— Ну говори, не тяни! — поторопил я. — Денег, что ли, призанять захотел?
   — А! Деньги, деньги!.. — встрепенулся гость. — По теперешним временам кому не нужны они, деньги эти?.. Только ведь я не занять. Я, напротив, тебе предложить хотел. И довольно солидную сумму. По старой дружбе…
   Это было уже что-то сверхъестественное! Атька готов мне покровительствовать и даже ссужать меня деньгами!
   — А велика ли сумма-то?
   Он назвал ее. Я насторожился. Цена той самой бриллиантовой броши!
   — Но взамен от меня потребуется, наверное, адова работа? — спокойно спросил я, стряхивая пепел от папиросы в пепельницу.
   — Никакой! Абсолютно никакой! Наоборот, тебе даже придется отказаться от работы.
   — В отставку, что ли, прикажешь подать?
   — Зачем в отставку? Заболей! Долго ли заболеть?
   Так и есть! Опять она, эта таинственная незнакомка из магазина «Штандарт и фабрикант»! Только сейчас, будто по волшебству, принявшая облик друга моего детства.
   — Слушай, не хитри, не петляй! — попросил я. — Давай в открытую, а? Твоему доверителю, так будем говорить, очень не хочется, чтобы я положил на карту эту самую губу на западном берегу Ямала. Хорошо. Допустим, я заболел. Ты прав, по теперешним временам деньги каждому нужны. Однако свет не на мне клином сошелся. На поиски губы отправится другой гидрограф, только и всего.
   — А это уж, брат, не твоя печаль!
   — Например, ты отправишься? Я угадал? С охотой вызовешься заменить больного товарища? А потом исхитришься и сумеешь ничего не увидеть на берегу?
   — А хоть бы и так? В Робинзоны я, знаешь, уже не играю. И в необитаемые острова тоже. Рассуждаю трезво. Жили наши картографы без этой губы и еще несколько лет как-нибудь перебьются. Медь кончается там, к твоему сведению. Вот пусть и добирает ее себе этот купчина архангелогородский. Не платит государству налоги? А тебе-то что? Ты же не государство! — Он доверительно перегнулся ко мне со стула: — Повременить надо! Повременить! Только и всего. Годика три-четыре, не больше. Доберет купчина остаточки, тогда милости просим, открывайте на берегу Ямала все, что пожелаете!
   От злости я потерял на какое-то время дар речи. А бывший друг моего детства продолжал журчать над ухом все убедительнее, все увереннее:
   — Ты же не глуп, ты должен понять. Ну, положишь на карту эту губу, а дальше что? Как воронье, налетят эти стеффены, бернадты, оффебахеры! Я обобщаю, понятно. Но ты убедился только что, это же факт наглядный, русским купцам и промышленникам у нас в России продыха от иностранцев нет! То-то и оно! Абабков, он, конечно, ловкач, и жмот, и все что ты хочешь, зато, согласись, как-никак свой брат русак!
   Он, видите ли, мало того, что добросовестно отрабатывал полученные им за посредничество деньги, он еще и базу высокопринципиальную под это подводил! Ай да Атька!
   Рано или поздно всякому терпению приходит конец. Вскочив, я отбросил стул. Тотчас же вскочил и он, а за стеной в столовой вдруг воцарилась тишина.
   — Говоришь, свой брат русак? Врешь, это твой брат, а не мой! Да и какой ты ему брат? Ты ему холуй, а не брат! Офицер русского флота к купчишке в холуи нанялся! И уже не хочешь в Робинзоны? Теперь не хочешь, дрянь, не хочешь?
   В подобных случаях бог знает почему забываешь нужные слова. Под язык подворачивается какая-нибудь чушь, безладица. К чему я, например, долдонил ему про Робинзона?
   Нет, я не бил его, не думайте обо мне плохо, хотя он, конечно, заслуживал основательной трепки. Я просто схватил его обеими руками за грудь, но так, что летний белый китель затрещал по швам, и то поднимал в такт словам над стулом, то опускал с силой, будто задом его забивал сваю.
   Жена высунулась из двери, ойкнула и скрылась.
   Любопытно, что во время экзекуции Атька не сопротивлялся, несмотря на то, что был раза в полтора выше меня и, если судить по кадетским временам, намного сильнее. Он только морщился болезненно и все закидывал голову, видимо опасаясь пощечин. А кудряшки его так и прыгали, так и танцевали над потасканным, осунувшимся лицом. Помнится, больше всего меня злили именно эти кудряшки.
