Страница:
Кажущаяся немощь прочих была равнодушием их силы, а слишком большой труд и мучение жизни сделало их лица нерусскими. Это Чепурный заметил первым из чевенгурцев, не обратив внимания, что на пришедшем пролетариате и прочих висело настолько мало одежды, будто им были не страшны ни встречные женщины, ни холод ночей. Когда прибывший класс разошелся по чевенгурским усадьбам, Чепурный начал сомневаться.
— Какой же ты нам пролетариат доставил, скажи пожалуйста?
— обратился он к Прокофию. — Это же одно сомнение, и они нерусские.
Прокофий взял знамя из рук Чепурного и прочел про себя стих Карла Маркса на нем.
— Ого — не пролетариат! — сказал он. — Это тебе класс первого сорта, ты его только вперед веди, он тебе и не пикнет. Это же интернациональные пролетарии: видишь, они не русские, не армяне, не татары, а — никто! Я тебе живой интернационал пригнал, а ты тоскуешь…
Чепурный что-то задумчиво почувствовал и тихо сообщил:
— Нам нужна железная поступь пролетарских батальонов — нам губком циркуляр про это прислал, а ты сюда прочих припер! Какая же тебе поступь у босого человека?
— Ничего, — успокоил Прокофий Чепурного, — пускай они босые, зато у них пятки так натрудились, что туда шурупы можно отверткой завинчивать. Они тебе весь мир во время всемирной революции босиком пройдут…
Пролетарии и прочие окончательно скрылись в чевенгурских домах и стали продолжать свою прошлую жизнь. Чепурный пошел разыскивать среди прочих худого старика, чтобы пригласить его на внеочередное заседание ревкома, в котором скопилось достаточно много организационных дел. Прокофий вполне с этим согласился и сел в кирпичном доме писать проекты резолюций.
Худой старик лежал на вымытом полу в бывшем доме Щапова, а около него сидел другой человек, которому можно дать от 20-ти до 60-ти лет, и распускал нитки на каких-то детских штанах, чтобы потом самому в них влезть.
— Товарищ, — обратился Чепурный к старику. — Ты бы шел в кирпичный дом, там ревком и ты там необходим.
— Дойду, — пообещал старик. — Как встану, так вас не миную, у меня нутре% заболело, как кончит болеть, то меня жди.
Прокофий в то время уже сидел за революционными бумагами из города и зажег лампу, несмотря на светлый день. Перед началом заседаний Чевенгурского ревкома всегда зажигалась лампа, и она горела до конца обсуждения всех вопросов
— этим самым, по мнению Прокофия Дванова, создавался современный символ, что свет солнечной жизни на земле должен быть заменен искусственным светом человеческого ума.
На торжественное заседание ревкома прибыла вся основная большевистская организация Чевенгура, а некоторые из прибывших прочих присутствовали стоя, с совещательными голосами. Чепурный сидел рядом с Прокофием и был в общем доволен — все же таки ревком сумел удержать город до заселения его пролетарской массой и теперь коммунизм в Чевенгуре упрочен навсегда. Не хватало только старика, по виду наиболее опытного пролетария, должно быть, его внутренность все еще болела. Тогда Чепурный послал за стариком Жеева, чтобы тот сначала нашел где-нибудь в чулане какую-либо успокаивающую травяную настойку, дал бы ее старику, а затем осторожно привел сюда самого старика.
Через полчаса Жеев явился вместе со стариком, сильно пободревшим от лопуховой настойки и оттого, что Жеев хорошо растер ему спину и живот.
— Садись, товарищ, — сказал Прокофий старику. — Видишь, о тебе целые социальные заботы проявили, при коммунизме скоро не помрешь!
— Давайте начинать, — определил Чепурный. — Раз коммунизм наступил, то нечего от него пролетариат на заседания отвлекать. Читай, Прош, циркуляры губернии и давай навстречу им наши формулировки.
— О предоставлении сводных сведений, — начал Прокофий, — по особой форме, приложенной к нашему циркуляру номер 238101, буква А, буква Сэ и еще Че, о развитии нэпа по уезду и о степени, темпе и проявлении развязывания сил противоположных классов в связи с нэпом, а также о мерах против них и о внедрении нэпа в жесткое русло…
— Ну, а мы им что? — спросил Чепурный Прокофия.
— А я им табличку составлю, где все изложу нормально.
— Так мы же посторонние классы не развязывали, они сами пропали от коммунизма, — возразил Чепурный и обратился к старику: — Как ты смотришь, скажи пожалуйста?
— Так будет терпимо, — заключил старик.
— Так и формулируй: терпимо без классов, — указал Прокофию Чепурный. — Давай более важные вопросы.
Дальше Прокофий прочитал директиву о срочной организации потребительской кооперации, взамен усиления частной торговли, поскольку кооперация является добровольной открытой дорогой масс в социализм и далее.
— Это нас не касается, это для отсталых уездов, — отверг Чепурный, потому что он все время имел внутри себя главную мысль — про доделанный коммунизм в Чевенгуре. — Ну, а ты как бы это сформулировал? — спросил Чепурный мнение старика.
— Терпимо, — сформулировал тот.
Но Прокофий сообразил что-то иное.
— Товарищ Чепурный, — сказал он. — А может, нам вперед товаров для той кооперации попросить: пролетариат ведь надвинулся, для него надо пищу копить!
Чепурный удивленно возмутился.
— Так ведь степь же сама заросла чем попало — пойди нарви купырей и пшеницы и ешь! Ведь солнце же светит, почва дышит и дожди падают — чего же тебе надо еще? Опять хочешь пролетариат в напрасное усердие загнать? Мы же далее социализма достигли, у нас лучше его.
— Я присоединяюсь, — согласился Прокофий. — Я на минуту нарочно забыл, что у нас организовался коммунизм. Я ведь ездил по другой площади, так оттуда до социализма далеко, и им надо сквозь кооперацию мучиться и проходить… Следующим пунктом у нас идет циркуляр о профсоюзах — о содействии своевременным членским взносам…
— Кому? — спросил Жеев.
— Им, — без спроса и без соображения ответил Кирей.
— Кому им? — не знал Чепурный.
— Не указано, — поискал в циркуляре Прокофий.
