Маркус перебирал длинные, точно пальцы, спички и, понурив голову, повторял только одно: «Уходи, уходи, уходи». Он был не в силах взглянуть ей в глаза. Амгам не уходила, и Гарвей понял, что она плачет. Из каждого глаза у нее выкатилось по слезе, только по одной. Эта жидкость была плотной и отливала зеленью в свете фонаря. Две слезы медленно катились по ее лицу, с каждым сантиметром становясь немного больше, и еще, и еще. Амгам захотелось прервать эту агонию. Она поцеловала своего возлюбленного в губы, а потом в лоб, но, когда он захотел возвратить ей поцелуй, то поймал губами лишь воздух. Амгам была уже далеко. Она уходила в темноту, в сторону мира тектонов. На земле остались две слезы, которые превратились в алмазы размером с бейсбольный мяч. Маркус спрятал их в одном из карманов одеяния тектонов.
   Он подождал еще двое суток, прежде чем зажег фитиль. Гарвей не представлял себе масштабов землетрясения, которое ему предстояло вызвать, и хотел быть уверенным в том, что Амгам хватило времени, чтобы уйти достаточно далеко.
   В этом месте рассказа мы могли бы порассуждать о философском значении этого фитиля. Зажечь его означало навсегда разделить два мира, которые воплощали разумную жизнь на планете Земля. Правильно ли поступили Маркус и Амгам, взорвав единственный объединявший их мост? Я могу дать только предварительный ответ на этот вопрос: мы никогда не узнаем, насколько правильным было их решение, но, безусловно, наши возлюбленные были существами, которые, как никто другой на Земле, имели право принять его. Никто не знал оба эти мира так хорошо, как они; и никто больше них не страдал от этого шага.
   Итак, двое суток спустя Маркус поджег длинный фитиль и побежал в направлении, противоположном тому, куда двигался огонек. Прошло несколько страшных секунд. Гарвей бежал, а за его спиной раздались звуки «пум-пум-пум», скорее унылые, чем мощные. Каждый «пум» означал взорванную колонну. Гром взрывов звучал приглушенно, словно динамит не отваживался нарушать тишину этого призрачного места. В течение долгого времени зеленый полумрак освещался короткими всполохами разрывов динамита. Иногда целые группы колонн взрывались почти одновременно, и их «пум-пум-пум» напоминали Маркусу оркестр из тысячи барабанов. Сколько таких «пум» он услышал? Сто? Двести? Гарвей бежал и бежал, и остановился только тогда, когда у него перехватило дыхание.
   Зона взрывов осталась далеко позади. На самом деле он уже целый час, а может быть, два поднимался по тропинке вдоль ущелья. Маркус присел: внутренний слой его одеяния насквозь промок от пота. Хотя каменные доспехи были удивительно легкими, их вес давал о себе знать на бегу. Его силы иссякли.
   Гарвей воспользовался этой вынужденной остановкой и поднял фонарь над головой. Он рассчитывал, что находится достаточно высоко, чтобы оценить разрушения там, внизу, в Девичьем море. Однако картина, которую он увидел, заставила его похолодеть.
   На довольно большом пространстве каменные колонны действительно были разрушены. Маркус мог судить об этом по бескрайнему ковру красных угольков, в которые превратились камни, тлевшие теперь на земле. Но динамит не смог выполнить своего главного предназначения – разрушить опоры, чтобы обвалился свод. Если бы огромные куски скал падали с такой высоты, то он бы наверняка услышал шум. А кроме того, завеса пыли не позволила бы ему увидеть огоньки внизу.
   Маркус почувствовал горечь поражения. Весь следующий день он поднимался по тропинке, скуля, как щенок, и яростно кусая кулаки. Однако отчаяние не мешало ему думать. По словам Уильяма, породы в этом районе были пористыми, а колонны он называл «столпами земли». Но он ошибался. Видимо, колонны были просто гигантскими сталактитами и сталагмитами, концы которых касались друг друга. И, вероятно, они не служили опорой внутреннего свода, а были просто созданием земных недр.
   Тогда выходило, что все было напрасно? Маркус, ступивший когда-то на землю Конго, действительно не имел ничего общего с нынешним Маркусом, который попытался спасти человечество. Но зачем было миру спасать Гарвея, если этот самый мир не давал ему спасти людей?
