Страница:
-- Ну и ладно. Валенки-то примерь, не малы ли? А пока еще не воспарил, так ходи ко мне: будешь, орел, кашу мою клевать.
Васька Рубан притопнул новыми валенками:
-- Ух, и ладны же! Спасибо тебе за ласку.
-- Бог с тобой. Носи на здоровье...
В лютые морозы на улицах трещали костры. Один из иностранцев писал: "Стужа зимою в России бывает так велика, что русские по глупости пробуют отапливать даже улицы, но это им нисколько не помогает, холод остается прежним". Так писали иностранцы, но, попав в Россию, сами же у тех костров грелись...
Занимались с утра до вечера, а каникул мало отпущено, всего дважды в году (с 18 декабря до 6 января и с 10 июня до 1 июля). Страшно писано, да зато жилось нестрашно: многие как зачислились в студенты, так и начались у них сплошные каникулы... Потемкин лекции посещал, но в бегах бывал неоднократно. В балаганах смотрел, как заезжая с Мальты девка силу показывала: ставили на грудь ей наковальню, по которой мужики молотами ухали, потом вкатывали на живот девке сорокаведерную бочку с водкой, а поверх бочки итальянец делал разные позитуры и даже на голове стоял, не падая... После таких чудес кому охота сидеть в аудитории, где темно от двух окошек, изо всех щелок дует, а под ногами крысы с крысятками так и шныряют!
Нерадивую младость положено сечь: дворян секли, портков с них не снимая, дабы не бесчестить, а разночинцев пороли без порток, о чести уже не помышляя. Практика воспитания благородных мужей отечества допускала ношение ими на груди дощечки с изображением осла. Зато педагогам возбранялось бить студентов по голове "палкой или иным инструментом". Прохожие на всякий случай обходили университет стороной, -- здоровущие, как телята, псы меделянской породы охраняли "питалище наук". Потемкин неизменно имел охоту лишь к тому, что ему нравилось, и не терпел, если в него вдалбливали то, что в голове никак не умещалось. От этого успехами похвастать не мог, хотя и было завидно, когда на "акте" ректор Мелиссино выделил лучших -Дениса Фонвизина и Якова Булгакова... Потемкин спросил приятелей:
-- С чего это вы, поросятки, такие прыткие?
-- А мы в дипломаты желаем. Нам, Гришенька, мух ноздрями ловить не пристало: политика высокая дураков не жалует.
-- О высокости чина не тщуся, -- вздыхал Потемкин. -- А в монахи возьмут и без отличий научных...
Меделянские собаки, спутав его с прохожим, порвали штаны. Григорий Матвеевич Кисловский выразил недовольство:
-- Отчего собаки одного тебя избрали для нападения? Сколько дворян в университет ходит, а порты у всех целы...
И подарил ему книгу Монтекукколи -- знаменитого полководца, который задел юнца за живое. Фантазия разыгралась: Потемкин видел себя, во прахе сражений попирающим гидру, а трубные гласьд, воспевали его достоинства, сама Паллада спускалась с небес, возлагая на пасмурное чело венок славы... Начал он горячиться.
-- Мне бы еще о Валленштейне почитать.
-- Перестань метаться, -- уговаривал его Рубан. -- Гляди, как шатает тебя: то в монастырь, то в полымя бранное...
Мелиссино выразил душевное участие к Потемкину:
-- Догадываюсь, что при вашей живости способны вы, сударь, выказать успехи блистательные. Прошу вас убедительно превозмочь себя, и я вам обещаю золотую медаль.
-- Поднатужусь, -- обещал Потемкин...
Денис Фонвизин научил его экзаменоваться:
-- У профессора латыни пять пуговиц на кафтане, а четыре на камзоле. Кафтанные обозначают склонения, а камзольные -спряжение. Тебе и знать ничего не надобно: за какую пуговицу профессор схватится, это и будет означать ответ на вопрос его...
Фонвизин медаль получил. Потемкин тоже!
Неожиданно скончался благодетель его -- дядя Кисловский, а в канун часа предсмертного имел он беседу с племянником:
-- Боюсь, пропадешь ты, Григорий: бездельный ты и бесцельный. Для таких, как ты, Волга течет вольная -- вот в разбойники ты сгодился бы, наверное. А может... Кто тебя знает? Может и обратное произойти: ведь таких обормотов случай любит!
На кладбище, когда Кисловского погребали, ради утешения вдовы его присутствовала игуменья мать Сусанна, женщина лет сорока, красивая неяркой и смущенной красотой. И хотя Гриша сильно плакал над могилою дяди, но мать-игуменью оглядывал с большой охотой. От мыслей грешных его отвлек служка Греческого монастыря, сказавший, что благочинный Дорофей к нему интерес возымел:
-- Не тот ли ты Потемкин, который пел в хоре церкви Дионисия Ареопага, что в переулке Лаврентьевском?
-- Это я орал, -- отвечал Гриша.
-- Дорофей на субботу к столу зовет братскому...
В келье благочинного иеродиакона, прохладной и чистенькой, висели два образа: Умиления злых сердец и Утоли моя печали. Настоятель Греческого монастыря показал на лавку.
-- Орешь ты здорово, слыхал я тебя! -- сказал он. -- Ну, садись, орясина дубовая, на мою доску липовую...
От стола, уже накрытого к трапезе, Потемкина метнуло к книгам старинным, которых было у Дорофея великое множество.
-- О дюке Валленштейне нет ли чего?
-- Нашел ты кого вспоминать, -- с укоризною отвечал Дорофей, берясь за графин с рябиновкой. -- О погубителях рода людского, кои ради догматов изуверских кровию насыщали утробы свои, книг не содержу... Иное здесь собрано, брат!
Но иное Потемкину было не по зубам: книги чешские и сербские перемежались с латинскими и греческими (все в переплетах из двух досок, в застежках золоченых).
-- Славянство -- боль моя, -- признался Дорофей. -- Вот был я молод и болел своей болью. А в возраст придя, стал болеть чужою. Больно ли тебе от слов моих? -- спросил он вдруг.
-- Да нет. Пока не чую боли.
-- Ты глуп еще, -- сказал Дорофей. -- Вот ныне о Валленштейне спрашивал, а на что дался тебе сатрап цесарский? Я знаю, что гиштории чистенькой, сытенькой да гладенькой не бывает. Любой народ купели кровавой не миновал. Зубами каждый в страхе нащелкался. Россия-то давно воззрилась за хребты Балканские, откуда стоны братские долетают... Чего не пьешь? Чего не ешь?
-- Я слушаю, отец благочинный.
-- Ты слушай, сын. Учиться надобно.
-- Так я учусь.
-- Пустое все... Уроки исполнять и скотина способна, которая в соху или телегу впряжена. Ученье светом брызжет на тех лишь, кто ищет света. Не уроки важны, а страсть к познаниям.
-- А у меня только так и бывает! -- сказал Потемкин.
