Мервин Пик
Титус Гроан
От переводчика
Мервин Пик родился в 1911 году в Китае, где отец его служил миссионером, и там же провел первые годы жизни. Образование получил в Англии и уже к 1935 году приобрел известность как художник и поэт. В начале Второй мировой войны он оказался в пехоте, но военной карьеры не сделал – возможно, и потому, что случайно дотла сжег казарму, в которой квартировала его часть. Еще состоя на армейской службе, Пик начал писать роман «Титус Гроан», принесший ему (уже после войны) славу и ставший первым романом эпопеи, ныне известной как трилогия «Горменгаст». Собственно говоря, она не задумывалась как трилогия – сохранились наброски четвертого романа, также, вероятно, не последнего, – однако судьба распорядилась по-своему: в начале 60-х Пика поразила болезнь Паркинсона, постепенно приведшая к утрате рассудка, а там и к смерти (в 1968 году).
Совсем незадолго до кончины Пика трилогия эта приобрела мировую известность, которой она во многом обязана американским издателям литературы жанра «фэнтези». К этому времени стал спадать порожденный сочинениями Толкина издательский бум, и издатели принялись искать новое имя, способное обеспечить не меньшие, чем у Толкина, тиражи. Поиски привели к Пику, ставшему в результате одним из трех китов, на которых держится мир «фэнтези» (третьим числится T. X. Уайт). Строго говоря, к жанру «фэнтези», каким он сложился к нашему времени, произведения Пика отношения не имеют. Его место скорее рядом со Свифтом, Диккенсом, Гоголем, Гофманом и Кафкой. Образующие трилогию романы Пика вообще жанровому определению поддаются с трудом, что, возможно, и делает их чтением для так называемого «массового читателя» малоинтересным, если не скучным. Дело еще и в том, что, говоря о них, трудновато ответить на обычно возникающий в таком разговоре первым вопрос: «А про что там?»
Действительно, про что? Я бы сказал – про поиски свободы. Поиски, итог которых никогда окончательного удовлетворения не приносит. Пиковский замок Горменгаст схож с замком Кафки, только в последний, похоже, невозможно попасть, а первый очень трудно покинуть. Титусу, герою трилогии, это удается лишь в конце второго романа, и в третьем он попадает в мир, совершенно для него, да и для читателя тоже, непривычный, – «современный» мир с автомобилями, самолетами (почему-то, однако, кровоточащими) и «перемещенными лицами», обитающими на дне реки. Свобода, завоеванная Титусом, оборачивается одиночеством, едва ли не неверием в собственное существование, в существование своего прошлого, неверием, в конце концов вынуждающим его отправиться назад, на поиски Горменгаста, – но лишь для того, чтобы, найдя замок, взглянуть на него с вершины горы, убедиться, что он реален, и возвратиться в свой новый мир.
Стоит, наверное, сказать несколько слов, – предвосхищая вопросы и укоры, которые возникнут почти наверняка, – о переводах, если так можно выразиться, имен. Кто-то из критиков сказал когда-то, что имена персонажей Пика отзываются диснеевскими мультфильмами. И тут возникают сложности. Еще в одном переводе второго романа, озаглавленном «Замок Горменгаст» (Киев, «Фита», 1995), Титус Гроан носит имя Тит Стон, Прюнскваллор – Хламслив, Сепулькревий – Гробструп, Свелтер – Потпуз, Саурдуст – Пылекисл, Стрипайк – Щуквол (дотошности ради надлежало бы соблюсти в этом имени порядок следования животных: Steerpike = Волощук, оно киевлянам было бы и ближе). Впрочем, Флэй по непонятной причине Флэем и остался, хоть английское:
Я избрал путь средний: те имена, какие мне удалось перевести, не совершая насилия над собой, читателем и русским языком, перевел. Bellgrove стал Кличбором, Fly – Мухом, Fluke – Трематодом и так далее. Те же, какие не удалось, менять не стал. Что делать, любой перевод несовершенен – как и любой объект перевода. Увы.
Совсем незадолго до кончины Пика трилогия эта приобрела мировую известность, которой она во многом обязана американским издателям литературы жанра «фэнтези». К этому времени стал спадать порожденный сочинениями Толкина издательский бум, и издатели принялись искать новое имя, способное обеспечить не меньшие, чем у Толкина, тиражи. Поиски привели к Пику, ставшему в результате одним из трех китов, на которых держится мир «фэнтези» (третьим числится T. X. Уайт). Строго говоря, к жанру «фэнтези», каким он сложился к нашему времени, произведения Пика отношения не имеют. Его место скорее рядом со Свифтом, Диккенсом, Гоголем, Гофманом и Кафкой. Образующие трилогию романы Пика вообще жанровому определению поддаются с трудом, что, возможно, и делает их чтением для так называемого «массового читателя» малоинтересным, если не скучным. Дело еще и в том, что, говоря о них, трудновато ответить на обычно возникающий в таком разговоре первым вопрос: «А про что там?»
Действительно, про что? Я бы сказал – про поиски свободы. Поиски, итог которых никогда окончательного удовлетворения не приносит. Пиковский замок Горменгаст схож с замком Кафки, только в последний, похоже, невозможно попасть, а первый очень трудно покинуть. Титусу, герою трилогии, это удается лишь в конце второго романа, и в третьем он попадает в мир, совершенно для него, да и для читателя тоже, непривычный, – «современный» мир с автомобилями, самолетами (почему-то, однако, кровоточащими) и «перемещенными лицами», обитающими на дне реки. Свобода, завоеванная Титусом, оборачивается одиночеством, едва ли не неверием в собственное существование, в существование своего прошлого, неверием, в конце концов вынуждающим его отправиться назад, на поиски Горменгаста, – но лишь для того, чтобы, найдя замок, взглянуть на него с вершины горы, убедиться, что он реален, и возвратиться в свой новый мир.
