Страница:
Нортон ожидал момента, чтобы вызвать Маркуса для дачи показаний. Он задал ему один-единственный вопрос:
– Господин Гарвей, какого вы мнения о господине Роджере Казементе?
Маркус успешно справился с этой сценой: он помолчал немного, потом сдержал отрыжку и только после этого воскликнул мелодраматическим тоном:
– Точно такого же, как обо всех остальных предателях империи. Пусть он гниет в аду до скончания веков!
В воздух взлетели шляпы. И на фоне всеобщего ликования Нортон направился к судье, протягивая ему тридцать семь («Да, точно так, господин судья, их тридцать семь») прошений Маркуса о зачислении добровольцем в действующую армию, которые тот подал с момента начала войны. Все они были отклонены военным ведомством. В действительности сам Нортон посоветовал Маркусу подать прошения, заранее зная, что человека, ожидающего суда по делу об убийстве, в армию не возьмут. Но стоило посмотреть на Нортона, когда он шел к судье и лично вручал ему все эти бумажки. Адвокату не было никакой надобности шествовать через зал. Обычно в таких случаях документы передавались смотрителю, а тот относил их секретарю, который, в свою очередь, вручал их судье. Но это было триумфальное шествие Нортона. Кто мог ему в нем отказать? Несмотря на настроение в зале, судья снова и снова стучал своим молоточком, желая соблюсти определенные формальности, и в какой-то момент едва не потерял терпение.
А сейчас я хочу позволить себе одно отступление. В то время я об этом не знал, но судебный процесс был выигран еще до того, как начался. Каким образом? Все очень просто. Нортон являлся членом одного из клубов Лондона, куда принимались только избранные. Несмотря на то что адвокат не был ни знатен, ни богат, совершенно неудивительно, что его туда приняли. У таких людей на лбу написано: рано или поздно я войду в круг патрициев. Точно так же, как письмо может прийти не по адресу, судьба тоже может ошибиться, и человек родится не в том доме, где ему это предназначалось. Но рано или поздно письма находят своего адресата, а люди – свою дорогу.
В этом клубе представители высшего общества устанавливали свои контакты и вели дела, играя в бильярд или смакуя мальтийское виски. Нортон являлся членом этого клуба, и судья, который был назначен для ведения дела Гарвея, тоже. Нет, я вовсе не имею в виду коррупцию. Это не было в духе Нортона. С другой стороны, в клубе действовали неписаные законы, которые никто не мог нарушать. Поскольку речь шла о месте для избранных, куда допускались только представители элиты (как я уже говорил, Нортон, никому не известный адвокат, был исключением), нередко адвокаты крупных адвокатских контор оказывались там рядом с судьями, которые вели их дела. В подобных случаях и те и другие вежливо избегали общения до окончания суда. Скромный взгляд может совершенно спокойно остаться незамеченным, и когда два человека хотят избежать друг друга, это им прекрасно удается.
Однажды Нортон попросил свою всегдашнюю рюмку коньяка и хотел было сесть за круглый стол, над которым висела, сверкая, огромная двухсоткилограммовая люстра. За этот стол садились обычно его приятели. Однако на этот раз, когда адвокат заметил, что на одном из стульев сидел судья, назначенный для ведения дела Гарвея, он остановился и направился в обратную сторону. Однако отойти далеко ему не удалось:
– Эй, Нортон! – окликнул его судья. – Присаживайтесь с нами, будьте добры. Я понимаю, что вопросы профессионального характера заставляют вас держаться от меня на почтительном расстоянии. Но мне известно, что кроме ведения адвокатской практики вы еще и пишете книги. И если наши товарищи за этим столом не потерпели бы нашего разговора о юридических бумажках, не думаю, что кто-нибудь из них укорит нас за беседы о литературе, ибо она является самым высоким – после юриспруденции – искусством, которому человек может посвящать свое время.
Все члены клуба, сидевшие за большим круглым столом, включая двух лордов и одного депутата, зааплодировали двумя пальцами, как было принято в этом изысканном обществе.
– Я предполагаю, что все уже имели удовольствие прочитать великолепное произведение присутствующего здесь господина Эдварда Нортона, – сказал судья.
И судья посвятил почти восемь минут сдержанным похвалам в адрес книги. Нортон понял его речь, как зашифрованное сообщение о том, что Маркус будет оправдан. Судья выразился еще яснее; когда казалось, что его речь уже закончена, он стал рассуждать об одном из вопросов, связанных с философией юриспруденции:
– Уважаемые господа, известна ли вам история о греческой доске? – По залу разнесся ропот, выражавший отрицание, и судья продолжил: – Это старинная дилемма, с которой столкнулись еще греческие судьи. Представим себе кораблекрушение в открытом море. В живых остаются только два моряка, которые плавают в волнах, подвергаемые всяческим опасностям. Наконец, они видят доску, но, к несчастью, она не может вынести веса обоих людей. Моряки начинают драться, и более сильный убивает своего соперника. Какого приговора заслуживает убийца в таком случае?
Нортон, как юрист, знал ответ на этот вопрос, но промолчал. Судья не спешил разрешить задачу. Он медленно сделал несколько глотков виски.
– Есть такие места, господа, где право не имеет права действовать. Есть обстоятельства, которые находятся за пределами человеческой юриспруденции, – продолжил судья. – Наши законы могут требовать от людей, чтобы они были честными. Но никакой закон не может потребовать от человека героизма.
Он выдержал еще одну паузу, потом набрал в легкие воздуха и сказал возмущенно:
– А теперь представим себе человека, которому приходится бороться в точке координат, которая расположена за пределами морали, за пределами географии. И представим себе к тому же, что его действия спасают весь род человеческий от опасности страшнее оспы или немецких орудий. Можем ли мы осуждать его за то, что в пылу этой схватки он потерял двух товарищей?
Судья откинулся на спинку стула. По словам Нортона, он смотрел в потолок клуба с таким выражением, какое, наверное, было на лице Моисея, когда Бог вручил ему скрижали. Потом он произнес:
– И я могу сказать только одно, и мне не стыдно признаться в этом прилюдно: пока я судья, никто не будет осужден за подобные действия.
И публика за круглым столом нестройно зааплодировала, стуча двумя пальцами. Можно ли было сомневаться, о ком говорил судья? С этого дня Нортон видел свою задачу только в том, чтобы блестяще выступать во время заседаний; оправдание Маркуса должно было превратиться в его огромный профессиональный успех.