Он ушел малость ошеломленный. Близ Сухаревой башни, где в старину были стрелецкие слободки, говорливые раскольники, торгуя лубками раскрашенными, покрикивали:
-- А эвон, глядите, люди добры, как мыши кота погребают! Кот был казанский, уроженец астраханский, разум имел сибирский...
"Может, и мне в Сибирь уехать?" -- думал Потемкин.
На Пасху Дорофей свел его с Амвросием Зертис-Каменским, митрополитом Крутицким и Можайским. Это был красавец-молдаванин с широкой грудью, украшенной панагией, и гремучим басом, от которого тренькал на столе хрусталь. В разговоре он свободнейшс цитировал Златоуста и Цицерона, Вольтера и "Задонщину", интересно рассказывал, какой волшебный мир открывается ему с помощью микроскопа... Но для начала Амвросий испытал Потемкина:
-- А что, брат Григорий, в зачале тридцать пятом изречения от святого Евангелия сказано?
Потемкин отрапортовал как по писаному:
-- Яко той, иже не входя дверми во двор овчий, но прелазяй инуды, той есть тать и разбойник...
-- Сыпешь ловко, с тобой бы горох молотить! -- похвалил его Амвросий и, увлекая студента к столу, просвещал далее: -Князья духовные на Руси пиют вино маниром трояким. Первый из них -- с воздержанием, егда воздерживаешь себя от падения. Второй -- с расстановкой, егда сам идти не способен и тебе ноженьки переставляют. Наконец, есть пьянство с расположением, егда стомах твой пресыщен и на полу свободно располагаешься.
-- Ты митрополита не слушай... он озорник у нас! -подсказал Дорофей. -- Я тебе лучший совет дам: берись-ка за древность мира, попей волшебной мудрости из родников эллинских.
-- Но сначала, -- захохотал Амвросий, -- пусть-ка брат наш попьет из погребов монашьих. Налью ему пополнее!..
Очнулся студент под столом (с расположением).
5. УКРОЩЕНИЕ СТРАСТЕЙ
Конец этой трапезы был совсем неожиданным: парень не покинул монастыря до тех пор, пока не осилил язык древнегреческий. Гомер восхитил его: от человекоподобных богов исходило ощутимо-телесное тепло, а от богоподобных людей веяло олимпийской прохладой... Появилась вдруг страсть к сочинительству, и сам стыдился этого чувства, как юноша первой любви, но Дорофей приободрил его:
-- Ликуй сердцем, сын мой! Всяка тварь должна хоть единожды распять себя на кресте пиитическом. Но не будь алчущим к успеху скорейшему. Эпикур вещал: "Смертный, скользи по жизни, но не напирай на нее". А у нас на Руси святой иное слышится всюду: "Навались, робяты! Чичас стенку лбами проломим, а потом в кабак отправимся и станем великой пролом праздновать..."
Университет вдруг показался Потемкину скучнейшим школярством. Рубан предложил ему навестить Заиконоспасскую академию, при храме которой объявился на Москве новый оракул.
-- Стар ли?
-- Да не. Как мы с тобой.
-- А кто таков?
-- Петров Василий, нашего поля ягода: днями витийствует, а по ночам стихоблудию себя подвергает.
-- Идем, брат. Послушаем Цицерона лыкового...
Петров был чуть постарше Потемкина, но бесстрашно выковывал перед толпой четкие силлогизмы, бросал в верующих кары небесные, пророчил, клокотал, бичуя пороки, и собор был наполнен рыданиями раскаявшихся... Рубан, втайне завидуя чужому успеху, шепнул:
-- Петрова я знаю. Хочешь, чай позову с нами пить?..
Втроем отправились к знакомой просвирне, пили чай с маковками. Потемкин, чуть робея, спросил витию в ряске монашеской:
-- Слыхал, ты и стихи складываешь?
-- Могу, ежели нужда явится.
Петров схлебывал горячий чай с блюдца (платить за угощение он взялся за троих и потому ощущал себя владыкой).
-- Оставим, -- сказал он, -- пылание для дураков. Дураки под лестницами живут, с голоду околевая, и все пылают. А я князю Юсупову к пирогу именинному поздравку в стихах быстренько изложил, так он мне через лакея червонец пожаловал.
-- Неужели червонец? -- помрачнел нищий Рубан.
-- Не вру! Лакей-то в ливрее был золотой. А червонец на блюде лежал серебряном... Не вы ж меня, а я вас чаем пою!
Для Потемкина это было ново.
-- Продажный ты, -- сказал он проповеднику.
Петров был достаточно умен и не обиделся:
-- Это вы, дворяне, вольны мадригалы при луне складывать и денег стыдитесь. А мне, который из-под скуфейки наружу выполз, мне о себе надо подумать. Даст Бог, и на виршах этих еще дворянский герб обрету. В карете учну разъезжать...
Стали тут разночинцы, талантами похваляясь, читать взахлеб стихи свои, и Потемкин заскучал от изобилия Адонисов, Эвтерп, Психей и Киприд, а за стенкою просвирня парила гречневую кашу с требухами свиными -- и аромат ее забавно перемешивался с античными Зефирами. Начали поэты приставать к дворянину, чтобы он тоже не стеснялся, почитал свои стихи...
Потемкин охотно прочел -- без пафоса, обыденно.
О ужас! Бедствие! И страх!
Явилась дырка на штанах
А мне исправные штаны
Для просвещения нужны.
Портной! Ты отложи иголку.
Ответь, какого хочешь толку,
Чтоб от наложенных заплат
Не стало мне больших утрат.
От дырки той, котора жжет,
Бегу я задом наперед.
И, поворачиваясь к аду,
Я сатане кажуся с заду...
-- А где же тут паренье? -- изумился Петров.
-- И где слог высокий? -- спросил Рубан. -- Опять же, Гриша, ты зачинаешь стихи прямо с приступа, не имея нужды воспеть в прологе музу свою, и не воззываешь прежде сладостных молений к Аполлону, дабы облегчил он тебе совладание с лирою.
-- А зачем мне лира? -- взбеленился Потемкин. -- Стихи надобно слагать по существу дела. Ведь когда у тебя, Васька, спина чешется, ты не зовешь Киприду, а сам об угол скребешься...
-- Штиль-то мужицкий, -- покривился Петров.
-- Да, пиита из тебя не выйдет, -- добавил Рубан.
Потемкин чаек дармовой дохлебал и обозлился:
-- Мужики даже комаров в поэзию допущают. Иль не слыхали, как девки в хороводе поют: "Я с комариком плясала"? А ваших Купид да Горгон им и не надобно... Ишь Гомеры какие!
Они не рассорились. Но что-то хрустнуло в душе Потемкина, сломавшись раньше времени, и лишь Дорофей утешил его:
-- Рано ты, Гриша, колесницу Пегасову завернул на ухабы проселков российских. Лучше, сын мой, послушай-ка, что Сумароков о таких, как ты, дельно сказывает:
Пиитов на Руси умножилось число,
И все примаются за это ремесло:
Не соловьи поют, кукушки не кукуют,
И врут, и враки те друг друга критикуют.
