Он ехал по широкой дороге, пересекавшей Котсвольдское плато. Свинцовое небо нависало над его головой, дождь перемежался снегом, серый туман заволакивал горизонт, скрадывая и без того тусклые краски зимы. Дорога была пустынной — в такую погоду люди предпочитали сидеть дома да и овец держали в загонах.
   До Сайренчестера Кадфаэль добрался ближе к вечеру. Об этом городке он почти ничего не знал — слышал только, что он очень древний. Его заложили еще римляне, и с тех незапамятных времен он рос и процветал главным образом благодаря торговле шерстью. Монаху пришлось остановиться, чтобы узнать, как проехать к августинскому аббатству. Подъехав к обители, Кадфаэль понял, что не ошибся, отправив раненого сюда. Монастырь, основанный старым королем Генри, действительно процветал — обширный, богатый двор и большая, красивая церковь красноречиво свидетельствовали о трудолюбии и усердии августинских братьев. Хотя аббатство существовало всего лет тридцать, его по справедливости почитали одним из лучших в августинском ордене.
   Кадфаэль спешился и, ведя коня под уздцы, подошел к сторожке. Впервые после жестокой осады и унылой дороги на него повеяло духом спокойствия и порядка. Здесь, в монастыре, у каждого было свое дело, каждый знал свое место и, сознавая свое значение, одновременно ощущал себя частью единого целого. Каждая минута, каждый час здесь были учтены и исполнены особого смысла. Так же как и в Шрусбери, там, куда влекло Кадфаэля сердце.
   — Я брат Кадфаэль из бенедиктинского аббатства Святых Петра и Павла в Шрусбери, — смиренно промолвил монах. — Мне пришлось задержаться в этих краях из-за сражения под Гринемстедом, где я находился, когда замок попал в осаду. Могу ли я поговорить с братом, попечителем лазарета?
   Привратник, круглолицый пожилой монах с проницательными, все примечающими глазами, поначалу встретил гостя настороженно — ведь августинцы и бенедиктинцы издавна соперничали друг с другом.
   — Ты просишь пристанища на ночь, брат?
   — Нет, — отвечал Кадфаэль. — Думаю, что свое дело я улажу быстро. Я еду в свою обитель и обременять вас не стану. Но здесь у вас должен находиться на излечении Филипп Фицроберт, тяжело раненный под Гринемстедом. Я бы хотел расспросить брата попечителя о состоянии больного. Или, — добавил Кадфаэль, ужасаясь собственным словам, — узнать, жив ли он. Я ухаживал за ним, лечил его. Мне нужно знать все.
   Когда привратник услышал имя Фицроберта, его холодные серые глаза, отнюдь не потеплевшие при упоминании о бенедиктинском аббатстве, расширились. Трудно было сказать, любили здесь Филиппа, ненавидели или просто терпели, — так или иначе, грозная слава его отца внушала почтение всем и каждому. Не удивительно, что такого подопечного обитель оберегала особо тщательно.
   — Я позову брата попечителя лазарета, — сказал привратник и удалился.
   Вскоре появился и сам попечитель лазарета, жизнерадостный, добродушный монах лет тридцати с небольшим. Окинув Кадфаэля быстрым взглядом, он тут же согласно кивнул.
   — Добро пожаловать, брат. Молодой человек описал тебя так хорошо, что я сразу узнал. Он рассказал нам о судьбе Масардери и о том, что угрожало нашему гостю.
   — Стало быть, они поспели вовремя, — сказал Кадфаэль и вздохнул с облегчением.
   — Слава Богу. Они приехали на повозке мельника, но самого мельника с ними, понятное дело, не было. Работящему человеку некогда разъезжать туда-сюда, он должен заботиться о семье. Тем паче он и так сделал гораздо больше, чем можно было от него требовать, рискуя даже своей головой. Но так или иначе, повозку ему вернули, и с тех пор все тихо.
   — Хочется верить, что так все и останется. Он добрый человек.