Все это Нортон объяснил мне немного позже, когда мы вышли из зала суда. Однако в тот момент, когда судья произнес знаменитую фразу: «И с этой минуты обвиняемый может свободно покинуть этот зал», наш восторг едва не возымел весьма печальные последствия. В какой-то степени ответственность за такой финал лежит и на мне. Книга стоила мне таких огромных усилий, а освобождение Маркуса казалось таким маловероятным, что я не удержался и перескочил через перегородку, которая отделяла меня от скамьи подсудимых.
– О, Маркус, как хорошо! – воскликнул я, сжимая в объятиях его хрупкое тело.
И в этот момент я понял, что никогда не делал этого раньше, – наши тела соприкасались сейчас впервые. Мой прыжок застал врасплох охранявших Гарвея полицейских, однако они не стали мешать мне. По правде говоря, они и не могли этому воспротивиться. Маркус стал свободным человеком, и его мог обнимать кто угодно.
В этом объятии смешивалось множество чувств, и некоторые из них были противоречивы. Кто мы, люди, такие? Точки во времени и пространстве. И в этой точке времени и пространства, такой маленькой и уродливой, в этой точке, которая звалась Маркусом Гарвеем, были заключены вопросы, которые непосредственно затрагивали меня.
Я хотел верить в то, что та борьба, которую я вел с самим собой, пока писал книгу, имела задачу за пределами литературы: освобождение Маркуса Гарвея. Но объективно успешное решение этой задачи удаляло меня от Амгам. Нетрудно догадаться, что предпримут влюбленные сейчас. Я бы на их месте сбежал на какой-нибудь красивый островок в океане, почти не посещаемый людьми, чтобы никто не задавал лишних вопросов о коже или глазах Амгам. Несмотря на это, мне не было грустно. Обнимая Маркуса, я понял, что счастье, которое я испытывал, оттого что помог его освобождению, затмевало грусть из-за потери Амгам. В голову мне пришла мысль: может быть, книга не только послужила освобождению Маркуса, но еще и сделала своего автора лучше, чем он был раньше.
Но оставим в покое мои чувства. Когда судья провозгласил, что Маркус невиновен, в зале раздались радостные крики. Увидев, что я перескочил через перегородку, которая отделяла меня от Маркуса, публика, не долго думая, устремилась вслед за мной. Мой восторг послужил примером для подражания, всем хотелось дотронуться до героя. Беда была в том, что ликование вызвало людскую лавину. Как вы помните, зал был набит битком, и сотни людей следили за последними заседаниями процесса с улицы. Когда суд закончился, двери открылись. Но люди, которые находились внутри, не вышли на улицу, вместо этого в зал хлынул поток с улицы.
Ликование превратилось в ситуацию действительно опасную. В суде было только четыре смотрителя да два полицейских, охранявших Маркуса. Что могли сделать эти люди против людских волн? Судья снова и снова стучал своим молоточком и имел при этом весьма жалкий вид. В этом молоточке отразилась суть всей судебной власти. Сейчас, когда никто не хотел или не мог подчиняться ей, стала ясна вся ее ничтожность. Что было в конце концов главным атрибутом судьи? Деревянный молоточек, которым нельзя было даже колоть орехи.
С каждой минутой нас все больше оттесняли к стене. Если кто-либо или что-либо не остановит людей, мы умрем, задавленные толпой. Даже огромный стол, за которым председательствовал судья во время заседаний, упал под напором людской лавины. Маркус, судья и я в конце концов оказались на этом перевернутом столе из красного дерева. Он плавал среди моря тел, как шлюпка во время кораблекрушения. Нам еще повезло, что мы смогли туда забраться. Вокруг нас толпились задыхающиеся тела, люди просили о помощи, но не могли двинуть даже рукой. Те, кто стремился войти в зал, не понимали, какая опасность всем грозит. Они продолжали напирать с упорством баранов. Все мы вели себя как безмозглые скоты. Все? Нет.
Когда гибель казалась неизбежной, раздался голос, который перекрыл другие голоса. Это был Нортон. Он не говорил, а пел. Я не мог поверить, что столь серьезный человек, адвокат, во время катастрофы вдруг ни с того ни с сего мог запеть. Мне послышалось, что он пел национальный гимн, и мое изумление выросло еще больше. Нортон пел «Боже, храни королеву» среди океана людских тел!
Он прекрасно знал, что делал. Сначала гимн подхватила толстая женщина, которая во время скучных заседаний вязала крючком. Ее голос оказался гораздо более нежным, чем можно было подумать, судя по ее фигуре. Потом запел какой-то мальчишка, который наверняка выучил гимн во время войны. Нортон размахивал рукой, точно греб на лодке, приглашая всех подпевать ему. Постепенно бурный поток успокоился, и возбужденная толпа превратилась в организованный хор. Опасность заключалась не столько в самой толпе, сколько в движении этой толпы. А музыка заставила всех нас остановиться. Все пели. Даже я! Неожиданно я обнаружил, что у меня саднит горло и что я пою «Боже, храни королеву» с глубоким чувством, которого никогда не испытывал раньше ни по отношению к Богу, ни по отношению к монархии.
Маркус стоял во весь рост на поваленном столе, на глазах у всей толпы, и возвышался над ней. Все взоры были прикованы к нему. Лицо его было сморщено, и он рыдал навзрыд. Опасность испарилась точно дьявол, которого изгнали из тела. Должен признаться, что по щекам у меня текли слезы. Потому что этот зал, набитый битком, в тот момент стал не просто помещением судебного ведомства. Он превратился в храм, где тысяча человек изливала свои самые благородные чувства. Там были мужчины и женщины, дети и старики, зеваки, которые просто пришли поглазеть на представление. И среди этих любопытных, богатых и бедных, святых и грешных, возможно, были даже немецкие шпионы, страдавшие от скуки. И всех нас объединял гимн, который в ту минуту олицетворял даже не британскую монархию, а нечто более значительное. Все пели и в этой песне выражали свое убеждение в том, что самый благородный инстинкт человека есть любовь к слабому. И в этот день, как это ни странно, любовь к слабому одержала неожиданную победу над самыми могучими силами вселенной. Я так расчувствовался, что чуть было не вытер сопли о белый парик судьи, который находился рядом со мной.