   Маркус нехотя шагал вверх, потеряв всякое представление о времени. Возможно, он был уже близко от грота, где начинался туннель, ведущий на поверхность. А может быть, далеко. Для него это не имело значения. Он лег на землю, положив около себя зеленый фонарь, свернулся комочком, как пес, и уснул.
   Ему снилось, что идет дождь. Во сне Маркус спал в каком-то уголке сельвы, и его будил гром. Первый разряд был далеким, а второй прозвучал уже громче. Он проснулся. Ему никогда не нравились сны, в которых ему снилось, что он спит. Но Гарвей не был в сельве, а все еще находился на одной из площадок на тропинке. Он услышал гром еще раз и спросил себя: «Я на самом деле уже проснулся или еще сплю?»
   Маркус не спал. И гром не был настоящим громом. Это был звук, похожий на звук рвущейся бумаги. Словно лист этой бумаги был огромным, как небо. Кроме того, Гарвей услышал треск и скрежет камней, словно кто-то тащил огромную глыбу, и понял, что там, наверху, в своде, образуется трещина, как в плотине водохранилища. Только эта плотина сдерживала не воду, а камни, все камни Земли.
   Беги, Маркус Гарвей, беги! Сейчас он и вправду бежал, спасая свою жизнь. Но бежал, радостно смеясь, потому что если всего несколько часов назад его жизнь не имела никакого смысла, то сейчас даже его смерть не помешала бы победе.
   Он добрался до грота. Еще на пути к Девичьему морю Амгам убедила его придвинуть огромный камень в форме мельничного колеса к самому входу в грот, почти закрыв отверстие туннеля. Несмотря на выразительную мимику Амгам, Маркус ее тогда не понял и помог ей, просто чтобы она не сердилась. Теперь он понимал цель действий. Маркусу удалось добраться до грота, но если бы он не смог закрыть за собой какую-нибудь дверь, и как можно плотнее, то наводнение камней и пыли поглотило бы его.
   Сверху стал падать песок и камни. Сначала камешки были небольшие, но очень скоро вокруг Маркуса начали проноситься метеориты, с каждой минутой все крупнее. Большинства из них он не видел, а только слышал, как они падали совсем близко от него, ударяясь о землю и брызгая картечью. Некоторые камни пролетали так близко, что в свете фонаря казались зелеными падающими звездами.
   Земля рушилась прямо над его головой. Если бы Маркус не смог забраться в грот, точно мышонок в норку, от него бы не осталось даже мокрого места. Наконец ему удалось протиснуться через узкое отверстие в форме полумесяца, которое они с Амгам оставили между мельничным колесом и стеной грота.
   Гарвей залез туда как раз вовремя, потому что сразу после этого земля задрожала. Некоторым людям доводилось оказаться в самом центре урагана. Маркус же мог похвастаться странной привилегией пребывания под зоной землетрясения. Представим себе человека, который подносит к уху спичечный коробок и встряхивает его, чтобы узнать, остались ли там спички. Маркус был спичкой. Но, несмотря на то что его сотрясало и подбрасывало, что его оглушал хор тысячи барабанов, он толкал камень в форме мельничного колеса. Ему надо было точно пригнать его к стенкам туннеля. Только так можно было защитить ход от потока камней. Но у Гарвея ничего не получалось: камень, служивший дверью люка, был очень тяжел. Руки Амгам, куда более мускулистые, чем его, без труда справились с этой задачей. Но у Гарвея в одиночку ничего не получалось. Он не мог сдвинуть камень. Не мог.
   В свете фонаря Гарвей увидел тот ужас, виновником которого был он сам и который теперь неуклонно приближался. Целый океан серого пепла и измельченных камней накатывался темной и плотной волной на перевал, молниеносно поднимаясь вверх. Ему оставалось закрыть дверь или умереть. Все было очень просто.
   И он это сделал. Коротконогий и тщедушный человечек смог закрыть этот импровизированный люк. Все его мышцы и сухожилия напряглись до предела, и камень переместился на те несколько сантиметров, которые надо было преодолеть.
