Страница:
— Валя, — говорил американец своим ровным, твердым голосом. — Что произошло? Могу я чем-нибудь вам помочь?
«Увези меня. Пожалуйста. Забери меня в свою Америку, и я все для тебя сделаю. Все. Абсолютно все, что ты захочешь».
— Нет, — ответила Валя, подавив рыдания. — Ничего. Это так, пустяк.
Его челюсти двигались с трудом, и распухшие губы едва выговаривали слова. Он посмотрел снизу вверх на своего мучителя сквозь щелочки заплывших глаз. В помещении царил полумрак, к тому же после побоев он уже почти не мог сфокусировать взгляд на лице майора КГБ, ходившего кругами, то пропадая в тени, то выходя на свет, вокруг стола, на котором сидел Бабрышкин с крепко связанными за спиной руками. Огромный человек, чудовище в мундире, дьявол.
— Никогда, — повторил Бабрышкин, стараясь четко выговаривать слова в надежде не растерять последние остатки своего достоинства. — Я никогда не имел таких контактов.
Гигантская тень нависла над ним. Огромный кулак вынырнул из темноты и обрушился на его голову.
Стул едва не опрокинулся. У Бабрышкина круги пошли перед глазами. Он изо всех сил старался удержаться в вертикальном положении. Он ничего не понимал. Бред, сумасшествие.
— Когда, — орал майор КГБ, — ты впервые установил контакт с бандой предателей? Мы не пытаемся выявить степень твоей вины. Мы знаем, что ты виновен. Нам нужно выяснить только время. — Мимоходом он стукнул Бабрышкина по затылку. На сей раз то был не настоящий удар. Так, ничего не значащий жест. — Как давно ты с ними сотрудничаешь?
«Чтоб ты сдох, — яростно подумал Бабрышкин. — Чтоб ты сдох».
— Товарищ майор, — начал он твердо.
Тот раскрытой ладонью ударил его по губам.
— Я тебе не товарищ, предатель.
— Я не предатель. Я с боями прошел более тысячи километров.
Внутренне напрягшись, Бабрышкин ждал удара. Но на сей раз его не последовало. Их не предугадаешь. Удивительно, как они ловко устанавливают над тобой полный контроль.
— Хочешь сказать, ты отступал тысячу километров?
— Нам приказывали отступать.
Кагэбэшник презрительно фыркнул:
— Да. А когда приказ наконец пришел, ты лично отказался его выполнять. Открыто. Когда твои танки требовались для того, чтобы восстановить линию обороны, ты сознательно задержал их. Ты сотрудничал с врагом, тому есть достаточно свидетельств. И ты сам уже признался в невыполнении приказа.
— А что мне оставалось делать? — вскричал Бабрышкин, не в силах больше держать себя в руках. Он слышал, что его слова, такие отчетливые в его сознании, звучали практически неразборчиво, срываясь с разбитых губ. Он языком слизнул с них кровь, при разговоре они терлись об оставшиеся во рту зубы. — Мы не могли бросить там наших соотечественников. Их зверски убивали. Я не мог их оставить.
Майор замедлил шаги. Теперь между ним и Бабрышкиным стоял стол, и майор ходил со сложенными на груди руками. Бабрышкин радовался даже этому короткому, возможно непредумышленному, перерыву между избиениями.
— Бывают времена, — твердо отчеканил майор, — когда важно сконцентрироваться на высшей цели. Твои командиры понимают это. Но ты сознательно выбрал неподчинение, тем самым нанося ущерб нашей обороноспособности. Что, если все решат не подчиняться приказам? И в любом случае тебе не спрятаться за спину народа. Тебе дела нет до народа. Ты нарочно тянул, выискивая возможность сдать часть врагу.
— Ложь!
Майор прервал хождение по цементному полу кабинета.
— Правда, — сказал он, — не нуждается в крике. Кричат только лжецы.
— Ложь, — повторил Бабрышкин новым для него отрешенным голосом. Он покачал головой, и ему показалось, что на его плечах шевелится нечто огромное, тяжелое и разрывающееся от боли. — Это все… ложь. Мы сражались. Мы сражались до конца.
— Ты сражался ровно столько, сколько нужно, чтобы отвести от себя подозрения. А потом преднамеренно подставил своих подчиненных под химический удар в заранее обговоренном месте, где ты собрал как можно больше невинных гражданских лиц.
Бабрышкин закрыл глаза. «Сумасшествие», — произнес он почти шепотом, не в силах поверить, как этот человек в чистеньком мундире, явно никогда и близко не подходивший к передовой, может настолько исказить правду.
— Сумасшествие — обманывать собственный народ, — объявил кагэбэшник.
Снаружи донеслись звуки выстрелов.
Стрельба шла с перерывами, и только из советского оружия. Бабрышкин понял, что там происходит. Но даже и сейчас он не мог поверить, что и его ждет такая же судьба.
— Итак, — продолжил офицер КГБ, глубоко вздохнув, — я хочу, чтобы ты рассказал мне, когда ты впервые установил тайные связи с шайкой изменников Родины в твоем гарнизоне…
Бабрышкин вернулся мыслями к событиям последних недель. Перед его внутренним взором прошла как бы пленка кинохроники, непоследовательно смонтированная и запущенная на предельной скорости. Самая первая ночь, когда солдаты местного гарнизона, расположенного бок о бок с его собственным, едва не захватили казармы и автопарки бабрышкинской части. Люди дрались в темноте ножами и кулаками против автоматов. В ночи трудно было отличить своих от одетых в такую же форму чужих. Запылали пожары. Потом — бросок на танках в центр города на спасение штабистов, но их уже всех перерезали. Предпринимаемые одна за одной попытки организовать оборону, каждый раз запоздалые. Враг все время то заходил с фланга, то оказывался в тылу. Он с ужасом вспомнил вражеские танки, раненых, потерянных в безумной суете, убитых мирных жителей, чье число теперь уже не установишь.
Вспомнил гибель последних беженцев и худую как тень женщину с покрытыми вшами детьми у него в танке. Героизм, беспомощность и смерть, страх и бездарные решения, отчаяние — все было там. Все, кроме предательства.
Наконец он довел свою потрепанную в боях часть до спешно созданной оборонительной линии советских войск южнее Петропавловска.