— Напиши, чтоб указали, кому и зачем те взносы, — привыкал формулировать Чепурный. — Может, это беспартийная бумага, а может — там богатые должности на эти взносы организуют, а должность, брат, не хуже имущества — борись тогда с ними опять, с остаточной сволочью, когда тут целый коммунизм лежит в каждой душе и каждому хранить его охота…
— Этот вопрос я пока замечу себе в уме — поскольку тут классовые неясности, — определил Прокофий.
— Складывай в ум, — подтвердил Жеев. — В уме всегда остальцы лежат, а что живое — то тратится, и того в ум не хватает.
— Отлично, — согласовал Прокофий и пошел дальше. — Теперь есть предложение образовать плановую комиссию, чтобы она составила цифру и число всего прихода-расхода жизни-имущества до самого конца…
— Чего конца: всего света или одной буржуазии? — уточнял Чепурный.
— Не обозначено. Написано — «потребности, затраты, возможности и дотации на весь восстановительный период до его конца». А дальше предложено: «Для сего организовать план, в коем сосредоточить всю предпосылочную, согласовательную и регуляционно-сознательную работу, дабы из стихии какофонии капиталистического хозяйства получить гармонию симфонии объединенного высшего начала и рационального признака». Написано все четко, потому что это задание…
Здесь Чевенгурский ревком опустил голову как один человек: из бумаги исходила стихия высшего ума, и чевенгурцы начали изнемогать от него, больше привыкнув к переживанию вместо предварительного соображения. Чепурный понюхал для своего возбуждения табаку и покорно попросил:
— Прош, дай нам какую-нибудь справочку.
Старик уставился терпеливыми глазами на весь опечаленный чевенгурский народ, погоревал что-то про себя и ничего не произнес на помощь.
— У меня проект резолюции заготовлен: справочкой здесь не исчерпаешь, — сказал Прокофий и начал рыться в своем пуде бумаги, где было обозначено все, что позабыто чевенгурскими большевиками.
— А это для кого ж нужно: для них иль для здешних? — проговорил старик. — Я про то чтение по бумаге говорю: чия там забота в письме написана
— про нас иль про тамошних?
— Определенно, про нас, — объяснил Прокофий. — В наш адрес прислано для исполнения, а не для чтения вслух.
Чепурный оправился от изнеможения и поднял голову, в которой созрело решительное чувство.
— Видишь, товарищ, они хотят, чтоб умнейшие выдумали течение жизни раз навсегда и навеки и до того, пока под землю каждый ляжет, а прочим не выходить из плавности и терпеть внутри излишки…
— А для кого ж в этом нужда? — спросил старик и безучастно прикрыл глаза, которые у него испортились от впечатления обойденного мира.
— Для нас. А для кого ж, скажи пожалуйста? — волновался Чепурный.
— Так мы сами и проживем наилучше, — объяснил старик. — Эта грамотка не нам, а богатому. Когда богатые живы были, мы о них и заботились, а о бедном горевать никому не надо — он на порожнем месте без всякой причины вырос. Бедный сам себе гораздо разумный человек — он другим без желания целый свет, как игрушку, состроил, а себя он и во сне убережет, потому что
— не себе, так другому, а каждый — дорог…
— Говоришь ты, старик, вполне терпимо, — заключил Чепурный. — Так, Прош, и формулируй: пролетариат и прочие в его рядах сами своей собственной заботой организовали весь жилой мир, а потому дескать, заботиться о первоначальных заботчиках — стыд и позор, и нету в Чевенгуре умнейших кандидатов. Так, что ли, старик?
— Так будет терпимо, — оценил старик.
— Писец плотнику хату не поставит, — высказался Жеев.
— Пастух сам знает, когда ему молоко пить, — сообщил за себя Кирей.
— Пока человека не кончишь, он живет дуром, — подал свой голос Пиюся.
— Принято почти единогласно, — подсчитал Прокофий. — Переходим к текущим делам. Через восемь дней в губернии состоится партконференция, и туда зовут от нас делегата, который должен быть председателем местной власти…
— Поезжай, Чепурный, чего ж тут обсуждать, — сказал Жеев.
— Обсуждать нечего, раз предписано, — указал Прокофий.
Старик-прочий присел на корточки и, нарушая порядок дня, неопределенно спросил:
— А кто же вы-то будете?
— Мы — ревком, высший орган революции в уезде, — с точностью ответил Прокофий. — Нам даны ревнародом особые правомочия в пределах нашей революционной совести.
— Так, стало быть, вы тоже умнейшие, что бумагу пишут до смерти вперед?
— вслух догадался старик.
— Стало быть, так, — с полномочным достоинством подтвердил Прокофий.
— Ага, — благодарно произнес старик. — А я стоял-чуял, что вы добровольно сидите — дела вам сурьезного не дают.
— Нет-нет, — говорил Прокофий, — мы здесь всем городом и уездом беспрерывно руководим, вся забота за охрану революции возложена на нас. Понял, старик, отчего ты в Чевенгуре гражданином стал? От нас.
— От вас? — переспросил старик. — Тогда вам от нас спасибо.
— Не за что, — отверг благодарность Прокофий. — Революция — наша служба и обязанность. Ты только слушайся наших распоряжений, тогда — жив будешь и тебе будет отлично.
— Стой, товарищ Дванов, — не увеличивай своей должности вместо меня, — серьезно предупредил Чепурный. — Пожилой товарищ делает нам замечание по вопросу необходимого стыда для власти, а ты его затемняешь. Говори, товарищ прочий!
Старик сначала помолчал — во всяком прочем сначала происходила не мысль, а некоторое давление темной теплоты, а затем она кое-как выговаривалась, охлаждаясь от истечения.
— Я стою и гляжу, — сообщил старик, что видел. — Занятье у вас слабое, а людям вы говорите важно, будто сидите на бугре, а прочие — в логу. Сюда бы посадить людей болящих — переживать свои дожитки, которые уж по памяти живут: у вас же сторожевое, легкое дело. А вы люди еще твердые — вам бы надо потрудней жить…
— Ты что, председателем уезда хочешь стать? — впрямую спросил Прокофий.
— Боже избавь, — застыдился старик. — Я в сторожах-колотушечниках сроду не ходил. Я говорю — власть дело неумелое, в нее надо самых ненужных людей сажать, а вы же все годные.
— А что годным делать? — вел старика Прокофий, чтобы довести его до диалектики и в ней опозорить.
— А годным, стало быть, жить: в третье место не денешься.