И только тот из них поменее наврал,
Кто менее иных бумаги измарал...
Потемкин отпустил свою неловкую музу на покаяние. Пройдет срок, и он оживит Кастальский родник возле ног женщины, которая станет его богиней, его соратником, его другом и... врагом. А сейчас она принадлежала другому: Екатерина переживала страстный роман с графом Станиславом Августом Понятовским, польско-саксонским министром при дворе Санкт-Петербурга.
Церковь сулила Петрову всяческие блага, уговаривая парня сразу постричься. Но он сбросил рясу и предстал уже в кафтане, на башмаках сверкали пряжки с дешевыми стразами.
-- Пора и за дело браться, -- сказал красавец.
Василий Петрович Петров доказал, что он человек мужественный и не страшится дразнить судьбу. Потемкин стал его уважать, но признался, что сам-то желает уйти в монахи.
-- А на что другое я годен? -- спрашивал уныло.
-- Видишь как! -- отвечал Петров. -- Я, поповский сын, из келий в светскую жизнь спасаюсь, а ты, дворянин, сам же под монашеский клобук лезешь, будто там сладким медом намазано.
-- Так ведь клобуки-то не гвоздями к башке приколачивают.
-- Гвоздями, брат... поверь, что гвоздями! -- Петров дерзко взирал в будущее. -- Смотри сам, -- доказывал он Потемкину. -Сумароков долго в пьянственном житии не протянет. Ломоносов, сказывают, болеет почасту. А кто после них останется в поэзии русской? Вот такие, как я да Васька Рубан, -- нам и перья в руки... Воспарим! Прогремим! Пока не поздно, говорю тебе: вступай в компанию нашу, мы потеснимся, с нами ты в люди выйдешь...
Было лето, жаркое, душное. В доме Кисловских гостила матьигуменья Сусанна, и Потемкин стыдился присутствия женщины, волком глядел в пол. Сусанна сказала госпоже Кисловской:
-- Уж больно красиво волосы завили племяннику вашему.
-- Да нет, -- отвечала барыня, не поняв ее томления, -- у Гриши волосики сами по себе вьются...
Ближе к вечеру она велела ему проводить Сусанну. Потемкин довез монахиню до Зарядья, где за высоченной стеной в гуще старых деревьев затаилась старинная женская обитель.
-- А я живу вон там. Видишь окошко мое?
Потемкин задрал голову:
-- Ох, высоко живешь... свято!
В эту ночь не спалось. Лунища засвечивала круглая и желтая, будто глаз совиный. Машинально выбрался Потемкин на улицу, даже не заметил, как дошагал до монастыря. Келья матери Сусанны едва светилась изнутри, зыбко и дрожаще, -- это теплились лампады перед ликами святых угодников. В соседнем дворе Гриша обобрал с веревки сырое бельишко, сложил его на заборе, а веревку унес с собою... Сначала взобрался на стену монастыря. Стоя на карнизе древней кладки, перепрыгнул на дерево, с него -- на соседнее. Под ним качались упругие ветви, и наконец он достиг высокой березы, верхушка которой касалась уже конька крыши. Вот когда пригодилось ему детское умение лазать по деревьям! Примерясь, Гриша совершил прыжок-почти смертельный... Настил крыши глухо прогудел под его ногами. Потом парень долго лежал, привыкая к высоте. Обвязав веревку вокруг трубы, начал по ней спускаться.
Ноги коснулись подоконника кельи Сусанны.
Он тихо отворил окно и запрыгнул внутрь.
Женщина, прямо с постели, была жаркой, как печка.
-- Пришел, -- бормотала монахиня, -- пришел-таки, бес окаянный. Господи, да простишь ли меня, грешницу великую?..
Потемкину было уже 17 лет. От этого времени осталась такая запись: "...Надлежало б мне приносить молитвы Создателю, но ах, нет! слабость и лета доспевшие повели мысли не туда, куда Всевышний указывал, и зачал я по ночам мыслить искусно, каким побытом сыскивают люди себе любовниц горячих; и как только учал о сем предмете воображать, на смертный грех сей довольно-таки представилось мне много всяких способов..."
В это же самое лето граф Станислав Август Понятовский вытворял в Петербурге примерно то же самое, что проделывал в Москве недоросль дворянский. Но объект вожделений Понятовского был гораздо деликатнее, да и приемы посла отличались от потемкинских воистину дипломатическим лукавством... 6 июля 1757 года, когда над Петергофом опустился теплый вечер, Понятовский поехал в Ораниенбаум, имея на запятках кареты лакея, посвященного в его интриги. В лесу их задержала кавалькада подвыпивших всадников. Посол узнал среди них и великого князя-Петра Федоровича, крикнувшего из седла:
-- Стой, бродяги! Кто тут разъезжает?
Понятовский пугливо забился в глубину возка, а лакей с запяток отвечал по-немецки, что везет портного. Всадники были пьяны, карету отпустили, не сообразив, что в ночном лесу портному кроить и шить нечего... Вот и Ораниенбаум. Понятовский постучал в окно купального павильона.
-- Вашу руку, граф! Боже, как я заждалась.
Екатерина втянула дипломата внутрь павильона, где стояла громадная ванна...
Когда Понятовский -- уже под утро -- выпрыгнул из окна и пошагал к карете, из кустов выскочили трое верховых с палашами и заставили его бежать к беседке, в которой сидел великий князь.
-- Попались, граф? -- спросил Петр. -- А ну, пошли...
Его повели к морю, и Понятовский уже представлял себе, как ему вяжут на шею камень. Но от берега свернули в Нижний сад, а там -- в Монплезире -- Петр без обиняков спросил:
-- Вы решили принять ванну вместе с моей женой?
-- Как вы могли подумать! -- возмутился дипломат.
-- Сознавайтесь, что вы делали с моею гадюкой?..
Об этом он мог бы догадаться и сам. Топнув ботфортом, Петр удалился в соседние комнаты Монплезира, оттуда послышался писклявый голос его фаворитки -- графини Воронцовой. Вернувшись, великий князь сказал Понятовскому:
-- До выяснения дела я подержу вас под арестом...
К дверям приставили караул. Над морем уже светало. Вдруг появился граф Александр Шувалов, инквизитор империи. ("Точно для усиления ужаса, -- писал Понятовский, -- природа наградила его нервными подергиваниями, безобразившими его лицо, и без того некрасивое. При его появлении я сразу понял, что государыне Елизавете все уже известно"). Положение Шувалова было крайне щепетильным: поимкой польско-саксонского посла затрагивалась честь Екатерины. Чтобы выйти сухим из воды, Шувалов буркнул нечто такое, чего понять было невозможно. Понятовский склонился перед ним в поклоне:
-- Для чести двора кроткой и мудрой Елизаветы (как и для моей чести) желательно покончить с этим без излишней огласки...
