Распутин 30 верст тащился от Тулы на лошадях по непролаз-ной грязи проселочных дорог, пока не добрался до Першина -- охотничьего имения великого князя. На крыльце он долго и смач-но целовал обеих черногорок в губы и в смуглые щеки.
   -- Ну, где сука-то ваша? Ванда, што ль? Ведите...
   И везуч же был, окаянный! По щучьему велению или как ина-че, но любимая сука дяди Николаши выздоровела с его приездом сама по себе. В узкой венгерке с бранденбурами великий князь уселся напротив старца, энергично сошлепал ладонью пепел сигары с кавалерийских рейтуз, прошитых кожаными леями.
   -- А фамилия-то у тебя поганая. Впрочем, и с такою жить можно... Живет же у меня генерал от артиллерии Бордель фон Борделиус -- куда гаже? А камергер Бардаков постеснялся своей фамилии и с высочайшего соизволения стал, дурак, Бурдуковым...
   Неожиданно сатрап осекся -- прямо на него, не мигая и заво-раживая, в упор глядели блеклые зрачки мужика.
   -- Ну и глаза же у тебя! Смотреть тошно...
   -- А ты и не смотри, -- дерзко отвечал Распутин. -- Есть храб-рецы, что со мною в гляделки хотят поиграть, да потом до утра заснуть не могут. Я человек махонький, как вошка, оттого и грехи мои крохотны. А ты вот большой, и грехов твоих паровоз не пота-щит... Дело ли -- мужицкие посевы топтать? Это от беса у тебя! Ежели б вы, великие-развеликие, эдак-то не резвились на шее народа, так, может, и революций не стало бы. А теперь хлебай ее, как кисель, полной ложкой!
   Эти резкие слова, столь необычные, осадили Николая Нико-лаевича назад, словно жеребца перед конкурным барьером.
   -- А ты фрукт! -- сказал он, явно пораженный...
   Скоро они притерлись друг к другу, и каждое общение с Гриш
   кой производило на великого князя сильное действие, заменяя
   ему укол морфия. Распутин не давал помыкать собою. В разговоре
   оставлял за собой последнее слово. Гербованный и титулованный
   хам нарвался на хама простонародного, и закваска последнего оказалась крепче, ядреней! А вокруг них, сдружая обоих, трезвонили
   черногорские интриганки Стана и Милица:
   -- Мы тебя обязательно должны показать царице, Григорий, и, пока не увидишь царицы, ты не вздумай никуда уезжать...
   Вернувшись из Першина в столицу, дядя Николаша повидал племянника, в разговоре с ним долго рассказывал о Распутине. Хвалил мужика за твердость. За трезвую ясность ума.
   -- Филиппы и папюсы -- тонкие соломинки, а я предлагаю тебе большущее бревно, за которое можно уцепиться при лю-бой аварии!
   Николай II долго молчал, похаживая с папиросой. Носком са-пога он поправил загнувшийся край ковра и ответил:
   -- Ты, дядя, прав: опоры нет! А придворные -- сволочь. Ка-мергер ставит передо мною тарелку, и по его лицу я вижу, что он счастлив играть лакея при моей особе. А потом этот же самый ка-мергер едет в Яхт-клуб и там либеральничает. Ведет нескромные разговоры... обо мне, о моей Аликс. Кому же верить и когда ве-рить? В тот момент, когда он ставит передо мной тарелку? Или когда сидит в клубе среди своих и ржет надо мною?..
   -- Зато Распутин не станет притворяться, -- заверил его дядя. -- Верь мне, что он далек от нашего понимания жизни. И ему не нужен золотой ключ камергерства. Сшей ему только портки из го-лубого бархата, чтобы вся деревня ахала, и он по гроб жизни будет тебе благодарен. А если еще граммофон ему купишь...
   Николай. II колебался, боясь допускать до своей особы просто-го мужика, и даже спрашивал у Феофана -- правда ли все то дур-ное, что говорят о Распутине.
   -- Говорят, он и фамилию обрел от распутства?
   -- Истинно так! -- не стал выкручиваться Феофан. -- Григо-рий и не таил от меня грехов, кои бесчисленны и богомерзки. Но в нем царит такая могучая сила покаяния, что я почти ручаюсь за его вечное спасение. Христос давно глядит на него... Конечно, -- заключил Феофан, -- Григорий Ефимыч человек простой и, поев, тарелку от соуса облизывает, аки пес. Но вам, государь, и высоко-нареченной супруге вашей невредно его послушать...