   — Благодарение Господу, брат, — добродушно промолвил попечитель лазарета, — добрые люди на земле были, есть и никогда не переведутся. Их больше, чем дурных, и они всегда будут брать верх.
   — А Филипп? Он жив? — затаив дыхание, спросил монах.
   — Жив, жив и уже пришел в себя. Даже идет на поправку, хотя выздоровеет, думаю, не скоро. Но жить будет, и здоровье к нему вернется. Да что там говорить. Пойдем, сам посмотришь.
   Снаружи, перед приспущенной занавеской, отделявшей боковую клетушку от общей палаты лазарета, сидел молодой, крепкого сложения брат и с весьма серьезным и исполненным достоинства видом читал лежавшую на коленях книгу. Заслышав шаги, он поднял глаза, но при виде попечителя лазарета и монаха в бенедиктинской рясе тут же вернулся к своему чтению. Лицо его оставалось бесстрастным. Кадфаэль с одобрением отметил, что августинцы оберегают своего подопечного.
   — Простая мера предосторожности, — заметил брат попечитель, — может, это и лишнее, но для пущей уверенности не повредит.
   — Не думаю, что теперь его станут преследовать, — сказал Кадфаэль. — И все же… — Августинец взялся рукой за занавеску. — Осторожность еще никому не мешала. Заходи, брат. Он в сознании и узнает тебя.
   Кадфаэль вошел, и занавес, колыхнувшись, отделил его от палаты. На единственной в помещении койке, повернувшись так, чтобы не тревожить поврежденные ребра, лежал Филипп. Лицо его, пусть более бледное и исхудалое, чем в лучшие времена, выглядело восхитительно безмятежным. Черные волосы, выбивавшиеся из-под плотной повязки, курчавились на подушке. Он повернул голову, чтобы узнать, кто пришел, и, завидя Кадфаэля, ничуть не удивился.
   — Брат Кадфаэль! — Голос его был крепок и ясен. — Признаться, я почти ожидал твоего прихода, но ведь у тебя есть дела поважнее. Почему ты не поехал прямо в обитель? Стою ли я такой задержки?
   На этот вопрос Кадфаэль не дал прямого ответа. Он подошел поближе и взглянул на молодого человека с теплым, благодарным чувством.
   — Теперь, убедившись, что ты жив-здоров, я отправляюсь домой без промедления. Мне сказали, что тебя вылечат, будешь как новенький.
   — Это уж точно, — согласился Филипп с кривой усмешкой. — Что отец, что сын — оба потратили Бог знает сколько усилий невесть ради чего. Ну, ну, не сердись, брат. Я вовсе не обижаюсь на то, что меня вытащили из петли, пусть даже и против собственной воли. В отличие от твоего сына я не стану говорить, будто ты меня обманул. Присядь, брат, посиди со мной немножко и можешь отправляться в путь. Как видишь, у меня все хорошо, а тебя ждут важные дела в другом месте.
   Кадфаэль присел на табурет, стоявший рядом с постелью. Лица их сблизились. Они долго внимательно смотрели друг другу в глаза, прежде чем монах сказал:
   — Я вижу, ты знаешь, кто привез тебя сюда.
   — Я пришел в себя лишь на краткий миг, но, открыв глаза, увидел его лицо. Это было в повозке, на дороге. И я слова сказать не успел, как вновь провалился во тьму. Он, наверное, даже не заметил, что я приходил в сознание. Но так или иначе — да, я знаю. Потому и сказал «что отец, что сын». Вы вдвоем распорядились моей судьбой и вновь подарили мне жизнь. А теперь скажи — что мне делать с этим даром?
   — Жизнь по-прежнему твоя, — ответил Кадфаэль, — так что распоряжайся ею как хочешь. Я думаю, ты ценишь ее не меньше, чем все прочие.
   — Но это другая жизнь, не та, что была у меня прежде. Я ведь был готов умереть, помнишь? А новой жизнью, друг мой, я обязан тебе — хочешь ты того или нет. У меня, — добавил Филипп, понизив голос, — было время как следует обо всем поразмыслить. Теперь, повоевав на обеих сторонах, я многое понял, и признаю, что заблуждался. Мало проку перебегать от императрицы к королю. Не в этом спасение страны. Но, может быть, ты подскажешь мне верный путь? Или Оливье?