Когда прозвучала последняя нота, Нортон поднял руку. Он поднялся на стол, обнял Маркуса и заговорил. Мне кажется, он прочитал ту мысль, которая пришла в головы всех присутствующих, и выразил ее с присущим ему блестящим лаконизмом:
– А теперь мы должны спокойно покинуть этот зал. И, оказавшись у себя дома, мы закроем за собой дверь и порадуемся тому, что вернулись домой более достойными гражданами этой страны, чем были, когда утром вышли на улицу.
И действительно, тысячная толпа покинула зал так же спокойно, как люди выходят из церкви после службы. Нортон, Маркус и я подождали, пока зал опустеет, а потом вместе направились к выходу. Выйдя за дверь здания суда, на верхних ступеньках величественной лестницы мы попрощались с Маркусом. Я не удержался и спросил его, что он намеревается делать.
– Мир велик, а я очень мал. Теперь, когда я свободен, мне бы хотелось немножко посмотреть его. – И он добавил наивно: – Ведь это же мир, который я спас, не так ли?
Мы с Нортоном засмеялись. Маркус помахал нам рукой и стал спускаться по гигантским ступеням каменной лестницы на своих тоненьких ножках. Мне было ясно, что эти ножки приведут его сейчас к ней. Никому еще никто так не завидовал. Я отвернулся.
Мы задержались еще немного на верху лестницы, и Нортон рассказал мне историю о судье и клубе. Потом мы с ним попрощались, и он стал надевать шляпу. Мне захотелось поздравить его, ведь счастливая идея петь гимн принадлежала ему, а это спасло всех нас. В эту минуту я услышал от Эдварда Нортона слова до безумия холодные и рассудительные.
– Это вопрос стиля. В этом и состоит полезная сторона гимнов: они являются прекрасным инструментом для объединения масс. В случае необходимости они помогают превратить диких животных в послушное стадо. – Спускаясь по лестнице, он поправил шляпу и сказал: – Всего хорошего, господин Томсон.
По дороге домой я не мог не думать о Маркусе и Амгам; я представлял, что они поднимаются на корабль, чтобы уплыть в какую-нибудь дальнюю и спокойную страну. Их ожидал медовый месяц длиннее самой жизни. Мне пришел в голову сюжет рассказа, героиней которого была таинственная госпожа Гарвей. Во время путешествия она никогда не выходит на палубу, и другие пассажиры начинают подозревать недоброе и хотят узнать, кто же прячется в каюте.
К несчастью, у По есть очень похожий рассказ. Это я выяснил позднее. Мне бы никогда не удалось доказать критикам, что мое творение не является плагиатом. На самом деле это прямо противоположные истории. В рассказе По муж везет в каюте труп своей покойной жены: в каюте царит смерть. В моем рассказе Маркус путешествует с Амгам: он везет жизнь. Когда пассажиры врываются в каюту человека, который везет труп, они отступают в ужасе. Когда они входят в каюту Гарвея, то обнаруживают женщину, рожденную под каменным небом. Но Амгам – это Амгам. И, вместо того чтобы разорвать ее на части, люди становятся более терпимыми, благородными и добрыми. Ладно, тут ничего не поделаешь. Никто бы не поверил, что идея была моей, поэтому я выбросил рассказ в мусорную корзину. Но он был лучше рассказа По. Пусть, по крайней мере, это будет зафиксировано здесь.
29
– Господин Гарвей, какого вы мнения о господине Роджере Казементе?
Маркус успешно справился с этой сценой: он помолчал немного, потом сдержал отрыжку и только после этого воскликнул мелодраматическим тоном:
– Точно такого же, как обо всех остальных предателях империи. Пусть он гниет в аду до скончания веков!
В воздух взлетели шляпы. И на фоне всеобщего ликования Нортон направился к судье, протягивая ему тридцать семь («Да, точно так, господин судья, их тридцать семь») прошений Маркуса о зачислении добровольцем в действующую армию, которые тот подал с момента начала войны. Все они были отклонены военным ведомством. В действительности сам Нортон посоветовал Маркусу подать прошения, заранее зная, что человека, ожидающего суда по делу об убийстве, в армию не возьмут. Но стоило посмотреть на Нортона, когда он шел к судье и лично вручал ему все эти бумажки. Адвокату не было никакой надобности шествовать через зал. Обычно в таких случаях документы передавались смотрителю, а тот относил их секретарю, который, в свою очередь, вручал их судье. Но это было триумфальное шествие Нортона. Кто мог ему в нем отказать? Несмотря на настроение в зале, судья снова и снова стучал своим молоточком, желая соблюсти определенные формальности, и в какой-то момент едва не потерял терпение.
А сейчас я хочу позволить себе одно отступление. В то время я об этом не знал, но судебный процесс был выигран еще до того, как начался. Каким образом? Все очень просто. Нортон являлся членом одного из клубов Лондона, куда принимались только избранные. Несмотря на то что адвокат не был ни знатен, ни богат, совершенно неудивительно, что его туда приняли. У таких людей на лбу написано: рано или поздно я войду в круг патрициев. Точно так же, как письмо может прийти не по адресу, судьба тоже может ошибиться, и человек родится не в том доме, где ему это предназначалось. Но рано или поздно письма находят своего адресата, а люди – свою дорогу.
В этом клубе представители высшего общества устанавливали свои контакты и вели дела, играя в бильярд или смакуя мальтийское виски. Нортон являлся членом этого клуба, и судья, который был назначен для ведения дела Гарвея, тоже. Нет, я вовсе не имею в виду коррупцию. Это не было в духе Нортона. С другой стороны, в клубе действовали неписаные законы, которые никто не мог нарушать. Поскольку речь шла о месте для избранных, куда допускались только представители элиты (как я уже говорил, Нортон, никому не известный адвокат, был исключением), нередко адвокаты крупных адвокатских контор оказывались там рядом с судьями, которые вели их дела. В подобных случаях и те и другие вежливо избегали общения до окончания суда. Скромный взгляд может совершенно спокойно остаться незамеченным, и когда два человека хотят избежать друг друга, это им прекрасно удается.