— А для чего жить? — плавно поворачивал Прокофий.
— Для чего? — остановился старик — он не мог думать спешно. — Пускай для того, чтобы на живом кожа и ногти росли.
— А ногти для чего? — сужал старика Прокофий.
— А ногти же мертвые, — выходил старик из узкого места.
— Они же растут изнутри, чтоб мертвое в середине человека не оставалось. Кожа и ногти всего человека обволакивают и берегут.
— От кого? — затруднял дальше Прокофий.
— Конечно, от буржуазии, — понял спор Чепурный. — Кожа и ногти — Советская власть. Как ты сам себе не можешь сформулировать?
— А волос — что? — поинтересовался Кирей.
— Все равно что шерсть, — сказал старик, — режь железом, овце не больно.
— А я думаю, что зимой ей будет холодно, она умрет, — возразил Кирей. — Я однова, мальчишкой был, котенка остриг и в снег закопал — я не знал, человек он или нет. А потом у котенка был жар и он замучился.
— Я так в резолюции формулировать не могу, — заявил Прокофий. — Мы же главный орган, а старик пришел из ненаселенных мест, ничего не знает и говорит, что мы не главные, а какие-то ночные сторожа и нижняя квалификация, куда одних плохих людей надо девать, а хорошие пусть ходят по курганам и пустым районам. Эту резолюцию и на бумаге написать нельзя, потому что бумагу делают рабочие тоже благодаря правильному руководству власти.
— Ты постой обижаться, — остановил гнев Прокофия старик.
— Люди живут, а иные работают в своей нужде, а ты сидишь и думаешь в комнате, будто они тебе известные и будто у них своего чувства нету в голове.
— Э, старик, — поймал наконец Прокофий. — Так вот что тебе надо! Да как же ты не поймешь, что нужна организация и сплочение раздробленных сил в одном определенном русле! Мы сидим не для одной мысли, а для сбора пролетарских сил и для их тесной организации.
Пожилой пролетарий ничем не убедился:
— Так раз ты их собираешь, — стало быть, они сами друг друга хотят. А я тебе и говорю, что твое дело верное, — значит, тут и всякий, у кого даже мочи нет, управится; в ночное время — и то твое дело не украдут…
— Либо ты хочешь, чтоб мы по ночам занимались? — совестливо спросил Чепурный.
— Пока вам охота — так лучше по ночам, — разрешил прочий-старик. — Днем пеший человек пойдет мимо, ему ничего — у него своя дорога, а вам от него будет срам: сидим, дескать, мы и обдумываем чужую жизнь вместо самого живого, а живой прошел мимо и, может, к нам не вернется…
Чепурный поник головой и почувствовал в себе жжение стыда: как я никогда не знал, что я от должности умней всего пролетариата? — смутно томился Чепурный. — Какой же я умный, когда — мне стыдно и я боюсь пролетариата от уважения!
— Так и формулируй, — после молчания всего ревкома сказал Чепурный Прокофию. — Впредь назначать заседания ревкома по ночам, а кирпичный дом освободить под пролетариат.
Прокофий поискал выхода.
— А какие основания будут, товарищ Чепурный? Они мне для мотивировки нужны.
— Основания тебе? Так и клади… Стыд и позор перед пролетариатом и прочими, живущими днем. Скажи, что маловажные дела, наравне с неприличием, уместней кончать в невидимое время…
— Ясно, — согласился Прокофий. — Ночью человек получает больше сосредоточенности. А куда ревком перевести?
— В любой сарай, — определил Чепурный. — Выбери какой похуже.
— А я бы, товарищ Чепурный, предложил храм, — внес поправку Прокофий. — Там больше будет противоречия, а здание все равно для пролетариата неприличное.
— Формулировка подходящая, — заключил Чепурный. — Закрепляй ее. Еще что есть в бумаге? Кончай скорее, пожалуйста.
Прокофий отложил все оставшиеся дела для личного решения и доложил лишь одно — наиболее маловажное и скорое для обсуждения.
— Еще есть организация массового производительного труда в форме субботников, для ликвидации разрухи и нужды рабочего класса, это должно воодушевлять массы вперед и означает собою великий почин.
— Чего — великий почин? — не расслышал Жеев.
— Понятно, почин коммунизма, — пояснил Чепурный, — отсталые районы его со всех концов начинают, а мы кончили.
— Покуда кончили, давай лучше не начинать, — сразу предложил Кирей.
— Кирюша! — заметил его Прокофий. — Тебя кооптировали, ты и сиди.
Старик-прочий все время видел на столе бугор бумаги: значит, много людей ее пишут — ведь рисуют буквы постепенно и на каждую идет ум, — один человек столько листов не испортит, если б один только писал, его бы можно легко убить, значит — не один думает за всех, а целая толика, тогда лучше откупиться от них дешевой ценой и уважить пока.
— Мы вам задаром тот труд поставим, — уже недовольно произнес старик, — мы его по дешевке подрядимся стронуть, только далее его не обсуждайте, это же одна обида.
— Товарищ Чепурный, у нас налицо воля пролетариата, — вывел следствие из слов старика Прокофий.
Но Чепурный только удивился:
— Какое тебе следствие, когда солнце без большевика обойдется! В нас же есть сознание правильного отношения к солнцу, а для труда у нас нужды нет. Сначала надо нужду организовать.
— Чего делать — найдем, — пообещал старик. — Людей у вас мало, а дворов много, — может, мы дома потесней перенесем, чтобы ближе жить друг к другу.
— И сады можно перетащить — они легче, — определил Кирей. — С садами воздух бывает густей, и они питательные.
Прокофий нашел в бумагах доказательство мысли старика: все, оказывается, уже было выдумано вперед умнейшими людьми, непонятно расписавшимися внизу бумаги и оттого безвестными, осталось лишь плавно исполнять свою жизнь по чужому записанному смыслу.
— У нас есть отношение, — просматривал бумаги Прокофий,
— на основании которого Чевенгур подлежит полной перепланировке и благоустройству. А вследствие того — дома переставить, а также обеспечить прогон свежего воздуха посредством садов, — определенно надлежит.
— Можно и по благому устройству, — согласился старик.
Весь Чевенгурский ревком как бы приостановился — чевенгурцы часто не знали, что им думать дальше, и они сидели в ожидании, а жизнь в них шла самотеком.