Шувалов, скорчив гримасу, шагнул к дверям:
-- Эй, подать сюда карету посла варшавянского...
В Петров день Петергоф обычно праздновал память его основателя. Из Ораниенбаума со свитой приехали великий князь и Екатерина, которая мимоходом нашептала Понятовскому:
-- Наша тайна уже пишется на всех заборах. Спасение в одном -- будьте крайне любезны с фавориткой моего проклятого...
В круге менуэта посол намекнул Воронцовой:
-- Одна вы можете сделать меня счастливым.
-- Шарман, шарман! К ночи жду вас в Монплезире...
Она сама встретила поляка в дверях павильона, укрытая от комаров серебристым плащом голштинского офицера.
-- Там курят трубки. Натабачатся, и начнем...
Разрушая нежное очарование ночи, из Монплезира вылетали густые клубы зловонного кнапстера. Наконец Лизка сказала, что можно войти. Петр встретил Понятовского с веселым видом:
-- Зачем ты поступил как шут, а не сказал мне сразу, что моя жена твоя любовница? Поверь, я достаточно образован, чтобы не обращать внимания на такие пустяки... Сознайся ты мне в этом раньше, и мы давно были бы с тобой большими друзьями.
"Я, разумеется, согласился с ним во всем и стал превозносить глубину его полководческих талантов. Этим я привел его в такое расположение духа, что через четверть часа он говорит: "А ведь тут кого-то еще недостает!" С этими словами Петр ринулся в спальню Екатерины, стащил ее с кровати и предъявил -полуобнаженную, в одних чулках ("даже без туфлей, -- писал Понятовский, -- даже без юбки"). Разыгрывая доброго малого, Петр сказал:
-- Забирай се, граф! Мне такие злюки не нужны...
Общество расположилось возле крохотного фонтана, бившего посреди комнаты. Полураздетую женщину поместили между любовником и мужем, а вино ей подливала любовница мужа. "Вот капкан"! -- поняла Екатерина, присматриваясь к угодническому поведению Понятовского, которого любила-да, любила! Но из дипломата он превратился в очень дурного рыцаря, а его игривые шуточки были ей до отвращения противны. Зачем ему эта комедия? И почему он так охотно играет в ней подленькую роль? Здоровое женское чутье подсказывало Екатерине, что в этом непристойном спектакле ее мешают с грязью. Муж -- глупец, с него морали не взыщешь. Но Понятовский-то умен и должен бы понимать все неприличие этой позорной сцены...
Петр встал из-за стола вместе с Воронцовой:
-- Ну, дети, больше мы вам мешать не станем.
-- А вы не мешайте нам, -- засмеялась фаворитка.
Наедине с Екатериной посол спросил ее весело:
-- Каков анекдот! Ты довольна мною?
Сильнейший удар пощечины ослепил дипломата. Но Екатерина тут же повисла на шее Понятовского, пылко его целуя:
-- Люблю... я все равно тебя люблю...
Неправда: она уже мечтала о другом мужчине, сильном и властном...
Вскоре при дворе стало известно, что Иван Иванович Шувалов пригласил в Петербург лучших учеников Московского университета: императрица Елизавета хотела познакомиться со студентами.
6. ПРИДВОРНЫЙ ДЕБЮТ
Хороший приятель завелся у Потемкина -- московский мастеровой-выжига Матвей Жуляков; он из кафтанов вельможных да из мундиров генеральских выжигал мишуру золотую и канитель серебряную -- с того дела верный кусок хлеба имел, даже на винопитие хватало. Григорий не раз помогал ему сжигать на раскаленных докрасна противнях одежды умерших владык мира сего. Щеткою сгребал он в ведро жалкие остатки былого величия, рассуждая при этом философически:
-- Вот и все, Матяша! Открасовались люди, отмучались. И что за жизнь такая? На что человеку дадена? Не успеешь мундир сносить, как и подыхать пора, а мундирчик твой сожгут. Из "выжига" этого еще тарелку отольют... нате, мол, ешьте, живущие!
-- Не скули, -- отвечал оптимист-выжига. -- Лучше становь чарочки на стол да зачерпни из бочки капустки...
Мелиссино вдруг вызвал Потемкина в канцелярию:
-- Отчего, сударь, лекциями манкируете?
-- И рад бы присутствовать, да некогда.
-- Ну, ладно... Сбирайтесь в Петербург ехать: включил я вас в число примерных учеников университета.
Неизбежная война с Пруссией уже началась: русская армия, вытекая из лесов и болот литовской Жмуди, имела генеральную дирекцию -- на Кенигсберг. Московский университет отправил на войну студентов-разночинцев -- переводчиками, и они разъехались по штабам уже дворянами при офицерских шпагах!
Это была первая лепта университета стране...
Мелиссино привез в Петербург двух студентов и шестнадцать учеников гимназических, средь которых Митенька Боборыкин и Миша Загряжский состояли в свойстве с Потемкиным. Все разбрелись по сородичам, проживавшим в столице, а Григорий остановился в доме дяди Дениса Фонвизина (скорее, по приятельству)... Яшка Булгаков вытащил приятелей на столичные улицы, где царил совсем иной дух, несхожий с московским. Гуляючи, дошли до Литейного двора, дымившего трубами, изнутри его доносился утробный грохот машин -- здесь ковалось оружие для борьбы с Фридрихом II; от цехов пушечных вывернули к Марсову полю, осмотрели Летний сад, украшенный множеством истуканов; Венус-пречистая стыдливо закрывалась от молодежи ручкою. А под каждой богиней лежала дощечка, в которой писано -- кто такая и ради каких пригожеств для обозрения выставлена, дабы невежество людское рассеялось... Потемкин при виде церквей (которые, в отличие от московских, были невзрачны) всюду желал к иконам приложиться, а если церковь была закрыта, он замки дверные усердно целовал. Булгаков с Фонвизиным, оба нравов эпикурейских, силком тащили приятеля прочь от "ханжества":
-- Да глазей лучше на грации! Гляди, какие ходят...
Фонтанку оживляли сады фруктовые, оранжереи и птичники, дачи вельможные. Играли домашние оркестры. За Фонтанкою уже темнел лес: там гуляли разбойники...
Наконец все были званы в дом куратора. Шуваловская усадьба смыкалась с Летним садом, длиннейшая галерея была заполнена драгоценной библиотекой и картинами -- глаза разбегались...
Мелиссино представил куратору своих питомцев.
В глубине комнат сидел за шахматным столиком полный и рослый человек в распахнутом кафтане, возле него стояла трость. Двух студентов, достигших совершеннолетия, Троепольского и Семенова, Шувалов угостил бокалами прохладного вина, остальных довольствовал трезвым морсом. Прихлебывая морс, Потемкин посматривал на дяденьку, что сидел поодаль, и думал: отчего знакомо его лицо? Вспомнил: гравюрные портреты этого человека недавно продавались в книжной лавке университета... Это был Ломоносов!
Гостям подали ананасы.