   -- Странно, -- хмыкнул император. -- И вы, и дядя Николаша, и графиня Игнатьева, и черногорки... всюду слышу о Распу-тине.
   -- Да, государь! Большую пользу он принесет вам, ибо из уст его слышится глас потрясенной земли российской.
   * * *
   1 ноября 1905 года Николай II отметил в дневнике, что позна-комился "с человеком божиим Григорием из Тобольской губер-нии". Прошло всего четыре дня, и великий князь Константин (из-вестный в свете поэт "К. Р.") записал в дневнике: "Говорят, что Николаша, Петюша, Милица и Стана получили при дворе боль-шое значение".
   Теперь читателю ясна подноготная черногорской интриги!
   7. ДУМА ПЕРЕД ДУМОЙ
   Члены царской фамилии разбегались от революции, как та-раканы из горящего дома, по заграничным курортам. Мария Федоровна отдыхала от стачек в тишайшем Копенгагене, где
   ей было непривычно гулять без охраны, не боясь террористов.
   Вдова носилась по магазинам, скупала елочные игрушки для
   внучек, а в письмах к сыну спрашивала: "Когда кончится эта
   каша?" Близилось рождество, и праздник ей хотелось отметить
   дома. Но революция властно перекрыла семафоры. "Очень про
   сим тебя отложить твой приезд, -- писал матери Николай II. -
   Варшавская жел. дор. небезопасна..." В это время царь жестоко
   пьянствовал!
   Сердце государево пышет, словно зарево:
   У его величества -- масса электричества.
   Мы между народами тем себя прославили,
   Что громоотводами виселицы ставили...
   31 декабря (под самую встречу нового, 1906 года) в столи-цу вернулся Семеновский полк из Москвы, где гвардейцы же-стоко подавили восстание рабочих. Император в дубленой беке-ше вышел к семеновцам на мороз, целовал их генерала Мина, одаривая карателей водкой, и лобызался с унтерами. А потом депешировал матери в Данию: "Витте после московских собы-тий резко изменился -- теперь он тоже хочет всех вешать и расстреливать... Дети простудились и на праздниках валялись в постелях вокруг елки". О жене он почти не упоминал, а Гневная за долгие месяцы переписки с сыном не послала невестке даже плевого приветика. Здоровая мещанка с верными женскими инстинктами, она ненавидела чахлое гессенское отродье с ее психологическими вывертами.
   Зима прошла в карательных набегах. Всюду работали Шемяки-ны судилища, не успевавшие вешать, стрелять и поджигать. Тюрь-мы переполнялись. Заключенных стали убивать даже в камерах. В глазок двери всовывалась винтовка, человек вжимался в стенку -- и пули приколачивали его к стене, как гвоздями. В эту зиму прави-тельство оказалось лучше организовано, нежели революционные массы. Пролетариат разочаровался в своих вождях, вроде Троцко-го, вроде Хрусталева-Носаря, подзуживавших рабочих на выступ-ления и удиравших в кусты при первом же выстреле.
   Николай II научился спекулировать на человеческих чувствах. Совался с ложкой, в солдатские котлы, проверяя качество пищи, спрашивал рядовых -- не обижают ли их начальники? На парадах выходил к войскам, неизменно неся в руках наследника-мальчика. Как бы случайно царь просил кого-либо из солдат подержать ре-бенка, пока он командует. На эту сцену, словно вороны на падаль, налетали придворные фотографы, снимая Ваньку Тимохина с цеса-ревичем на руках. Получалось трогательно! В эту кровавую зиму царь повадился изобретать всякие медальки, крестики и жетончики для карателей, щедро раздавал их в награду за "подавле-ние" чего-либо.
   -- За што, служивый, мядаль огреб? -- спрашивали.
   -- За подавление, -- отвечал тот.
   Было ясно, что революция терпит поражение. А весной 1906 года окна Зимнего дворца вдруг снова озарились ярким светом, будто в старые времена. Придворные совались в подъезды:
   -- Разве предстоит какое-либо веселье?
   -- Да нет, -- отвечали лакеи, -- просто генеральная уборка... Пылищи скопилось -- страх один! Окна давно уже не мыли..