— Где начало, там и конец, товарищи, — сказал Чепурный, не зная, что он будет говорить потом. — Жил у нас враг навстречу, а мы его жиляли из ревкома, а теперь вместо врага пролетариат настал, либо мы его жилять должны, либо ревком не нужен.
Слова в Чевенгурском ревкоме произносились без направления к людям, точно слова были личной естественной надобностью оратора, и часто речи не имели ни вопросов, ни предложений, а заключали в себе одно удивленное сомнение, которое служило материалом не для резолюций, а для переживаний участников ревкома.
— Кто мы такие? — впервые думал об этом вслух Чепурный.
— Мы — больше ничего как товарищи угнетенным людям стран света! И нам не надо отрываться из теплого потока всего класса вперед либо стоять кучей — как он хочет, а класс тот целый мир сделал, чего ж за него мучиться и думать, скажи пожалуйста? Это ему — такая обида, что он нас в остатки сволочи смело зачислит! Здесь мы и покончим заседание — теперь все понятно и у всех на душе тихо.
Старик-прочий временами болел ветрами и потоками — это произошло с ним от неравномерного питания: иногда долго не бывало пищи, тогда, при первом случае, приходилось ее есть впрок, но желудок благодаря этому утомлялся и начинал страдать извержениями. В такие дни старик отлучал себя ото всех людей и жил где-нибудь нелюдимо. С жадностью покушав в Чевенгуре, старик еле дождался конца заседания ревкома и сейчас же ушел в бурьян, лег там на живот и начал страдать, забыв обо всем, что ему было дорого и мило в обыкновенное время.
Чепурный вечером выехал в губернию — на той же лошади, что ездила за пролетариатом. Он поехал один в начале ночи, в тьму того мира, о котором давно забыл в Чевенгуре. Но, еле отъехав от околицы, Чепурный услышал звуки болезни старика и вынужден был обнаружить его, чтобы проверить причину таких сигналов в степи. Проверив, Чепурный поехал дальше, уже убежденный, что больной человек — это равнодушный контрреволюционер, но этого мало — следовало решить, куда девать при коммунизме страдальцев. Чепурный было задумался обо всех болящих при коммунизме, но потом вспомнил, что теперь за него должен думать весь пролетариат, и, освобожденный от мучительства ума, обеспеченный в будущей правде, задремал в одиноко гремевшей телеге с легким чувством своей жизни, немного тоскуя об уснувшем сейчас пролетариате в Чевенгуре. «Что нам делать еще с лошадьми, с коровами, с воробьями?» — уже во сне начинал думать Чепурный, но сейчас же отвергал эти загадки, чтобы покойно надеяться на силу ума всего класса, сумевшего выдумать не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и не только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма.
Мимо телеги проходили травы назад, словно возвращаясь в Чевенгур, а полусонный человек уезжал вперед, не видя звезд, которые светили над ним из густой высоты, из вечного, но уже достижимого будущего, из того тихого строя, где звезды двигались как товарищи — не слишком далеко, чтобы не забыть друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться в одно и не потерять своей разницы и взаимного напрасного увлечения.
На обратном пути из губернского города Пашинцева настиг Копенкин, и они прибыли в Чевенгур рядом на конях.
Копенкин погружался в Чевенгур, как в сон, чувствуя его тихий коммунизм теплым покоем по всему телу, но не как личную высшую идею, уединенную в маленьком тревожном месте груди. Поэтому Копенкин хотел полной проверки коммунизма, чтобы он сразу возбудил в нем увлечение, поскольку его любила Роза Люксембург, а Копенкин уважает Розу.
— Товарищ Люксембург — это женщина! — объяснял Копенкин Пашинцеву. — Тут же люди живут раскинувшись, навзничь, через пузо у них нитки натянуты, у иного в ухе серьга, — я думаю, для товарища Люксембург это неприлично, она бы здесь засовестилась и усомнилась, вроде меня. А ты?
Пашинцев Чевенгура нисколько не проверял — он уже знал всю его причину.
— Чего ей срамиться, — сказал он, — она тоже была баба с револьвером. Тут просто ревзаповедник, какой был у меня, и ты его там видел, когда ночевал.
Копенкин вспомнил хутор Пашинцева, молчаливую босоту, ночевавшую в господском доме, и своего друга-товарища Александра Дванова, искавшего вместе с Копенкиным коммунизм среди простого и лучшего народа.
— У тебя был один приют заблудившемуся в эксплуатации человеку, — коммунизма у тебя не происходило. А тут он вырос от запустения — ходил кругом народ без жизни, пришел сюда и живет без движения.
Пашинцеву это было все равно: в Чевенгуре ему нравилось, он здесь жил для накопления сил и сбора отряда, чтобы грянуть впоследствии на свой ревзаповедник и отнять революцию у командированных туда всеобщих организаторов. Всего больше Пашинцев лежал на воздухе, вздыхал и слушал редкие звуки из забытой чевенгурской степи.
Копенкин ходил по Чевенгуру один и проводил время в рассмотрении пролетариев и прочих, чтобы узнать — дорога ли им хоть отчасти Роза Люксембург, но они про нее совсем не слышали, словно Роза умерла напрасно и не для них.
Пролетарии и прочие, прибыв в Чевенгур, быстро доели пищевые остатки буржуазии и при Копенкине уже питались одной растительной добычей в степи. В отсутствие Чепурного Прокофий организовал в Чевенгуре субботний труд, предписав всему пролетариату пересоставить город и его сады; но прочие двигали дома и носили сады не ради труда, а для оплаты покоя и ночлега в Чевенгуре и с тем, чтобы откупиться от власти и от Прошки. Чепурный, возвратившись из губернии, оставил распоряжение Прокофия на усмотрение пролетариата, надеясь, что пролетариат в заключение своих работ разберет дома, как следы своего угнетения, на ненужные части и будет жить в мире без всякого прикрытия, согревая друг друга лишь своим живым телом. Кроме того — неизвестно, настанет ли зима при коммунизме или всегда будет летнее тепло, поскольку солнце взошло в первый же день коммунизма и вся природа поэтому на стороне Чевенгура.
Шло чевенгурское лето, время безнадежно уходило обратно жизни, но Чепурный вместе с пролетариатом и прочими остановился среди лета, среди времени и всех волнующихся стихий и жил в покое своей радости, справедливо ожидая, что окончательное счастье жизни вырабатывается в никем отныне не тревожимом пролетариате. Это счастье жизни уже есть на свете, только оно скрыто внутри прочих людей, но и находясь внутри — оно все же вещество, и факт, и необходимость.