Они подошли к ней в сумерках, посылая по радио отчаянные сигналы, чтобы его избитые машины по ошибке не обстреляли свои же. А затем они оказались уже за передовой линией и потянулись в тыл для ремонта, возможно, на переформирование, но по-прежнему горя желанием в любой миг развернуться и, в случае необходимости, драться снова. Но в нескольких километрах от оборонительных позиций колонну остановили на контрольном посту КГБ. Кто командир? Где замполит? Где штаб? Прежде чем Бабрышкин успел хоть что-нибудь понять, его и его офицеров согнали в кучу и разоружили, а машины двинулись дальше в тыл под началом офицеров КГБ, которые даже не могли отдать ни одной правильной команды.
Едва танки скрылись в клубах пыли, как всех офицеров связали, завязали им глаза и заткнули рты. Некоторые, в том числе Бабрышкин, возмущенно протестовали, пока подполковник КГБ не вытащил пистолет и не прострелил голову одному особо неугомонному капитану. Это так потрясло их всех, полагавших, что они наконец оказались пусть в относительной, но все же безопасности, что весь остаток пути до дознавательного центра они вели себя послушно, как овцы. Когда их, все еще с завязанными глазами и связанными руками, заставляли выпрыгивать из кузовов грузовиков, многие из офицеров, прошедших с боями до полутора тысяч километров, поломали себе руки и ноги. Наконец у них с глаз сняли повязки, чтобы достичь рассчитанного эффекта: они оказались во внутреннем дворике деревенского школьного комплекса, и первое, что бросилось им в глаза, были сваленные в беспорядке трупы — все советских офицеров, — лежавшие вдоль стен. Тем, кто получил переломы, покидая грузовики, пришлось тащиться без всякой посторонней помощи мимо этой жуткой выставки.
Все поняли ее смысл.
Бабрышкину доводилось когда-то слышать, что одно из правил ведения допроса — не давать арестованным общаться между собой. Но в здании не хватало комнат. Их всех вместе загнали в вонючий класс, уже битком набитый другими арестантами. Окна в помещении были наспех забиты щитами, и даже ведра для отправления естественных потребностей напуганных людей туда не поставили.
Порой офицеров не разводили даже во время допросов. Бабрышкин впервые узнал ужас допроса, когда его впихнули в комнату, где уже находился его замполит. Тот смотрел затуманенным взором и при виде Бабрышкина отшатнулся, словно увидел самого сатану.
— Это он, — завопил замполит, — он во всем виноват. Я убеждал его выполнить приказ. Я говорил ему. А он отказался, он виноват. Он даже возил женщину в танке для собственной утехи.
— А почему ты не принял на себя командование? — тихо спросил следователь.
— Я не мог, — в ужасе ответил замполит. — Они все стояли за него. Я пытался исполнить свой долг. Но они были все заодно.
— Он врет, — быстро сказал Бабрышкин вопреки собственному намерению помолчать, пока не поймет получше, что тут происходит. — Я беру на себя полную ответственность за все действия моих офицеров. Действия моего подразделения явились результатом моих, и только моих, решений.
Следователь ударил его по лицу затвердевшей рукой с большим кольцом.
— Тебя никто ни о чем не спрашивал. Арестованные говорят только тогда, когда им задают вопрос.
— Они все были заодно, — повторил замполит.
Но следователь уже переключил с него свое внимание.
— Так… командир, который даже возит с собой бабу. Приятная, наверное, война.
— Чепуха, — холодно отозвался Бабрышкин. — То была беженка с грудным младенцем и маленьким сыном. Она выбилась из сил, ее ждала верная смерть.
Следователь поднял бровь и скрестил на груди руки.
— И ты решил спасти ее по доброте душевной? Но почему именно ее? Может, она тоже агент? Или просто хорошенькая?
Бабрышкин припомнил кошмарно истощенную женщину, ее крики, когда она выглянула из танка и увидела последствия химической атаки. Что ж, по крайней мере, она теперь в безопасности. Ее оставили на сборном пункте беженцев вместе с ее умирающим от голода младенцем и завшивевшим мальчиком со сломанной рукой. И, думая о ней, он поймал себя на том, что в его воображении ее изможденное лицо стало меняться, превращаться в тонкое, ясное, милое личико Вали. Валя… Интересно, увидит ли он ее когда-нибудь еще? И на короткий миг она показалась ему гораздо более реальной, чем все окружающее безумие.
— Нет, — ровным голосом ответил Бабрышкин. — Она не была хорошенькая.
— Значит, шпионка? Сообщница, которую тебе следовало встретить и эвакуировать?
Бабрышкин расхохотался от нелепости такого предложения.
Офицеру КГБ не требовались помощники, чтобы делать за него грязную работу. Он с размаху ударил Бабрышкина по лицу, выбив ему несколько передних зубов. В отличие от кино, где люди могли драться до бесконечности, не причиняя друг другу серьезного вреда, его кулаки никогда не били впустую. Сначала в зубы, потом в скулу, в ухо, под глаз. Стул опрокинулся, и Бабрышкин оказался на полу. Майор пнул его ногой в челюсть, затем в живот. Именно в тот момент Бабрышкин осознал, что скоро его ждет смерть, и решил, по крайней мере, умереть достойно.
Сквозь застилавший глаза кровавый туман он посмотрел на дрожавшего замполита и слегка улыбнулся изуродованными губами, испытывая нечто близкое к жалости к несчастному слабаку. Он ведь знал, что скоро они вместе окажутся во все растущей груде тел на школьном дворе, и ничто не спасет ни того, ни другого. Система сошла с ума. Она начала пожирать сама себя, как обезумевшее животное.
После еще одного пинка Бабрышкин потерял сознание. Когда через какое-то время он пришел в себя, то оказался уже наедине со следователем. «Неправда, — подумал Бабрышкин, — Бог все-таки есть. И вот какое у него лицо».
Бабрышкина усадили на стул, руки связали за спиной, чтобы он не мог снова упасть. Опять посыпались вопросы, бредовые, дикие вопросы, начинающиеся с правды и чудовищно извращающие ее, извлекая из нее такие невероятные выводы, что они казались почти неопровержимыми.
— Когда ты впервые решил предать Советский Союз? Кто были твои самые первые сообщники? Какие цели ты перед собой ставил? Ты действовал из идейных соображений или руководствовался исключительно корыстными мотивами? Как долго ты готовил заговор? Со сколькими иностранцами ты имел связь? В чем заключаются твои нынешние задачи?
Ни разу не возник вопрос, виновен он или нет. Виновность подразумевалась сама собой.
Бабрышкин слышал, что подобное уже случалось когда-то давно, в самые мрачные годы двадцатого столетия, но он никак не ожидал столкнуться с тем же при жизни своего поколения.
Он пытался рассказать свою историю честно, без прикрас. Он старался пояснить простую логику своих поступков, объяснить этой накрахмаленной тыловой крысе, что такое настоящий бой и как он диктует действия людей. Но в ответ на него только сыпались новые удары.