   Я потащил его к двери, и он, представьте, не упирался, послушно перебирал ногами, по-прежнему сохраняя совершенное безмолвие.
   — Чтобы и духу твоего!.. — напутствовал я его и швырнул ему с верхней площадки перчатки и фуражку. Потом с грохотом захлопнул дверь.
   И тут наступила реакция. Не отвечая на расспросы перепуганной жены, я с трудом добрел до кабинета, закрылся на ключ и упал в кресло.
   …Жене я не стал ничего объяснять. Предупредил лишь, что если в мое отсутствие явятся знакомые офицеры, то ей надлежит протелефонировать немедленно в порт. Понимаете ли, я ждал вызова на дуэль. В состоянии аффекта, как тогда говорили, я довольно основательно утрамбовывал стул бывшим Пятницей.
   Но секунданты от Пятницы не явились. Он предпочел «проглотить обиду, не разжевывая» — так говорят французы.
   В назначенный день гидрографическое судно под моим командованием вышло из порта.

 
   Плавание из Санкт-Петербурга в Карское море было чуть ли не целой экспедицией. Правда, ледовая обстановка тем летом сложилась благоприятная.
   Преодолев два шторма средней силы, мы проскользнули Югорским Шаром из Баренцева в Карское, вошли в огромную Байдарацкую губу и двинулись на север вдоль западного берега Ямала. Справа по борту потянулась однообразная, серая тундра.
   Перевод слова «Ямал» знаете? По-ненецки это, собственно, два слова. «Я»
   — «земля», «мал» — «конец». Стало быть, «конец земли». Но на некоторых наших картах сохранялось еще широкоупотребительное название — Самоедский полуостров. Самоеды, самоядь — это по-старому ненцы.
   К сожалению, координаты показанной на карте губы, в которой купец Абабков нарушал законы Российской империи, оставались загадочными. О, в том-то и штука! Видимо, тайный недоброжелатель Абабкова был человеком невежественным в навигации, либо не сумел раздобыть нужные сведения. В письме его, посланном в министерство финансов, было сказано лишь: «западный берег полуострова Ямал, ближе к его оконечности». А протяженность Ямала — семьсот километров!
   Военный гидрограф Иванов положил на карту материковый берег Карского моря еще в 1829 году. Норденшельд высаживался на западном побережье Ямала в 1875 году. Там дважды побывал Нансен. Но и после посещений Иванова, Норденшельда и Нансена были, понятно, разные уточнения и дополнения. Вообще в те годы в Арктике всякие сюрпризы были возможны. Не далее как спустя год после нашей экспедиции гидрографические суда «Таймыр» и «Вайгач» открыли к северу от мыса Челюскин архипелаг, ныне носящий название Северной Земли.
   Целый архипелаг, понимаете! А здесь речь шла всего лишь о какой-то ничтожной губе. Ан попробуйте-ка усмотрите ее с моря, если тундровый берег не только однообразен, но еще и весь изрезан маленькими заливами и бухточками!
   Надо, правда, отдать должное тайному недоброжелателю: в своем письме он сообщил ряд важных географических подробностей, коими я в дальнейшем и руководствовался.
   В частности, он предупредил, что вход в губу прикрывает с моря невысокая песчаная коса и тянется параллельно берегу, издали с ним совершенно сливаясь. Каверза, придуманная природой специально для нашего брата гидрографа! Неудивительно, что вход в губу, закрытый с моря косой, трудно, почти невозможно усмотреть, тем более на значительном удалении. Так и возникло это прискорбное для нас упущение на карте и в лоции, чем не замедлил воспользоваться предприимчивый Абабков.
   Поиски губы, не обозначенной на карте, — дело, поверьте, нелегкое, кропотливое, выматывающее душу. Мы тщательно обследовали почти весь западный берег полуострова Ямал и нигде не обнаружили этой губы. Но ведь она была! Она, несомненно, была. В этом убеждало меня не только письмо недоброжелателя, убеждали и неотвязные домогательства Атьки, а также авантажной незнакомки. И хотя Атька разглагольствовал о том, что «свой брат русак» добирает в губе «остаточки», но, видимо, приврал по обыкновению. Меди на берегу было еще немало. Сужу по цене бриллиантовой броши. Цена была высока.
   Каждый день я с напряженным вниманием вчитывался в лоцию Карского моря.
   «Берег полуострова, — невозмутимо повествовала лоция, — большей частью низменный, с неглубокими заливами, отделенными от моря песчаными косами».