-- Государыня из своих теплиц потчует, -- объяснил Шувалов, а Ломоносов, опираясь на трость, подошел к студентам.
Васька Рубан притопнул новыми валенками:
-- Ух, и ладны же! Спасибо тебе за ласку.
-- Бог с тобой. Носи на здоровье...
В лютые морозы на улицах трещали костры. Один из иностранцев писал: "Стужа зимою в России бывает так велика, что русские по глупости пробуют отапливать даже улицы, но это им нисколько не помогает, холод остается прежним". Так писали иностранцы, но, попав в Россию, сами же у тех костров грелись...
Занимались с утра до вечера, а каникул мало отпущено, всего дважды в году (с 18 декабря до 6 января и с 10 июня до 1 июля). Страшно писано, да зато жилось нестрашно: многие как зачислились в студенты, так и начались у них сплошные каникулы... Потемкин лекции посещал, но в бегах бывал неоднократно. В балаганах смотрел, как заезжая с Мальты девка силу показывала: ставили на грудь ей наковальню, по которой мужики молотами ухали, потом вкатывали на живот девке сорокаведерную бочку с водкой, а поверх бочки итальянец делал разные позитуры и даже на голове стоял, не падая... После таких чудес кому охота сидеть в аудитории, где темно от двух окошек, изо всех щелок дует, а под ногами крысы с крысятками так и шныряют!
Нерадивую младость положено сечь: дворян секли, портков с них не снимая, дабы не бесчестить, а разночинцев пороли без порток, о чести уже не помышляя. Практика воспитания благородных мужей отечества допускала ношение ими на груди дощечки с изображением осла. Зато педагогам возбранялось бить студентов по голове "палкой или иным инструментом". Прохожие на всякий случай обходили университет стороной, -- здоровущие, как телята, псы меделянской породы охраняли "питалище наук". Потемкин неизменно имел охоту лишь к тому, что ему нравилось, и не терпел, если в него вдалбливали то, что в голове никак не умещалось. От этого успехами похвастать не мог, хотя и было завидно, когда на "акте" ректор Мелиссино выделил лучших -Дениса Фонвизина и Якова Булгакова... Потемкин спросил приятелей:
-- С чего это вы, поросятки, такие прыткие?
-- А мы в дипломаты желаем. Нам, Гришенька, мух ноздрями ловить не пристало: политика высокая дураков не жалует.
-- О высокости чина не тщуся, -- вздыхал Потемкин. -- А в монахи возьмут и без отличий научных...
Меделянские собаки, спутав его с прохожим, порвали штаны. Григорий Матвеевич Кисловский выразил недовольство:
-- Отчего собаки одного тебя избрали для нападения? Сколько дворян в университет ходит, а порты у всех целы...
И подарил ему книгу Монтекукколи -- знаменитого полководца, который задел юнца за живое. Фантазия разыгралась: Потемкин видел себя, во прахе сражений попирающим гидру, а трубные гласьд, воспевали его достоинства, сама Паллада спускалась с небес, возлагая на пасмурное чело венок славы... Начал он горячиться.
-- Мне бы еще о Валленштейне почитать.
-- Перестань метаться, -- уговаривал его Рубан. -- Гляди, как шатает тебя: то в монастырь, то в полымя бранное...
Мелиссино выразил душевное участие к Потемкину:
-- Догадываюсь, что при вашей живости способны вы, сударь, выказать успехи блистательные. Прошу вас убедительно превозмочь себя, и я вам обещаю золотую медаль.
-- Поднатужусь, -- обещал Потемкин...
Денис Фонвизин научил его экзаменоваться:
-- У профессора латыни пять пуговиц на кафтане, а четыре на камзоле. Кафтанные обозначают склонения, а камзольные -спряжение. Тебе и знать ничего не надобно: за какую пуговицу профессор схватится, это и будет означать ответ на вопрос его...
Фонвизин медаль получил. Потемкин тоже!
Неожиданно скончался благодетель его -- дядя Кисловский, а в канун часа предсмертного имел он беседу с племянником:
-- Боюсь, пропадешь ты, Григорий: бездельный ты и бесцельный. Для таких, как ты, Волга течет вольная -- вот в разбойники ты сгодился бы, наверное. А может... Кто тебя знает? Может и обратное произойти: ведь таких обормотов случай любит!
На кладбище, когда Кисловского погребали, ради утешения вдовы его присутствовала игуменья мать Сусанна, женщина лет сорока, красивая неяркой и смущенной красотой. И хотя Гриша сильно плакал над могилою дяди, но мать-игуменью оглядывал с большой охотой. От мыслей грешных его отвлек служка Греческого монастыря, сказавший, что благочинный Дорофей к нему интерес возымел:
-- Не тот ли ты Потемкин, который пел в хоре церкви Дионисия Ареопага, что в переулке Лаврентьевском?
-- Это я орал, -- отвечал Гриша.
-- Дорофей на субботу к столу зовет братскому...
В келье благочинного иеродиакона, прохладной и чистенькой, висели два образа: Умиления злых сердец и Утоли моя печали. Настоятель Греческого монастыря показал на лавку.
-- Орешь ты здорово, слыхал я тебя! -- сказал он. -- Ну, садись, орясина дубовая, на мою доску липовую...
От стола, уже накрытого к трапезе, Потемкина метнуло к книгам старинным, которых было у Дорофея великое множество.
-- О дюке Валленштейне нет ли чего?
-- Нашел ты кого вспоминать, -- с укоризною отвечал Дорофей, берясь за графин с рябиновкой. -- О погубителях рода людского, кои ради догматов изуверских кровию насыщали утробы свои, книг не содержу... Иное здесь собрано, брат!
Но иное Потемкину было не по зубам: книги чешские и сербские перемежались с латинскими и греческими (все в переплетах из двух досок, в застежках золоченых).
-- Славянство -- боль моя, -- признался Дорофей. -- Вот был я молод и болел своей болью. А в возраст придя, стал болеть чужою. Больно ли тебе от слов моих? -- спросил он вдруг.
-- Да нет. Пока не чую боли.
-- Ты глуп еще, -- сказал Дорофей. -- Вот ныне о Валленштейне спрашивал, а на что дался тебе сатрап цесарский? Я знаю, что гиштории чистенькой, сытенькой да гладенькой не бывает. Любой народ купели кровавой не миновал. Зубами каждый в страхе нащелкался. Россия-то давно воззрилась за хребты Балканские, откуда стоны братские долетают... Чего не пьешь? Чего не ешь?
-- Я слушаю, отец благочинный.
-- Ты слушай, сын. Учиться надобно.
-- Так я учусь.
-- Пустое все... Уроки исполнять и скотина способна, которая в соху или телегу впряжена. Ученье светом брызжет на тех лишь, кто ищет света. Не уроки важны, а страсть к познаниям.
-- А у меня только так и бывает! -- сказал Потемкин.