Однажды Нортон попросил свою всегдашнюю рюмку коньяка и хотел было сесть за круглый стол, над которым висела, сверкая, огромная двухсоткилограммовая люстра. За этот стол садились обычно его приятели. Однако на этот раз, когда адвокат заметил, что на одном из стульев сидел судья, назначенный для ведения дела Гарвея, он остановился и направился в обратную сторону. Однако отойти далеко ему не удалось:
– Эй, Нортон! – окликнул его судья. – Присаживайтесь с нами, будьте добры. Я понимаю, что вопросы профессионального характера заставляют вас держаться от меня на почтительном расстоянии. Но мне известно, что кроме ведения адвокатской практики вы еще и пишете книги. И если наши товарищи за этим столом не потерпели бы нашего разговора о юридических бумажках, не думаю, что кто-нибудь из них укорит нас за беседы о литературе, ибо она является самым высоким – после юриспруденции – искусством, которому человек может посвящать свое время.
Все члены клуба, сидевшие за большим круглым столом, включая двух лордов и одного депутата, зааплодировали двумя пальцами, как было принято в этом изысканном обществе.
– Я предполагаю, что все уже имели удовольствие прочитать великолепное произведение присутствующего здесь господина Эдварда Нортона, – сказал судья.
И судья посвятил почти восемь минут сдержанным похвалам в адрес книги. Нортон понял его речь, как зашифрованное сообщение о том, что Маркус будет оправдан. Судья выразился еще яснее; когда казалось, что его речь уже закончена, он стал рассуждать об одном из вопросов, связанных с философией юриспруденции:
– Уважаемые господа, известна ли вам история о греческой доске? – По залу разнесся ропот, выражавший отрицание, и судья продолжил: – Это старинная дилемма, с которой столкнулись еще греческие судьи. Представим себе кораблекрушение в открытом море. В живых остаются только два моряка, которые плавают в волнах, подвергаемые всяческим опасностям. Наконец, они видят доску, но, к несчастью, она не может вынести веса обоих людей. Моряки начинают драться, и более сильный убивает своего соперника. Какого приговора заслуживает убийца в таком случае?
Нортон, как юрист, знал ответ на этот вопрос, но промолчал. Судья не спешил разрешить задачу. Он медленно сделал несколько глотков виски.
– Есть такие места, господа, где право не имеет права действовать. Есть обстоятельства, которые находятся за пределами человеческой юриспруденции, – продолжил судья. – Наши законы могут требовать от людей, чтобы они были честными. Но никакой закон не может потребовать от человека героизма.
Он выдержал еще одну паузу, потом набрал в легкие воздуха и сказал возмущенно:
– А теперь представим себе человека, которому приходится бороться в точке координат, которая расположена за пределами морали, за пределами географии. И представим себе к тому же, что его действия спасают весь род человеческий от опасности страшнее оспы или немецких орудий. Можем ли мы осуждать его за то, что в пылу этой схватки он потерял двух товарищей?
Судья откинулся на спинку стула. По словам Нортона, он смотрел в потолок клуба с таким выражением, какое, наверное, было на лице Моисея, когда Бог вручил ему скрижали. Потом он произнес:
– И я могу сказать только одно, и мне не стыдно признаться в этом прилюдно: пока я судья, никто не будет осужден за подобные действия.
И публика за круглым столом нестройно зааплодировала, стуча двумя пальцами. Можно ли было сомневаться, о ком говорил судья? С этого дня Нортон видел свою задачу только в том, чтобы блестяще выступать во время заседаний; оправдание Маркуса должно было превратиться в его огромный профессиональный успех.
Все это Нортон объяснил мне немного позже, когда мы вышли из зала суда. Однако в тот момент, когда судья произнес знаменитую фразу: «И с этой минуты обвиняемый может свободно покинуть этот зал», наш восторг едва не возымел весьма печальные последствия. В какой-то степени ответственность за такой финал лежит и на мне. Книга стоила мне таких огромных усилий, а освобождение Маркуса казалось таким маловероятным, что я не удержался и перескочил через перегородку, которая отделяла меня от скамьи подсудимых.
– О, Маркус, как хорошо! – воскликнул я, сжимая в объятиях его хрупкое тело.
И в этот момент я понял, что никогда не делал этого раньше, – наши тела соприкасались сейчас впервые. Мой прыжок застал врасплох охранявших Гарвея полицейских, однако они не стали мешать мне. По правде говоря, они и не могли этому воспротивиться. Маркус стал свободным человеком, и его мог обнимать кто угодно.
В этом объятии смешивалось множество чувств, и некоторые из них были противоречивы. Кто мы, люди, такие? Точки во времени и пространстве. И в этой точке времени и пространства, такой маленькой и уродливой, в этой точке, которая звалась Маркусом Гарвеем, были заключены вопросы, которые непосредственно затрагивали меня.
Я хотел верить в то, что та борьба, которую я вел с самим собой, пока писал книгу, имела задачу за пределами литературы: освобождение Маркуса Гарвея. Но объективно успешное решение этой задачи удаляло меня от Амгам. Нетрудно догадаться, что предпримут влюбленные сейчас. Я бы на их месте сбежал на какой-нибудь красивый островок в океане, почти не посещаемый людьми, чтобы никто не задавал лишних вопросов о коже или глазах Амгам. Несмотря на это, мне не было грустно. Обнимая Маркуса, я понял, что счастье, которое я испытывал, оттого что помог его освобождению, затмевало грусть из-за потери Амгам. В голову мне пришла мысль: может быть, книга не только послужила освобождению Маркуса, но еще и сделала своего автора лучше, чем он был раньше.
Но оставим в покое мои чувства. Когда судья провозгласил, что Маркус невиновен, в зале раздались радостные крики. Увидев, что я перескочил через перегородку, которая отделяла меня от Маркуса, публика, не долго думая, устремилась вслед за мной. Мой восторг послужил примером для подражания, всем хотелось дотронуться до героя. Беда была в том, что ликование вызвало людскую лавину. Как вы помните, зал был набит битком, и сотни людей следили за последними заседаниями процесса с улицы. Когда суд закончился, двери открылись. Но люди, которые находились внутри, не вышли на улицу, вместо этого в зал хлынул поток с улицы.
Ликование превратилось в ситуацию действительно опасную. В суде было только четыре смотрителя да два полицейских, охранявших Маркуса. Что могли сделать эти люди против людских волн? Судья снова и снова стучал своим молоточком и имел при этом весьма жалкий вид. В этом молоточке отразилась суть всей судебной власти. Сейчас, когда никто не хотел или не мог подчиняться ей, стала ясна вся ее ничтожность. Что было в конце концов главным атрибутом судьи? Деревянный молоточек, которым нельзя было даже колоть орехи.
С каждой минутой нас все больше оттесняли к стене. Если кто-либо или что-либо не остановит людей, мы умрем, задавленные толпой. Даже огромный стол, за которым председательствовал судья во время заседаний, упал под напором людской лавины. Маркус, судья и я в конце концов оказались на этом перевернутом столе из красного дерева. Он плавал среди моря тел, как шлюпка во время кораблекрушения. Нам еще повезло, что мы смогли туда забраться. Вокруг нас толпились задыхающиеся тела, люди просили о помощи, но не могли двинуть даже рукой. Те, кто стремился войти в зал, не понимали, какая опасность всем грозит. Они продолжали напирать с упорством баранов. Все мы вели себя как безмозглые скоты. Все? Нет.
Когда гибель казалась неизбежной, раздался голос, который перекрыл другие голоса. Это был Нортон. Он не говорил, а пел. Я не мог поверить, что столь серьезный человек, адвокат, во время катастрофы вдруг ни с того ни с сего мог запеть. Мне послышалось, что он пел национальный гимн, и мое изумление выросло еще больше. Нортон пел «Боже, храни королеву» среди океана людских тел!
Он прекрасно знал, что делал. Сначала гимн подхватила толстая женщина, которая во время скучных заседаний вязала крючком. Ее голос оказался гораздо более нежным, чем можно было подумать, судя по ее фигуре. Потом запел какой-то мальчишка, который наверняка выучил гимн во время войны. Нортон размахивал рукой, точно греб на лодке, приглашая всех подпевать ему. Постепенно бурный поток успокоился, и возбужденная толпа превратилась в организованный хор. Опасность заключалась не столько в самой толпе, сколько в движении этой толпы. А музыка заставила всех нас остановиться. Все пели. Даже я! Неожиданно я обнаружил, что у меня саднит горло и что я пою «Боже, храни королеву» с глубоким чувством, которого никогда не испытывал раньше ни по отношению к Богу, ни по отношению к монархии.
Маркус стоял во весь рост на поваленном столе, на глазах у всей толпы, и возвышался над ней. Все взоры были прикованы к нему. Лицо его было сморщено, и он рыдал навзрыд. Опасность испарилась точно дьявол, которого изгнали из тела. Должен признаться, что по щекам у меня текли слезы. Потому что этот зал, набитый битком, в тот момент стал не просто помещением судебного ведомства. Он превратился в храм, где тысяча человек изливала свои самые благородные чувства. Там были мужчины и женщины, дети и старики, зеваки, которые просто пришли поглазеть на представление. И среди этих любопытных, богатых и бедных, святых и грешных, возможно, были даже немецкие шпионы, страдавшие от скуки. И всех нас объединял гимн, который в ту минуту олицетворял даже не британскую монархию, а нечто более значительное. Все пели и в этой песне выражали свое убеждение в том, что самый благородный инстинкт человека есть любовь к слабому. И в этот день, как это ни странно, любовь к слабому одержала неожиданную победу над самыми могучими силами вселенной. Я так расчувствовался, что чуть было не вытер сопли о белый парик судьи, который находился рядом со мной.
Когда прозвучала последняя нота, Нортон поднял руку. Он поднялся на стол, обнял Маркуса и заговорил. Мне кажется, он прочитал ту мысль, которая пришла в головы всех присутствующих, и выразил ее с присущим ему блестящим лаконизмом:
– А теперь мы должны спокойно покинуть этот зал. И, оказавшись у себя дома, мы закроем за собой дверь и порадуемся тому, что вернулись домой более достойными гражданами этой страны, чем были, когда утром вышли на улицу.
И действительно, тысячная толпа покинула зал так же спокойно, как люди выходят из церкви после службы. Нортон, Маркус и я подождали, пока зал опустеет, а потом вместе направились к выходу. Выйдя за дверь здания суда, на верхних ступеньках величественной лестницы мы попрощались с Маркусом. Я не удержался и спросил его, что он намеревается делать.
– Мир велик, а я очень мал. Теперь, когда я свободен, мне бы хотелось немножко посмотреть его. – И он добавил наивно: – Ведь это же мир, который я спас, не так ли?
Мы с Нортоном засмеялись. Маркус помахал нам рукой и стал спускаться по гигантским ступеням каменной лестницы на своих тоненьких ножках. Мне было ясно, что эти ножки приведут его сейчас к ней. Никому еще никто так не завидовал. Я отвернулся.
Мы задержались еще немного на верху лестницы, и Нортон рассказал мне историю о судье и клубе. Потом мы с ним попрощались, и он стал надевать шляпу. Мне захотелось поздравить его, ведь счастливая идея петь гимн принадлежала ему, а это спасло всех нас. В эту минуту я услышал от Эдварда Нортона слова до безумия холодные и рассудительные.
– Это вопрос стиля. В этом и состоит полезная сторона гимнов: они являются прекрасным инструментом для объединения масс. В случае необходимости они помогают превратить диких животных в послушное стадо. – Спускаясь по лестнице, он поправил шляпу и сказал: – Всего хорошего, господин Томсон.
По дороге домой я не мог не думать о Маркусе и Амгам; я представлял, что они поднимаются на корабль, чтобы уплыть в какую-нибудь дальнюю и спокойную страну. Их ожидал медовый месяц длиннее самой жизни. Мне пришел в голову сюжет рассказа, героиней которого была таинственная госпожа Гарвей. Во время путешествия она никогда не выходит на палубу, и другие пассажиры начинают подозревать недоброе и хотят узнать, кто же прячется в каюте.
К несчастью, у По есть очень похожий рассказ. Это я выяснил позднее. Мне бы никогда не удалось доказать критикам, что мое творение не является плагиатом. На самом деле это прямо противоположные истории. В рассказе По муж везет в каюте труп своей покойной жены: в каюте царит смерть. В моем рассказе Маркус путешествует с Амгам: он везет жизнь. Когда пассажиры врываются в каюту человека, который везет труп, они отступают в ужасе. Когда они входят в каюту Гарвея, то обнаруживают женщину, рожденную под каменным небом. Но Амгам – это Амгам. И, вместо того чтобы разорвать ее на части, люди становятся более терпимыми, благородными и добрыми. Ладно, тут ничего не поделаешь. Никто бы не поверил, что идея была моей, поэтому я выбросил рассказ в мусорную корзину. Но он был лучше рассказа По. Пусть, по крайней мере, это будет зафиксировано здесь.
29
Во время одной из наших бесед Маркус рассказал мне о научном споре, который возник однажды между братьями Краверами. Это случилось во время того скучного периода на прогалине, когда тектоны еще не появились. Я точно не припомню сути их дискуссии, но мне кажется, что речь шла о вращении Земли. Ричард говорил, что если стрелок направит дуло ружья вверх точно по вертикали, то его никогда не ранит вылетевшая оттуда пуля. За тот короткий промежуток времени, пока пуля летит вверх, а потом вниз, Земля успевает немного повернуться, и заряд падает под некоторым углом относительно дула ружья. Как я уже говорил, мне не удается припомнить ни хода, ни точного предмета их спора. Но в конце его Ричард выстрелил из револьвера в небо, встав в позу человека, который дает сигнал к началу легкоатлетического кросса.
Его пуля взлетела высоко, очень высоко. Эта одинокая пуля поднялась даже выше, чем влезли на великое древо любви Маркус и Амгам. Но в какой-то момент сила, которая заставляла пулю лететь вверх, и сила земного притяжения уравновесились. И если бы у пули были глаза, она смогла бы обозреть Конго с такой высокой точки, которая была недоступна ни одному из персонажей драмы, разыгравшейся потом на прогалине. Ее падение также причинило бы ей боль, которую никто из них не испытал: тот, кто видел больше других, больше других теряет. И чем прекраснее вид, открывшийся нам на миг, тем труднее нам отказаться от него.
В некотором смысле я сам был такой пулей. Момент, когда подъемная сила для меня уравновесилась силой притяжения, случился именно тогда, когда мы покидали зал суда. И как та пуля, я не мог упасть в ту самую точку, откуда когда-то отправился. Мне предстояло испытать боль падения.
Как бы то ни было, на протяжении последующих дней я думал только о том, как направить свою жизнь в какое-нибудь конструктивное русло. Благодаря событиям последнего времени директор «Таймс оф Британ» повысил меня в должности, и я поднялся в редакции на следующую иерархическую ступеньку. На самом деле мое новое положение не было столь уж ответственным, но я постарался целиком отдаться работе, посвятив ей всего себя без остатка, как это обычно делают люди, занявшие свой пост преждевременно. Первое препятствие, которое мне предстояло преодолеть, имело имя собственное: Хардлингтон.
С годами я только укрепился в своем убеждении, к которому пришел, размышляя о Хардлингтоне: люди отвратительные встречаются довольно редко, гораздо чаще мы сталкиваемся с неприятными ситуациями. И еще: общение с людьми униженными, в конце концов, унизительно для нас самих. И действительно, как только иерархические отношения между мной и моим бывшим начальником изменились на противоположные, Хардлингтон из деспота превратился в бледное привидение. Я не мог выносить его перекошенного гримасой лица, это было для меня невыносимо, поэтому однажды я решил поговорить с ним начистоту. Мне ничего не стоило вызвать его в свой кабинет, но я предпочел подойти к его столу, чтобы все сотрудники редакции стали свидетелями нашего разговора.
– Уважаемый господин Хардлингтон, – сказал я, – мне кажется, нам с вами не мешает немного побеседовать об основных принципах литературного творчества.
Когда пишущие машинки перестали стрекотать, я продолжил:
– Я прочел полное собрание ваших произведений. – Это, конечно, было неправдой, но хорошо звучало. – И думаю, что вы допускаете одну ошибку. Одну-единственную, но очень серьезную. Вы чересчур увлекаетесь классической литературой. Задумайтесь на минуту о том, что никто из авторов, которые впоследствии стали классиками, не хотел стать таким, как они. Ими восхищаются, но не подражают. С другой стороны, господин Хардлингтон, совершенно очевидно, что нельзя сравнивать между собой лучших из лучших. Для того чтобы по-настоящему оценить хорошего автора, следовало бы сравнить его с писателями скверными.
В руках у меня была книга; я протянул ее Хардлингтону, словно поднося ему дар. Это было мое давнее произведение, самое ужасное из всех, – «Пандора в Конго», первый заказ доктора Флага.
– Я придерживаюсь того мнения, господин Хардлингтон, что хороший писатель обязан идти своим путем независимо от того направления, которое наметили классики. Автору никогда не следовало бы выбирать книги для подражания; гораздо полезнее найти такие, сходства с которыми он хотел бы избежать. – И я заключил: – По-моему, господин Хардлингтон, у хорошего писателя должна быть только одна-единственная цель: никогда не писать ничего подобного.
Атмосфера в редакции разрядилась. Поскольку «Пандора в Конго» была моим произведением и я сам при свидетелях дал Хардлингтону разрешение критиковать меня, он перестал чувствовать себя униженным. Он даже снова начал разглагольствовать и поучать других. Однако теперь он не обладал прежней властью и потому из существа ненавистного стал просто забавным, и наши отношения улучшились.
Так прошло еще несколько дней. Поскольку мои доходы неожиданно возросли, я мог теперь позволить себе роскошь строить планы на будущее за пределами пансиона. Я не знал, как отблагодарить супругов Мак-Маон за их гостеприимство. Между тем Мак-Маон решил во что бы то ни стало прочитать историю Гарвея. Этот человек за всю жизнь не взял в руки ни одной книги, поэтому я мог считать его интерес для себя честью и одновременно испытанием. Сможет ли он дочитать роман до конца или книга закончит свой век под ножкой шкафа?
Ответ не заставил себя ждать. Две ночи спустя Мак-Маон достиг ключевого момента повествования. Я мирно спал, когда вдруг почувствовал, как кто-то постукивает меня пальцами по спине.
– Томми, Томми! Проснись, дружок!
Я подскочил как ужаленный, в полной уверенности, что нас снова бомбят, но слезть с кровати не успел. Мак-Маон сказал:
– Кто эти люди?
– Какие еще люди? О чем вы? – спросил я.
– Тектоны! Что мы будем делать, если они решат на нас напасть? Эти тектоны страшней войны, Томми!
Он говорил так, словно тектон сидел у него под кроватью.
– Господин Мак-Маон, – сказал я ему, протирая глаза, – пока вы не прочитаете самую последнюю страницу, история не закончится.
Должен сказать, что, когда Мак-Маон дочитал книгу, он был доволен не меньше, чем я, когда дописал ее. Это случилось утром в воскресенье.
– Я дочитал! Я ее дочитал! – повторял он, потрясая книгой, словно это был победный трофей, и целое племя ребятишек приплясывало вокруг него. Они не понимали, в чем дело, но были совершенно счастливы.
В тот же день после обеда, когда мы еще не поднялись из-за стола, Мак-Маон сказал:
– Могу я тебе задать один вопрос о книге, Томми? Мне очень любопытно.
– Спрашивайте все что хотите, господин Мак-Маон, – ответил я.
Он приблизил свою голову к моей и спросил конфиденциальным тоном:
– Ты помнишь ту главу, в которой Гарвей и Амгам сидят на вершине дерева? – Он понизил голос и сказал с улыбкой соучастника на губах: – Ну, да, да, когда они забрались на верхушку огромного дерева и давай там ласкаться да баловаться.
– Я прекрасно это помню, господин Мак-Маон, – сообщил ему я. – Это же моя книга.
Мак-Маон спросил:
– А где они справляли свои надобности?
Я растерялся от неожиданности, а потом возмутился:
– Это и есть ваш великий вопрос? – Я поморщился.
– Ну, на самом деле у меня и другие есть. Но этот вопрос важный, не так ли? Взгляни-ка, Томми, я тут посчитал… – Сказав это, он протянул мне листок с несложными арифметическими расчетами. – Я помножил приблизительное количество экскрементов, которые оставляют два человека в день, на семь. Согласно твоей книге, именно столько дней провели Маркус и Амгам на вершине дерева. И объем получился довольно значительный! А вопрос у меня такой: как они могли выдержать всю эту вонь? Если крона дерева была такой густой и широкой, то их экскременты должны были неизбежно остаться на ветках под ними. А на жаре они непременно стали бы ужасно вонять! Как носы Маркуса и Амгам это выносили?
– Понятия не имею! – возмутился я. – В Конго много рек и большая влажность, часто льют проливные дожди. Наверняка они смывали все нечистоты!
– Нет, нет и нет, – настаивал господин Мак-Маон с усердием термита. – Я посмотрел Британскую энциклопедию и определил, что Маркус был во внутренних районах Конго во время сухого сезона. Дождей не было, или они шли очень редко! А жара была страшная! Вонь от гниющих экскрементов должна была отбить у них всякое желание заниматься любовью!
Я начал сердиться:
– Будьте снисходительны, господин Мак-Маон! Что мы выиграем, если разрушим милую любовную сцену, упоминая о таких неделикатных подробностях?
Господин Мак-Маон сдался. Если сказать точнее, не стал больше настаивать. Поскольку на его лице выразилось разочарование, я предложил ему задать какие-нибудь еще вопросы. Может быть, мне удастся дать ему разъяснения, которые его удовлетворят, и он успокоится. И тут Мак-Маон указал мне на невероятное количество неточностей в тексте. Например: на странице такой-то Ричард жаловался на то, что у них кончился табак, а чуть позже курил сигару. И все в таком роде.
– Да, да, конечно, – защищался я. – События, пережитые Маркусом в Конго, привели к тому, что его нервная система стала давать сбои. Мне кажется, что нам следовало бы более снисходительно относиться к второстепенным деталям истории. Любой другой человек, которому пришлось бы сражаться за свою жизнь и любовь и вдобавок за свободу всего человечества, тоже не смог бы удержать в голове такие мелочи, как те, о которых вы говорите.
Его пуля взлетела высоко, очень высоко. Эта одинокая пуля поднялась даже выше, чем влезли на великое древо любви Маркус и Амгам. Но в какой-то момент сила, которая заставляла пулю лететь вверх, и сила земного притяжения уравновесились. И если бы у пули были глаза, она смогла бы обозреть Конго с такой высокой точки, которая была недоступна ни одному из персонажей драмы, разыгравшейся потом на прогалине. Ее падение также причинило бы ей боль, которую никто из них не испытал: тот, кто видел больше других, больше других теряет. И чем прекраснее вид, открывшийся нам на миг, тем труднее нам отказаться от него.
В некотором смысле я сам был такой пулей. Момент, когда подъемная сила для меня уравновесилась силой притяжения, случился именно тогда, когда мы покидали зал суда. И как та пуля, я не мог упасть в ту самую точку, откуда когда-то отправился. Мне предстояло испытать боль падения.
Как бы то ни было, на протяжении последующих дней я думал только о том, как направить свою жизнь в какое-нибудь конструктивное русло. Благодаря событиям последнего времени директор «Таймс оф Британ» повысил меня в должности, и я поднялся в редакции на следующую иерархическую ступеньку. На самом деле мое новое положение не было столь уж ответственным, но я постарался целиком отдаться работе, посвятив ей всего себя без остатка, как это обычно делают люди, занявшие свой пост преждевременно. Первое препятствие, которое мне предстояло преодолеть, имело имя собственное: Хардлингтон.
С годами я только укрепился в своем убеждении, к которому пришел, размышляя о Хардлингтоне: люди отвратительные встречаются довольно редко, гораздо чаще мы сталкиваемся с неприятными ситуациями. И еще: общение с людьми униженными, в конце концов, унизительно для нас самих. И действительно, как только иерархические отношения между мной и моим бывшим начальником изменились на противоположные, Хардлингтон из деспота превратился в бледное привидение. Я не мог выносить его перекошенного гримасой лица, это было для меня невыносимо, поэтому однажды я решил поговорить с ним начистоту. Мне ничего не стоило вызвать его в свой кабинет, но я предпочел подойти к его столу, чтобы все сотрудники редакции стали свидетелями нашего разговора.
– Уважаемый господин Хардлингтон, – сказал я, – мне кажется, нам с вами не мешает немного побеседовать об основных принципах литературного творчества.