   Гарвей сел на землю и изможденно прислонился спиной к стене грота. Ему казалось, что его руки только что подверглись какой-то средневековой пытке. За каменным люком слышался рев бури. Маркус положил на свою испачканную землей ладонь две застывшие слезы Амгам и стал смотреть на них. Потом он засмеялся. Это был самый противоречивый смех в мире. Гарвей не думал о человечестве, которое спас, а только о ней. Он был самым счастливым человеком в мире, потому что узнал ее. И самым несчастным существом обоих миров, потому что потерял ее.
   Можно сказать, что приключения Маркуса Гарвея в Конго кончились в тот момент, когда ему удалось спастись от каменного потока. То, что произошло потом, было просто долгой дорогой, которая вела его прямиком в тюрьму.
   Оказавшись на поверхности, Маркус не нашел и следа Уильяма Кравера. Он снарядился в дорогу: надел европейскую одежду и свою фуражку конюшего, взял рюкзак тектонов и пустился в дальний путь по джунглям. По сути дела, тропинка, которая вела сквозь буйную растительность, не слишком-то отличалась от подземного туннеля. У нее было очень мало ответвлений, поэтому возможность заблудиться оказалась невелика. После долгого похода Маркус достиг прогалины, где царило то огромное дерево, на которое когда-то, во время путешествия в сельву, он забрался, чтобы увидеть необозримые просторы Конго. Уильям был там.
   Он висел головой вниз на одной из ветвей, и его голова качалась в полутора метрах от земли. Туземцы подвесили его так, чтобы продлить агонию. Кравер, наверное, провел последние часы своей жизни, извиваясь, как червяк, чтобы защититься от прыжков хищников. Но в конце концов звери победили его, иначе и быть не могло.
   Маркус подошел к тому, что осталось от обнаженного тела. Руки, грудь и голова были обглоданы. Гарвей спросил себя, какие животные могли все это сотворить. С одной стороны, они оказались недостаточно крупными или чересчур слабыми, чтобы оборвать веревку, но с другой, сожрали мясо с тех частей тела, которые были им доступны, до последней жилки. Маркус мог смотреть сквозь обнажившиеся ребра, словно сквозь решетку на окне. Книзу от локтей на руках не осталось ни кожи, ни мышц, только кости. Кисти рук исчезли – наверное, потому, что кости на запястьях были сломаны, и животным не стоило большого труда оторвать их. Что же касается головы, то, совершенно очевидно, дикари отпилили верхнюю часть черепа и сняли ее, словно крышку с кастрюльки. Но они не стали убивать Кравера, а оставили его на дереве с непокрытой, в самом прямом смысле этого слова, головой. Маркус присел на корточки, чтобы заглянуть внутрь черепа. Он напоминал пустую рюмку. Животные сожрали весь мозг до последнего кусочка, но оставили кости нетронутыми. Мы можем представить себе отчаяние жертвы, из головы которой сочилась кровь и чей мозг был неприкрыт, при виде собиравшихся на земле прямо под ней зубастых обитателей африканского леса. У Гарвея не хватило духа, чтобы снять труп с дерева, и он молча удалился.
   Таким был конец Уильяма Кравера, по словам Маркуса Гарвея. Имел ли он какой-нибудь смысл? С какой стороны посмотреть. Мы можем предположить, что смерть Уильяма спасла жизнь Маркусу: расправа с ним, вероятно, утолила жажду мести окрестных племен, а потому Гарвею удалось пройти через всю эту обширную территорию без приключений.
   Наконец в один прекрасный день он наткнулся на деревянную хижину на берегу большой реки. На ней был построен узкий мол, а на молу лежали несколько дюжин негров. Видимо, они ожидали прибытия какого-нибудь корабля, чтобы погрузить на него каучук, который был сложен на берегу.
   Негры лежали, подвергаясь безжалостным атакам москитов, и равнодушно смотрели в сторону речного потока. Они никак не ожидали, что какой-то человек появится с тыла, со стороны леса, и поэтому, увидев Маркуса, дружно подпрыгнули. Самые сообразительные побежали в сторону хижины, чтобы предупредить ее обитателя. Это был высокий бельгиец, красная кожа которого была покрыта потом. Он вышел из хижины, вооруженный винтовкой.
   – Мои Dieu! С’ est pas possible![9] – воскликнул бельгиец, опуская оружие. – Но откуда вы взялись? Я думал, здесь нет ни одного белого человека в радиусе тысячи километров!