Он ушел малость ошеломленный. Близ Сухаревой башни, где в старину были стрелецкие слободки, говорливые раскольники, торгуя лубками раскрашенными, покрикивали:
-- А эвон, глядите, люди добры, как мыши кота погребают! Кот был казанский, уроженец астраханский, разум имел сибирский...
"Может, и мне в Сибирь уехать?" -- думал Потемкин.
На Пасху Дорофей свел его с Амвросием Зертис-Каменским, митрополитом Крутицким и Можайским. Это был красавец-молдаванин с широкой грудью, украшенной панагией, и гремучим басом, от которого тренькал на столе хрусталь. В разговоре он свободнейшс цитировал Златоуста и Цицерона, Вольтера и "Задонщину", интересно рассказывал, какой волшебный мир открывается ему с помощью микроскопа... Но для начала Амвросий испытал Потемкина:
-- А что, брат Григорий, в зачале тридцать пятом изречения от святого Евангелия сказано?
Потемкин отрапортовал как по писаному:
-- Яко той, иже не входя дверми во двор овчий, но прелазяй инуды, той есть тать и разбойник...
-- Сыпешь ловко, с тобой бы горох молотить! -- похвалил его Амвросий и, увлекая студента к столу, просвещал далее: -Князья духовные на Руси пиют вино маниром трояким. Первый из них -- с воздержанием, егда воздерживаешь себя от падения. Второй -- с расстановкой, егда сам идти не способен и тебе ноженьки переставляют. Наконец, есть пьянство с расположением, егда стомах твой пресыщен и на полу свободно располагаешься.
-- Ты митрополита не слушай... он озорник у нас! -подсказал Дорофей. -- Я тебе лучший совет дам: берись-ка за древность мира, попей волшебной мудрости из родников эллинских.
-- Но сначала, -- захохотал Амвросий, -- пусть-ка брат наш попьет из погребов монашьих. Налью ему пополнее!..
Очнулся студент под столом (с расположением).
5. УКРОЩЕНИЕ СТРАСТЕЙ
Конец этой трапезы был совсем неожиданным: парень не покинул монастыря до тех пор, пока не осилил язык древнегреческий. Гомер восхитил его: от человекоподобных богов исходило ощутимо-телесное тепло, а от богоподобных людей веяло олимпийской прохладой... Появилась вдруг страсть к сочинительству, и сам стыдился этого чувства, как юноша первой любви, но Дорофей приободрил его:
-- Ликуй сердцем, сын мой! Всяка тварь должна хоть единожды распять себя на кресте пиитическом. Но не будь алчущим к успеху скорейшему. Эпикур вещал: "Смертный, скользи по жизни, но не напирай на нее". А у нас на Руси святой иное слышится всюду: "Навались, робяты! Чичас стенку лбами проломим, а потом в кабак отправимся и станем великой пролом праздновать..."
Университет вдруг показался Потемкину скучнейшим школярством. Рубан предложил ему навестить Заиконоспасскую академию, при храме которой объявился на Москве новый оракул.
-- Стар ли?
-- Да не. Как мы с тобой.
-- А кто таков?
-- Петров Василий, нашего поля ягода: днями витийствует, а по ночам стихоблудию себя подвергает.
-- Идем, брат. Послушаем Цицерона лыкового...
Петров был чуть постарше Потемкина, но бесстрашно выковывал перед толпой четкие силлогизмы, бросал в верующих кары небесные, пророчил, клокотал, бичуя пороки, и собор был наполнен рыданиями раскаявшихся... Рубан, втайне завидуя чужому успеху, шепнул:
-- Петрова я знаю. Хочешь, чай позову с нами пить?..
Втроем отправились к знакомой просвирне, пили чай с маковками. Потемкин, чуть робея, спросил витию в ряске монашеской:
-- Слыхал, ты и стихи складываешь?
-- Могу, ежели нужда явится.
Петров схлебывал горячий чай с блюдца (платить за угощение он взялся за троих и потому ощущал себя владыкой).
-- Оставим, -- сказал он, -- пылание для дураков. Дураки под лестницами живут, с голоду околевая, и все пылают. А я князю Юсупову к пирогу именинному поздравку в стихах быстренько изложил, так он мне через лакея червонец пожаловал.
-- Неужели червонец? -- помрачнел нищий Рубан.
-- Не вру! Лакей-то в ливрее был золотой. А червонец на блюде лежал серебряном... Не вы ж меня, а я вас чаем пою!
Для Потемкина это было ново.
-- Продажный ты, -- сказал он проповеднику.
Петров был достаточно умен и не обиделся:
-- Это вы, дворяне, вольны мадригалы при луне складывать и денег стыдитесь. А мне, который из-под скуфейки наружу выполз, мне о себе надо подумать. Даст Бог, и на виршах этих еще дворянский герб обрету. В карете учну разъезжать...
Стали тут разночинцы, талантами похваляясь, читать взахлеб стихи свои, и Потемкин заскучал от изобилия Адонисов, Эвтерп, Психей и Киприд, а за стенкою просвирня парила гречневую кашу с требухами свиными -- и аромат ее забавно перемешивался с античными Зефирами. Начали поэты приставать к дворянину, чтобы он тоже не стеснялся, почитал свои стихи...
Потемкин охотно прочел -- без пафоса, обыденно.
О ужас! Бедствие! И страх!
Явилась дырка на штанах
А мне исправные штаны
Для просвещения нужны.
Портной! Ты отложи иголку.
Ответь, какого хочешь толку,
Чтоб от наложенных заплат
Не стало мне больших утрат.
От дырки той, котора жжет,
Бегу я задом наперед.
И, поворачиваясь к аду,
Я сатане кажуся с заду...
-- А где же тут паренье? -- изумился Петров.
-- И где слог высокий? -- спросил Рубан. -- Опять же, Гриша, ты зачинаешь стихи прямо с приступа, не имея нужды воспеть в прологе музу свою, и не воззываешь прежде сладостных молений к Аполлону, дабы облегчил он тебе совладание с лирою.
-- А зачем мне лира? -- взбеленился Потемкин. -- Стихи надобно слагать по существу дела. Ведь когда у тебя, Васька, спина чешется, ты не зовешь Киприду, а сам об угол скребешься...
-- Штиль-то мужицкий, -- покривился Петров.
-- Да, пиита из тебя не выйдет, -- добавил Рубан.
Потемкин чаек дармовой дохлебал и обозлился:
-- Мужики даже комаров в поэзию допущают. Иль не слыхали, как девки в хороводе поют: "Я с комариком плясала"? А ваших Купид да Горгон им и не надобно... Ишь Гомеры какие!
Они не рассорились. Но что-то хрустнуло в душе Потемкина, сломавшись раньше времени, и лишь Дорофей утешил его:
-- Рано ты, Гриша, колесницу Пегасову завернул на ухабы проселков российских. Лучше, сын мой, послушай-ка, что Сумароков о таких, как ты, дельно сказывает:
Пиитов на Руси умножилось число,
И все примаются за это ремесло:
Не соловьи поют, кукушки не кукуют,
И врут, и враки те друг друга критикуют.