Иногда майор КГБ дослушивал его до конца, прежде чем наброситься на него, а иногда сжимал свои толстые, украшенные кольцами пальцы в кулак и обрушивал его на свою жертву при первых же звуках, произносимых Бабрышкиным.
Бабрышкин изо всех сил старался не терять контроль над собой. Он поставил себе цель — проследить, чтобы обвинение не пало ни на кого из его подчиненных, чтобы все происшедшее было признано результатом только его решений. Но ему становилось все труднее и труднее формулировать свои мысли. И время от времени начинавшаяся стрельба за окном сбивала его. По мере того, как следователь снова и снова повторял одни и те же вопросы, ему все труднее было сосредоточиться. А следователь цеплялся даже за малейшие неточности в его показаниях.
Когда избиения становились совсем уж невыносимыми, он пытался отключиться от происходящего, думать только о том, что любил превыше всего на свете. Он долго считал, что первое место в его жизни занимает армия, но теперь вдруг с предельной ясностью осознал, что важнее всего для него — Валя. Даже мать, погибшая в годы эпидемии, не значила для него так много. Умирать было невыразимо страшно.
И все же Юрий знал, что в смерти нет ничего жуткого. Он видел на своем веку столько смертей… Только ему казалось неоправданно жестоким, просто невыносимым, что перед смертью он не сможет еще хоть разок поглядеть на свою жену.
Он испытывал облегчение от того, что ему задавали вопросы исключительно военного характера. Майор КГБ ни разу не спросил о его семье или о гражданских друзьях. Бабрышкин предполагал, что такие вопросы — для более неторопливых допросов мирного времени. Теперь же их интересовала только война и все с ней связанное. Он радовался этому. В смерти нет ничего страшного. Правда, Юрий предпочел бы погибнуть в бою, дорого продать свою жизнь. Но он все больше убеждался, что как ты умрешь — в основном дело случая. Возможно, в действительности все смерти одинаковы. Главное, лишь бы Валю сюда не втянули, лишь бы она не пострадала. Он знал — и вспоминал без злобы — что однажды она ему изменила. Возможно, она неверна ему и сейчас. Но это все не важно. Она такая необыкновенная девушка… И поскольку Юрий верил, что тогда она изменила ему только из вредности, только, чтобы досадить, ему было бы не так больно. Другое дело, если бы она действительно полюбила другого.
К тому же он знал, что сам часто нарушал свои обещания, что не раз обижал ее. Они жили в стране неисполненных обещаний. И он подозревал, что Валя на самом деле гораздо более беззащитна, чем она сама полагает.
Он заключил сделку с Богом. Не с тем маленьким, мимолетным божком, чей кулак раз за разом обрушивался на него, а с иным Богом, который все-таки, может быть, существует где-то там, наверху. Должен существовать. Он с готовностью умрет, лишь бы беда обошла Валю стороной. Лишь бы дело кончилось только тем, что он просто превратится еще в один труп.
Юрий думал о Вале: о запахе любви и лилий, о маленькой врунье, считающей себя такой сильной, и преисполнился жалости к ней. Он мало что мог дать ей — только спасти от судьбы, подобной своей.
Юрию больше не удавалось контролировать свои мысли. Валя превратилась в беженку с печатью смерти на лице. Все вокруг умирали. Умирал сам мир. Хаос. Женский вопль над устланной трупами степью. Все, кто еще не умер, вот-вот умрут. Да здравствует музыка последнего крика!
Бабрышкин снова пришел в сознание. Он приподнял голову, чувствуя, что его череп разросся до невероятных размеров, а сам он превратился в заключенное внутри него крошечное существо. Теперь у него открывался только один глаз. Но он сумел заметить, что в кабинете, помимо следователя, появились еще люди.
Форма. Оружие. Его солдаты. Они пришли спасти его. Он все-таки еще увидит Валю. И они пройдут вдвоем над рекой, поднимутся на Ленинские горы, а потом пройдут через университетские сады. И серая, печальная Москва покажется им прекрасной в лучах солнечного света. Валя… Как она стала близка ему сейчас!
Юрий увидел, как следователь склонился над столом, затем распрямился и сунул одному из солдат листок бумаги.
— Враг народа, — произнес он. — Расстрелять.
Райдер лежал, положив правую руку на маленькую грудь женщины. Он высоко задрал голову на подушке, чтобы ее растрепанные волосы не щекотали ему нос и рот. Он не закрывал глаза. Сегодня темнота была не для сна, и он крепко прижимал к себе незнакомку, околдованный теплом и молочным ароматом ее тела, горьковатым запахом жидкости, которую они пролили на простыни, женской удивительной хрупкостью. Его ладонь то заполнялась ее телом, то пустела в ритм ее дыханию. Он пытался сосредоточиться, запечатлеть в своей памяти реальность ее плоти, чтобы удержать ее после того, как она уйдет. Но его мысли разбегались. Райдер не мог понять, почему появление в его постели этой женщины из другой страны пробудило в нем столько воспоминаний.
По здравому размышлению, сейчас имело значение только соприкосновение их тел. Но он лежал в сырой от их пота постели и вспоминал вечеринки и тревожные, довольно-таки редкие радости молодости, проведенной в маленьком городке, в стороне от больших дорог. Смешливых девчонок, собиравшихся на автостоянке у мелочной лавки, и яростные схватки школьных спортивных команд, приносящих недолговечную славу городам, упустившим свой шанс во всем остальном. Неловкие, жадные, страстные поцелуи, длившиеся бесконечно, пока наконец — неожиданно, внезапно — истомившаяся девчонка не соглашалась на любовь. Слова тут бессильны. Нет на Земле места более одинокого и более необъятного, чем Небраска октябрьским вечером.
Иногда девчонки делали вид, будто не понимают, куда ты клонишь, а другие все знали на удивление хорошо. Менялись только названия телевизионных шоу да модели модных машин, да и те, если вдуматься, тоже не менялись. Райдер не мог понять, откуда у русской женщины из убогого гостиничного номера взялось столько силы, чтобы заставить его вновь почувствовать запах давно ушедших субботних вечеров, увидеть былые промахи и поражения, свои и других, таких, как он.