   — Или Господь!
   — Конечно же, Господь прежде всего. Но он порой являет свою волю скрыто. Иногда ее не так-то просто истолковать. Я больше не возлагаю надежд на венценосцев. Но что же мне делать?
   Он не требовал ответа. Пока не требовал. Сейчас подняться с постели и означало для него родиться заново. Когда это произойдет, у него будет время решить, как распорядиться возвращенной жизнью.
   — Ну ладно, брат, что я все о себе? Есть ведь и кроме нас люди на свете. Расскажи мне лучше, как разворачивались события после того, как ты спровадил меня сюда.
   Устроившись поудобнее, Кадфаэль поведал Филиппу, чем закончилось дело в Масардери. Воинов отпустили с честью, хотя и без оружия, и их свободу купил он, Филипп, предложив свою жизнь в уплату. И хоть платить ему не пришлось, цена была предложена искренне.
   Ни тот ни другой не слышали цокота копыт на мощеном дворе, и, лишь когда из коридора донеслось гулкое эхо торопливых шагов, Кадфаэль осекся и встревоженно выпрямился. Но нет, сидевший на страже брат, которому был виден весь коридор, ничуть не обеспокоился. Видимо, те, кого он увидел, не внушали ему опасений. Он просто поднялся и отступил в сторону, давая новоприбывшим пройти.
   Сильная рука наполовину отодвинула занавеску. На пороге, затаив дыхание, и ликуя, и страшась содеянного, стоял Оливье. Его глаза встретились с глазами Филиппа, и губы Оливье тронула неуверенная улыбка. Так и не перешагнув порога, он отступил в сторону, полностью отдернул занавес, и Филипп увидел того, кто стоял позади. Филипп не пошевелился, не подал никакого знака и не проронил ни слова, но Оливье безошибочно понял — он старался не зря.
   При виде графа Роберта Глостерского Кадфаэль встал и отошел в уголок. Плотный, широкоплечий, граф был приучен владеть собой при любых обстоятельствах, и даже сейчас его лицо казалось совершенно бесстрастным. Стоя у постели, он молча смотрел на своего младшего сына. Сброшенный с головы капюшон мягкими складками лежал на его плечах. На густых, тронутых сединой каштановых волосах и короткой бородке с двумя серебристыми полосками поблескивали капельки дождя.
   Расстегнув застежку, граф сбросил плащ, придвинул табурет к постели и уселся на него просто и непринужденно, будто вернулся в собственный дом, где его рады приветить, несмотря ни на что.
   — Сэр! — с нарочитой церемонностью, звонким от напряжения голосом произнес Филипп. — Ваш сын и покорный слуга.
   Граф ничего не ответил. Он наклонился и поцеловал сына в щеку, просто и естественно, как приветствуют при встрече близкого человека.
   Кадфаэль молча проскользнул мимо, вышел в коридор и угодил в объятия собственного сына.
   Итак, все необходимое было сделано. За Филиппа беспокоиться не стоило — после примирения с графом его не осмелилась бы коснуться даже императрица. Довольные тем, как все устроилось, отец и сын вышли во двор, и Кадфаэль тут же поспешил на конюшню за своей лошадью. Несмотря на надвигавшиеся сумерки, он чувствовал необходимость проехать хотя бы несколько миль, надеясь, что, когда стемнеет, пристроится на ночь где-нибудь в амбаре или овчарне.
   — Я поеду с тобой, — сказал Оливье, — ведь нам по пути до самого Глостера. Вместе заночуем на каком-нибудь сеновале, а как доберемся до Уинстона, нас приютит мельник
   — Я-то, признаться, думал, что ты как раз в Глостере, у Эрмины, — сказал Кадфаэль. — По-моему, сейчас твое место там.
   — Так ведь я уже побывал у нее, а как же иначе. Она убедилась в том, что ничего страшного со мной не случилось, и только после этого разрешила мне ехать дальше. Я поскакал в Херефорд и отыскал графа Роберта. Он поехал со мной сюда, да я и не сомневался, что он так поступит. Родная кровь есть родная кровь, и нет уз прочнее, нежели между отцом и сыном. Ну а теперь, когда дело сделано, я могу вернуться домой.
   Два дня они ехали рядом и две ночи провели вместе — одну, завернувшись в плащи, в пастушьей хижине близ Бэгендона, вторую на гостеприимной мельнице у Каули. Утром третьего дня они въехали в Глостер. И там, в Глостере, расстались.
   Будь на месте Оливье Ив, он непременно принялся бы упрашивать Кадфаэля задержаться хотя бы на ночь. Оливье лишь вопросительно смотрел на отца, ожидая его решения.
   — Нет, — промолвил Кадфаэль, грустно качая головой. — Здесь твой дом, но не мой. Я и так уже виноват сверх меры и не хочу множить свои прегрешения. И не проси.
   Оливье просить не стал. Вместо того он проводил Кадфаэля до северной окраины города, откуда дорога вела на северо-запад, в далекий Леоминстер. Впереди оставалась еще добрая половина тихого, безветренного дня, и до темноты можно было надеяться проехать несколько миль.
   — Боже упаси меня вставать между тобой и тем, что дает покой твоему сердцу, — сказал Оливье, — пусть даже мое сердце разрывается при мысли о разлуке. Езжай с Богом и не беспокойся за меня. Мы еще свидимся. Ежели не ты ко мне, то уж я к тебе точно приеду.
   — Свидимся, коли то будет угодно Господу, — ответил Кадфаэль, крепко поцеловав сына.
   «Да разве может, — подумал он, — мой Оливье не быть угодным Господу? Другого такого во всем свете не сыщешь».
   Они спешились и обнялись на прощанье. Оливье придержал стремя, когда Кадфаэль снова садился в седло, и на миг прильнул к узде.
   — Благослови меня, отец.
   Кадфаэль наклонился и перекрестил сына.
   — Пришли весточку, — сказал он, — когда родится мой внук.

Глава шестнадцатая

   Миля за милей тянулась утомительно долгая, нескончаемая дорога. С каждым днем и часом ехать становилось все тяжелее, ибо зима, до сих пор еще не вступившая в свои права, давала о себе знать донельзя докучавшими путнику капризами погоды. Ливневые дожди сменялись снегопадами, снега тут же таяли, дороги раскисли, реки разлились так, что переправляться вброд приходилось с риском для жизни. В пути встречалось так много досадных препон, что до Леоминстера Кадфаэль добрался только через три дня. Договорившись о пристанище, он решил задержаться в приорате на пару ночей, чтобы дать роздых позаимствованной у Хью лошади. Когда он двинулся дальше, погода чуть-чуть улучшилась: снегопады прекратились, морозец больше не прихватывал, но мелкий холодный дождик не переставал моросить ни днем, ни ночью. На четвертый день он уже ехал по землям Лэйси и Мортимера близ Лэдлоу. Знакомый ландшафт радовал глаз, но рвавшееся домой сердце болезненно сжималось, ибо он по-прежнему не знал, как встретят его в том единственном месте, где он мог обрести покой.
   «Я грешен! — твердил себе монах каждую ночь перед сном. — Воистину грешен, ибо я покинул обитель и орден, в верности которому клялся! Я не исполнил повеления своего аббата, повиноваться которому обязан, согласно принесенному обету. Я ушел самовольно, увлекаемый своими желаниями, и пусть я желал вызволить из беды своего сына, это меня не оправдывает. Мирскую привязанность я предпочел тому долгу, который принял на себя добровольно, безо всякого принуждения. Но если бы передо мной снова встал выбор, смог бы я поступить иначе? Нет, и тысячу раз нет! Я сделал бы то же самое, и сознание этого усугубляет мою греховность. Конечно, все мы грешны перед лицом Всевышнего, Сие надлежит помнить и принимать со смирением. Возможно, даже без сожаления и стыда. Говоря, что я непременно поступил бы так же, я, конечно же, заслуживаю осуждения, но значит ли это, что меня осудит и Господь? Пути Его неисповедимы. О чем Он спросит Джоветту де Монтроз, когда та предстанет пред очами Его? Ведь она совершила убийство, отомстила за сына, ибо у него не было отца, способного взять этот грех на себя. Голос крови и веление сердца заставили ее преступить и законы этой страны, и заповеди Церкви. Скажет ли она: „Я сделала бы это снова“? Да, конечно же, скажет! Но если мы называем греховными поступки, совершенные во имя справедливости и добра, такие, о каких неспособны заставить себя сожалеть, то воистину ли они греховны?»