И только тот из них поменее наврал,
Кто менее иных бумаги измарал...
Потемкин отпустил свою неловкую музу на покаяние. Пройдет срок, и он оживит Кастальский родник возле ног женщины, которая станет его богиней, его соратником, его другом и... врагом. А сейчас она принадлежала другому: Екатерина переживала страстный роман с графом Станиславом Августом Понятовским, польско-саксонским министром при дворе Санкт-Петербурга.
Церковь сулила Петрову всяческие блага, уговаривая парня сразу постричься. Но он сбросил рясу и предстал уже в кафтане, на башмаках сверкали пряжки с дешевыми стразами.
-- Пора и за дело браться, -- сказал красавец.
Василий Петрович Петров доказал, что он человек мужественный и не страшится дразнить судьбу. Потемкин стал его уважать, но признался, что сам-то желает уйти в монахи.
-- А на что другое я годен? -- спрашивал уныло.
-- Видишь как! -- отвечал Петров. -- Я, поповский сын, из келий в светскую жизнь спасаюсь, а ты, дворянин, сам же под монашеский клобук лезешь, будто там сладким медом намазано.
-- Так ведь клобуки-то не гвоздями к башке приколачивают.
-- Гвоздями, брат... поверь, что гвоздями! -- Петров дерзко взирал в будущее. -- Смотри сам, -- доказывал он Потемкину. -Сумароков долго в пьянственном житии не протянет. Ломоносов, сказывают, болеет почасту. А кто после них останется в поэзии русской? Вот такие, как я да Васька Рубан, -- нам и перья в руки... Воспарим! Прогремим! Пока не поздно, говорю тебе: вступай в компанию нашу, мы потеснимся, с нами ты в люди выйдешь...
Было лето, жаркое, душное. В доме Кисловских гостила матьигуменья Сусанна, и Потемкин стыдился присутствия женщины, волком глядел в пол. Сусанна сказала госпоже Кисловской:
-- Уж больно красиво волосы завили племяннику вашему.
-- Да нет, -- отвечала барыня, не поняв ее томления, -- у Гриши волосики сами по себе вьются...
Ближе к вечеру она велела ему проводить Сусанну. Потемкин довез монахиню до Зарядья, где за высоченной стеной в гуще старых деревьев затаилась старинная женская обитель.
-- А я живу вон там. Видишь окошко мое?
Потемкин задрал голову:
-- Ох, высоко живешь... свято!
В эту ночь не спалось. Лунища засвечивала круглая и желтая, будто глаз совиный. Машинально выбрался Потемкин на улицу, даже не заметил, как дошагал до монастыря. Келья матери Сусанны едва светилась изнутри, зыбко и дрожаще, -- это теплились лампады перед ликами святых угодников. В соседнем дворе Гриша обобрал с веревки сырое бельишко, сложил его на заборе, а веревку унес с собою... Сначала взобрался на стену монастыря. Стоя на карнизе древней кладки, перепрыгнул на дерево, с него -- на соседнее. Под ним качались упругие ветви, и наконец он достиг высокой березы, верхушка которой касалась уже конька крыши. Вот когда пригодилось ему детское умение лазать по деревьям! Примерясь, Гриша совершил прыжок-почти смертельный... Настил крыши глухо прогудел под его ногами. Потом парень долго лежал, привыкая к высоте. Обвязав веревку вокруг трубы, начал по ней спускаться.
Ноги коснулись подоконника кельи Сусанны.
Он тихо отворил окно и запрыгнул внутрь.
Женщина, прямо с постели, была жаркой, как печка.
-- Пришел, -- бормотала монахиня, -- пришел-таки, бес окаянный. Господи, да простишь ли меня, грешницу великую?..
Потемкину было уже 17 лет. От этого времени осталась такая запись: "...Надлежало б мне приносить молитвы Создателю, но ах, нет! слабость и лета доспевшие повели мысли не туда, куда Всевышний указывал, и зачал я по ночам мыслить искусно, каким побытом сыскивают люди себе любовниц горячих; и как только учал о сем предмете воображать, на смертный грех сей довольно-таки представилось мне много всяких способов..."
В это же самое лето граф Станислав Август Понятовский вытворял в Петербурге примерно то же самое, что проделывал в Москве недоросль дворянский. Но объект вожделений Понятовского был гораздо деликатнее, да и приемы посла отличались от потемкинских воистину дипломатическим лукавством... 6 июля 1757 года, когда над Петергофом опустился теплый вечер, Понятовский поехал в Ораниенбаум, имея на запятках кареты лакея, посвященного в его интриги. В лесу их задержала кавалькада подвыпивших всадников. Посол узнал среди них и великого князя-Петра Федоровича, крикнувшего из седла:
-- Стой, бродяги! Кто тут разъезжает?
Понятовский пугливо забился в глубину возка, а лакей с запяток отвечал по-немецки, что везет портного. Всадники были пьяны, карету отпустили, не сообразив, что в ночном лесу портному кроить и шить нечего... Вот и Ораниенбаум. Понятовский постучал в окно купального павильона.
-- Вашу руку, граф! Боже, как я заждалась.
Екатерина втянула дипломата внутрь павильона, где стояла громадная ванна...
Когда Понятовский -- уже под утро -- выпрыгнул из окна и пошагал к карете, из кустов выскочили трое верховых с палашами и заставили его бежать к беседке, в которой сидел великий князь.
-- Попались, граф? -- спросил Петр. -- А ну, пошли...
Его повели к морю, и Понятовский уже представлял себе, как ему вяжут на шею камень. Но от берега свернули в Нижний сад, а там -- в Монплезире -- Петр без обиняков спросил:
-- Вы решили принять ванну вместе с моей женой?
-- Как вы могли подумать! -- возмутился дипломат.
-- Сознавайтесь, что вы делали с моею гадюкой?..
Об этом он мог бы догадаться и сам. Топнув ботфортом, Петр удалился в соседние комнаты Монплезира, оттуда послышался писклявый голос его фаворитки -- графини Воронцовой. Вернувшись, великий князь сказал Понятовскому:
-- До выяснения дела я подержу вас под арестом...
К дверям приставили караул. Над морем уже светало. Вдруг появился граф Александр Шувалов, инквизитор империи. ("Точно для усиления ужаса, -- писал Понятовский, -- природа наградила его нервными подергиваниями, безобразившими его лицо, и без того некрасивое. При его появлении я сразу понял, что государыне Елизавете все уже известно"). Положение Шувалова было крайне щепетильным: поимкой польско-саксонского посла затрагивалась честь Екатерины. Чтобы выйти сухим из воды, Шувалов буркнул нечто такое, чего понять было невозможно. Понятовский склонился перед ним в поклоне:
-- Для чести двора кроткой и мудрой Елизаветы (как и для моей чести) желательно покончить с этим без излишней огласки...
Шувалов, скорчив гримасу, шагнул к дверям:
-- Эй, подать сюда карету посла варшавянского...