— Какой же ты нам пролетариат доставил, скажи пожалуйста?
— обратился он к Прокофию. — Это же одно сомнение, и они нерусские.
Прокофий взял знамя из рук Чепурного и прочел про себя стих Карла Маркса на нем.
— Ого — не пролетариат! — сказал он. — Это тебе класс первого сорта, ты его только вперед веди, он тебе и не пикнет. Это же интернациональные пролетарии: видишь, они не русские, не армяне, не татары, а — никто! Я тебе живой интернационал пригнал, а ты тоскуешь…
Чепурный что-то задумчиво почувствовал и тихо сообщил:
— Нам нужна железная поступь пролетарских батальонов — нам губком циркуляр про это прислал, а ты сюда прочих припер! Какая же тебе поступь у босого человека?
— Ничего, — успокоил Прокофий Чепурного, — пускай они босые, зато у них пятки так натрудились, что туда шурупы можно отверткой завинчивать. Они тебе весь мир во время всемирной революции босиком пройдут…
Пролетарии и прочие окончательно скрылись в чевенгурских домах и стали продолжать свою прошлую жизнь. Чепурный пошел разыскивать среди прочих худого старика, чтобы пригласить его на внеочередное заседание ревкома, в котором скопилось достаточно много организационных дел. Прокофий вполне с этим согласился и сел в кирпичном доме писать проекты резолюций.
Худой старик лежал на вымытом полу в бывшем доме Щапова, а около него сидел другой человек, которому можно дать от 20-ти до 60-ти лет, и распускал нитки на каких-то детских штанах, чтобы потом самому в них влезть.
— Товарищ, — обратился Чепурный к старику. — Ты бы шел в кирпичный дом, там ревком и ты там необходим.
— Дойду, — пообещал старик. — Как встану, так вас не миную, у меня нутре% заболело, как кончит болеть, то меня жди.
Прокофий в то время уже сидел за революционными бумагами из города и зажег лампу, несмотря на светлый день. Перед началом заседаний Чевенгурского ревкома всегда зажигалась лампа, и она горела до конца обсуждения всех вопросов
— этим самым, по мнению Прокофия Дванова, создавался современный символ, что свет солнечной жизни на земле должен быть заменен искусственным светом человеческого ума.
На торжественное заседание ревкома прибыла вся основная большевистская организация Чевенгура, а некоторые из прибывших прочих присутствовали стоя, с совещательными голосами. Чепурный сидел рядом с Прокофием и был в общем доволен — все же таки ревком сумел удержать город до заселения его пролетарской массой и теперь коммунизм в Чевенгуре упрочен навсегда. Не хватало только старика, по виду наиболее опытного пролетария, должно быть, его внутренность все еще болела. Тогда Чепурный послал за стариком Жеева, чтобы тот сначала нашел где-нибудь в чулане какую-либо успокаивающую травяную настойку, дал бы ее старику, а затем осторожно привел сюда самого старика.
Через полчаса Жеев явился вместе со стариком, сильно пободревшим от лопуховой настойки и оттого, что Жеев хорошо растер ему спину и живот.
— Садись, товарищ, — сказал Прокофий старику. — Видишь, о тебе целые социальные заботы проявили, при коммунизме скоро не помрешь!
— Давайте начинать, — определил Чепурный. — Раз коммунизм наступил, то нечего от него пролетариат на заседания отвлекать. Читай, Прош, циркуляры губернии и давай навстречу им наши формулировки.
— О предоставлении сводных сведений, — начал Прокофий, — по особой форме, приложенной к нашему циркуляру номер 238101, буква А, буква Сэ и еще Че, о развитии нэпа по уезду и о степени, темпе и проявлении развязывания сил противоположных классов в связи с нэпом, а также о мерах против них и о внедрении нэпа в жесткое русло…
— Ну, а мы им что? — спросил Чепурный Прокофия.
— А я им табличку составлю, где все изложу нормально.
— Так мы же посторонние классы не развязывали, они сами пропали от коммунизма, — возразил Чепурный и обратился к старику: — Как ты смотришь, скажи пожалуйста?
— Так будет терпимо, — заключил старик.
— Так и формулируй: терпимо без классов, — указал Прокофию Чепурный. — Давай более важные вопросы.
Дальше Прокофий прочитал директиву о срочной организации потребительской кооперации, взамен усиления частной торговли, поскольку кооперация является добровольной открытой дорогой масс в социализм и далее.
— Это нас не касается, это для отсталых уездов, — отверг Чепурный, потому что он все время имел внутри себя главную мысль — про доделанный коммунизм в Чевенгуре. — Ну, а ты как бы это сформулировал? — спросил Чепурный мнение старика.
— Терпимо, — сформулировал тот.
Но Прокофий сообразил что-то иное.
— Товарищ Чепурный, — сказал он. — А может, нам вперед товаров для той кооперации попросить: пролетариат ведь надвинулся, для него надо пищу копить!
Чепурный удивленно возмутился.
— Так ведь степь же сама заросла чем попало — пойди нарви купырей и пшеницы и ешь! Ведь солнце же светит, почва дышит и дожди падают — чего же тебе надо еще? Опять хочешь пролетариат в напрасное усердие загнать? Мы же далее социализма достигли, у нас лучше его.
— Я присоединяюсь, — согласился Прокофий. — Я на минуту нарочно забыл, что у нас организовался коммунизм. Я ведь ездил по другой площади, так оттуда до социализма далеко, и им надо сквозь кооперацию мучиться и проходить… Следующим пунктом у нас идет циркуляр о профсоюзах — о содействии своевременным членским взносам…
— Кому? — спросил Жеев.
— Им, — без спроса и без соображения ответил Кирей.
— Кому им? — не знал Чепурный.
— Не указано, — поискал в циркуляре Прокофий.
— Напиши, чтоб указали, кому и зачем те взносы, — привыкал формулировать Чепурный. — Может, это беспартийная бумага, а может — там богатые должности на эти взносы организуют, а должность, брат, не хуже имущества — борись тогда с ними опять, с остаточной сволочью, когда тут целый коммунизм лежит в каждой душе и каждому хранить его охота…
— Этот вопрос я пока замечу себе в уме — поскольку тут классовые неясности, — определил Прокофий.