Стоит, наверное, сказать несколько слов, – предвосхищая вопросы и укоры, которые возникнут почти наверняка, – о переводах, если так можно выразиться, имен. Кто-то из критиков сказал когда-то, что имена персонажей Пика отзываются диснеевскими мультфильмами. И тут возникают сложности. Еще в одном переводе второго романа, озаглавленном «Замок Горменгаст» (Киев, «Фита», 1995), Титус Гроан носит имя Тит Стон, Прюнскваллор – Хламслив, Сепулькревий – Гробструп, Свелтер – Потпуз, Саурдуст – Пылекисл, Стрипайк – Щуквол (дотошности ради надлежало бы соблюсти в этом имени порядок следования животных: Steerpike = Волощук, оно киевлянам было бы и ближе). Впрочем, Флэй по непонятной причине Флэем и остался, хоть английское:
Flay – сдирать кожу; свежевать; чистить; бранить; разносить; грабить; вымогать; содрать кожу; снимать кожицу; обдирать кору; сдирать; содрать; освежевать; разорять; драть шкуру…– и позволяло соорудить какого-нибудь Сдира, Шкура или Брана. Уцелел и Горменгаст, но тут как раз все понятно: книга известна под этим названием во всем мире, а, скажем, превращать графа Монте-Кристо в графа Христогорова или Гамлета – в Хутор никому же в голову не придет. Или придет?
Я избрал путь средний: те имена, какие мне удалось перевести, не совершая насилия над собой, читателем и русским языком, перевел. Bellgrove стал Кличбором, Fly – Мухом, Fluke – Трематодом и так далее. Те же, какие не удалось, менять не стал. Что делать, любой перевод несовершенен – как и любой объект перевода. Увы.
Сергей Ильин
Титус Гроан
Насущный хлеб один? Иль ты б хотел узрить
Лицо средь облака и с ним поговорить?
Баньен[1]
ЗАЛ БЛИСТАЮЩЕЙ РЕЗЬБЫ
Горменгаст, то есть главная глыба изначального камня, взятый сам по себе, возможно, являл бы какие-то громоздкие архитектурные достоинства, если бы можно было отвлечься от его окружения – от жалких жилищ, заразной сыпью облегших его внешние стены. Они всползали по земляным откосам, каждое следующее забиралось чуть выше соседа, цепляясь за крепостные валы, пока наконец последние из лачуг не подбирались к огромным стенам, впиваясь в их камень точно пиявки. Право на такого рода хладную близость с нависшей над ними твердыней жаловал этим жилищам древний закон. На их разновысокие кровли падали год за годом тени изгрызенных временем контрфорсов, надменных крошащихся стрельниц и, огромнейшая из всех, тень Кремнистой Башни. Башня эта, неровно заляпанная черным плющом, торчала средь стиснутых кулаков бугристой каменной кладки, как изувеченный палец, святотатственно воткнутый в небеса. Ночами совы обращали ее в гулкую глотку эха, днем же она стояла безгласно, отбрасывая длинную тень.
Обитатели этих внешних лачуг и те, кто жил внутри замковых стен, виделись редко, лишь первого июня каждого года все население глиняных хижин получало право войти в замок, дабы выставить на показ деревянные изваяния, над которыми население это трудилось весь год. Блистающие странными красками статуи представляли обыкновенно животных либо людей, изображая и тех и других в прилежно блюдомой резчиками чрезвычайно стилизованной манере. Соревнование между ними, цель которого состояла в определении лучшего творения года, отличалось яростью и неистовством. После того как для них проходила пора любви, им оставалась только одна страсть – страсть к ваянию деревянных скульптур. В хижинах, беспорядочной грудой наваленных у внешней стены, ютилась горстка истинных творцов, признаваемых среди резчиков лучшими, и это признание доставляло им почетное место среди теней.
На некотором месте внутри Внешней Стены из земли на несколько футов выступали огромные камни, из которых стена и была сложена – подобие скального выступа, тянувшегося на две-три сотни футов с востока на запад. Камни были покрашены в белый цвет, и вот на этом-то возвышении в первое июньское утро каждого года выставлялись на суд графа Гроанского резные скульптуры. Произведения, сочтенные самыми совершенными, а таких никогда не бывало более трех, отправлялись в Зал Блистающей Резьбы.
Яркие изваяния, целый день сохранявшие неподвижность – лишь фантастические тени их ползли, от часа к часу удлиняясь, по стене за ними, отвечая вращению солнца, – источали, при всей живости их красок, подобие тьмы. Воздух между ними наливался ревностью и презрением. Мастера стояли близ них, будто нищие попрошайки, сзади жались друг к дружке домочадцы ваятелей, нескладные, рано увядшие. Все, что когда-то светилось в них, угасло.
Не удостоившиеся избрания статуи сжигались тем же вечером во дворе замка, под западным балконом лорда Гроана, который, согласно обычаю, стоял наверху, пока сгорало дерево, склонив, словно бы в муке, главу; затем за его спиной трижды бухал гонг и в лунном свете три избежавших сожженья скульптуры уносили со двора. Их выставляли на балюстраде балкона для показа тем, кто толпился внизу, и граф Гроанский приказывал создавшим их мастерам выступить из толпы. Когда они застывали прямо под ним, Граф бросал вниз традиционные пергаментные свитки, дававшие этим людям письменное дозволение прогуливаться в полнолуние каждого второго месяца над своими лачугами по зубчатой стене. В такие ночи можно было видеть из окна, пробитого в южной стене Горменгаста, как снуют от бойницы к бойнице крохотные, освещенные луной человечки, чье мастерство завоевало им почесть, которой они так жаждали.
Если не считать Дня Изваяний и вольности, дарованной бесподобнейшим из резчиков, никаких иных возможностей познакомиться с «внешним» людом у тех, кто жил в окружении стен, не было, да «внутренний» мир и не интересовался этими существами, потонувшими в тени великих стен.
То было почти забытое племя: о нем вспоминали редко, с внезапным удивлением или с ощущением нереальности, какое несет с собой вдруг возвратившееся сновидение. Только День Изваяний и выводил их под солнечный свет, только он пробуждал воспоминания о былых временах. Ибо даже на памяти Неттеля, восьмидесятилетнего старца, ютившегося в башне над хранилищем ржавых доспехов, церемония эта выполнялась всегда. Бесчисленные скульптуры, повинуясь закону, обратились в дымящийся пепел, избраннейшие же с незапамятных времен населяли Зал Блистающей Резьбы.