Ему вспомнилась девчушка, которая, набравшись смелости, твердо сказала ему, что пойдет с ним, что она всегда будет любить только его одного. И она тоже сейчас лежала рядом с ним, ближе чем на расстоянии вытянутой руки, и он снова видел белизну ее ног в машине, поздно ночью остановившейся далеко от города, от всего мира. Только минуту назад он неловко вошел в нее, и она хватала его за плечи и кричала, боясь помочь ему, боясь не пустить его, потому что она любила его, и только его, и навсегда его одного, и ее голые ноги казались такими белыми под флюоресцирующими облаками, а глаза ее, влажные и темные, смотрели вдаль, а голова лежала на сиденье машины. «Дети, — подумал он, улыбаясь тихой грустной улыбкой, — всего лишь дети». И он вновь услышал голос, повторявший без конца: «Только ты, только ты…» Вспомнил темные волосы и холодный степной ветер, который пытался прорваться внутрь машины и проучить их. Он помнил, как испуганно отдернулась ее детская рука, случайно дотронувшись до него. Он помнил ее прекрасно, до мельчайших подробностей, ее храбрость женщины и скромность девочки из хорошей семьи. Потом ее волнение, не догадаются ли родители обо всем — по ее платью или по глазам. Только вот имени ее он не помнил.
Изящная, совсем не похожая на ту девчонку женщина, что лежала сейчас в его постели, пробормотала во сне какое-то иностранное слово и слегка пошевелилась, тем самым вернув ему яркие воспоминания об их совсем не такой далекой и гораздо менее невинной близости.
«Нет, — подумал он. — Я слишком уж строго сужу». Как раз ее попытки казаться многоопытной и делали ее в его глазах до смешного невинной. В его комнате, после первых поцелуев, когда они поняли друг друга без слов, она начала исполнять жалкий в своей неумелости стриптиз, корча гримаски из дешевого фильма, закрывая глаза в пародии на самозабвение, в то же время явно стараясь не повредить ничего из предметов своего туалета. В скудном освещении она казалась не столько бесстыдной, сколько отчаявшейся, замерзшей и худой в своем белье. Он заключил ее в объятия скорее для того, чтобы остановить, нежели в порыве страсти.
Однако, прижавшись к нему, она ожила. На стадии, предшествующей сексу, она вела себя с полным бесстыдством и почти с яростью. Там, где он предпочел бы нежность и неторопливую ласку, она спешила, игнорируя его заботливость. Казалось, она хотела поскорее исчерпать свой запас заученных приемов и вела себя почти с мужской прямолинейностью в очевидной уверенности, что по-настоящему важен только сам финал. Занимаясь любовью, она мало думала о нем, словно он был только орудием ее удовольствия. Она сильно кусалась и до боли впивалась сильными тонкими пальцами ему в ягодицы, пока он наконец не оттолкнул ее руки. Она быстро двигалась, не желая прислушиваться к его ритму. То было не соревнование, как с американкой. Скорее давний голод, подстегиваемый страхом, что она получит слишком мало. Русская оказалась сухой, неумелой любовницей, в близости с ней не было богатства чувств. Просто кости терлись о кость, потом короткий обманчивый восторг и опустошенность. Теплое, усталое дыхание, короткое движение бедер, после которого они вновь разъединились. И затем — ощущение прижавшихся к нему спины и ягодиц — женщины такой худой, что ее тело могло бы принадлежать ребенку.
Неожиданный шум в коридоре заставил его вздрогнуть. Кто-то яростно бранился по-английски, а в ответ женский голос бросал русские слова. Очень бережно Райдер снял руку с груди женщины и закрыл ей ухо.
Да, она сухая, неумелая любовница. И, глядя на вещи трезво, он чувствовал, что он интересен ей не как человек, а просто как американец.
Но — не важно. В этой пустыне постельного белья он — ее защитник, призванный оберегать ее от любой боли.
Скандал стих, удаляясь вдаль по коридору.
Райдер пожалел тех, кому приходилось выяснять отношения подобным образом. В душе у него царил мир, и даже неприятная сцена в компьютерном дознавательном центре потеряла в его памяти остроту. Он больше не думал о войне. Война и так скоро вернется. Но сейчас еще несколько часов он хотел держать в объятиях эту незнакомку.
Женщина прижалась к нему, устраиваясь поудобнее. Его тело отозвалось, и он провел рукой по ее волосам вниз, до твердых косточек ключиц. Его рука ненадолго задержалась на ее мягкой груди, затем скользнула по животу, пока его пальцы не достигли влажного треугольника волос. Он погрузил палец во влагу, оставшуюся после их недавней любви, и женщина начала поворачиваться к нему, зажав его руку между бедрами. В бледнеющей темноте он увидел, что ее глаза широко открыты. Она приоткрыла для поцелуя губы, дохнув на него застоявшимся запахом выкуренных сигарет. Тихо засмеялась, непонятно почему. Потом обняла его, освободив его руку.
Валя давно уже лежала без сна, притворяясь спящей и оценивая про себя мужчину, которому только что отдалась. Она очень хотела, чтобы он еще раз занялся с нею любовью — не ради удовольствия, а чтобы убедиться, что она действительно привлекательна для него, что у нее все-таки есть какой-то шанс добиться своего.
Валя не сомневалась, что американец ее не понимает. Он казался таким уверенным в себе, воспринимающим все как должное. Он слишком много улыбался, и все в нем казалось чересчур молодым, несмотря на их практически одинаковый возраст. К объятиям он приступил с нежностью, показавшейся ей ненормальной. Она привыкла к гораздо более грубому обращению со стороны своих любовников. Пытаясь расшевелить его, она скоро сама увлеклась и позволила ему делать, все что он хочет. Но ее обеспокоило, что она никак не могла заставить его кончить. Похоже, он хотел растянуть процесс как можно дольше, вместо того чтобы просто расслабиться. Все с ним было совершенно по-другому, и она сомневалась, сможет ли когда-нибудь привыкнуть к его манере. В американце чувствовалось слишком мало настоящего чувства, страсти и отрешенности.
Хуже всего, однако, была не его физическая неотзывчивость на все ее усилия. Гораздо больше ее раздражало, что она так и не достучалась до его души. Она горько бранила себя: чего же ты хочешь, если сразу же плюхаешься в койку с иностранцем, словно какая-то шлюха? Валя чувствовала, как нарастает в ней злоба против этого мужчины, которого, похоже, вполне устраивало просто держать ее в объятиях.
Интересно, испытывал ли он хоть раз чувство физической неудовлетворенности? И кого она хочет обмануть? Американки все до одной шлюхи, и он всегда может получить от них все, что угодно. Прекрасно одетые, богатые бабы. Возможно, горько подумала она, ей следует считать себя счастливой уже потому, что он снизошел и допустил ее в свою постель. Вряд ли ему знакомо настоящее одиночество — такое, какое не опишешь никакими словами, которое превращает тебя в такую дуру. «Американцы избалованы и бесчувственны, — решила она. — Все до единого».