   Уборке предшествовал долгий спор в правительстве. Одни го-ворили, что под Думу следует отвести Таврический дворец, где актовый зал бесцельно используется под зимние сады, другие на-стаивали на Зимнем дворце, благо царская семья из него выехала в Александрию. Сошлись на том, что оранжереи Таврического двор-ца все же лучше подходят для размещения парламента...
   Николай II действовал с оглядкой на Берлин:
   -- Вилли перед каждым открытием рейхстага произносит трон-ную речь. Мне придется последовать его примеру... Жаль, что у меня нет Бисмарка, который не боялся прихлопнуть эту говориль-ню. Впрочем, старик Горемыкин не хуже Бисмарка!
   Пришла ранняя весна 1906 года -- весна политических конъ-юнктур, весьма опасных для избирателей и для депутатов. Больше-вики I Государственную Думу бойкотировали. Ленин вскоре при-знал, что бойкот был ошибкой, небольшой и легко исправимой.
   * * *
   Кажется, что в пору грандиозных потрясений государства, когда бьются насмерть силы народа и силы реакции, когда льется кровь казнимых, когда премьеры не знают сегодня, что будет завтра, -- что в такую пору значит какой-нибудь плюгавый коллежский ре-гистратор, занимающий на лестнице российских чинов самую пос-леднюю ступеньку? Между тем, смею вас заверить, коллежский регистратор иногда способен вытворять чудеса... Кстати уж, по-знакомьтесь: князь Михаил Андронников, сын захудалого прапор-щика и баронессы Унгерн-Штернберг; из Пажеского корпуса ис-ключен за мелкое воровство и неестественные половые привычки; возраст -- 30 лет; холост и никогда не будет женат, ибо женщин он люто ненавидит. А зовут князя в свете Побирушка.
   За окном всю ночь стучала капель, с крыш текло. Князь был еще в кальсонах, когда звонок с лестницы возвестил о том, что его ждут великие дела по "устроению неустройств" в империи.
   -- Это ты, Прохор? -- спросил он через дверь. -- Погоди ма-лость. Сейчас отопру. Только халатец накину...
   В пасмурных окнах пустой и неопрятной квартиры на улице Гоголя сочился скользкий чухонский рассвет. Лязгнули на дверях запоры, в дверь просунулась рука пожилого курьера типографии МВД, тряся свежими гранками "Правительственного Вестника".
   -- С вас пятерка, -- сказал он, не входя.
   Смысл сцены таков: Побирушка на много лет вперед закупил курьеров МВД, дабы об изменениях в составе кабинетов узнавать раньше, нежели это станет известно сановникам империи. Про-смотрев гранки, он вернул их курьеру со словами, чтобы за день-жатами зашел через месячишко, а сейчас денег нету.
   -- Ты же, братец, знаешь: за мною не пропадет!
   -- За вами-то как раз и пропадет, -- отвечал курьер.
   Пора было действовать, и времени для лирики не оставалось.
   Потомок кахетинских царей треснул дверью, чуть не прищемив
   нос курьеру. Прошел в чулан, где непотребной кучей были свале-ны иконы. Вытер от пыли первую попавшуюся, что лежала сверху.
   Сунул в портфель. Заметив, что портфель выглядит тощим, Побирушка насовал в него скомканных газет, отчего портфель обрел
   "деловой" вид. Насвистывая, князь резво выбежал на улицы пробуждающегося Петербурга, перехватил извозчика:
   -- На Варшавский вокзал... Овес-то нынче почем?
   Андронников поспел к прибытию ночного экспресса из Ниц-цы; в конце состава размещался оцинкованный вагон-лохань, в коем привозили свежие фиалки. Расчет Побирушки прост: на вок-зале цветы и свежее и дешевле, нежели их покупать на Невском в магазине. Сэкономив трешку, он велел извозчику:
   -- Теперь на Моховую... дом тридцать один! Швейцар не хотел открывать двери подъезда:
   -- Куда в такую рань? Все господа еще спят...
   Пришлось сунуть ему в зубы полтинник. Прислуга неохотно отворила перед Побирушкой двери колоссальной квартиры Горемыкиных, занимавшей целый этаж. Из глубины комнат по-явилась сухопарая грымза в жестком парике, надетом на лысе-ющую голову.