Когда пишущие машинки перестали стрекотать, я продолжил:
– Я прочел полное собрание ваших произведений. – Это, конечно, было неправдой, но хорошо звучало. – И думаю, что вы допускаете одну ошибку. Одну-единственную, но очень серьезную. Вы чересчур увлекаетесь классической литературой. Задумайтесь на минуту о том, что никто из авторов, которые впоследствии стали классиками, не хотел стать таким, как они. Ими восхищаются, но не подражают. С другой стороны, господин Хардлингтон, совершенно очевидно, что нельзя сравнивать между собой лучших из лучших. Для того чтобы по-настоящему оценить хорошего автора, следовало бы сравнить его с писателями скверными.
В руках у меня была книга; я протянул ее Хардлингтону, словно поднося ему дар. Это было мое давнее произведение, самое ужасное из всех, – «Пандора в Конго», первый заказ доктора Флага.
– Я придерживаюсь того мнения, господин Хардлингтон, что хороший писатель обязан идти своим путем независимо от того направления, которое наметили классики. Автору никогда не следовало бы выбирать книги для подражания; гораздо полезнее найти такие, сходства с которыми он хотел бы избежать. – И я заключил: – По-моему, господин Хардлингтон, у хорошего писателя должна быть только одна-единственная цель: никогда не писать ничего подобного.
Атмосфера в редакции разрядилась. Поскольку «Пандора в Конго» была моим произведением и я сам при свидетелях дал Хардлингтону разрешение критиковать меня, он перестал чувствовать себя униженным. Он даже снова начал разглагольствовать и поучать других. Однако теперь он не обладал прежней властью и потому из существа ненавистного стал просто забавным, и наши отношения улучшились.
Так прошло еще несколько дней. Поскольку мои доходы неожиданно возросли, я мог теперь позволить себе роскошь строить планы на будущее за пределами пансиона. Я не знал, как отблагодарить супругов Мак-Маон за их гостеприимство. Между тем Мак-Маон решил во что бы то ни стало прочитать историю Гарвея. Этот человек за всю жизнь не взял в руки ни одной книги, поэтому я мог считать его интерес для себя честью и одновременно испытанием. Сможет ли он дочитать роман до конца или книга закончит свой век под ножкой шкафа?
Ответ не заставил себя ждать. Две ночи спустя Мак-Маон достиг ключевого момента повествования. Я мирно спал, когда вдруг почувствовал, как кто-то постукивает меня пальцами по спине.
– Томми, Томми! Проснись, дружок!
Я подскочил как ужаленный, в полной уверенности, что нас снова бомбят, но слезть с кровати не успел. Мак-Маон сказал:
– Кто эти люди?
– Какие еще люди? О чем вы? – спросил я.
– Тектоны! Что мы будем делать, если они решат на нас напасть? Эти тектоны страшней войны, Томми!
Он говорил так, словно тектон сидел у него под кроватью.
– Господин Мак-Маон, – сказал я ему, протирая глаза, – пока вы не прочитаете самую последнюю страницу, история не закончится.
Должен сказать, что, когда Мак-Маон дочитал книгу, он был доволен не меньше, чем я, когда дописал ее. Это случилось утром в воскресенье.
– Я дочитал! Я ее дочитал! – повторял он, потрясая книгой, словно это был победный трофей, и целое племя ребятишек приплясывало вокруг него. Они не понимали, в чем дело, но были совершенно счастливы.
В тот же день после обеда, когда мы еще не поднялись из-за стола, Мак-Маон сказал:
– Могу я тебе задать один вопрос о книге, Томми? Мне очень любопытно.
– Спрашивайте все что хотите, господин Мак-Маон, – ответил я.
Он приблизил свою голову к моей и спросил конфиденциальным тоном:
– Ты помнишь ту главу, в которой Гарвей и Амгам сидят на вершине дерева? – Он понизил голос и сказал с улыбкой соучастника на губах: – Ну, да, да, когда они забрались на верхушку огромного дерева и давай там ласкаться да баловаться.
– Я прекрасно это помню, господин Мак-Маон, – сообщил ему я. – Это же моя книга.
Мак-Маон спросил:
– А где они справляли свои надобности?
Я растерялся от неожиданности, а потом возмутился:
– Это и есть ваш великий вопрос? – Я поморщился.
– Ну, на самом деле у меня и другие есть. Но этот вопрос важный, не так ли? Взгляни-ка, Томми, я тут посчитал… – Сказав это, он протянул мне листок с несложными арифметическими расчетами. – Я помножил приблизительное количество экскрементов, которые оставляют два человека в день, на семь. Согласно твоей книге, именно столько дней провели Маркус и Амгам на вершине дерева. И объем получился довольно значительный! А вопрос у меня такой: как они могли выдержать всю эту вонь? Если крона дерева была такой густой и широкой, то их экскременты должны были неизбежно остаться на ветках под ними. А на жаре они непременно стали бы ужасно вонять! Как носы Маркуса и Амгам это выносили?
– Понятия не имею! – возмутился я. – В Конго много рек и большая влажность, часто льют проливные дожди. Наверняка они смывали все нечистоты!
– Нет, нет и нет, – настаивал господин Мак-Маон с усердием термита. – Я посмотрел Британскую энциклопедию и определил, что Маркус был во внутренних районах Конго во время сухого сезона. Дождей не было, или они шли очень редко! А жара была страшная! Вонь от гниющих экскрементов должна была отбить у них всякое желание заниматься любовью!
Я начал сердиться:
– Будьте снисходительны, господин Мак-Маон! Что мы выиграем, если разрушим милую любовную сцену, упоминая о таких неделикатных подробностях?
Господин Мак-Маон сдался. Если сказать точнее, не стал больше настаивать. Поскольку на его лице выразилось разочарование, я предложил ему задать какие-нибудь еще вопросы. Может быть, мне удастся дать ему разъяснения, которые его удовлетворят, и он успокоится. И тут Мак-Маон указал мне на невероятное количество неточностей в тексте. Например: на странице такой-то Ричард жаловался на то, что у них кончился табак, а чуть позже курил сигару. И все в таком роде.
– Да, да, конечно, – защищался я. – События, пережитые Маркусом в Конго, привели к тому, что его нервная система стала давать сбои. Мне кажется, что нам следовало бы более снисходительно относиться к второстепенным деталям истории. Любой другой человек, которому пришлось бы сражаться за свою жизнь и любовь и вдобавок за свободу всего человечества, тоже не смог бы удержать в голове такие мелочи, как те, о которых вы говорите.