«Увези меня. Пожалуйста. Забери меня в свою Америку, и я все для тебя сделаю. Все. Абсолютно все, что ты захочешь».
— Нет, — ответила Валя, подавив рыдания. — Ничего. Это так, пустяк.
Его челюсти двигались с трудом, и распухшие губы едва выговаривали слова. Он посмотрел снизу вверх на своего мучителя сквозь щелочки заплывших глаз. В помещении царил полумрак, к тому же после побоев он уже почти не мог сфокусировать взгляд на лице майора КГБ, ходившего кругами, то пропадая в тени, то выходя на свет, вокруг стола, на котором сидел Бабрышкин с крепко связанными за спиной руками. Огромный человек, чудовище в мундире, дьявол.
— Никогда, — повторил Бабрышкин, стараясь четко выговаривать слова в надежде не растерять последние остатки своего достоинства. — Я никогда не имел таких контактов.
Гигантская тень нависла над ним. Огромный кулак вынырнул из темноты и обрушился на его голову.
Стул едва не опрокинулся. У Бабрышкина круги пошли перед глазами. Он изо всех сил старался удержаться в вертикальном положении. Он ничего не понимал. Бред, сумасшествие.
— Когда, — орал майор КГБ, — ты впервые установил контакт с бандой предателей? Мы не пытаемся выявить степень твоей вины. Мы знаем, что ты виновен. Нам нужно выяснить только время. — Мимоходом он стукнул Бабрышкина по затылку. На сей раз то был не настоящий удар. Так, ничего не значащий жест. — Как давно ты с ними сотрудничаешь?
«Чтоб ты сдох, — яростно подумал Бабрышкин. — Чтоб ты сдох».
— Товарищ майор, — начал он твердо.
Тот раскрытой ладонью ударил его по губам.
— Я тебе не товарищ, предатель.
— Я не предатель. Я с боями прошел более тысячи километров.
Внутренне напрягшись, Бабрышкин ждал удара. Но на сей раз его не последовало. Их не предугадаешь. Удивительно, как они ловко устанавливают над тобой полный контроль.
— Хочешь сказать, ты отступал тысячу километров?
— Нам приказывали отступать.
Кагэбэшник презрительно фыркнул:
— Да. А когда приказ наконец пришел, ты лично отказался его выполнять. Открыто. Когда твои танки требовались для того, чтобы восстановить линию обороны, ты сознательно задержал их. Ты сотрудничал с врагом, тому есть достаточно свидетельств. И ты сам уже признался в невыполнении приказа.
— А что мне оставалось делать? — вскричал Бабрышкин, не в силах больше держать себя в руках. Он слышал, что его слова, такие отчетливые в его сознании, звучали практически неразборчиво, срываясь с разбитых губ. Он языком слизнул с них кровь, при разговоре они терлись об оставшиеся во рту зубы. — Мы не могли бросить там наших соотечественников. Их зверски убивали. Я не мог их оставить.
Майор замедлил шаги. Теперь между ним и Бабрышкиным стоял стол, и майор ходил со сложенными на груди руками. Бабрышкин радовался даже этому короткому, возможно непредумышленному, перерыву между избиениями.
— Бывают времена, — твердо отчеканил майор, — когда важно сконцентрироваться на высшей цели. Твои командиры понимают это. Но ты сознательно выбрал неподчинение, тем самым нанося ущерб нашей обороноспособности. Что, если все решат не подчиняться приказам? И в любом случае тебе не спрятаться за спину народа. Тебе дела нет до народа. Ты нарочно тянул, выискивая возможность сдать часть врагу.
— Ложь!
Майор прервал хождение по цементному полу кабинета.
— Правда, — сказал он, — не нуждается в крике. Кричат только лжецы.
— Ложь, — повторил Бабрышкин новым для него отрешенным голосом. Он покачал головой, и ему показалось, что на его плечах шевелится нечто огромное, тяжелое и разрывающееся от боли. — Это все… ложь. Мы сражались. Мы сражались до конца.
— Ты сражался ровно столько, сколько нужно, чтобы отвести от себя подозрения. А потом преднамеренно подставил своих подчиненных под химический удар в заранее обговоренном месте, где ты собрал как можно больше невинных гражданских лиц.
Бабрышкин закрыл глаза. «Сумасшествие», — произнес он почти шепотом, не в силах поверить, как этот человек в чистеньком мундире, явно никогда и близко не подходивший к передовой, может настолько исказить правду.
— Сумасшествие — обманывать собственный народ, — объявил кагэбэшник.
Снаружи донеслись звуки выстрелов.
Стрельба шла с перерывами, и только из советского оружия. Бабрышкин понял, что там происходит. Но даже и сейчас он не мог поверить, что и его ждет такая же судьба.
— Итак, — продолжил офицер КГБ, глубоко вздохнув, — я хочу, чтобы ты рассказал мне, когда ты впервые установил тайные связи с шайкой изменников Родины в твоем гарнизоне…
Бабрышкин вернулся мыслями к событиям последних недель. Перед его внутренним взором прошла как бы пленка кинохроники, непоследовательно смонтированная и запущенная на предельной скорости. Самая первая ночь, когда солдаты местного гарнизона, расположенного бок о бок с его собственным, едва не захватили казармы и автопарки бабрышкинской части. Люди дрались в темноте ножами и кулаками против автоматов. В ночи трудно было отличить своих от одетых в такую же форму чужих. Запылали пожары. Потом — бросок на танках в центр города на спасение штабистов, но их уже всех перерезали. Предпринимаемые одна за одной попытки организовать оборону, каждый раз запоздалые. Враг все время то заходил с фланга, то оказывался в тылу. Он с ужасом вспомнил вражеские танки, раненых, потерянных в безумной суете, убитых мирных жителей, чье число теперь уже не установишь.
Вспомнил гибель последних беженцев и худую как тень женщину с покрытыми вшами детьми у него в танке. Героизм, беспомощность и смерть, страх и бездарные решения, отчаяние — все было там. Все, кроме предательства.
Наконец он довел свою потрепанную в боях часть до спешно созданной оборонительной линии советских войск южнее Петропавловска.
Они подошли к ней в сумерках, посылая по радио отчаянные сигналы, чтобы его избитые машины по ошибке не обстреляли свои же. А затем они оказались уже за передовой линией и потянулись в тыл для ремонта, возможно, на переформирование, но по-прежнему горя желанием в любой миг развернуться и, в случае необходимости, драться снова. Но в нескольких километрах от оборонительных позиций колонну остановили на контрольном посту КГБ. Кто командир? Где замполит? Где штаб? Прежде чем Бабрышкин успел хоть что-нибудь понять, его и его офицеров согнали в кучу и разоружили, а машины двинулись дальше в тыл под началом офицеров КГБ, которые даже не могли отдать ни одной правильной команды.
