, лицо ее снова переменилось и вздорное выражение, так ей не шедшее, воцарилось на нем, заставив сойтись черные брови.
   Процесс одевания то и дело прерывался, поскольку между добавлением каждой из одежд Фуксия исполняла собственного изобретения танец. Ничего грациозного не было в этих резких фигурах, в странных застылых позах, которые она принимала, порой на дюжину секунд кряду. Глаза ее стекленели, обретая сходство с глазами матери, выражение отрешенного покоя мгновенно изгоняло с лица обычную для него сосредоточенность. В конце концов, она надела через голову совершенно бесформенное, кроваво-красное платье. Оно нигде не льнуло к телу, разве что на талии, где его стягивал узел, завязанный на зеленом шнуре. Фуксия не столько носила свою одежду, сколько жила в ней.
   Тем временем госпожа Шлакк успела приготовить у себя в комнатке завтрак для Фуксии и уже шла назад с подрагивавшим в руках нагруженным подносом. Едва она свернула за угол коридора, как ей пришлось с лязгом затормозить, ибо перед нею вдруг объявился доктор Прюнскваллор, также замерший на месте, чтобы избежать столкновения.
   – Так-так-так-так-так, ха-ха-ха, да никак это милейшая госпожа Шлакк, ха-ха-ха, весьма, весьма, весьма драматично, – произнес Доктор, прихлопнув длинными ладонями перед своим подбородком, и высокий смех его отозвался поскрипываньем в деревянных потолках коридора. В каждом стеклышке его очков сидело по крохотному отражению нянюшки Шлакк.
   В сущности говоря, старая нянька всегда относилась к доктору Прюнскваллору с неодобрением. Конечно, он был такой же частью Горменгаста, как сама Башня. Он не принадлежал к чужакам, но по какой-то причине казался госпоже Шлакк неправильным. Прежде всего, он, на ее взгляд, нисколько не походил на Доктора, хотя почему именно не походил, она бы объяснить затруднилась. Она вообще не смогла бы сказать, что вызывает ее неодобрение в каждом особом случае. Нянюшка Шлакк и в лучшие-то ее минуты с трудом приводила свои мысли в порядок, а когда к ним припутывались эмоции, дело это становилось совершенно безнадежным. Она чувствовала, хоть никогда и не обдумывала этого чувства, что Доктор Прюнскваллор смотрит на нее свысока, а то и вышучивает неким непостижимым для нее образом. Задумываться об этом она никогда не задумывалась, а просто чуяла нутром.
   Нянюшка уставилась на стоящего перед нею всклокоченного человека и первым делом подивилась, отчего это он никогда не причесывается, но тут же и устыдилась того, что позволила себе подумать такое о господине благородного звания, и отвела глаза, и поднос задрожал в ее руках.
   – Ха-ха-ха-ха-ха, дражайшая госпожа Шлакк, дайте-ка я подержу ваш поднос, ха-ха, покамест уста ваши смакуют плоды нашей беседы, а вы тем временем расскажете мне, что поделывали в последний месяц, если не больше. Почему это я вас не видел, нянюшка Шлакк? Почему уши мои не слышали шагов ваших на лестницах и гласа вашего в ночи, призывающего… призывающего…?
   – Ее светлость больше во мне не нуждается, сударь, – сказала нянюшка Шлакк, укоризненно глядя на Доктора. – Меня, сударь, теперь держат все больше в Западном крыле.
   – Так вот оно, значит, как? – сказал доктор Прюнскваллор, отбирая у нянюшки Шлакк нагруженный поднос и одновременно опускаясь вместе с ним на пол длинного коридора. Он присел на корточки, поставил поднос рядом с собой и поднял взгляд на старушку, испуганно всматривавшуюся в его плавающие за сильными стеклами глаза.
   – Вас держат в Западном крыле? Вот оно как? – Доктор Прюнскваллор, словно бы впав в глубокую задумчивость, потер подбородок большим и указательным пальцами и многозначительно нахмурился. – Меня, драгоценная госпожа Шлакк, беспокоит слово «держат». Разве вы животное, госпожа Шлакк? Повторяю, разве вы животное?
   Произнеся это, он наполовину привстал, вытянул шею и в третий раз повторил свой вопрос.
   Бедная нянюшка Шлакк слишком перепугалась, чтобы суметь толком ему ответить.
   Доктор опять опустился на корточки.
   – Я сам отвечу на мой вопрос, госпожа Шлакк. Я знаю вас уже немалое время. Лет, наверное, десять, не правда ли? Верно, мы с вами никогда не вникали в бездны волхования, не рассуждали о смысле жизни, однако я знаю вас довольно, чтобы сказать, что наше с вами знакомство длится немалое время и что вы не животное. Решительно не животное. Ну-ка, присядьте ко мне на колено.