   -- Ах, это вы опять, Мишель! -- взялась она за виски. -- Боже, сколько шуму и звону от вас... Зачем пожаловали?
   Побирушка безжалостно рвал фиалки, еще вчера встречавшие рассветы над Ниццой, и лепестками цветов буквально с ног до головы замусорил пересохшую от старости клячу.
   -- Александра Вановна! -- восклицал он при этом. -- Вы даже не знаете, как вы прекрасны сейчас... богиня! Афродита! Пусть ваш супруг встает! Его ждут бессмертные дела, и прошу помнить, что я для него сделал... Это неописуемо, феерично! Это...
   В дверях уже стоял Иван Логинович Горемыкин, начав-ший службу еще при Николае Палкине и дослужившийся до царствования Николая Кровавого; раскидистые ветви усов бы-валого ловеласа ч плута еще с вечера были завернуты в длинные бумажные трубочки, внешне напоминая дешевые уличные вафли.
   -- Штарый шеловек, -- прошамкал он, -- и не могу в шобштвенном доме вышпатша как шледует. Вшякий шукин шын будит...
   Андронников, не теряя времени, уже стоял на коленях и осе-нял старого бабника иконой, изъятой из своего портфеля.
   -- Россия воскресла! -- рыдал он. -- Иван Логиныч, велите открыть шампанское... Нет, не встану с колен. Я всегда и всем говорил, что вы достойны... Именно вы! Это фамильная икона... по наследству... самое дорогое, что я имею! Жертвую вам в этот великий день... поприще славы... процветание отечества...
   Шампанское не открыли, а угостили валерьянкой. Горемыкин вытянул из шлафрока носовой платок, причем из кармана выпала на пол искусственная челюсть с зубами словно лошадиными.
   -- Шлюшай, Мишка, што ты шумиш шдеш? -- обозлился он.
   -- Вы, -- задохнулся Побирушка, изнемогая от творческого вдохновения, -- вы стали... стали премьером русской империи!
   Во рту нового презуса отчетливо щелкнула челюсть, постав-ленная на место; речь Горемыкина сразу обрела внятность:
   -- А куда же денется Сергей Юльевич Витте?
   Витте должен уйти... Снаружи грецкий орех прост, но стоит его расколоть, как поражаешься, сколько сложнейших извилин, будто в мозгу человека, кроется под его скорлупой. Человек-глыба с крохотной головкой ужа и с искусственным носом из гуттаперчи (ибо природный нос отгнил сам по себе), Витте был давно подо-зреваем в связях с "жидомасонскою" тайной ферулой Европы; при-ятельские отношения с кайзером Вильгельмом II, банкирами-си-онистами Ротшильдами и Мендельсонами тоже никак не украша-ли Витте-Полусахалинского. Витте преступен, но это... заслужен-ный преступник! Витте проложил рельсы КВЖД. Витте накошелял в Европе долгов, опутав ими русскую экономику, словно це-пями. Витте, чтобы долги те вернуть, оковал налогами и народы России. Витте изобрел винную монополию, и кристально чистая пшеничная водка стала нерушимым фундаментом государствен-ного бюджета. Витте затеял войну с Японией, чтобы война предот-вратила революцию. Витте и погасил войну с Японией, чтобы вой-на не мешала царю расправиться с революцией. Левые считали Витте правым, а правые почему-то причисляли к левым. Черносо-тенцам он казался нетерпим, как опасный либерал, а либералы ненавидели его, как черносотенца... Витте очень долго и упорно доказывал царю, что он, Витте, царизму необходим, -- доказы-вал именно тем, что часто просил у царя отставки. И на этом-то как раз и попался -- царь дал ему отставку, дабы показать графу его ненужность. Николай II почти с удовольствием прочел жене последнее виттевское прошение. "Я чувствую себя, -- писал пре-мьер, -- от всеобщей травли разбитым и настолько нервным, что я не буду в состоянии сохранять то хладнокровие, которое потреб-но..." Алиса на этот заключительный апофеоз ответила коротень-ким восклицанием:
   -- Ух! -- Муж расценил это как вздох облегчения.
   Ведь именно Витте был автором манифеста от 17 октября, последствия которого Романовым предстоит расхлебывать... Витте ушел, оставив после себя неприятный вкус во рту. Империя грубейше рыгала перегаром сивушных масел от казенной водки. Сам-то граф смылся, а народу русскому отказал тяжкое похмелье в наследство:
   У любого спроси, кто из нас на Руси
   от гостинца сего не шатался?