— Складывай в ум, — подтвердил Жеев. — В уме всегда остальцы лежат, а что живое — то тратится, и того в ум не хватает.
— Отлично, — согласовал Прокофий и пошел дальше. — Теперь есть предложение образовать плановую комиссию, чтобы она составила цифру и число всего прихода-расхода жизни-имущества до самого конца…
— Чего конца: всего света или одной буржуазии? — уточнял Чепурный.
— Не обозначено. Написано — «потребности, затраты, возможности и дотации на весь восстановительный период до его конца». А дальше предложено: «Для сего организовать план, в коем сосредоточить всю предпосылочную, согласовательную и регуляционно-сознательную работу, дабы из стихии какофонии капиталистического хозяйства получить гармонию симфонии объединенного высшего начала и рационального признака». Написано все четко, потому что это задание…
Здесь Чевенгурский ревком опустил голову как один человек: из бумаги исходила стихия высшего ума, и чевенгурцы начали изнемогать от него, больше привыкнув к переживанию вместо предварительного соображения. Чепурный понюхал для своего возбуждения табаку и покорно попросил:
— Прош, дай нам какую-нибудь справочку.
Старик уставился терпеливыми глазами на весь опечаленный чевенгурский народ, погоревал что-то про себя и ничего не произнес на помощь.
— У меня проект резолюции заготовлен: справочкой здесь не исчерпаешь, — сказал Прокофий и начал рыться в своем пуде бумаги, где было обозначено все, что позабыто чевенгурскими большевиками.
— А это для кого ж нужно: для них иль для здешних? — проговорил старик. — Я про то чтение по бумаге говорю: чия там забота в письме написана
— про нас иль про тамошних?
— Определенно, про нас, — объяснил Прокофий. — В наш адрес прислано для исполнения, а не для чтения вслух.
Чепурный оправился от изнеможения и поднял голову, в которой созрело решительное чувство.
— Видишь, товарищ, они хотят, чтоб умнейшие выдумали течение жизни раз навсегда и навеки и до того, пока под землю каждый ляжет, а прочим не выходить из плавности и терпеть внутри излишки…
— А для кого ж в этом нужда? — спросил старик и безучастно прикрыл глаза, которые у него испортились от впечатления обойденного мира.
— Для нас. А для кого ж, скажи пожалуйста? — волновался Чепурный.
— Так мы сами и проживем наилучше, — объяснил старик. — Эта грамотка не нам, а богатому. Когда богатые живы были, мы о них и заботились, а о бедном горевать никому не надо — он на порожнем месте без всякой причины вырос. Бедный сам себе гораздо разумный человек — он другим без желания целый свет, как игрушку, состроил, а себя он и во сне убережет, потому что
— не себе, так другому, а каждый — дорог…
— Говоришь ты, старик, вполне терпимо, — заключил Чепурный. — Так, Прош, и формулируй: пролетариат и прочие в его рядах сами своей собственной заботой организовали весь жилой мир, а потому дескать, заботиться о первоначальных заботчиках — стыд и позор, и нету в Чевенгуре умнейших кандидатов. Так, что ли, старик?
— Так будет терпимо, — оценил старик.
— Писец плотнику хату не поставит, — высказался Жеев.
— Пастух сам знает, когда ему молоко пить, — сообщил за себя Кирей.
— Пока человека не кончишь, он живет дуром, — подал свой голос Пиюся.
— Принято почти единогласно, — подсчитал Прокофий. — Переходим к текущим делам. Через восемь дней в губернии состоится партконференция, и туда зовут от нас делегата, который должен быть председателем местной власти…
— Поезжай, Чепурный, чего ж тут обсуждать, — сказал Жеев.
— Обсуждать нечего, раз предписано, — указал Прокофий.
Старик-прочий присел на корточки и, нарушая порядок дня, неопределенно спросил:
— А кто же вы-то будете?
— Мы — ревком, высший орган революции в уезде, — с точностью ответил Прокофий. — Нам даны ревнародом особые правомочия в пределах нашей революционной совести.
— Так, стало быть, вы тоже умнейшие, что бумагу пишут до смерти вперед?
— вслух догадался старик.
— Стало быть, так, — с полномочным достоинством подтвердил Прокофий.
— Ага, — благодарно произнес старик. — А я стоял-чуял, что вы добровольно сидите — дела вам сурьезного не дают.
— Нет-нет, — говорил Прокофий, — мы здесь всем городом и уездом беспрерывно руководим, вся забота за охрану революции возложена на нас. Понял, старик, отчего ты в Чевенгуре гражданином стал? От нас.
— От вас? — переспросил старик. — Тогда вам от нас спасибо.
— Не за что, — отверг благодарность Прокофий. — Революция — наша служба и обязанность. Ты только слушайся наших распоряжений, тогда — жив будешь и тебе будет отлично.
— Стой, товарищ Дванов, — не увеличивай своей должности вместо меня, — серьезно предупредил Чепурный. — Пожилой товарищ делает нам замечание по вопросу необходимого стыда для власти, а ты его затемняешь. Говори, товарищ прочий!
Старик сначала помолчал — во всяком прочем сначала происходила не мысль, а некоторое давление темной теплоты, а затем она кое-как выговаривалась, охлаждаясь от истечения.
— Я стою и гляжу, — сообщил старик, что видел. — Занятье у вас слабое, а людям вы говорите важно, будто сидите на бугре, а прочие — в логу. Сюда бы посадить людей болящих — переживать свои дожитки, которые уж по памяти живут: у вас же сторожевое, легкое дело. А вы люди еще твердые — вам бы надо потрудней жить…
— Ты что, председателем уезда хочешь стать? — впрямую спросил Прокофий.
— Боже избавь, — застыдился старик. — Я в сторожах-колотушечниках сроду не ходил. Я говорю — власть дело неумелое, в нее надо самых ненужных людей сажать, а вы же все годные.
— А что годным делать? — вел старика Прокофий, чтобы довести его до диалектики и в ней опозорить.
— А годным, стало быть, жить: в третье место не денешься.
— А для чего жить? — плавно поворачивал Прокофий.
— Для чего? — остановился старик — он не мог думать спешно. — Пускай для того, чтобы на живом кожа и ногти росли.
— А ногти для чего? — сужал старика Прокофий.