Зал этот, занимавший верхний этаж Северного крыла, находился на попечении смотрителя по прозванью Ротткодд, который, поскольку сюда никто никогда не заглядывал, почти всю свою жизнь проспал в гамаке, подвешенном в дальнем конце зала. При всей его сонливости, Ротткодда ни разу еще не видели без перьевой метелки в кулаке – метелки, посредством которой он исполнял одну из двух главных работ, безусловно необходимых в этом длинном и безмолвном покое, а именно – сметал с Блистающих Изваяний пыль.
В качестве произведений искусства изваяния нимало его не занимали, и все же к некоторым из них он, против собственной воли, питал нечто схожее с соседской приязнью. Изумрудного Коня он обметал с несколько большим, нежели обычное, тщанием. Особый уход получали также оливково-черная Голова, глядевшая на Коня со своей полки, и Пегая Акула. Впрочем, нельзя все же сказать, будто имелись скульптуры, на которых он дозволял пыли скопиться.
Входя сюда в семь утра, год за годом, зимою и летом, Ротткодд сбрасывал куртку и натягивал через голову серый, бесформенный, длинный, до щиколок, балахон. Потом, зажав метелку под мышкой, он поверх очков привычно окидывал зал исполненным проницательности взглядом. Головка у него была маленькая, темная, похожая на проржавевшую мушкетную пулю, а глаза за поблескивающими очками походили на две миниатюрных копии этой головки. Вся троица пребывала в непрестанном движении, словно наверстывая время, потраченное ею на сон; голова механически покачивалась при ходьбе, глаза, словно беря пример с вышестоящего органа, которому их подчинили, рыскали туда, сюда и никуда в частности. Скользнув поверх очков взглядом по двери и повторно обрыскав им все Северное крыло целиком, облаченный в балахон господин Ротткодд совершал следующий ритуальный поступок – вытягивал из-под мышки метелку и, воздев это оружие, без чрезмерного пыла наскакивал на первое изваяние справа. Зал, располагавшийся на верхнем этаже Северного крыла, был, если честно сказать, не таким уж и залом, а пожалуй что чердаком. Единственное окно находилось в дальнем его конце, прямо против двери, через которую Ротткодд проникал сюда из более высокой части замка. Свету оно давало мало. Шторы неизменно оставались опущенными. Ночью и днем Зал Блистающей Резьбы освещался семью огромными паникадилами, свисавшими с потолка ровно через девять футов одна от другой. Свечам, воткнутым в них, никогда не дозволялось не только падать, но даже и оплывать, Ротткодд перед тем, как в девять вечера удалиться отсюда, лично заботился об их замене и пополнении. В маленькой прихожей, предварявшей вход в зал, хранился запас восковых свечей, здесь же Ротткодд держал свой балахон, здоровенную, белую от пыли книгу посетителей и стремянку. Стульев, столов да собственно и никакой иной мебели в зале не имелось, если не считать подвешенного вблизи окна гамака, в коем спал Ротткодд. Дощатый пол побелел от пыли, которой, поскольку ее с таким усердием гнали со статуй, больше некуда было улечься – вот она и скапливалась на полу, отдавая особое предпочтение четырем углам зала, глубокая, похожая на пепел.
Обметя первую фигуру справа, Ротткодд механически перемещался вдоль длинной красочной фаланги, на миг останавливался перед очередным изваянием, смеривал его сверху донизу взглядом, и голова его понимающе покачивалась. Затем он пускал в ход метелку. Ротткодд был холост. Когда ему приходилось с кем-либо знакомиться, на лице его выражалась отчужденность, даже испуг, женщины же испытывали в его присутствии необъяснимый страх. Так что существование он вел идеальное, одиноко коротая день и ночь на длинном чердаке. Правда, время от времени кто-то из слуг или обитателей замка по той или этой причине неожиданно забредал к Ротткодду, пугая его каким-нибудь связанным с ритуалом вопросом, но после пыль вновь оседала – и в зале, и в душе господина Ротткодда.
О чем он грезил, лежа в своем гамаке, подсунув согнутую в локте руку под пулевидную голову? О чем мечтал, час за часом, год за годом? Трудно вообразить, что его посещали некие великие мысли, трудно даже представить, будто Ротткодд, – при том, что скульптуры яркими рядами текли над пылью в сужающуюся даль, словно стража, расставленная вдоль пути императора, – пытался извлечь какую-то пользу из своего одиночества, нет, скорее он наслаждался им ради него самого, страшась в глуби сознания любого незваного гостя.
И вот одним влажным днем гость все-таки явился к нему, нарушив покой Ротткодда, утопавшего в своем гамаке, – послеполуденный отдых его прервал резкий дребезг дверной ручки, которую посетитель, по-видимому, дергал, предпочитая эту методу приему более привычному – стуку в дверные доски. Звук, отзываясь эхом, пронесся вдоль длинной залы и потонул в пыли дощатых полов. Солнце протиснулось в узкие щели штор. Даже в эти жаркие, душные, нездоровые послеполуденные часы шторы были опущены и свечи заливали зал никчемным светом. Заслышав дребезжанье дверной ручки, Ротткодд рывком сел. Узкие лучи пробившегося сквозь шторные щели пыльного света исполосовали его темную голову отблесками наружного сияния. Пока он выбирался из гамака, свет блуждал по его плечам, между тем как глаза Ротткодда метались вверх-вниз по двери, вновь и вновь возвращаясь из торопливых, стремительных странствий к взволнованно дергавшейся ручке. Стиснув правой рукой перьевую метелку, Ротткодд двинулся по красочному проходу, каждый шаг его вздымал облачко пыли. Когда он наконец добрался до двери, ручка трястись перестала. Торопливо пав на колени, Ротткодд приник правым глазом к замочной скважине и, умерив привычное мотание головы и рысканье левого глаза (продолжавшего блуждать по двери), сумел, благодаря этому подвигу сосредоточения, углядеть, в трех дюймах от своего вникающего в скважину ока, око определенно чужое, ибо оно не только рознилось цветом от его железного шарика, но и находилось, что убеждало в его чужести гораздо сильнее, по другую сторону двери. Этот третий глаз, занятый тем же, чем и Ротткоддов, принадлежал Флэю, немногословному слуге Сепулькревия, графа Горменгаст. Чтобы Флэй удалился от покоев своего господина на четыре комнаты по горизонтали и на целый этаж по вертикали – такое случалось в замке очень нечасто. Само его отсутствие в хозяйских покоях почиталось ненормальным, и тем не менее, в этот душный летний день глаз Флэя очевидным образом обретался в непосредственной близости от замочной скважины, прорезанной в двери Зала Блистающей Резьбы, – приходилось, стало быть, предположить, что и иные составные части этого господина находятся где-то поблизости. Признав друг друга, глаза одновременно отпрянули, и дверная ручка вновь застрекотала под рукой посетителя. Ротткодд вонзил в замочную скважину ключ, повернул его, и дверь медленно растворилась.