   Улетел в царство фей генерал Ерофей,
   но его "ерофеич" остался...
   Его императорское величество разлил по рюмкам тепловатый смолистый арманьяк. Предложил Горемыкину:
   -- Иван Логинович, выпьем за ваши начинания, и пусть гос-подь бог продлит ваши веки до Мафусаиловых...
   Горемыкину было велено сформировать новый кабинет.
   -- Ваше величество, -- отвечал дряблый, но еще едкий рамо-лик, -иногда мне начинает казаться, что я вытертая лисья шуба, которая пригодна лишь для дурной погоды. Вот уж никак не ду-мал, что меня снова извлекут из нафталина... Государь! Мне ли, старому псу, дружить о молоденькой кошечкой?
   Император отлично понял намек на кошку:
   -- Но вам предстоит поработать и с Думой.
   -- Не стану я терпеть эту грыжу. Не проще ли сразу ее выре-зать, чтобы она не болталась между Советом и Сенатом?
   -- Ух! -- сказала Алиса, послушав Горемыкина... Николай II увлек почтенного старца в сторонку.
   -- Иван Логинович, вы не обращайте внимания на это "ух". Моя добрая Аликс еще не совсем оправилась после переживаний. Врачи тут бесполезны. Они сами не понимают, что с нею. Это удивительное "ух" иногда, признаюсь, и меня коробит...
   * * *
   За день до открытия Думы императрица тишком пробралась в Тронную залу и набросила на престол государственную мантию мужа, украшенную хвостиками горностаев. Несколько часов под-ряд с ненормальным тщанием она подбирала распределение скла-док... Николай II застал супругу за рисованием -- на листе бумаги она старательно зарисовывала складки на мантии.
   -- После тронной речи перед Думой, -- наказала она, -- ты, Ники, садись на трон осторожненько, чтобы не колыхнуть ман-тию. Видишь, как удачно расположила я складки на ней? Ты сядь на престол сбоку, не затронув моих складок. Я так задумала: если заденешь складки, значит, мы все погибнем!
   ...А обыватели на улицах столицы рассуждали:
   -- С праздничком вас! Как подумаешь, так с ума можно сойти. Кто бы поверил, у нас -- и парламент! Почти как в Англии...
   8. ПОЧТИ КАК В АНГЛИИ
   "Когда дом горит, тогда стекол не жалеют". Этот афоризм при-надлежит Дурново, который сидел на посту министра внутренних дел до конца апреля. А за день до открытия Думы его сместили, и в хорошо прогретое кресло уселся черноусый жилистый человек с хищным цыганским взором -- Петр Аркадьевич Столыпин, еще вчера губернатор в Саратове, он и сам, кажется, был отчасти удив-лен, что за окнами его кабинета течет узкая Фонтанка, а не широ-кая Волга... Секретарю он сказал -- с иронией:
   -- Любой министр как бульварная газетенка: если два года выдержал, то издание уже прочное и начинает давать дивиденд...
   Настало 27 апреля. Еще никогда Зимний дворец не видел столько крестьянских свиток, восточных халатов, малороссийских жупа-нов и польских кунтушей. Для апреля день был на диво жаркий, почти удушливый. Разбежались пажи-скороходы. Взмахивая свер-кающими жезлами, тронулись церемониймейстеры. В сонме ключ-ников-камергеров величественно выступал гофмаршал. Громко хрустели платья придворных дам, осыпанные драгоценностями. Вот пронесли корону с рубином в 400 полных каратов...
   -- Амнистии! -- долетало с улиц. -- Отворите тюрьмы!
   Придворный и сановный мир был представлен мундирами разных окрасок, включая и "цвет бедра испуганной нимфы". Госу-дарственный совет позлащенной плотиной стоял напротив серо-будничной толпы думцев. Величавую картину "единения" дорисо-вывала публика на хорах. Там разместилась наемная клака, полу-чавшая от Фредерикса по 20 копеек с возгласа "Слава государю!" и по целому рублю на рыло за "стихийный экстаз" в исполнении гимна... Когда молебен, которым на Руси осенялось любое начи-нание в государстве (даже самое поганое), закончился и духовные отцы отволокли аналой в сторонку, царь по ступеням взошел на трон и лишь на секунду присел на самый краешек престола, стара-ясь не коснуться складок горностаевой мантии. Фредерике откры-то, никого не таясь, протянул шпаргалку, и Николай II (без помо-щи шапки) зачитал обращение к депутатам:
   -- Всевышним промыслом врученное мне попечение о благе отечества побудило меня призвать к содействию в законодатель-ной работе выборных от народа...