   «Ах, даже так? — думал я, раздражаясь. — Значит, в этом отношении наша губа ничем не отличается от других заливов?.. Но дальше, дальше!»
   «Глубины у берега — от тридцати до пятидесяти метров. В отдельных местах берег — откосый к морю, высотой до тридцати метров». Это было важно. Недоброжелатель как раз писал о высоком покатом береге («откосе»), не указывая, правда, его высоты.
   Ободряло меня и то, что берег к северу постепенно понижался. Это тоже совпадало с указаниями недоброжелателя.
   Тем не менее никаких результатов пока не было. А путешествие уже приближалось к концу, то есть судно готовилось обогнуть «конец земли».
   Нетерпение мое и команды возрастало. Мы были накалены до предела. Так, вероятно, Колумб ждал возгласа: «Земля!» Я ждал возгласа: «Губа!»
   Было объявлено, что командир выдаст денежное вознаграждение тому из матросов, кто первым заметит вход в губу, не показанную на карте. Наблюдение было усилено. На фок-мачте в бочке неотлучно сидел один из сигнальщиков с биноклем.
   Хорошо еще, что бессонное полярное солнце не уходило с небосвода — мы имели возможность продвигаться без остановок, не тратя времени на якорные стоянки.
   С трепетом душевным я ожидал, что вот-вот прямо по курсу сверкнет чистая вода, вдали возникнут смутные очертания острова Белого, а мы так и не обнаружим утаенной от государства губы.
   В девять тридцать памятного мне августовского дня сигнальщики на мачте и на мостике усмотрели справа по борту нечто, показавшееся им подозрительным. Я торопливо поднес бинокль к глазам. Да, верно! Береговая полоса выглядела многоплановой, как на сцене в театре. За первой «кулисой»
   — беспорядочным нагромождением песка и гальки — блеснула вода, из-за нее выглянула вторая «кулиса» — такое же нагромождение песка и гальки. Так и есть! Это — коса, а за косой прячется вход в губу!
   Я поспешно заглянул в лоцию. Никакой губы на этих координатах не значилось. Мы у цели! Господин Абабков, готовьте встречу гостям!
   Я помнил о рифах и мелях и поэтому, несмотря на то, что меня била лихорадка нетерпения, дождался прилива. Потом выслал лотовых на бак, и, ведя промер глубин, обогнул выступ, и на малых ходах ввел судно в узкость.
   Вот оно что! Недоброжелатель из Архангельска не предупредил, что незваный посетитель рискует споткнуться о порожек! Оказывается, это была не только гидрографическая каверза, это была еще и ловушка для опрометчивых и торопливых навигаторов. Мало того, что проход между косой и материковым берегом был узок, он был изогнут подобно самоварной трубе. Словом, здешняя природа явно благоприятствовала нарушителям закона, искавшим уединения.
   Зато, едва лишь судно наше прошло узкость, мы очутились посреди залива сказочной голубизны. Вода в нем даже не была подернута рябью — волнение с моря почти не достигало сюда в штиль.
   За косой был высокий берег, а еще дальше — неоглядные пространства тундры, поросшей мхом и лишайником, вразброс лежащие валуны и среди них лужи-лайбы, никогда не просыхающие летом. Все серо-серо! Тундра во всей своей наготе, пустая, протянувшаяся на многие сотни километров к югу. И ведь сейчас полярное лето, середина августа! А как мрачно, наверное, все это выглядит зимой…
   Впрочем, пейзаж — дело вкуса. Для Абабкова Потаенная являлась, бесспорно, самым приятным уголком на свете.
   Я, разумеется, не рассчитывал на то, что он встретит нас хлебом-солью. Полагаю, и вообще-то он редко бывал в губе, полностью положившись на своего управляющего. Вместо Абабкова нас встретили пять или шесть пестрых сибирских лаек. Они сидели в ряд на мокром прибрежном песке и внимательно следили за тем, как мы, подняв в заливе волну, швартуемся у шаткого деревянного причала. Матросы попробовали было подозвать их, но собаки с негодующим лаем разбежались.
   Судя по всему, рудник работал до последнего дня — упрямый владелец его, вероятно, продолжал надеяться, что зрение мое в море «ухудшится». Надо думать, люди Абабкова уехали отсюда буквально за несколько минут до нашей высадки, тогда лишь, когда увидели, что судно, приближающееся с юга, изменило курс и повернуло ко входу в губу. При этом они так торопились убраться, что в суматохе не успели собрать всех своих ездовых собак.