Возникшая в дверном проеме фигура господина Флэя заполнила его целиком, – Флэй стоял, скрестив на груди руки и без всякого выражения взирая на замершего перед ним человечка. Взглянув на костлявое лицо господина Флэя, трудно было вообразить, будто обладатель его способен произнести хоть что-то, уподобляющее его обычному человеку, от этого господина приходилось ждать чего-то более ломкого, старческого и сухого, чего-то походящего на звук, издаваемый старой щепой или осколками камня. Но вот жесткие губы его разделились.
– Это я, – сообщил он и вошел в зал, наполнив его хрустом коленных суставов. Он вошел в зал, – как шел и по жизни, – сопровождаемый этими трескливыми звуками, подобными тем, с какими ломаются иссохшие сучья, по одному всхрусту на шаг.
Ротткодд, убедясь, что это и вправду Флэй, раздраженно повел рукой, бессмысленно приглашая гостя войти, и затворил дверь.
Уменье вести беседу не принадлежало к числу сильных сторон господина Флэя, а потому он некоторое время безрадостно взирал прямо перед собой, затем – Ротткодду показалось, что прошла целая вечность – поднял костлявую длань и поскреб ею за ухом. Исполнив это деяние, он произнес вторую фразу:
– Все еще здесь, а? – и видно было, какие усилия приходится предпринимать голосу господина Флэя, чтобы протиснуться сквозь его губы.
Ротткодд, похоже, почувствовав, что отвечать на этот вопрос особой нужды не имеется, пожал плечами и отправил свой взгляд гулять по потолку.
Господин Флэй, поднатужившись, продолжил:
– Я говорю, все еще здесь, а, Ротткодд? – Он со злобой оглядел Изумрудного Коня. – Все еще здесь, а?
– Я всегда здесь, – сказал Ротткодд, опустив поблескивающие очки и проехавшись глазами по физиономии господина Флэя. – Изо дня в день, всегда. Очень жаркая погода. До чрезвычайности душно. Вам что-нибудь угодно?
– Ничего, – сказал Флэй и с непонятной угрозой повернулся к Ротткодду. – Ничего мне не угодно.
Он вытер ладони о штанины, темная ткань которых светилась, наподобие шелка.
Ротткодд стряхнул метелкой пыль со своих туфель и склонил пулевидную голову на плечо.
– А, – неопределенным тоном произнес он.
– Вы сказали «а», – отметил Флэй, поворачиваясь к Ротткодду спиной и начиная двигаться по проходу, – а я вам говорю, что теперь одним «а» не отделаться, понадобится кое-что посильнее.
– Конечно, – сказал Ротткодд. – Я бы даже сказал, куда как сильнее. Только я в этом мало что смыслю. Я ведь Смотритель.
Сообщив это, он вытянулся в струнку и приподнялся в пыли на цыпочки.
– Как? – переспросил Флэй, нависая над ним, ибо он, Флэй, уже вернулся. – Смотритель?
– Именно, – ответил Ротткодд, кивая.
Из горла Флэя изошел резкий всхрип. Ротткодд истолковал его в том смысле, что Флэй ничего не понял, и разозлился, что такому человеку дозволяется лезть в сферы, по праву принадлежащие ему, Ротткодду.
– Смотритель, – после жутковатого молчания вымолвил Флэй. – Я вам кое-что скажу. Кое-что знаю, поняли?
– Что же? – спросил Ротткодд.
– Сейчас, – сказал Флэй. – Но сначала – какой нынче день? Какой месяц, год? Ответьте.
Ротткодда такой вопрос озадачил, однако им уже овладело вялое любопытство. Он понял, что у этого костлявого мужлана что-то такое есть на уме, и потому ответил:
– Восьмой день восьмого месяца, насчет года не уверен. А что?
Голосом еле слышным Флэй повторил:
– Восьмой день восьмого месяца. – Глаза его стали почти прозрачными – так в уродливых холмах находишь среди грубых камней два озерца, в которых отражается небо. – Подойдите ко мне, Ротткодд, – сказал он. – Подойдите поближе, я вам скажу. Вы не понимаете Горменгаста, того, что происходит в Горменгасте, что в нем случается, – нет, не понимаете. Ниже вас – то есть там оно все и происходит, под вашим Северным крылом. Все эти штуки к чему? Вот эти, деревянные. От них теперь никакого проку. Смотрите за ними, а проку ни-ни. А там все движется. Замок движется. Нынче он один, его светлость, впервые за много лет. Я его не вижу. – Флэй прикусил костяшку на кулаке. – В спальне у ее светлости, вот он где. Ихняя светлость не в себе: меня не взял, не дал поглядеть на Нового. Новый. Он народился. Теперь внизу. Я не видел.
Флэй опять прикусил костяшку, но на другом кулаке, как бы желая уравновесить ощущения.
– Никого не пускают. Еще бы. Я буду следующий. Птицы расселись по спинкам кровати. Ворон за вороном, скворцы, вся шатия, и белый грач с ними. И пустельга тоже: вцепилась когтями в подушку. Госпожа кормит их корками. Зерном и корками. На новорожденного почти и не глянула. Наследник Горменгаста. Не смотрит на него. Зато господин мой так и уставился. Видел его сквозь решетку. Я ему нужен. А не впустил. Вы слушаете?