— А ногти же мертвые, — выходил старик из узкого места.
— Они же растут изнутри, чтоб мертвое в середине человека не оставалось. Кожа и ногти всего человека обволакивают и берегут.
— От кого? — затруднял дальше Прокофий.
— Конечно, от буржуазии, — понял спор Чепурный. — Кожа и ногти — Советская власть. Как ты сам себе не можешь сформулировать?
— А волос — что? — поинтересовался Кирей.
— Все равно что шерсть, — сказал старик, — режь железом, овце не больно.
— А я думаю, что зимой ей будет холодно, она умрет, — возразил Кирей. — Я однова, мальчишкой был, котенка остриг и в снег закопал — я не знал, человек он или нет. А потом у котенка был жар и он замучился.
— Я так в резолюции формулировать не могу, — заявил Прокофий. — Мы же главный орган, а старик пришел из ненаселенных мест, ничего не знает и говорит, что мы не главные, а какие-то ночные сторожа и нижняя квалификация, куда одних плохих людей надо девать, а хорошие пусть ходят по курганам и пустым районам. Эту резолюцию и на бумаге написать нельзя, потому что бумагу делают рабочие тоже благодаря правильному руководству власти.
— Ты постой обижаться, — остановил гнев Прокофия старик.
— Люди живут, а иные работают в своей нужде, а ты сидишь и думаешь в комнате, будто они тебе известные и будто у них своего чувства нету в голове.
— Э, старик, — поймал наконец Прокофий. — Так вот что тебе надо! Да как же ты не поймешь, что нужна организация и сплочение раздробленных сил в одном определенном русле! Мы сидим не для одной мысли, а для сбора пролетарских сил и для их тесной организации.
Пожилой пролетарий ничем не убедился:
— Так раз ты их собираешь, — стало быть, они сами друг друга хотят. А я тебе и говорю, что твое дело верное, — значит, тут и всякий, у кого даже мочи нет, управится; в ночное время — и то твое дело не украдут…
— Либо ты хочешь, чтоб мы по ночам занимались? — совестливо спросил Чепурный.
— Пока вам охота — так лучше по ночам, — разрешил прочий-старик. — Днем пеший человек пойдет мимо, ему ничего — у него своя дорога, а вам от него будет срам: сидим, дескать, мы и обдумываем чужую жизнь вместо самого живого, а живой прошел мимо и, может, к нам не вернется…
Чепурный поник головой и почувствовал в себе жжение стыда: как я никогда не знал, что я от должности умней всего пролетариата? — смутно томился Чепурный. — Какой же я умный, когда — мне стыдно и я боюсь пролетариата от уважения!
— Так и формулируй, — после молчания всего ревкома сказал Чепурный Прокофию. — Впредь назначать заседания ревкома по ночам, а кирпичный дом освободить под пролетариат.
Прокофий поискал выхода.
— А какие основания будут, товарищ Чепурный? Они мне для мотивировки нужны.
— Основания тебе? Так и клади… Стыд и позор перед пролетариатом и прочими, живущими днем. Скажи, что маловажные дела, наравне с неприличием, уместней кончать в невидимое время…
— Ясно, — согласился Прокофий. — Ночью человек получает больше сосредоточенности. А куда ревком перевести?
— В любой сарай, — определил Чепурный. — Выбери какой похуже.
— А я бы, товарищ Чепурный, предложил храм, — внес поправку Прокофий. — Там больше будет противоречия, а здание все равно для пролетариата неприличное.
— Формулировка подходящая, — заключил Чепурный. — Закрепляй ее. Еще что есть в бумаге? Кончай скорее, пожалуйста.
Прокофий отложил все оставшиеся дела для личного решения и доложил лишь одно — наиболее маловажное и скорое для обсуждения.
— Еще есть организация массового производительного труда в форме субботников, для ликвидации разрухи и нужды рабочего класса, это должно воодушевлять массы вперед и означает собою великий почин.
— Чего — великий почин? — не расслышал Жеев.
— Понятно, почин коммунизма, — пояснил Чепурный, — отсталые районы его со всех концов начинают, а мы кончили.
— Покуда кончили, давай лучше не начинать, — сразу предложил Кирей.
— Кирюша! — заметил его Прокофий. — Тебя кооптировали, ты и сиди.
Старик-прочий все время видел на столе бугор бумаги: значит, много людей ее пишут — ведь рисуют буквы постепенно и на каждую идет ум, — один человек столько листов не испортит, если б один только писал, его бы можно легко убить, значит — не один думает за всех, а целая толика, тогда лучше откупиться от них дешевой ценой и уважить пока.
— Мы вам задаром тот труд поставим, — уже недовольно произнес старик, — мы его по дешевке подрядимся стронуть, только далее его не обсуждайте, это же одна обида.
— Товарищ Чепурный, у нас налицо воля пролетариата, — вывел следствие из слов старика Прокофий.
Но Чепурный только удивился:
— Какое тебе следствие, когда солнце без большевика обойдется! В нас же есть сознание правильного отношения к солнцу, а для труда у нас нужды нет. Сначала надо нужду организовать.
— Чего делать — найдем, — пообещал старик. — Людей у вас мало, а дворов много, — может, мы дома потесней перенесем, чтобы ближе жить друг к другу.
— И сады можно перетащить — они легче, — определил Кирей. — С садами воздух бывает густей, и они питательные.
Прокофий нашел в бумагах доказательство мысли старика: все, оказывается, уже было выдумано вперед умнейшими людьми, непонятно расписавшимися внизу бумаги и оттого безвестными, осталось лишь плавно исполнять свою жизнь по чужому записанному смыслу.
— У нас есть отношение, — просматривал бумаги Прокофий,
— на основании которого Чевенгур подлежит полной перепланировке и благоустройству. А вследствие того — дома переставить, а также обеспечить прогон свежего воздуха посредством садов, — определенно надлежит.
— Можно и по благому устройству, — согласился старик.
Весь Чевенгурский ревком как бы приостановился — чевенгурцы часто не знали, что им думать дальше, и они сидели в ожидании, а жизнь в них шла самотеком.
— Где начало, там и конец, товарищи, — сказал Чепурный, не зная, что он будет говорить потом. — Жил у нас враг навстречу, а мы его жиляли из ревкома, а теперь вместо врага пролетариат настал, либо мы его жилять должны, либо ревком не нужен.