   Бельгиец приютил Маркуса в своей хижине и угостил пивом. Он достал грязную бутылку, покрытую слоем пыли и паутиной, из глубины ящика, который уже давно никто не открывал. Это было бельгийское пиво, оно означало цивилизацию, и еще прежде, чем первый глоток оказался у него в желудке, Маркус уже почувствовал себя в Европе.
   – И на этом все кончилось? – спросил я.
   – Да, – ответил Маркус, – на этом все и кончилось. Потом, когда я приехал в Лондон, меня обвинили в убийстве Краверов и в краже алмазов. – Тут он приподнял плечи так, что они почти коснулись его ушей. – Разве я мог объяснить полицейским, что алмазы были двумя слезинками женщины из племени тектонов?
   На этот раз Маркус не переводил взгляд с одного края стола на другой. Он устремил свой взор куда-то вдаль, на какую-то бесконечно удаленную от нас точку; даже тюремные стены не были для него преградой. Я не отважился сказать больше ни одного слова.
   Бывают минуты, когда тишина предвещает некое ужасное и важное для истории человечества событие, как это случилось на поляне за несколько минут до первого нападения тектонов. Но иногда тишина свидетельствует о том, что некое ужасное событие уже стало историей. Маркус произнес слова «да, на этом все и кончилось», и вся тюрьма затихла. Наверное, заключенных отвели в другое крыло здания, потому что наступило время обеда или прогулки, и звуки приглушились. Но мне хотелось верить, что тюрьма, сама тюрьма как таковая, слушала нас и конец этой истории заставил ее затаить дыхание. Все звуки затихли, и мне показалось, что никто и ничто не сможет нарушить эту тишину.
   – Ваше время истекло, – сказал сержант Длинная Спина и с пронзительным скрипом открыл зарешеченную дверь.

25

   По правде говоря, годы, которые последовали за моим возвращением с фронта, большого интереса не представляют. Я писал книгу и иногда навещал Гарвея, чтобы уточнить некоторые детали и подбодрить его. Дружеское расположение и терпение супругов Мак-Маон были безграничны. Они ничего от меня не требовали, и если я иногда и помогал им по хозяйству, то только по собственному желанию. Мое содержание, таким образом, обходилось мне даром, а деньги, которые я скопил в детском приюте, позволяли жить безбедно. Я писал и писал, и мое существование было столь же однообразным, как жизнь монаха, поэтому мне нечего рассказать о том времени. Может быть, стоит только упомянуть о том, что война с Марией Антуанеттой продолжалась.
   Я обнаружил, что ей очень нравилось нюхать гуталин. Если кто-нибудь оставлял открытую банку, она могла часами сидеть возле нее, запустив туда свою голову. Испарения, похоже, вызывали у нее некое подобие опьянения, потому что потом она передвигалась, петляя, словно подгулявший весельчак. Я любезно вызвался чистить ботинки всех обитателей пансиона. Не стоит и говорить, что в мои намерения входило помучить вредное животное. Я садился на табуретку, раскладывал вокруг себя обувь и ставил открытую банку на видное место.
   Нетрудно представить себе, какое искушение представляла собой эта банка с гуталином для Марии Антуанетты. Но, с другой стороны, она прекрасно знала, что сокровище зорко стережет ее злейший враг, хотя я и старался притвориться рассеянным. Я мог наблюдать, как она, терзаемая пороком, высовывалась из разных уголков и выглядывала из-за шкафа, не решаясь приблизиться. В конце концов терпение животного иссякало, и черепаха подходила поближе, надеясь, что процесс чистки ботинок целиком поглощал мое внимание.
   Не стоит и говорить, что мне только этого и надо было. Я нападал, когда она глубоко запускала свою голову в банку. Быстрое движение щетки по голой спине – и Мария Антуанетта превращалась в черепаху-зулуса, чернее угля. Она убегала, возмущенно подпрыгивая на ходу, как умеют скакать только такие чудовищные создания. Как высоко она прыгала!