   Это первая, а вот последняя фраза речи царя:
   -- Приступите с благоговением к работе, на которую я вас призвал, и оправдайте достойно доверие царя и народа!
   Между началом и концовкой лежала гнетущая пустота. Правда была злостно игнорирована. Выражения казенны и беспомощны. Обычное вялое празднословие -ни уму, ни сердцу. Далее по пла-ну должно бы грянуть молодецкое "ура", но случилось непоправи-мое: Дума молчала. Только на хорах, добывая себе на хлеб и детиш-кам на молочишко, бесновалась вульгарная клака.
   -- Империя... больна! -- произнес кто-то.
   Лишь одна Мария Федоровна, приехавшая из Дании ради от-крытия Думы, сумела сохранить на своих губах очаровательную улыбку, которой и одаривала всех -- левых и правых. Николай II попросту растерялся. От губ его жены, бестактно залитой брилли-антами, осталась лишь тонкая ниточка. С нею случилось то, что уже было однажды в Ливадии, -- Алису обрызгало яркими пунцовыми пятнами, побагровели грудь и шея, и уже никакие алмазы не мог-ли скрыть этой краски ярого, животного гнева. Акт церемонии за-кончился. Настроение царской семьи и свиты было подавленным. Эта злоба комком застряла в горле царя, и два часа подряд Нико-лай, несмотря на все старания лейб-медиков, не мог произнести ни слою -- у него образовалась спазма глотки (globus histericus).
   Положение не исправил и санкт-петербургский градоначаль-ник, любимец царя, его генерал-адъютант фон-дер-Лауниц.
   -- Ваше величество, -- сказал он, испытывая желание при-пасть на колено, -- верьте, что на Руси остались честные люди, которые сумеют умереть при атаке на... Таврический дворец!
   Все дальнейшее можно обрисовать одним лишь словом -- хаос. После ремонта Таврического дворца в коридорах еще валялись стружки, из углов еще не скоро выметут все опилки. Каждые пять минут, не выдерживая пулеметной скорости речей, за пультами менялись стенографисты. Профессор Муромцев, председатель Думы, с трибуны назвал Николая II (впервые за всю историю России) "конституционным монархом".
   В кулуарах Думы бродили сановники, возмущаясь:
   -- Вы слышали, что там болтают? Почти как в Англии...
   Витте перед отъездом за границу имел прощальную аудиен-цию у императора. Министр финансов Коковцев навестил экс-премьера империи, дабы попрощаться с ним.
   -- Ну, что там этот брандмайор, который спешит на любой пожар и все время закручивает свои немыслимые усищи? Коковцев понял, что Витте спрашивает о Столыпине.
   -- Петр Аркадьевич еще не освоился. После саратовского зати-шья нелегко оказаться в сонме кадетских депутатов. Но одна лишь фраза Столыпина многое в его характере объяснила...
   -- Какая? -- спросил Витте (вежливо-внимательный).
   -- Когда Дума разбушевалась, стали кричать, что он сатрап, Столыпин поднял над собой кулак и произнес с удивительным спокойствием: "Да ведь не запугаете..." И депутаты сразу притих-ли: они почувствовали присутствие сильной личности!
   Витте долго молчал, голенасто вышагивая между треножника
   ми, на которых были укреплены не поместившиеся на стенах хол-сты с портретами былых монархов и настоящих. Вдруг он замер
   возле овального портрета Николая II, писанного придворным
   живописцем Галкиным, и долго вглядывался в "глаза газели"
   (глаза царя).
   -- Это очень плохо кончится... для Столыпина! От таких слов Коковцев даже дернулся в кресле:
   -- Почему вы так решили, Сергей Юльевич?