Разумеется, господин Ротткодд слушал. Прежде всего, он в жизни не слышал от господина Флэя столь длинной речи, да и известие о том, что в древнем, превознесенном самой историей доме Гроанов наконец родился наследник, тоже представляло кое-какой интерес для Смотрителя, ведущего одинокую жизнь на чердаке заброшенного Северного крыла. Теперь ему будет, чем занять мысли, хватит надолго. Господин Флэй не ошибся, сказав, что он, Ротткодд, похоже, не ощущает, полеживая в гамаке, биения жизни в замке, ибо Ротткодд, если правду сказать, и не подозревал, что на свет должен появиться наследник. Еду ему доставлял маленький подъемник, возносившийся из расположенных многими этажами ниже помещений для слуг, а спал он в прихожей и, вследствие этого, был совершенно отрезан и от мира, и от всех происходящих в мире событий. Так что Флэй принес ему настоящую новость. И все-таки, несмотря на важность полученного известия, господин Ротткодд сердился, что его потревожили. В пулевидной его голове вертелся вопрос, касающийся появления господина Флэя. С какой стати Флэй, который при обычном течении жизни, увидев его, даже бровью не поводил в знак приветствия, – с какой стати он залез в эту часть замка, столь для него чужую? Да еще и разговор вон какой затеял, это Флэй-то, из которого слова не выдавишь. Господин Ротткодд с присущей ему торопливостью обшарил Флэя глазами и вдруг к собственному удивлению выпалил:
– А чем объяснить ваше присутствие здесь, господин Флэй?
– Чего? – произнес Флэй. – О чем это вы? – Он уставился на Ротткодда сверху вниз, и глаза его остекленели.
Честно говоря, Флэй и сам себе удивлялся. Действительно, – думал он, – с какой стати ему приспичило сообщать Ротткодду новость, столь важную для него самого? Почему Ротткодду, а не кому-то другому? Некоторое время он продолжал таращиться на Смотрителя, и чем дольше он так стоял, размышляя, тем яснее ему становилось, что услышанный им вопрос неприятно уместен, и это еще слабо сказано.
Застывший перед ним человечек задал прямой вопрос. И нужно признать, довольно трудный. Подволакивая ноги, Флэй сделал два шага к господину Ротткодду, но затем, с силой воткнув кулаки в карманы штанов, с нарочитой неторопливостью развернулся на каблуках.
– Да, – наконец выдавил он, – я понял, что вы хотели сказать, Ротткодд, я вас понял.
Ротткодду не терпелось вернуться в гамак и снова предаться наслаждениям полного одиночества, и все же, услышав эту фразу, он с даже большей, чем обычно, поспешностью обыскал глазами лицо господина Флэя. Тот уверяет, будто понял, что хотел сказать Ротткодд. Неужто и вправду понял? Весьма интересно. Но что, собственно говоря, он хотел сказать? Что именно понял господин Флэй? Ротткодд смахнул воображаемую пылинку с позолоченной головы дриады.
– Вас взволновали роды? – осведомился он.
Какое-то время Флэй простоял с таким видом, словно не услышал его, однако спустя несколько минут стало ясно, что услышал и услышанным поражен.
– Взволновали! – низко и хрипло воскликнул он. – Взволновали! Это дитя Гроанов. Настоящий Гроан, мужчина. Зов к переменам! Никаких перемен, Ротткодд. Никаких перемен!
– Ага, – сказал Ротткодд. – Теперь понятно, господин Флэй. Однако до кончины его светлости пока еще далеко, не так ли?
– Да, – ответил господин Флэй, – далеко, но ведь зубы-то уже растут! – И с этим он длинными, как у цапли, шагами направился к реечным шторам, вздымая за собой пыль. Когда пыль осела, Ротткодд увидел, что Флэй стоит, прислонив угловатую, цвета пергамента голову к переплету окна.
Ответ, данный им на вопрос Ротткодда касательно причин его появления в Зале Блистающей Резьбы, не вполне удовлетворил господина Флэя. Он стоял у окна, а вопрос снова и снова повторялся в его голове. Почему Ротткодд? Почему он, а не кто-либо другой? При всем при том господин Флэй отчетливо сознавал, что, едва он услышал о появлении наследника, едва эта новость всколыхнула его заскорузлую душу с такой силой, что он ощутил неодолимый зуд поделиться своим восторгом с другим человеком, – в тот же самый миг в сознании его откуда ни возьмись выскочил Ротткодд. Человек, по природе своей необщительный и к восторгам не склонный, он, сколь ни потрясло его рождение наследника, находил затруднительным сообщить эту новость Ротткодду. И однако, как уже было сказано, господин Флэй, к собственному его изумлению, не только излил перед Ротткоддом душу, но и поспешил проделать это.
Обитатели этих внешних лачуг и те, кто жил внутри замковых стен, виделись редко, лишь первого июня каждого года все население глиняных хижин получало право войти в замок, дабы выставить на показ деревянные изваяния, над которыми население это трудилось весь год. Блистающие странными красками статуи представляли обыкновенно животных либо людей, изображая и тех и других в прилежно блюдомой резчиками чрезвычайно стилизованной манере. Соревнование между ними, цель которого состояла в определении лучшего творения года, отличалось яростью и неистовством. После того как для них проходила пора любви, им оставалась только одна страсть – страсть к ваянию деревянных скульптур. В хижинах, беспорядочной грудой наваленных у внешней стены, ютилась горстка истинных творцов, признаваемых среди резчиков лучшими, и это признание доставляло им почетное место среди теней.
На некотором месте внутри Внешней Стены из земли на несколько футов выступали огромные камни, из которых стена и была сложена – подобие скального выступа, тянувшегося на две-три сотни футов с востока на запад. Камни были покрашены в белый цвет, и вот на этом-то возвышении в первое июньское утро каждого года выставлялись на суд графа Гроанского резные скульптуры. Произведения, сочтенные самыми совершенными, а таких никогда не бывало более трех, отправлялись в Зал Блистающей Резьбы.
Яркие изваяния, целый день сохранявшие неподвижность – лишь фантастические тени их ползли, от часа к часу удлиняясь, по стене за ними, отвечая вращению солнца, – источали, при всей живости их красок, подобие тьмы. Воздух между ними наливался ревностью и презрением. Мастера стояли близ них, будто нищие попрошайки, сзади жались друг к дружке домочадцы ваятелей, нескладные, рано увядшие. Все, что когда-то светилось в них, угасло.
Не удостоившиеся избрания статуи сжигались тем же вечером во дворе замка, под западным балконом лорда Гроана, который, согласно обычаю, стоял наверху, пока сгорало дерево, склонив, словно бы в муке, главу; затем за его спиной трижды бухал гонг и в лунном свете три избежавших сожженья скульптуры уносили со двора. Их выставляли на балюстраде балкона для показа тем, кто толпился внизу, и граф Гроанский приказывал создавшим их мастерам выступить из толпы. Когда они застывали прямо под ним, Граф бросал вниз традиционные пергаментные свитки, дававшие этим людям письменное дозволение прогуливаться в полнолуние каждого второго месяца над своими лачугами по зубчатой стене. В такие ночи можно было видеть из окна, пробитого в южной стене Горменгаста, как снуют от бойницы к бойнице крохотные, освещенные луной человечки, чье мастерство завоевало им почесть, которой они так жаждали.
Если не считать Дня Изваяний и вольности, дарованной бесподобнейшим из резчиков, никаких иных возможностей познакомиться с «внешним» людом у тех, кто жил в окружении стен, не было, да «внутренний» мир и не интересовался этими существами, потонувшими в тени великих стен.
То было почти забытое племя: о нем вспоминали редко, с внезапным удивлением или с ощущением нереальности, какое несет с собой вдруг возвратившееся сновидение. Только День Изваяний и выводил их под солнечный свет, только он пробуждал воспоминания о былых временах. Ибо даже на памяти Неттеля, восьмидесятилетнего старца, ютившегося в башне над хранилищем ржавых доспехов, церемония эта выполнялась всегда. Бесчисленные скульптуры, повинуясь закону, обратились в дымящийся пепел, избраннейшие же с незапамятных времен населяли Зал Блистающей Резьбы.
Зал этот, занимавший верхний этаж Северного крыла, находился на попечении смотрителя по прозванью Ротткодд, который, поскольку сюда никто никогда не заглядывал, почти всю свою жизнь проспал в гамаке, подвешенном в дальнем конце зала. При всей его сонливости, Ротткодда ни разу еще не видели без перьевой метелки в кулаке – метелки, посредством которой он исполнял одну из двух главных работ, безусловно необходимых в этом длинном и безмолвном покое, а именно – сметал с Блистающих Изваяний пыль.
В качестве произведений искусства изваяния нимало его не занимали, и все же к некоторым из них он, против собственной воли, питал нечто схожее с соседской приязнью. Изумрудного Коня он обметал с несколько большим, нежели обычное, тщанием. Особый уход получали также оливково-черная Голова, глядевшая на Коня со своей полки, и Пегая Акула. Впрочем, нельзя все же сказать, будто имелись скульптуры, на которых он дозволял пыли скопиться.
Входя сюда в семь утра, год за годом, зимою и летом, Ротткодд сбрасывал куртку и натягивал через голову серый, бесформенный, длинный, до щиколок, балахон. Потом, зажав метелку под мышкой, он поверх очков привычно окидывал зал исполненным проницательности взглядом. Головка у него была маленькая, темная, похожая на проржавевшую мушкетную пулю, а глаза за поблескивающими очками походили на две миниатюрных копии этой головки. Вся троица пребывала в непрестанном движении, словно наверстывая время, потраченное ею на сон; голова механически покачивалась при ходьбе, глаза, словно беря пример с вышестоящего органа, которому их подчинили, рыскали туда, сюда и никуда в частности. Скользнув поверх очков взглядом по двери и повторно обрыскав им все Северное крыло целиком, облаченный в балахон господин Ротткодд совершал следующий ритуальный поступок – вытягивал из-под мышки метелку и, воздев это оружие, без чрезмерного пыла наскакивал на первое изваяние справа. Зал, располагавшийся на верхнем этаже Северного крыла, был, если честно сказать, не таким уж и залом, а пожалуй что чердаком. Единственное окно находилось в дальнем его конце, прямо против двери, через которую Ротткодд проникал сюда из более высокой части замка. Свету оно давало мало. Шторы неизменно оставались опущенными. Ночью и днем Зал Блистающей Резьбы освещался семью огромными паникадилами, свисавшими с потолка ровно через девять футов одна от другой. Свечам, воткнутым в них, никогда не дозволялось не только падать, но даже и оплывать, Ротткодд перед тем, как в девять вечера удалиться отсюда, лично заботился об их замене и пополнении. В маленькой прихожей, предварявшей вход в зал, хранился запас восковых свечей, здесь же Ротткодд держал свой балахон, здоровенную, белую от пыли книгу посетителей и стремянку. Стульев, столов да собственно и никакой иной мебели в зале не имелось, если не считать подвешенного вблизи окна гамака, в коем спал Ротткодд. Дощатый пол побелел от пыли, которой, поскольку ее с таким усердием гнали со статуй, больше некуда было улечься – вот она и скапливалась на полу, отдавая особое предпочтение четырем углам зала, глубокая, похожая на пепел.
Обметя первую фигуру справа, Ротткодд механически перемещался вдоль длинной красочной фаланги, на миг останавливался перед очередным изваянием, смеривал его сверху донизу взглядом, и голова его понимающе покачивалась. Затем он пускал в ход метелку. Ротткодд был холост. Когда ему приходилось с кем-либо знакомиться, на лице его выражалась отчужденность, даже испуг, женщины же испытывали в его присутствии необъяснимый страх. Так что существование он вел идеальное, одиноко коротая день и ночь на длинном чердаке. Правда, время от времени кто-то из слуг или обитателей замка по той или этой причине неожиданно забредал к Ротткодду, пугая его каким-нибудь связанным с ритуалом вопросом, но после пыль вновь оседала – и в зале, и в душе господина Ротткодда.
О чем он грезил, лежа в своем гамаке, подсунув согнутую в локте руку под пулевидную голову? О чем мечтал, час за часом, год за годом? Трудно вообразить, что его посещали некие великие мысли, трудно даже представить, будто Ротткодд, – при том, что скульптуры яркими рядами текли над пылью в сужающуюся даль, словно стража, расставленная вдоль пути императора, – пытался извлечь какую-то пользу из своего одиночества, нет, скорее он наслаждался им ради него самого, страшась в глуби сознания любого незваного гостя.