   Все это казалось слишком сложным. Каждую ночь, пока его не одолевал сон, монах терзался раздумьями. Но, в конце концов, ему не оставалось ничего другого, как не стыдясь и не сокрушаясь признать содеянное и сказать:
   — Я весь перед вами, такой, какой есть. Судите меня, ибо таково ваше право, мне же надлежит со смирением выслушать, принять ваше суждение, каким бы оно ни было, и уплатить свой долг.
   Всяк сам волен принимать решения, но потом должен за это расплачиваться. Так что в конечном итоге все просто.
   На пятый день своего покаянного путешествия он добрался до мест, казавшихся ему столь родными и близкими, что, перебравшись через гряду холмов на западе графства, монах уже не мог заставить себя сделать хотя бы краткий привал и продолжал двигаться, даже когда стемнело. С приютом Святого Жиля он поравнялся уже хорошо заполночь, но к тому времени глаза его привыкли к темноте, и он отчетливо видел вырисовывавшиеся на фоне безоблачного ночного неба знакомые очертания богадельни и часовни. Кадфаэль не знал точного времени, но, судя по тому, что предместье точно вымерло, час был уже поздний. Вдобавок и мороз разогнал по домам даже завзятых полуночников. Проезжая по пустынной дороге, он благословлял каждый шаг, приближавший его к обители.
   Теперь, когда сам он не имел больше никаких прав, аббатство должно хотя бы из милосердия пустить в стойло усталого коня Хью — не вести же бедную животину через весь город в замок, — да и для него, на худой конец, сыщется местечко на конюшне. Не будь задние, выходящие на ярмарочную площадь ворота заперты на засов, Кадфаэль предпочел бы воспользоваться ими, чтобы попасть прямо на конюшенный двор, а не ехать вкруговую, через сторожку, но он знал, что на ночь их накрепко запирают. Впрочем, и это расстояние он проехал вдоль монастырской стены, считая шаги, будто перебирая четки, — с благодарностью в сердце. Темная громада высившейся по левую руку от него монастырской церкви словно благословляла возвращение блудного брата, отчего на сердце становилось теплее.
   Внутри храма было тихо и темно, иначе он заметил бы в верхних окнах отблески света. Значит, полуночное богослужение уже закончилось, и зажженными остались лишь алтарные лампады. Должно быть, братья легли спать и поднимутся лишь с рассветом, к заутрене.
   «Вот и хорошо, — подумал Кадфаэль, — значит, у меня есть время подготовиться к встрече».
   Зато тишина и темнота в сторожке подействовали на него удручающе, как будто, закрыв перед ним ворота аббатства, орден и Церковь говорили ему — ты отвергнут.
   Лишь собрав всю волю, он осмелился позвонить в колокольчик и нарушить покой обители. Привратник проснулся только через несколько минут, но шарканье его сандалий и лязг отодвигаемого засова ласкали слух Кадфаэля, как нежнейшая музыка.
   Дверца распахнулась и заспанный, взъерошенный брат привратник, позевывая и потирая глаза, высунулся наружу, дивясь, кого это принесло в столь поздний час. Весь его облик, такой привычный, напоминал о радушии и покое родной обители — если презревший свой долг был вправе считать ее родной и рассчитывать на радушие.
   — Поздненько ты загулял, приятель. Ночь на дворе, — сказал привратник, вглядываясь в выдыхавшего морозный пар всадника.