   Можно предположить, что рудокопам приказано было в случае опасности «прибрать все под метелочку». Однако они поленились, понадеялись на авось, как частенько бывало в то время, и следы незаконного их пребывания в Потаенной остались.
   Мы убедились в том, что медь добывалась хищническим, чуть ли не первобытным способом.
   Рудокопы работали только летом. Жили они даже не в землянках, а в каких-то ямах или норах. В одной из них матросы нашли котелок с недоеденной кашей, в другой припрятано было кое-что из оборудования, до крайности примитивного. Поодаль в тундре чернел провал котлована.
   Тень карающего закона нависала над Абабковым, поэтому подручные его спешили выжать из залежей все, что можно, пока их не схватили за руку.
   И вот схватили!
   Теперь губа, которую Абабков старательно прятал от гидрографов, заняла свое место на карте и в лоции, где я посвятил ей несколько скупых слов, лишенных всяких эмоций:
   «Под такими-то и такими-то градусами, минутами, секундами северной широты и такими-то восточной долготы у северной оконечности полуострова Ямал — губа, отгороженная от моря узкой песчаной косой, которую вода, возможно, прорывает весной… берег, сложенный из песка и глины, приподнят над морем на двенадцать метров, далее переходит во всхолмленную тундровую равнину… глубины у берегов…»
   И наконец:
   «Экспедицией на таком-то судне в 1912 году установлен здесь гидрографический знак, представляющий собой деревянную пирамиду высотой восемнадцать метров, увенчанную двумя перпендикулярно пересекающимися кругами».
   В своей докладной я написал, что считал бы целесообразным устроить в Потаенной маяк. Площадь обзора с берега очень велика — в ясную погоду видно на десятки миль вокруг.
   Однако построить маяк так и не удосужились. Зато спустя тридцать лет, во время Великой Отечественной войны, мой гидрографический знак был использован в качестве сигнально-наблюдательного поста.
   Почему я не присвоил губе своей фамилии? Ну, при сложившихся щекотливых обстоятельствах это было бы не совсем удобно, вы не находите? Чувствовался бы привкус сенсации, а я всегда ненавидел сенсацию. Да и не мне, если хотите, а моему высокому начальству было решать, достоин я или не достоин «увековечить» свою фамилию на карте.
   Я окрестил губу Потаенной, считая, что это вполне соответствует обстоятельствам ее открытия.
   Мог ли я ожидать, что меня еще не раз удивят причудливые изгибы «биографии» этой губы?..

 
   Возвратясь в Петербург, мы чувствовали себя, как вы догадываетесь, на седьмом небе. Начальство с благосклонной улыбкой пожимало мне руку, товарищи-гидрографы откровенно завидовали, и, согласитесь, было чему завидовать. В управлении поговаривали о том, что будто бы даже предстоят награждения.
   Никто не вспоминал о прохвосте Абабкове. А что о нем вспоминать? Прохвосту идти по Владимирке note 3, это ясно. Помилуйте, самим его высокопревосходительством сказано: «Обман государства! Потрясение устоев империи!» Здесь, однако, уже заканчивалась наша, гидрографов, компетенция и начиналась компетенция судей и прокуроров.
   Атька? Вас интересует беспутный Атька? С ним и того проще. Не дождавшись моего возвращения, он использовал свои связи в Морском штабе и быстро «смотался», как говорят теперь, с Балтийского на Черноморский флот.
   Считаете, что я был обязан вывести его на чистую воду? Но ведь никто не присутствовал при нашем «задушевном» разговоре. Атька мог за милую душу от всего отпереться. Кроме того, я, признаюсь, питал к нему слабость. Что ни говори, мы же когда-то играли в Робинзона, потом учились вместе в корпусе, были с ним одного выпуска!
   Не достаточно ли для Атьки, думал я, той небольшой домашней выволочки, которой он был подвергнут мною? Не пробудила ли эта выволочка совесть, доселе дремавшую в нем?
   Мною вдобавок владело тогда настроение удивительной душевной приподнятости. Мне наконец удалось внести свой вклад в гидрографию Арктики, обогатить и уточнить ее карту! Я был счастлив и, естественно, хотел, чтобы все вокруг были счастливы, как я…
   Однако настроение мое вскоре изменилось. Ни один из участников экспедиции не получил наград, ожидаемых к Новому году. Меня, что выглядело совсем странно, даже обошли во время присвоения очередных воинских званий.