И вот одним влажным днем гость все-таки явился к нему, нарушив покой Ротткодда, утопавшего в своем гамаке, – послеполуденный отдых его прервал резкий дребезг дверной ручки, которую посетитель, по-видимому, дергал, предпочитая эту методу приему более привычному – стуку в дверные доски. Звук, отзываясь эхом, пронесся вдоль длинной залы и потонул в пыли дощатых полов. Солнце протиснулось в узкие щели штор. Даже в эти жаркие, душные, нездоровые послеполуденные часы шторы были опущены и свечи заливали зал никчемным светом. Заслышав дребезжанье дверной ручки, Ротткодд рывком сел. Узкие лучи пробившегося сквозь шторные щели пыльного света исполосовали его темную голову отблесками наружного сияния. Пока он выбирался из гамака, свет блуждал по его плечам, между тем как глаза Ротткодда метались вверх-вниз по двери, вновь и вновь возвращаясь из торопливых, стремительных странствий к взволнованно дергавшейся ручке. Стиснув правой рукой перьевую метелку, Ротткодд двинулся по красочному проходу, каждый шаг его вздымал облачко пыли. Когда он наконец добрался до двери, ручка трястись перестала. Торопливо пав на колени, Ротткодд приник правым глазом к замочной скважине и, умерив привычное мотание головы и рысканье левого глаза (продолжавшего блуждать по двери), сумел, благодаря этому подвигу сосредоточения, углядеть, в трех дюймах от своего вникающего в скважину ока, око определенно чужое, ибо оно не только рознилось цветом от его железного шарика, но и находилось, что убеждало в его чужести гораздо сильнее, по другую сторону двери. Этот третий глаз, занятый тем же, чем и Ротткоддов, принадлежал Флэю, немногословному слуге Сепулькревия, графа Горменгаст. Чтобы Флэй удалился от покоев своего господина на четыре комнаты по горизонтали и на целый этаж по вертикали – такое случалось в замке очень нечасто. Само его отсутствие в хозяйских покоях почиталось ненормальным, и тем не менее, в этот душный летний день глаз Флэя очевидным образом обретался в непосредственной близости от замочной скважины, прорезанной в двери Зала Блистающей Резьбы, – приходилось, стало быть, предположить, что и иные составные части этого господина находятся где-то поблизости. Признав друг друга, глаза одновременно отпрянули, и дверная ручка вновь застрекотала под рукой посетителя. Ротткодд вонзил в замочную скважину ключ, повернул его, и дверь медленно растворилась.
Возникшая в дверном проеме фигура господина Флэя заполнила его целиком, – Флэй стоял, скрестив на груди руки и без всякого выражения взирая на замершего перед ним человечка. Взглянув на костлявое лицо господина Флэя, трудно было вообразить, будто обладатель его способен произнести хоть что-то, уподобляющее его обычному человеку, от этого господина приходилось ждать чего-то более ломкого, старческого и сухого, чего-то походящего на звук, издаваемый старой щепой или осколками камня. Но вот жесткие губы его разделились.
– Это я, – сообщил он и вошел в зал, наполнив его хрустом коленных суставов. Он вошел в зал, – как шел и по жизни, – сопровождаемый этими трескливыми звуками, подобными тем, с какими ломаются иссохшие сучья, по одному всхрусту на шаг.
Ротткодд, убедясь, что это и вправду Флэй, раздраженно повел рукой, бессмысленно приглашая гостя войти, и затворил дверь.
Уменье вести беседу не принадлежало к числу сильных сторон господина Флэя, а потому он некоторое время безрадостно взирал прямо перед собой, затем – Ротткодду показалось, что прошла целая вечность – поднял костлявую длань и поскреб ею за ухом. Исполнив это деяние, он произнес вторую фразу:
– Все еще здесь, а? – и видно было, какие усилия приходится предпринимать голосу господина Флэя, чтобы протиснуться сквозь его губы.
Ротткодд, похоже, почувствовав, что отвечать на этот вопрос особой нужды не имеется, пожал плечами и отправил свой взгляд гулять по потолку.
Господин Флэй, поднатужившись, продолжил:
– Я говорю, все еще здесь, а, Ротткодд? – Он со злобой оглядел Изумрудного Коня. – Все еще здесь, а?
– Я всегда здесь, – сказал Ротткодд, опустив поблескивающие очки и проехавшись глазами по физиономии господина Флэя. – Изо дня в день, всегда. Очень жаркая погода. До чрезвычайности душно. Вам что-нибудь угодно?
– Ничего, – сказал Флэй и с непонятной угрозой повернулся к Ротткодду. – Ничего мне не угодно.
Он вытер ладони о штанины, темная ткань которых светилась, наподобие шелка.
Ротткодд стряхнул метелкой пыль со своих туфель и склонил пулевидную голову на плечо.
– А, – неопределенным тоном произнес он.
– Вы сказали «а», – отметил Флэй, поворачиваясь к Ротткодду спиной и начиная двигаться по проходу, – а я вам говорю, что теперь одним «а» не отделаться, понадобится кое-что посильнее.
– Конечно, – сказал Ротткодд. – Я бы даже сказал, куда как сильнее. Только я в этом мало что смыслю. Я ведь Смотритель.
Сообщив это, он вытянулся в струнку и приподнялся в пыли на цыпочки.
– Как? – переспросил Флэй, нависая над ним, ибо он, Флэй, уже вернулся. – Смотритель?
– Именно, – ответил Ротткодд, кивая.
Из горла Флэя изошел резкий всхрип. Ротткодд истолковал его в том смысле, что Флэй ничего не понял, и разозлился, что такому человеку дозволяется лезть в сферы, по праву принадлежащие ему, Ротткодду.
– Смотритель, – после жутковатого молчания вымолвил Флэй. – Я вам кое-что скажу. Кое-что знаю, поняли?
– Что же? – спросил Ротткодд.
– Сейчас, – сказал Флэй. – Но сначала – какой нынче день? Какой месяц, год? Ответьте.
Ротткодда такой вопрос озадачил, однако им уже овладело вялое любопытство. Он понял, что у этого костлявого мужлана что-то такое есть на уме, и потому ответил:
– Восьмой день восьмого месяца, насчет года не уверен. А что?