   — Да уж, пожалуй, скоро и утро, — отозвался Кадфаэль. — Неужто ты меня не узнаешь?
   То ли привратник признал голос, то ли разглядел наконец знакомые черты, так или иначе, он тут же воскликнул:
   — Кадфаэль? Ты ли это? Мы уж думали, что ты вовсе пропал. А ты надо же — свалился среди ночи, как снег на голову. Вот уж не ждали.
   — Знаю, что не ждали, — грустно отозвался Кадфаэль. — Посмотрим, что скажет, увидев меня, отец аббат. Но пока позволь мне хотя бы поставить в стойло бедную лошадку, а то я ее совсем заездил. Вообще-то, она из замковых конюшен, но пусть чуток передохнет, а уж утром я верну ее хозяевам, как бы ни решилась моя судьба. А обо мне не беспокойся, постели мне не нужно. Пусти меня внутрь да и ложись спать.
   — Я и не собирался держать тебя за воротами, — пробормотал привратник, — просто со сна в такой-то час не сразу сообразишь, что к чему.
   Он нащупал скважину замка, вставил ключ и приоткрыл створку главных ворот.
   — А переночевать можешь у меня в сторожке. Приходи, как поставишь лошадку, — топчан да одеяло для тебя всегда найдутся.
   Усталый жеребец ступил на главный двор. Цокот копыт далеко разносился в морозном воздухе. За спиной Кадфаэля закрылись тяжелые ворота, ключ повернулся в замке.
   — Ложись, не жди меня, — сказал Кадфаэль привратнику. — Я сначала займусь лошадкой, а потом пойду в церковь. Мне есть о чем попросить Господа и Святую Уинифред… — Он запнулся и неохотно добавил: — Здесь меня небось уже списали со счета.
   — Нет! — протестующе воскликнул привратник. — Ничего подобного.
   Но на самом деле его возвращения не ждали. Когда Хью приехал из Ковентри один, с братом отступником распрощались все — и дружившие с ним, и те, кому он не слишком нравился. Небось и брат Винфрид думает, что Кадфаэль бросил его вместе с садом на произвол судьбы.
   — Хорошо, если так, — со вздохом сказал Кадфаэль и повел усталую лошадь на конюшенный двор.
   Оказавшись в теплой от прелого сена конюшне, Кадфаэль не стал торопиться. Он с удовольствием поставил жеребца в чистое, сухое стойло, слыша поблизости довольное фырканье монастырских лошадок Кадфаэль холил коня, наводя глянец на его шерсть куда дольше, чем требовалось. Он так бы и заснул в конюшне, но пока не мог себе этого позволить. Нехотя оторвавшись от своего занятия, Кадфаэль покинул теплое стойло и, выйдя на морозный двор, направился к южной двери в церковь.
   В каменном нефе было почти так же холодно, как на дворе. Там царила торжественная тишина и почти полная темнота. Как в могильном склепе, если не считать никогда не гасившейся лампады у приходского алтаря да двухалтарных свечей в хоре. В полном одиночестве стоял Кадфаэль под сводами храма, погружаясь в себя, в глубины собственного сознания. Порой во время ночных богослужений монаху казалось, что его «я» таинственным, непостижимым образом разрастается и, покидая тесную телесную оболочку, воспаряет ввысь, к куполу, куда не достигает свет. Но сейчас все было иначе. Он не смел даже подняться на одну ступеньку и приблизиться к своему прежнему месту в хоре и оставался там, где молились прихожане из предместья. Он знал, что не имеет права именоваться братом, но знал также, что и среди мирян есть люди, чистотой души превосходящие прелатов, а простолюдины порой не уступают в благородстве графам. Знал, но при этом чувствовал, что только в этих стенах он может обрести покой. Сердце его мучительно ныло.