   Кто-то определенно вредил мне. Кем-то пущены были в ход невидимые тормоза, загадочные силы сцепления, глубоко запрятанные в недрах санкт-петербургских канцелярий. Иной раз мне казалось, что стоит лишь прислушаться — и сквозь непрекращающийся суетливый гомон столицы донесется едва внятное поскрипывание зубчатых валов и колесиков.
   Но кто же втихомолку управляет валами и колесиками? Кто не жалеет денег, и, видимо, немалых, на «смазку» этих валов и колесиков?
   Ответ напрашивался. Конечно же, он, злопамятный Абабков!
   Однажды утром, развернув газету, я на одной из ее страниц увидел групповую фотографию. Из подписи явствовало: это наши отечественные финансисты и промышленники, которые только что получили от правительства крупнейший военный подряд. В центре группы восседали рядышком знаменитые петербургские банкиры Вавельсберг и Алферов. Всем известно было, что они лютой ненавистью ненавидят друг друга, даже отворачиваются при встрече. Однако на снимке оба финансовых деятеля послушно, хоть и с натугой, улыбались в фотообъектив.
   Зато какой же неподдельно-восторженной, какой лучезарной была улыбка полноватого, несколько болезненного на вид человека средних лет в сюртуке с атласными отворотами, который жался где-то сбоку группы (пребывая пока, вероятно, лишь в ранге второстепенного богатея). Он, судя по его позе, очень боялся остаться за пределами фотоснимка и, сохраняя на лице описанную выше улыбку, всем туловищем своим клонился, перегибался, тянулся к центру, то есть к Вавельсбергу и Алферову.
   Да, вы угадали. В перечне военных подрядчиков я наткнулся на фамилию Абабкова, лесопромышленника из Архангельска!
   Теперь вопрос к вам: хорошо ли вы знаете Ленинград? Вот как! Даже очень хорошо! А я пари готов держать, что вам неизвестен или почти неизвестен любопытнейший переулок в Ленинграде. Название его? Банковский. Оно что-нибудь говорит вам? Ничего не говорит? Я так и думал.
   Между тем, рассказывая туристам о Великой Октябрьской революции, надо бы, я считаю, начинать экскурсии по Ленинграду именно с Банковского переулка. А уж затем вести толпу приезжих по привычному маршруту — под арку Главного штаба и к Смольному.
   Прогуляйтесь-ка при случае на Банковский, очень рекомендую. Сюда, в это святая святых старого Петербурга, можно попасть по-разному. С улицы Росси поверните на улицу Крылова, которая тянется несколько наискосок, и выйдете на Садовую к Гостиному двору. А если угодно, шагайте прямиком по улице Ломоносова. Банковский параллелен ей и упирается в канал Грибоедова. И еще примета: он между Мучным, Перинным и Москательным переулками!
   Лабиринт этих переулков дореволюционные репортеры именовали российским Сити. Засев в грузных лабазах и теснейших конторах с окнами, заделанными решеткой, наши русские толстосумы прибирали отсюда постепенно к рукам высокомерную дворянско-помещичью империю. «Все куплю», — сказало злато…»
   Банковский переулок — коротенький, метров девяносто (длина миноносца), очень узкий и поэтому почти всегда полутемный, даже в солнечный день.
   Разъяренно пялятся друг на друга со стен львы и взлохмаченные Нептуны — таков в те годы был распространенный сюжет барельефов на домах. — А быть может, это долженствовало аллегорически изображать соперничество между размещавшимися в переулке банками?
   Возвращаясь со службы, я делал иногда крюк, чтобы пройтись лишний раз вдоль Банковского. Разумеется, не рассчитывал встретиться с Абабковым. Да и что бы это мне дало?
   Стены со львами и Нептунами, а также узкие, огражденные решеткой окна, за которыми допоздна горбились российские клерки, корпевшие над гроссбухами, все же, наверное, как-то помогали мне сосредоточиться, лучше осмыслить свою жизнь — занятие, кстати сказать, не очень-то привычное для большинства тогдашних офицеров флота.
   Прошу вас, поймите меня правильно: дело не в личной обиде, отнюдь нет! Обида явилась лишь толчком к размышлениям, которые шаг за шагом уводили все дальше по опасному пути.
   Для меня победа в Карском море — можно, я думаю, до какой-то степени считать это моей победой? — вдруг обернулась поражением, да что я говорю, больше чем поражением — катастрофой в личном психологическом плане!