Едва танки скрылись в клубах пыли, как всех офицеров связали, завязали им глаза и заткнули рты. Некоторые, в том числе Бабрышкин, возмущенно протестовали, пока подполковник КГБ не вытащил пистолет и не прострелил голову одному особо неугомонному капитану. Это так потрясло их всех, полагавших, что они наконец оказались пусть в относительной, но все же безопасности, что весь остаток пути до дознавательного центра они вели себя послушно, как овцы. Когда их, все еще с завязанными глазами и связанными руками, заставляли выпрыгивать из кузовов грузовиков, многие из офицеров, прошедших с боями до полутора тысяч километров, поломали себе руки и ноги. Наконец у них с глаз сняли повязки, чтобы достичь рассчитанного эффекта: они оказались во внутреннем дворике деревенского школьного комплекса, и первое, что бросилось им в глаза, были сваленные в беспорядке трупы — все советских офицеров, — лежавшие вдоль стен. Тем, кто получил переломы, покидая грузовики, пришлось тащиться без всякой посторонней помощи мимо этой жуткой выставки.
Все поняли ее смысл.
Бабрышкину доводилось когда-то слышать, что одно из правил ведения допроса — не давать арестованным общаться между собой. Но в здании не хватало комнат. Их всех вместе загнали в вонючий класс, уже битком набитый другими арестантами. Окна в помещении были наспех забиты щитами, и даже ведра для отправления естественных потребностей напуганных людей туда не поставили.
Порой офицеров не разводили даже во время допросов. Бабрышкин впервые узнал ужас допроса, когда его впихнули в комнату, где уже находился его замполит. Тот смотрел затуманенным взором и при виде Бабрышкина отшатнулся, словно увидел самого сатану.
— Это он, — завопил замполит, — он во всем виноват. Я убеждал его выполнить приказ. Я говорил ему. А он отказался, он виноват. Он даже возил женщину в танке для собственной утехи.
— А почему ты не принял на себя командование? — тихо спросил следователь.
— Я не мог, — в ужасе ответил замполит. — Они все стояли за него. Я пытался исполнить свой долг. Но они были все заодно.
— Он врет, — быстро сказал Бабрышкин вопреки собственному намерению помолчать, пока не поймет получше, что тут происходит. — Я беру на себя полную ответственность за все действия моих офицеров. Действия моего подразделения явились результатом моих, и только моих, решений.
Следователь ударил его по лицу затвердевшей рукой с большим кольцом.
— Тебя никто ни о чем не спрашивал. Арестованные говорят только тогда, когда им задают вопрос.
— Они все были заодно, — повторил замполит.
Но следователь уже переключил с него свое внимание.
— Так… командир, который даже возит с собой бабу. Приятная, наверное, война.
— Чепуха, — холодно отозвался Бабрышкин. — То была беженка с грудным младенцем и маленьким сыном. Она выбилась из сил, ее ждала верная смерть.
Следователь поднял бровь и скрестил на груди руки.
— И ты решил спасти ее по доброте душевной? Но почему именно ее? Может, она тоже агент? Или просто хорошенькая?
Бабрышкин припомнил кошмарно истощенную женщину, ее крики, когда она выглянула из танка и увидела последствия химической атаки. Что ж, по крайней мере, она теперь в безопасности. Ее оставили на сборном пункте беженцев вместе с ее умирающим от голода младенцем и завшивевшим мальчиком со сломанной рукой. И, думая о ней, он поймал себя на том, что в его воображении ее изможденное лицо стало меняться, превращаться в тонкое, ясное, милое личико Вали. Валя… Интересно, увидит ли он ее когда-нибудь еще? И на короткий миг она показалась ему гораздо более реальной, чем все окружающее безумие.
— Нет, — ровным голосом ответил Бабрышкин. — Она не была хорошенькая.
— Значит, шпионка? Сообщница, которую тебе следовало встретить и эвакуировать?
Бабрышкин расхохотался от нелепости такого предложения.
Офицеру КГБ не требовались помощники, чтобы делать за него грязную работу. Он с размаху ударил Бабрышкина по лицу, выбив ему несколько передних зубов. В отличие от кино, где люди могли драться до бесконечности, не причиняя друг другу серьезного вреда, его кулаки никогда не били впустую. Сначала в зубы, потом в скулу, в ухо, под глаз. Стул опрокинулся, и Бабрышкин оказался на полу. Майор пнул его ногой в челюсть, затем в живот. Именно в тот момент Бабрышкин осознал, что скоро его ждет смерть, и решил, по крайней мере, умереть достойно.
Сквозь застилавший глаза кровавый туман он посмотрел на дрожавшего замполита и слегка улыбнулся изуродованными губами, испытывая нечто близкое к жалости к несчастному слабаку. Он ведь знал, что скоро они вместе окажутся во все растущей груде тел на школьном дворе, и ничто не спасет ни того, ни другого. Система сошла с ума. Она начала пожирать сама себя, как обезумевшее животное.
После еще одного пинка Бабрышкин потерял сознание. Когда через какое-то время он пришел в себя, то оказался уже наедине со следователем. «Неправда, — подумал Бабрышкин, — Бог все-таки есть. И вот какое у него лицо».
Бабрышкина усадили на стул, руки связали за спиной, чтобы он не мог снова упасть. Опять посыпались вопросы, бредовые, дикие вопросы, начинающиеся с правды и чудовищно извращающие ее, извлекая из нее такие невероятные выводы, что они казались почти неопровержимыми.
— Когда ты впервые решил предать Советский Союз? Кто были твои самые первые сообщники? Какие цели ты перед собой ставил? Ты действовал из идейных соображений или руководствовался исключительно корыстными мотивами? Как долго ты готовил заговор? Со сколькими иностранцами ты имел связь? В чем заключаются твои нынешние задачи?
Ни разу не возник вопрос, виновен он или нет. Виновность подразумевалась сама собой.
Бабрышкин слышал, что подобное уже случалось когда-то давно, в самые мрачные годы двадцатого столетия, но он никак не ожидал столкнуться с тем же при жизни своего поколения.
Он пытался рассказать свою историю честно, без прикрас. Он старался пояснить простую логику своих поступков, объяснить этой накрахмаленной тыловой крысе, что такое настоящий бой и как он диктует действия людей. Но в ответ на него только сыпались новые удары.