   Он пал ниц, его отросшие вокруг тонзуры волосы коснулись ступеньки — той единственной ступеньки, поднявшись на которую можно было попасть в хор, место, где стояли во время службы братья. Лоб его ощутил холод камня, руки распростерлись, и пальцы впились в узорчатые плиты — так утопающий, пытаясь удержаться на поверхности, хватается за все, что подвернется под руку. Он молился без слов, истово молился за всех, оказавшихся в разладе с собой, разрывавшихся между долгом и совестью, зовом сердца и голосом рассудка, земными привязанностями и заветами Церкви. Молился за Джоветту де Монтроз, за ее сына, расчетливо и хладнокровно лишенного жизни, за Роберта Горбуна и всех тех, кто вновь и вновь, преодолевая разочарование и отчаяние, пытается добиться мира, за молодых, ищущих верную дорогу, и за стариков, изведавших все пути и отвергших их. Молился за Оливье, Ива и им подобных, прямодушных и непреклонных в своем безжалостном презрении ко всякого рода двусмысленностям, и, наконец, за Кадфаэля, бывшего некогда братом бенедиктинской обители Святых Петра и Павла в Шрусбери. За Кадфаэля, сделавшего то, что он считал нужным, а теперь ждущего расплаты.
   Он не спал, разум его был ясен, все чувства обострены, но незадолго до рассвета увидел — или ему привиделось — нечто, о чем трудно было сказать, сон это или явь.
   …Светило солнце, поднявшееся ранее своего часа, стояло теплое майское утро, благоухали цветы боярышника, и прекрасная дева с длинными волосами с улыбкой ступала босыми ногами по луговой траве… Он не посмел приблизиться к ее алтарю, но теперь ему почудилось, будто она — святая Уинифред — сама поднялась и идет ему навстречу. Нога ее стояла на той самой ступеньке над его головой. Она наклонилась, как будто собираясь белой рукой коснуться его плеча…
   Послышался звон маленького колокола, призывавшего братию к заутрене, и видение исчезло.
   Аббат Радульфус поднялся раньше обычного, когда на востоке над горизонтом уже появилась кроваво-красная полоска, предвещавшая скорое появление кровавого светила, а на западе темный небосклон еще усеивали колючие звезды. Он направился в церковь прежде своей паствы, но, войдя через южную дверь, увидел на полу, перед порогом хора, неподвижно распростертого монаха.
   Остановившись, аббат долго смотрел на лежавшего ничком человека. Лицо Радульфуса было хмурым, но спокойным. Подойдя поближе, он отметил, что в отросших сверх приличествующей меры каштановых волосах изрядно прибавилось седины.
   — Ты! — промолвил аббат, не приветствуя, не отвергая, а просто давая Кадфаэлю понять, что узнал его. Он помолчал, а потом добавил: — Ты ехал долго. Новости опередили тебя.
   Кадфаэль повернул голову, прислонившись щекой к камню и ничего не обещая и ни о чем не моля, произнес только:
   — Святой отец!
   — Гонец прискакал в замок за день до тебя, — задумчиво продолжал Радульфус, — но ему, видать, больше повезло с погодой, да и лошадей по дороге менял — не диво, что добрался быстрее. Все, о чем извещают Хью, он сообщает мне. Граф Глостерский примирился со своим младшим сыном. Мы пока не можем добиться мира в стране, и тем дороже всякое прекращение вражды, каковое можно считать добрым предзнаменованием.
   Говорил аббат тихо, рассудительно и спокойно, лица же его Кадфаэль не видел, ибо так и не поднял глаз.
   — И еще, — сказал Радульфус, — на одре болезни Филипп Фицроберт зарекся участвовать в распре короля с императрицей и принял Крест.
   Кадфаэль тяжело вздохнул, вспомнив, как Фицроберт говорил, что «больше не возлагает надежд на венценосцев». Увы, Филиппу еще предстояло убедиться в том, что Святая земля, как и многострадальная Англия, не избавлена от раздоров сильных мира сего. Тем дороже была для Кадфаэля обитель с ее спокойствием и раз и навсегда заведенным порядком — место, где силы небес, не проливая крови, одолевают адское воинство оружием разума и духа.
   — Довольно, — промолвил аббат Радульфус. — Поднимайся и ступай с братьями в хор.