   К несчастью, во время этого конфликта, на протяжении которого стороны прибегали к хитроумным маневрам и сложным стратегическим ходам, Мария Антуанетта всегда наносила ответные удары. На этот раз она решила писать на мою кровать. Для непосвященных сообщу, что вонь черепашьей мочи сравнима разве что с ароматом омлета из тухлых яиц, приправленного соусом из дохлых моллюсков. В самый неожиданный момент я открывал дверь своей комнаты и обнаруживал сие отвратительное создание на собственном матрасе. Черепаха высоко поднимала хвостик и выпускала из-под него струйку мочи, словно из шприца. Я принимал самые изощренные меры предосторожности, включая навесные замки и щеколды. Но все было напрасно. Рано или поздно Мария Антуанетта пользовалась моей оплошностью, проникала внутрь, мочилась и убегала. Если кому-то это покажется забавным, то я желаю ему от всей души как-нибудь улечься в кровать после тяжелого трудового дня и обнаружить, что подушка обильно сбрызнута мочой черепахи. Одним словом, в очередной раз наш поединок с Марией Антуанеттой закончился вничью.
   Единственной достойной упоминания деталью того периода были мои отношения с господином Модепа. Благодаря тому, что мои познания в области французского языка выделяли меня среди других обитателей пансиона, я превратился в официальное лицо, уполномоченное вести с ним переговоры. Однако с первого же дня я свел наше общение к чисто техническим вопросам. Я ограничивался тем, что сообщал ему о том, какую работу надо было выполнить в саду. Этот человек не пришелся мне по душе, что бы там ни говорил господин Мак-Маон. Бесспорно, за садом он ухаживал прекрасно, а кроме того, стал отличной игрушкой для детей Мак-Маона, которые его просто обожали. Даже с Марией Антуанеттой у него установились хорошие отношения, а достичь этого удавалось не каждому. Но у него были свои странности. Например, с хозяевами пансиона и со мной он выдерживал строгую дистанцию. Сначала господин Мак-Маон попробовал убедить его оставить эти церемонии, но это оказалось бесполезно. Его ирландская сердечность наталкивалась на суровые привычки, которые укоренились в этом человеке. Модепа скорее напоминал сержанта, чем рядового колониального солдата. И все мы постепенно отказались от попыток растопить лед наших отношений. В конце концов, если человек предпочитает приказы дружеским разговорам, то это его личное дело. Как бы то ни было, какой-то внутренний голос говорил мне, что доверять ему не стоит. Однажды в саду я решил поговорить с ним начистоту.
   – Вы, вероятно, заметили, – начал я, – что господин Мак-Маон и его супруга более расположены и благосклонны к вам, чем я.
   Он молчал. Я продолжил:
   – Вы прячетесь, не правда ли? А теперь скажите: от кого или от чего вы прячетесь?
   – Я не прячусь, – был его ответ, – я просто жду.
   – Кого или чего?
   – Я не уполномочен говорить об этом.
   – Вы ожидаете конца войны, не так ли? Да будет вам известно, что военные преступления не имеют срока давности, – соврал я, чтобы напугать его, а потом закричал на своем французском языке мелодраматическим тоном: – Jamais![10]
   Но мой порыв не возымел на него никакого действия; он снова, как всегда, напоминал глухого краба.
   – Вас ищет правосудие? – настаивал я. – Но какое? Правосудие людей или суд Господень?
   – Нет! – прозвучал его лаконичный и одновременно возмущенный ответ. Но вдруг, противореча самому себе, он изменил его на противоположный: – Да!
   – Объяснитесь.
   – Не могу.
   – Вы просто не хотите! – обвинил его я. И, поскольку он снова погрузился в молчание, я заключил: – Учтите, я не верю ни одному вашему слову.
   Потом я еще не один раз, хотя и не слишком часто, возвращался к этому разговору, а если выразиться точнее, допросу, но всегда наталкивался на его уклончивую манеру говорить. С моей точки зрения, люди, которые уходят от прямых ответов, обязательно оказываются или жуликами, или самозванцами. Очень вероятно, Модепа принадлежал к обоим этим разрядам. Я внимательно следил за ним.
   Теперь о книге: к концу тысяча девятьсот семнадцатого года вторая редакция ее была практически завершена. Однако, прежде чем писать последнюю главу, я решил подвергнуть весь текст внимательному, пристальному и критическому прочтению. Сказано – сделано. Вывод? Книга оказалась откровенно дрянной.