Слова в Чевенгурском ревкоме произносились без направления к людям, точно слова были личной естественной надобностью оратора, и часто речи не имели ни вопросов, ни предложений, а заключали в себе одно удивленное сомнение, которое служило материалом не для резолюций, а для переживаний участников ревкома.
— Кто мы такие? — впервые думал об этом вслух Чепурный.
— Мы — больше ничего как товарищи угнетенным людям стран света! И нам не надо отрываться из теплого потока всего класса вперед либо стоять кучей — как он хочет, а класс тот целый мир сделал, чего ж за него мучиться и думать, скажи пожалуйста? Это ему — такая обида, что он нас в остатки сволочи смело зачислит! Здесь мы и покончим заседание — теперь все понятно и у всех на душе тихо.
Старик-прочий временами болел ветрами и потоками — это произошло с ним от неравномерного питания: иногда долго не бывало пищи, тогда, при первом случае, приходилось ее есть впрок, но желудок благодаря этому утомлялся и начинал страдать извержениями. В такие дни старик отлучал себя ото всех людей и жил где-нибудь нелюдимо. С жадностью покушав в Чевенгуре, старик еле дождался конца заседания ревкома и сейчас же ушел в бурьян, лег там на живот и начал страдать, забыв обо всем, что ему было дорого и мило в обыкновенное время.
Чепурный вечером выехал в губернию — на той же лошади, что ездила за пролетариатом. Он поехал один в начале ночи, в тьму того мира, о котором давно забыл в Чевенгуре. Но, еле отъехав от околицы, Чепурный услышал звуки болезни старика и вынужден был обнаружить его, чтобы проверить причину таких сигналов в степи. Проверив, Чепурный поехал дальше, уже убежденный, что больной человек — это равнодушный контрреволюционер, но этого мало — следовало решить, куда девать при коммунизме страдальцев. Чепурный было задумался обо всех болящих при коммунизме, но потом вспомнил, что теперь за него должен думать весь пролетариат, и, освобожденный от мучительства ума, обеспеченный в будущей правде, задремал в одиноко гремевшей телеге с легким чувством своей жизни, немного тоскуя об уснувшем сейчас пролетариате в Чевенгуре. «Что нам делать еще с лошадьми, с коровами, с воробьями?» — уже во сне начинал думать Чепурный, но сейчас же отвергал эти загадки, чтобы покойно надеяться на силу ума всего класса, сумевшего выдумать не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и не только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма.
Мимо телеги проходили травы назад, словно возвращаясь в Чевенгур, а полусонный человек уезжал вперед, не видя звезд, которые светили над ним из густой высоты, из вечного, но уже достижимого будущего, из того тихого строя, где звезды двигались как товарищи — не слишком далеко, чтобы не забыть друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться в одно и не потерять своей разницы и взаимного напрасного увлечения.
На обратном пути из губернского города Пашинцева настиг Копенкин, и они прибыли в Чевенгур рядом на конях.
Копенкин погружался в Чевенгур, как в сон, чувствуя его тихий коммунизм теплым покоем по всему телу, но не как личную высшую идею, уединенную в маленьком тревожном месте груди. Поэтому Копенкин хотел полной проверки коммунизма, чтобы он сразу возбудил в нем увлечение, поскольку его любила Роза Люксембург, а Копенкин уважает Розу.
— Товарищ Люксембург — это женщина! — объяснял Копенкин Пашинцеву. — Тут же люди живут раскинувшись, навзничь, через пузо у них нитки натянуты, у иного в ухе серьга, — я думаю, для товарища Люксембург это неприлично, она бы здесь засовестилась и усомнилась, вроде меня. А ты?
Пашинцев Чевенгура нисколько не проверял — он уже знал всю его причину.
— Чего ей срамиться, — сказал он, — она тоже была баба с револьвером. Тут просто ревзаповедник, какой был у меня, и ты его там видел, когда ночевал.
Копенкин вспомнил хутор Пашинцева, молчаливую босоту, ночевавшую в господском доме, и своего друга-товарища Александра Дванова, искавшего вместе с Копенкиным коммунизм среди простого и лучшего народа.
— У тебя был один приют заблудившемуся в эксплуатации человеку, — коммунизма у тебя не происходило. А тут он вырос от запустения — ходил кругом народ без жизни, пришел сюда и живет без движения.
Пашинцеву это было все равно: в Чевенгуре ему нравилось, он здесь жил для накопления сил и сбора отряда, чтобы грянуть впоследствии на свой ревзаповедник и отнять революцию у командированных туда всеобщих организаторов. Всего больше Пашинцев лежал на воздухе, вздыхал и слушал редкие звуки из забытой чевенгурской степи.
Копенкин ходил по Чевенгуру один и проводил время в рассмотрении пролетариев и прочих, чтобы узнать — дорога ли им хоть отчасти Роза Люксембург, но они про нее совсем не слышали, словно Роза умерла напрасно и не для них.
Пролетарии и прочие, прибыв в Чевенгур, быстро доели пищевые остатки буржуазии и при Копенкине уже питались одной растительной добычей в степи. В отсутствие Чепурного Прокофий организовал в Чевенгуре субботний труд, предписав всему пролетариату пересоставить город и его сады; но прочие двигали дома и носили сады не ради труда, а для оплаты покоя и ночлега в Чевенгуре и с тем, чтобы откупиться от власти и от Прошки. Чепурный, возвратившись из губернии, оставил распоряжение Прокофия на усмотрение пролетариата, надеясь, что пролетариат в заключение своих работ разберет дома, как следы своего угнетения, на ненужные части и будет жить в мире без всякого прикрытия, согревая друг друга лишь своим живым телом. Кроме того — неизвестно, настанет ли зима при коммунизме или всегда будет летнее тепло, поскольку солнце взошло в первый же день коммунизма и вся природа поэтому на стороне Чевенгура.
Шло чевенгурское лето, время безнадежно уходило обратно жизни, но Чепурный вместе с пролетариатом и прочими остановился среди лета, среди времени и всех волнующихся стихий и жил в покое своей радости, справедливо ожидая, что окончательное счастье жизни вырабатывается в никем отныне не тревожимом пролетариате. Это счастье жизни уже есть на свете, только оно скрыто внутри прочих людей, но и находясь внутри — оно все же вещество, и факт, и необходимость.