В Петров день Петергоф обычно праздновал память его основателя. Из Ораниенбаума со свитой приехали великий князь и Екатерина, которая мимоходом нашептала Понятовскому:
-- Наша тайна уже пишется на всех заборах. Спасение в одном -- будьте крайне любезны с фавориткой моего проклятого...
В круге менуэта посол намекнул Воронцовой:
-- Одна вы можете сделать меня счастливым.
-- Шарман, шарман! К ночи жду вас в Монплезире...
Она сама встретила поляка в дверях павильона, укрытая от комаров серебристым плащом голштинского офицера.
-- Там курят трубки. Натабачатся, и начнем...
Разрушая нежное очарование ночи, из Монплезира вылетали густые клубы зловонного кнапстера. Наконец Лизка сказала, что можно войти. Петр встретил Понятовского с веселым видом:
-- Зачем ты поступил как шут, а не сказал мне сразу, что моя жена твоя любовница? Поверь, я достаточно образован, чтобы не обращать внимания на такие пустяки... Сознайся ты мне в этом раньше, и мы давно были бы с тобой большими друзьями.
"Я, разумеется, согласился с ним во всем и стал превозносить глубину его полководческих талантов. Этим я привел его в такое расположение духа, что через четверть часа он говорит: "А ведь тут кого-то еще недостает!" С этими словами Петр ринулся в спальню Екатерины, стащил ее с кровати и предъявил -полуобнаженную, в одних чулках ("даже без туфлей, -- писал Понятовский, -- даже без юбки"). Разыгрывая доброго малого, Петр сказал:
-- Забирай се, граф! Мне такие злюки не нужны...
Общество расположилось возле крохотного фонтана, бившего посреди комнаты. Полураздетую женщину поместили между любовником и мужем, а вино ей подливала любовница мужа. "Вот капкан"! -- поняла Екатерина, присматриваясь к угодническому поведению Понятовского, которого любила-да, любила! Но из дипломата он превратился в очень дурного рыцаря, а его игривые шуточки были ей до отвращения противны. Зачем ему эта комедия? И почему он так охотно играет в ней подленькую роль? Здоровое женское чутье подсказывало Екатерине, что в этом непристойном спектакле ее мешают с грязью. Муж -- глупец, с него морали не взыщешь. Но Понятовский-то умен и должен бы понимать все неприличие этой позорной сцены...
Петр встал из-за стола вместе с Воронцовой:
-- Ну, дети, больше мы вам мешать не станем.
-- А вы не мешайте нам, -- засмеялась фаворитка.
Наедине с Екатериной посол спросил ее весело:
-- Каков анекдот! Ты довольна мною?
Сильнейший удар пощечины ослепил дипломата. Но Екатерина тут же повисла на шее Понятовского, пылко его целуя:
-- Люблю... я все равно тебя люблю...
Неправда: она уже мечтала о другом мужчине, сильном и властном...
Вскоре при дворе стало известно, что Иван Иванович Шувалов пригласил в Петербург лучших учеников Московского университета: императрица Елизавета хотела познакомиться со студентами.
6. ПРИДВОРНЫЙ ДЕБЮТ
Хороший приятель завелся у Потемкина -- московский мастеровой-выжига Матвей Жуляков; он из кафтанов вельможных да из мундиров генеральских выжигал мишуру золотую и канитель серебряную -- с того дела верный кусок хлеба имел, даже на винопитие хватало. Григорий не раз помогал ему сжигать на раскаленных докрасна противнях одежды умерших владык мира сего. Щеткою сгребал он в ведро жалкие остатки былого величия, рассуждая при этом философически:
-- Вот и все, Матяша! Открасовались люди, отмучались. И что за жизнь такая? На что человеку дадена? Не успеешь мундир сносить, как и подыхать пора, а мундирчик твой сожгут. Из "выжига" этого еще тарелку отольют... нате, мол, ешьте, живущие!
-- Не скули, -- отвечал оптимист-выжига. -- Лучше становь чарочки на стол да зачерпни из бочки капустки...
Мелиссино вдруг вызвал Потемкина в канцелярию:
-- Отчего, сударь, лекциями манкируете?
-- И рад бы присутствовать, да некогда.
-- Ну, ладно... Сбирайтесь в Петербург ехать: включил я вас в число примерных учеников университета.
Неизбежная война с Пруссией уже началась: русская армия, вытекая из лесов и болот литовской Жмуди, имела генеральную дирекцию -- на Кенигсберг. Московский университет отправил на войну студентов-разночинцев -- переводчиками, и они разъехались по штабам уже дворянами при офицерских шпагах!
Это была первая лепта университета стране...
Мелиссино привез в Петербург двух студентов и шестнадцать учеников гимназических, средь которых Митенька Боборыкин и Миша Загряжский состояли в свойстве с Потемкиным. Все разбрелись по сородичам, проживавшим в столице, а Григорий остановился в доме дяди Дениса Фонвизина (скорее, по приятельству)... Яшка Булгаков вытащил приятелей на столичные улицы, где царил совсем иной дух, несхожий с московским. Гуляючи, дошли до Литейного двора, дымившего трубами, изнутри его доносился утробный грохот машин -- здесь ковалось оружие для борьбы с Фридрихом II; от цехов пушечных вывернули к Марсову полю, осмотрели Летний сад, украшенный множеством истуканов; Венус-пречистая стыдливо закрывалась от молодежи ручкою. А под каждой богиней лежала дощечка, в которой писано -- кто такая и ради каких пригожеств для обозрения выставлена, дабы невежество людское рассеялось... Потемкин при виде церквей (которые, в отличие от московских, были невзрачны) всюду желал к иконам приложиться, а если церковь была закрыта, он замки дверные усердно целовал. Булгаков с Фонвизиным, оба нравов эпикурейских, силком тащили приятеля прочь от "ханжества":
-- Да глазей лучше на грации! Гляди, какие ходят...
Фонтанку оживляли сады фруктовые, оранжереи и птичники, дачи вельможные. Играли домашние оркестры. За Фонтанкою уже темнел лес: там гуляли разбойники...
Наконец все были званы в дом куратора. Шуваловская усадьба смыкалась с Летним садом, длиннейшая галерея была заполнена драгоценной библиотекой и картинами -- глаза разбегались...
Мелиссино представил куратору своих питомцев.
В глубине комнат сидел за шахматным столиком полный и рослый человек в распахнутом кафтане, возле него стояла трость. Двух студентов, достигших совершеннолетия, Троепольского и Семенова, Шувалов угостил бокалами прохладного вина, остальных довольствовал трезвым морсом. Прихлебывая морс, Потемкин посматривал на дяденьку, что сидел поодаль, и думал: отчего знакомо его лицо? Вспомнил: гравюрные портреты этого человека недавно продавались в книжной лавке университета... Это был Ломоносов!
Гостям подали ананасы.
-- Государыня из своих теплиц потчует, -- объяснил Шувалов, а Ломоносов, опираясь на трость, подошел к студентам.