Иногда майор КГБ дослушивал его до конца, прежде чем наброситься на него, а иногда сжимал свои толстые, украшенные кольцами пальцы в кулак и обрушивал его на свою жертву при первых же звуках, произносимых Бабрышкиным.
Бабрышкин изо всех сил старался не терять контроль над собой. Он поставил себе цель — проследить, чтобы обвинение не пало ни на кого из его подчиненных, чтобы все происшедшее было признано результатом только его решений. Но ему становилось все труднее и труднее формулировать свои мысли. И время от времени начинавшаяся стрельба за окном сбивала его. По мере того, как следователь снова и снова повторял одни и те же вопросы, ему все труднее было сосредоточиться. А следователь цеплялся даже за малейшие неточности в его показаниях.
Когда избиения становились совсем уж невыносимыми, он пытался отключиться от происходящего, думать только о том, что любил превыше всего на свете. Он долго считал, что первое место в его жизни занимает армия, но теперь вдруг с предельной ясностью осознал, что важнее всего для него — Валя. Даже мать, погибшая в годы эпидемии, не значила для него так много. Умирать было невыразимо страшно.
И все же Юрий знал, что в смерти нет ничего жуткого. Он видел на своем веку столько смертей… Только ему казалось неоправданно жестоким, просто невыносимым, что перед смертью он не сможет еще хоть разок поглядеть на свою жену.
Он испытывал облегчение от того, что ему задавали вопросы исключительно военного характера. Майор КГБ ни разу не спросил о его семье или о гражданских друзьях. Бабрышкин предполагал, что такие вопросы — для более неторопливых допросов мирного времени. Теперь же их интересовала только война и все с ней связанное. Он радовался этому. В смерти нет ничего страшного. Правда, Юрий предпочел бы погибнуть в бою, дорого продать свою жизнь. Но он все больше убеждался, что как ты умрешь — в основном дело случая. Возможно, в действительности все смерти одинаковы. Главное, лишь бы Валю сюда не втянули, лишь бы она не пострадала. Он знал — и вспоминал без злобы — что однажды она ему изменила. Возможно, она неверна ему и сейчас. Но это все не важно. Она такая необыкновенная девушка… И поскольку Юрий верил, что тогда она изменила ему только из вредности, только, чтобы досадить, ему было бы не так больно. Другое дело, если бы она действительно полюбила другого.
К тому же он знал, что сам часто нарушал свои обещания, что не раз обижал ее. Они жили в стране неисполненных обещаний. И он подозревал, что Валя на самом деле гораздо более беззащитна, чем она сама полагает.
Он заключил сделку с Богом. Не с тем маленьким, мимолетным божком, чей кулак раз за разом обрушивался на него, а с иным Богом, который все-таки, может быть, существует где-то там, наверху. Должен существовать. Он с готовностью умрет, лишь бы беда обошла Валю стороной. Лишь бы дело кончилось только тем, что он просто превратится еще в один труп.
Юрий думал о Вале: о запахе любви и лилий, о маленькой врунье, считающей себя такой сильной, и преисполнился жалости к ней. Он мало что мог дать ей — только спасти от судьбы, подобной своей.
Юрию больше не удавалось контролировать свои мысли. Валя превратилась в беженку с печатью смерти на лице. Все вокруг умирали. Умирал сам мир. Хаос. Женский вопль над устланной трупами степью. Все, кто еще не умер, вот-вот умрут. Да здравствует музыка последнего крика!
Бабрышкин снова пришел в сознание. Он приподнял голову, чувствуя, что его череп разросся до невероятных размеров, а сам он превратился в заключенное внутри него крошечное существо. Теперь у него открывался только один глаз. Но он сумел заметить, что в кабинете, помимо следователя, появились еще люди.
Форма. Оружие. Его солдаты. Они пришли спасти его. Он все-таки еще увидит Валю. И они пройдут вдвоем над рекой, поднимутся на Ленинские горы, а потом пройдут через университетские сады. И серая, печальная Москва покажется им прекрасной в лучах солнечного света. Валя… Как она стала близка ему сейчас!
Юрий увидел, как следователь склонился над столом, затем распрямился и сунул одному из солдат листок бумаги.
— Враг народа, — произнес он. — Расстрелять.
Райдер лежал, положив правую руку на маленькую грудь женщины. Он высоко задрал голову на подушке, чтобы ее растрепанные волосы не щекотали ему нос и рот. Он не закрывал глаза. Сегодня темнота была не для сна, и он крепко прижимал к себе незнакомку, околдованный теплом и молочным ароматом ее тела, горьковатым запахом жидкости, которую они пролили на простыни, женской удивительной хрупкостью. Его ладонь то заполнялась ее телом, то пустела в ритм ее дыханию. Он пытался сосредоточиться, запечатлеть в своей памяти реальность ее плоти, чтобы удержать ее после того, как она уйдет. Но его мысли разбегались. Райдер не мог понять, почему появление в его постели этой женщины из другой страны пробудило в нем столько воспоминаний.
По здравому размышлению, сейчас имело значение только соприкосновение их тел. Но он лежал в сырой от их пота постели и вспоминал вечеринки и тревожные, довольно-таки редкие радости молодости, проведенной в маленьком городке, в стороне от больших дорог. Смешливых девчонок, собиравшихся на автостоянке у мелочной лавки, и яростные схватки школьных спортивных команд, приносящих недолговечную славу городам, упустившим свой шанс во всем остальном. Неловкие, жадные, страстные поцелуи, длившиеся бесконечно, пока наконец — неожиданно, внезапно — истомившаяся девчонка не соглашалась на любовь. Слова тут бессильны. Нет на Земле места более одинокого и более необъятного, чем Небраска октябрьским вечером.
Иногда девчонки делали вид, будто не понимают, куда ты клонишь, а другие все знали на удивление хорошо. Менялись только названия телевизионных шоу да модели модных машин, да и те, если вдуматься, тоже не менялись. Райдер не мог понять, откуда у русской женщины из убогого гостиничного номера взялось столько силы, чтобы заставить его вновь почувствовать запах давно ушедших субботних вечеров, увидеть былые промахи и поражения, свои и других, таких, как он.