   В тот вечер мы устроили веселый ужин, хотя для этого не было никакого особенного повода. Просто жизнь была прекрасна. Супруги Мак-Маон жили счастливо. И у них была целая ватага отпрысков. Почему бы нам было не отпраздновать это событие? После ужина мы пропустили по паре рюмочек, а Мак-Маон и Модепа устроили конкурс песен. (Мак-Маон пел ирландские песни, потому что ему хотелось петь, а Модепа – африканские, потому что ему так велел Мак-Маон.) Госпожа Мак-Маон любезно подавала десерт. Каждый раз, когда она ставила на стол новое блюдо, супруг дарил ей нежное «спасибо, милая» и пожирал ее глазами.
   Я все еще не мог привыкнуть к тому, что они были женаты. Но наблюдая за ними, видя то пространство добра и благополучия, которое было ими создано, мне оставалось только от души восхищаться ими.
   Я подошел к печке с коленчатой трубой, которая стояла в углу комнаты. Мак-Маон обратил внимание на то, что мне понадобилось очень много бумаги, чтобы растопить ее. Он спросил меня, что это я делаю.
   – Да так, ничего. Жгу кое-что.
   Это «кое-что» было результатом работы на протяжении целого года, а именно – вторым неудавшимся вариантом книги. Но я поступил правильно. Мне было совсем не жалко уничтожить то, что заслуживало уничтожения. Мною владела навязчивая идея. Я мог бы писать и переписывать свою книгу тысячу раз, без отдыха и перерыва, я знал историю Маркуса Гарвея так хорошо, что ориентировался в ней с уверенностью сомнамбулы. Мне не было дано обнять Амгам, но я мог описывать, как обнимал ее Маркус.
   Короче говоря, работая так, через год я в конце концов закончил третью и окончательную версию истории Амгам и Маркуса Гарвея.
   Я сам был взволнован до слез. Что же именно так трогало меня в этой книге? Ее литературные красоты? Нет. Красота всегда уязвима: книга, которую я пишу сейчас, – это та же самая история, которую я написал шестьдесят лет назад, но по форме она от нее разительно отличается. Правда, которая в ней заключалась? Тоже нет. С того дня, когда я сделал свои первые записи о приключениях Маркуса в Конго, и до того момента, когда я смог созерцать огромную перевязанную бечевкой стопку листов, мне довелось услышать миллионы слов. Мы с Гарвеем до полного изнеможения много раз перебирали детали всех сцен. Но в каждой новой версии Маркус что-нибудь добавлял или убирал. Откуда мне было знать, какой из его рассказов более всего приближался к действительным событиям, которые произошли в Конго? Память Маркуса не была безупречной. Точнее сказать, его память ничем не отличалась от памяти любого другого человека, которая изменяет очертания событий по мере того, как они отдаляются от нас во времени. Я часто находил несоответствия в своих записях, но, когда просил Гарвея уточнить какие-то детали, его новый рассказ только вносил дополнительную путаницу. Мне не в чем было упрекнуть беднягу. Со мной происходило то же самое, потому что книга превратилась также и в часть моей памяти, и, соответственно, я тоже прибавлял и убирал какие-то подробности, под действием тех же предательских механизмов. Кроме создания трех полных версий я еще и каждую страницу переписал десятки раз. Если бы нам удалось сравнить первый вариант записи какого-нибудь эпизода с последним и окончательным, наверняка мы нашли бы там столько же отличий, сколько их было в устных рассказах Маркуса. И речь вовсе не шла о том, чтобы сознательно исказить оригинал, просто стиль становился толкователем содержания.
   Мне было интересно оценить не столько рассказ Гарвея, сколько то, что он хотел мне объяснить. Моя книга возвышала людей из плоти и крови до уровня литературных персонажей. Поэтому было неважно, произнес один из них какую-то конкретную фразу в определенный момент или нет. И сколько раз он выстрелил во врага, тоже никакой роли не играло. Значение имело не то, какие действия совершали персонажи на протяжении этой истории, а то, что делала сама эта история со своими персонажами. Весьма вероятно, судебный процесс закончится скверно, и Маркуса повесят, не исключено, что на следующий день бомба с немецкого аэростата превратит и меня, и Нортона в прах. Но пока на земле существуют читатели, Амгам и Маркус будут по-прежнему любить друг друга на верхушке того дерева. От меня требовалось только рассказать об этом, и я в точности выполнил свою задачу. Мне было жаль только одного: это была история другого человека, а мне, чтобы создать хорошую книгу, пришлось паразитировать на событиях, которые он пережил. Мир далеко не совершенен.