   Вот вам еще один парадокс, связанный с губой Потаенной. То, чего не удалось бы достигнуть самым красноречивым агитаторам и пропагандистам-революционерам, сделал, причем запросто, мимоходом, этот купец Абабков. Он поколебал в моих глазах престиж Российской империи!
   Что же это за государство, размышлял я, в котором люди, стремящиеся к его благоденствию и возвеличению, обесславлены, а проходимцы, нагло его обкрадывающие, преуспевают? За взятку, выходит, можно купить всех в этом государстве — от околоточного надзирателя до прокуроров и судей, а быть может, даже и до его высокопревосходительств, самого морского министра? Разница, надо полагать, лишь в размерах суммы, предлагаемой взяткодателем.
   Взятка? Зауряд-взятка? О нет! Взятка с большой буквы, ее величество Взятка, всесильная, всепроникающая, непреодолимая, подлинно самодержавная,
   — вот кто управляет в Российской империи!
   Некая зияющая трещина с угнетающей повторяемостью возникала в моем воображении. Зигзагом пробегала она от Банковского переулка через весь Санкт-Петербург по гранитному его фундаменту и продолжала на глазах у меня удлиняться и расширяться. Полубредовая иллюзия, не правда ли, почти кошмар? Но вдобавок, заметьте, крамольный кошмар!
   Так или иначе, но благодаря истории с губой Потаенной я был до известной степени уже подготовлен к безоговорочному переходу на сторону революции, что и совершил, как вы знаете, в октябре 1917 года вместе с несколькими другими офицерами Балтийского флота.
   В те времена среди военных моряков имела хождение одна шутка. Не отрицаю своего авторства. Я сказал, что при содействии купца Абабкова у меня возникли свои особые, «личные», счеты с российским капитализмом…


3. ШЕСТОЙ СВЯЗИСТ ПОТАЕННОЙ


   Что же произошло с губой Потаенной после революции? Вопрос законный. Отвечаю: почти что ничего! Атька, если и прилгнул, то, как ни странно, самую малость — покровитель его, расторопный архангелогородец, действительно подбирал «остаточки». Правда, советские геологи возобновили работы в тех местах, но, говорят, и трех лет не прошло, как залежи были выбраны до самого донышка. После этого губа Потаенная надолго погружается во мрак…
   О себе разрешите кратко, только то, что имеет непосредственное отношение к Потаенной. Гражданскую войну я закончил на Балтике, а потом, как гидрограф, перешел в УБЕКО — Управление безопасности кораблевождения на Крайнем Севере. Исходил этот Крайний Север на кораблях вдоль и поперек, но, представьте, так больше и не побывал ни разу в своей Потаенной — как-то все не складывались обстоятельства.
   Между тем у нас в Арктике, и буквально на глазах у меня, происходят удивительные события. Ледокольный пароход «Сибиряков» — он еще дважды будет фигурировать в моем повествовании — за одну навигацию проходит Северным морским путем; Чкалов и Громов, как пишут в газетах, совершают «прыжок» из СССР в США; и, наконец, на «макушку земного шара» высаживаются наши зимовщики во главе с академиком Шмидтом!
   Однако события эти обходят Потаенную стороной. Грустно, но факт! Такой уж это оказался заброшенный уголок Арктики.
   Очень мало упоминаний о Потаенной, а также обо мне найдете и в литературе. Хорошо еще, если автор какого-нибудь сугубо специального труда скороговоркой пробормочет в сноске или в примечании: «Губа положена на карту лейтенантом таким-то на гидрографическом судне таком-то». Даже коллеги-гидрографы, на глазах у которых произошел небывалый географический казус со спрятанной от начальства губой, начисто выкинули все из головы. При встречах никто и словом не обмолвился: «Как, мол, Потаенная твоя там? Ну и баталию же ты, помнится, выдержал из-за нее с этим купчиной… как его…»
   Обидно? А как бы вы думали?..
   Вспоминая об открытой мною — вроде бы и ни к чему? — губе, я рисовал в своем воображении тех сибирских лаек, которые встретили нас, сидя в ряд на берегу. Для меня это было как бы воплощением безысходного запустения. Брошенные абабковскими рудокопами собаки вскоре после нашего ухода, конечно, убежали в глубь тундры и одичали там, либо их, что более вероятно, забрали к себе ненцы из ближайшего стойбища. И все же при мысли о Потаенной я долго не мог отделаться от странной гнетущей ассоциации: с низкого мглистого неба свешивается матовый шар луны, мохнатые диковатые морды молитвенно подняты к ней, безлюдный берег по временам оглашается протяжным, скорбным воем.