Голосом еле слышным Флэй повторил:
– Восьмой день восьмого месяца. – Глаза его стали почти прозрачными – так в уродливых холмах находишь среди грубых камней два озерца, в которых отражается небо. – Подойдите ко мне, Ротткодд, – сказал он. – Подойдите поближе, я вам скажу. Вы не понимаете Горменгаста, того, что происходит в Горменгасте, что в нем случается, – нет, не понимаете. Ниже вас – то есть там оно все и происходит, под вашим Северным крылом. Все эти штуки к чему? Вот эти, деревянные. От них теперь никакого проку. Смотрите за ними, а проку ни-ни. А там все движется. Замок движется. Нынче он один, его светлость, впервые за много лет. Я его не вижу. – Флэй прикусил костяшку на кулаке. – В спальне у ее светлости, вот он где. Ихняя светлость не в себе: меня не взял, не дал поглядеть на Нового. Новый. Он народился. Теперь внизу. Я не видел.
Флэй опять прикусил костяшку, но на другом кулаке, как бы желая уравновесить ощущения.
– Никого не пускают. Еще бы. Я буду следующий. Птицы расселись по спинкам кровати. Ворон за вороном, скворцы, вся шатия, и белый грач с ними. И пустельга тоже: вцепилась когтями в подушку. Госпожа кормит их корками. Зерном и корками. На новорожденного почти и не глянула. Наследник Горменгаста. Не смотрит на него. Зато господин мой так и уставился. Видел его сквозь решетку. Я ему нужен. А не впустил. Вы слушаете?
Разумеется, господин Ротткодд слушал. Прежде всего, он в жизни не слышал от господина Флэя столь длинной речи, да и известие о том, что в древнем, превознесенном самой историей доме Гроанов наконец родился наследник, тоже представляло кое-какой интерес для Смотрителя, ведущего одинокую жизнь на чердаке заброшенного Северного крыла. Теперь ему будет, чем занять мысли, хватит надолго. Господин Флэй не ошибся, сказав, что он, Ротткодд, похоже, не ощущает, полеживая в гамаке, биения жизни в замке, ибо Ротткодд, если правду сказать, и не подозревал, что на свет должен появиться наследник. Еду ему доставлял маленький подъемник, возносившийся из расположенных многими этажами ниже помещений для слуг, а спал он в прихожей и, вследствие этого, был совершенно отрезан и от мира, и от всех происходящих в мире событий. Так что Флэй принес ему настоящую новость. И все-таки, несмотря на важность полученного известия, господин Ротткодд сердился, что его потревожили. В пулевидной его голове вертелся вопрос, касающийся появления господина Флэя. С какой стати Флэй, который при обычном течении жизни, увидев его, даже бровью не поводил в знак приветствия, – с какой стати он залез в эту часть замка, столь для него чужую? Да еще и разговор вон какой затеял, это Флэй-то, из которого слова не выдавишь. Господин Ротткодд с присущей ему торопливостью обшарил Флэя глазами и вдруг к собственному удивлению выпалил:
– А чем объяснить ваше присутствие здесь, господин Флэй?
– Чего? – произнес Флэй. – О чем это вы? – Он уставился на Ротткодда сверху вниз, и глаза его остекленели.
Честно говоря, Флэй и сам себе удивлялся. Действительно, – думал он, – с какой стати ему приспичило сообщать Ротткодду новость, столь важную для него самого? Почему Ротткодду, а не кому-то другому? Некоторое время он продолжал таращиться на Смотрителя, и чем дольше он так стоял, размышляя, тем яснее ему становилось, что услышанный им вопрос неприятно уместен, и это еще слабо сказано.
Застывший перед ним человечек задал прямой вопрос. И нужно признать, довольно трудный. Подволакивая ноги, Флэй сделал два шага к господину Ротткодду, но затем, с силой воткнув кулаки в карманы штанов, с нарочитой неторопливостью развернулся на каблуках.
– Да, – наконец выдавил он, – я понял, что вы хотели сказать, Ротткодд, я вас понял.
Ротткодду не терпелось вернуться в гамак и снова предаться наслаждениям полного одиночества, и все же, услышав эту фразу, он с даже большей, чем обычно, поспешностью обыскал глазами лицо господина Флэя. Тот уверяет, будто понял, что хотел сказать Ротткодд. Неужто и вправду понял? Весьма интересно. Но что, собственно говоря, он хотел сказать? Что именно понял господин Флэй? Ротткодд смахнул воображаемую пылинку с позолоченной головы дриады.
– Вас взволновали роды? – осведомился он.
Какое-то время Флэй простоял с таким видом, словно не услышал его, однако спустя несколько минут стало ясно, что услышал и услышанным поражен.
– Взволновали! – низко и хрипло воскликнул он. – Взволновали! Это дитя Гроанов. Настоящий Гроан, мужчина. Зов к переменам! Никаких перемен, Ротткодд. Никаких перемен!
– Ага, – сказал Ротткодд. – Теперь понятно, господин Флэй. Однако до кончины его светлости пока еще далеко, не так ли?
– Да, – ответил господин Флэй, – далеко, но ведь зубы-то уже растут! – И с этим он длинными, как у цапли, шагами направился к реечным шторам, вздымая за собой пыль. Когда пыль осела, Ротткодд увидел, что Флэй стоит, прислонив угловатую, цвета пергамента голову к переплету окна.
Ответ, данный им на вопрос Ротткодда касательно причин его появления в Зале Блистающей Резьбы, не вполне удовлетворил господина Флэя. Он стоял у окна, а вопрос снова и снова повторялся в его голове. Почему Ротткодд? Почему он, а не кто-либо другой? При всем при том господин Флэй отчетливо сознавал, что, едва он услышал о появлении наследника, едва эта новость всколыхнула его заскорузлую душу с такой силой, что он ощутил неодолимый зуд поделиться своим восторгом с другим человеком, – в тот же самый миг в сознании его откуда ни возьмись выскочил Ротткодд. Человек, по природе своей необщительный и к восторгам не склонный, он, сколь ни потрясло его рождение наследника, находил затруднительным сообщить эту новость Ротткодду. И однако, как уже было сказано, господин Флэй, к собственному его изумлению, не только излил перед Ротткоддом душу, но и поспешил проделать это.