Ему вспомнилась девчушка, которая, набравшись смелости, твердо сказала ему, что пойдет с ним, что она всегда будет любить только его одного. И она тоже сейчас лежала рядом с ним, ближе чем на расстоянии вытянутой руки, и он снова видел белизну ее ног в машине, поздно ночью остановившейся далеко от города, от всего мира. Только минуту назад он неловко вошел в нее, и она хватала его за плечи и кричала, боясь помочь ему, боясь не пустить его, потому что она любила его, и только его, и навсегда его одного, и ее голые ноги казались такими белыми под флюоресцирующими облаками, а глаза ее, влажные и темные, смотрели вдаль, а голова лежала на сиденье машины. «Дети, — подумал он, улыбаясь тихой грустной улыбкой, — всего лишь дети». И он вновь услышал голос, повторявший без конца: «Только ты, только ты…» Вспомнил темные волосы и холодный степной ветер, который пытался прорваться внутрь машины и проучить их. Он помнил, как испуганно отдернулась ее детская рука, случайно дотронувшись до него. Он помнил ее прекрасно, до мельчайших подробностей, ее храбрость женщины и скромность девочки из хорошей семьи. Потом ее волнение, не догадаются ли родители обо всем — по ее платью или по глазам. Только вот имени ее он не помнил.
Изящная, совсем не похожая на ту девчонку женщина, что лежала сейчас в его постели, пробормотала во сне какое-то иностранное слово и слегка пошевелилась, тем самым вернув ему яркие воспоминания об их совсем не такой далекой и гораздо менее невинной близости.
«Нет, — подумал он. — Я слишком уж строго сужу». Как раз ее попытки казаться многоопытной и делали ее в его глазах до смешного невинной. В его комнате, после первых поцелуев, когда они поняли друг друга без слов, она начала исполнять жалкий в своей неумелости стриптиз, корча гримаски из дешевого фильма, закрывая глаза в пародии на самозабвение, в то же время явно стараясь не повредить ничего из предметов своего туалета. В скудном освещении она казалась не столько бесстыдной, сколько отчаявшейся, замерзшей и худой в своем белье. Он заключил ее в объятия скорее для того, чтобы остановить, нежели в порыве страсти.
Однако, прижавшись к нему, она ожила. На стадии, предшествующей сексу, она вела себя с полным бесстыдством и почти с яростью. Там, где он предпочел бы нежность и неторопливую ласку, она спешила, игнорируя его заботливость. Казалось, она хотела поскорее исчерпать свой запас заученных приемов и вела себя почти с мужской прямолинейностью в очевидной уверенности, что по-настоящему важен только сам финал. Занимаясь любовью, она мало думала о нем, словно он был только орудием ее удовольствия. Она сильно кусалась и до боли впивалась сильными тонкими пальцами ему в ягодицы, пока он наконец не оттолкнул ее руки. Она быстро двигалась, не желая прислушиваться к его ритму. То было не соревнование, как с американкой. Скорее давний голод, подстегиваемый страхом, что она получит слишком мало. Русская оказалась сухой, неумелой любовницей, в близости с ней не было богатства чувств. Просто кости терлись о кость, потом короткий обманчивый восторг и опустошенность. Теплое, усталое дыхание, короткое движение бедер, после которого они вновь разъединились. И затем — ощущение прижавшихся к нему спины и ягодиц — женщины такой худой, что ее тело могло бы принадлежать ребенку.
Неожиданный шум в коридоре заставил его вздрогнуть. Кто-то яростно бранился по-английски, а в ответ женский голос бросал русские слова. Очень бережно Райдер снял руку с груди женщины и закрыл ей ухо.
Да, она сухая, неумелая любовница. И, глядя на вещи трезво, он чувствовал, что он интересен ей не как человек, а просто как американец.
Но — не важно. В этой пустыне постельного белья он — ее защитник, призванный оберегать ее от любой боли.
Скандал стих, удаляясь вдаль по коридору.
Райдер пожалел тех, кому приходилось выяснять отношения подобным образом. В душе у него царил мир, и даже неприятная сцена в компьютерном дознавательном центре потеряла в его памяти остроту. Он больше не думал о войне. Война и так скоро вернется. Но сейчас еще несколько часов он хотел держать в объятиях эту незнакомку.
Женщина прижалась к нему, устраиваясь поудобнее. Его тело отозвалось, и он провел рукой по ее волосам вниз, до твердых косточек ключиц. Его рука ненадолго задержалась на ее мягкой груди, затем скользнула по животу, пока его пальцы не достигли влажного треугольника волос. Он погрузил палец во влагу, оставшуюся после их недавней любви, и женщина начала поворачиваться к нему, зажав его руку между бедрами. В бледнеющей темноте он увидел, что ее глаза широко открыты. Она приоткрыла для поцелуя губы, дохнув на него застоявшимся запахом выкуренных сигарет. Тихо засмеялась, непонятно почему. Потом обняла его, освободив его руку.
Валя давно уже лежала без сна, притворяясь спящей и оценивая про себя мужчину, которому только что отдалась. Она очень хотела, чтобы он еще раз занялся с нею любовью — не ради удовольствия, а чтобы убедиться, что она действительно привлекательна для него, что у нее все-таки есть какой-то шанс добиться своего.
Валя не сомневалась, что американец ее не понимает. Он казался таким уверенным в себе, воспринимающим все как должное. Он слишком много улыбался, и все в нем казалось чересчур молодым, несмотря на их практически одинаковый возраст. К объятиям он приступил с нежностью, показавшейся ей ненормальной. Она привыкла к гораздо более грубому обращению со стороны своих любовников. Пытаясь расшевелить его, она скоро сама увлеклась и позволила ему делать, все что он хочет. Но ее обеспокоило, что она никак не могла заставить его кончить. Похоже, он хотел растянуть процесс как можно дольше, вместо того чтобы просто расслабиться. Все с ним было совершенно по-другому, и она сомневалась, сможет ли когда-нибудь привыкнуть к его манере. В американце чувствовалось слишком мало настоящего чувства, страсти и отрешенности.
Хуже всего, однако, была не его физическая неотзывчивость на все ее усилия. Гораздо больше ее раздражало, что она так и не достучалась до его души. Она горько бранила себя: чего же ты хочешь, если сразу же плюхаешься в койку с иностранцем, словно какая-то шлюха? Валя чувствовала, как нарастает в ней злоба против этого мужчины, которого, похоже, вполне устраивало просто держать ее в объятиях.
Интересно, испытывал ли он хоть раз чувство физической неудовлетворенности? И кого она хочет обмануть? Американки все до одной шлюхи, и он всегда может получить от них все, что угодно. Прекрасно одетые, богатые бабы. Возможно, горько подумала она, ей следует считать себя счастливой уже потому, что он снизошел и допустил ее в свою постель. Вряд ли ему знакомо настоящее одиночество — такое, какое не опишешь никакими словами, которое превращает тебя в такую дуру. «Американцы избалованы и бесчувственны, — решила она. — Все до единого».