   -- Ах, милейший коллега, -- со вздохом отвечал Витте (и по-дозвал фокстерьера, чтобы погладить его по мягкой шерстке). -- Неужели вы еще не добрались до главной начинки нашего госуда-ря? Николай Александрыч не терпит никого, кроме тех, коих счи-тает ниже себя. Стоит кому-либо проклюнуться на вершок выше императорского стандарта, как его величество берет ножницы и... подстригает дерзкого! Потому и думаю, что со временем будет острижена и голова Столыпина с его лихо закрученными усами!
   -- Ну уж... -- неловко рассмеялся Коковцев.
   Разговор был достаточно честен. Высокие сановники империи умственно стояли выше императора, и оба они, Витте и Коков-цев, уже не раз испытывали холодное прикосновение царских нож-ниц к своим холеным барским шеям. Это неприятное ощущение.
   -- Император еще не сделал выбора, -- сказал на прощание Витте. -- Он колеблется и примеривается. Ясно, что большие на-дежды сопряжены со ставкою на реакцию. Грубую и ничем не зафлерированную. Не исключено, что выбор царя падет когда-либо и на вас, Владимир Николаич! Но я не желаю вам быть в роли президента этого великого и могучего бардака, называемого Рус-ской империей. Шуму-то много, а шерсти мало.
   -- Кто это так сказал про нас?
   -- Так сказал черт, остригая кошку...
   Коковцев поехал домой, а Витте приехал в Биаррицу.
   По столице блуждали слухи, что за рейдом Кронштадта бол-таются два миноносца неизвестной национальности. Горемыкин отлично понимал, ради чего он назначен премьером и чего именно ожидает от него царь... Из рассветной мглы к двум загадочным миноносцам подскочили еще два -- они бросили якоря рядом, тихо шевеля орудиями и дальномерами. В обще-стве говорили, что это кайзер Вильгельм II, памятуя о страхе кузена перед революцией, прислал ему свои корабли -- на слу-чай бегства Романовых из России! Назревал разгон первого пар-ламента, и царь опасался, как бы народ не ответил на это но-вым взрывом восстания...
   Зато у старого селадона Горемыкина оказались удивительно крепкие нервы. И чем больше бесновались кадеты, желавшие запо-лучить министерские портфели, тем отчетливее премьер демонст-рировал перед ними свое "горемычное" спокойствие. Они дебати-ровали, они кричали, а Горемыкин лишь холодно издевался над ними: "Благодарю вас за высказанное мнение, но, пока на Руси существует великий монарх, ни я, ни мы решить ничего не мо-жем". Утром 7 июля, еще не вставая с постели, Иван Логинович принял врача, и тот вонзил в него шприц с морфием. Премьер оживился. Натянул английские штаны в серую полоску, велел по-дать мягкие сапожки, чтобы не страдали мозоли. Освежив перед зеркалом свои роскошные усы вежеталем, он попросил жену су-нуть в портфель ту икону, которую преподнес ему Побирушка-Андронников.
   -- Все равно, -- сказал, -- она ничего не стоит...
   С этой иконой он отъехал в Петергоф; стояла страшная духо-тища; в тучах копились грозы. Николай II принял презуса после купания в Баболовской ванне, волосы царя были еще мокрыми. Красная рубашка стрелка делала его похожим на богатого сельско-го лавочника... Горемыкин, воздев над собой икону, плавно опус-тился на колени, а Николай II бросился его поднимать.
   -- Нет, не встану! -- твердо заявил Горемыкин. -- В моих ру-ках самое дорогое, что имею. Это наша фамильная икона, и на ней я клянусь, что не встану с колен до тех пор, пока вы не решитесь ампутировать вредный член, мешающий в первую очередь вам... Государь, подпишите указ о разгоне Думы!
   Четыре миноносца плоско лежали на поверхности моря, в душ-ном мареве почти не различались их флаги. Николай II тихо загово-рил. Он высказывал боязнь, что подобный акт насилия может сно-ва оживить работу вулкана революции, который после недавнего извержения еще курился дымом, изредка выбрасывая кверху яр-кие вспышки огня и камни...
   Горемыкин потрясал над собою иконою Побирушки.
   -- Ваши страхи напрасны! -- взывал он. -- Народ не подни-мется, чтобы спасать Думу, это жалкое исчадье виттевского мани-феста. Поверьте мне, старику: даже кошка не шевельнется...
   -- Встаньте с колен, милый Иван Логинович.
   -- Не встану, пока не подпишете.
   -- Мне неудобно перед вами. Прошу вас, встаньте.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента