И так, вообразите, длится годы и годы…

 
   Что же явилось причиной того, что «по прошествии времен», торжественно выражаясь, перед узкой косой и надежно укрытым за нею заливом вновь раздернулся черно-белый занавес из снежных зарядов и тумана?
   Вы не ошиблись. Война! От глубокой спячки Потаенную пробудила Великая Отечественная война. Но известную роль сыграл в этом и я.
   Видите ли, в начале войны я был призван на Военно-Морской Флот, в звании капитана второго ранга. А в августе 1941 года была сформирована Беломорская военная флотилия со штабом в Архангельске, которая входила в состав Северного флота. Я получил назначение в оперативный отдел штаба, поскольку — вероятно, не без оснований — считался знатоком Северного военно-морского театра.
   Поразмыслив над картой, я не замедлил доложить начальнику штаба о том, что, по-моему, нужно разместить в губе Потаенной новый пост наблюдения и связи. Оттуда, с высокого берега, просматривается значительная часть акватории. И вместе с тем служебные и жилые помещения можно со стороны моря укрыть от наблюдателей, так как тундра в этом месте полого спускается к востоку.
   Начальство согласилось с моими доводами и приказало сформировать команду нового поста. Этим пришлось непосредственно заниматься мне: заместитель начальника штаба убыл в командировку, и я в течение двух недель исполнял его обязанности. Тут-то и появился будущий шестой связист Потаенной.
   На мой письменный стол легли его документы. Если не ошибаюсь, заявление, написанное на листке, вырванном из школьной тетради в клетку, выражающее желание уничтожать фашистов, находясь в рядах доблестного Военно-Морского Флота, затем справка из школы об успешном окончании седьмого класса и два удостоверения: члена клуба радиолюбителей-коротковолновиков и участника республиканской географической олимпиады, получившего вторую премию. Паспорт, комсомольский билет и метрика якобы сгорели в поезде во время бомбежки, которой подвергся владелец документов по пути в Архангельск. Подпись на заявлении была старательная, еще неумелая: «Гальченко Валентин».
   Я, разумеется, наложил резолюцию: «Отказать!» И любой, уверяю вас, сделал бы то же, сидя за моим столом.
   Но, как известно, настойчивым везет. А Гальченко Валентин был настойчив. Причем, что очень важно, не нагло настойчив — сейчас говорят: «пробивной», — а очень немногословно, деликатно, я бы сказал даже, гипнотически настойчив.
   Он ухитрился перехватить меня по дороге в штаб, который помещался над Северной Двиной в одном из зданий горкома партии.
   Первое впечатление от этого Гальченко было, откровенно говоря, не из обнадеживающих. Он был невысокий, тощенький и с каким-то, я бы сказал, наивно-упрямым и вместе с тем застенчивым выражением лица, вдобавок чрезвычайно белесый. Белесыми были у него и волосы, и брови, и ресницы, будто мама перед визитом к начальству окунула сыночка в кринку со сметаной.
   Запинаясь, он сообщил, что родом с Украины, уроженец города Ромны.
   — В нашем городе родился киноартист Шкурат, который играл старого казака в фильме «Чапаев», — поспешил добавить проситель, будто это обстоятельство могло расположить меня в его пользу.
   Отец Гальченко Валентина, как выяснилось, воевал на Западном фронте, а сам он эвакуировался с матерью в Архангельск, где жили родственники. Мать устроилась в госпитале медсестрой.
   — Поезд твой где горел? — спросил я.
   — Под станцией Коноша! — торопливо ответил Гальченко. — В третий вагон ка-ак ахнет бомба!
   — А сколько лет тебе, говоришь?
   — Восемнадцать, — сказал он и неожиданно запнулся, покраснел.
   «Поезд-то, возможно, и горел, — подумал я, — но паспорта скорее всего не существует вообще в природе. А покраснел посетитель потому, что не привык еще врать, пусть даже с самыми благородными намерениями».
   Мне это понравилось в нем. То есть именно то, что он покраснел. И все же скрепя сердце пришлось подтвердить свою резолюцию.
   После этого Гальченко принялся аккуратно, как на службу, являться в мою приемную и просиживать там с утра до вечера. Когда я проходил мимо, он поспешно вскакивал, однако не произносил ни слова. Всего лишь, понимаете ли, скромно напоминал о себе, но — неуклонно, неотвратимо!
   Наконец адъютант (без моего ведома) запретил ему сидеть в приемной.
   Но он не унялся. Лишь «отступил на заранее подготовленные позиции» — встал напротив здания штаба на противоположном тротуаре.

 
   Как-то в разгар суматошного рабочего дня я вышел из-за стола, чтобы немного поразмяться. Сделал два или три вдоха-выдоха перед открытой форточкой и вдруг заметил этого упрямца из Ромен. Глубоко засунув руки в карманы, он подскакивал и переминался с ноги на ногу на своем посту. Доски тротуара прогибались, пружиня под ним. Если не ошибаюсь, моросил дождь. И вообразите, я невольно растрогался при виде этой тощенькой, узкоплечей, стоически мокнущей на тротуаре фигурки в каком-то поношенном, куцем, с короткими рукавами пальтеце!
   Гляжу, земляк прославленного киноартиста, продолжая подпрыгивать, вытащил из кармана горбушку хлеба и начал ее задумчиво жевать. Эта горбушка, признаюсь, меня доконала.
   «Как он питается? — подумал я о нем. — Мать при всем желании не может уделять ему много из своего скромного жалованья. На работу между тем упрямец не идет, видимо, надеется, что я переменю свое решение… А ей-богу, я и переменю его! По крайней мере, мальчишка будет сыт, обут, одет. Опасно в Потаенной? Ну и что из того? А где не опасно? В прифронтовом тылу иной раз опаснее, чем в такой вот захолустной губе Потаенной. Воевать, судя по всему, он будет не хуже других. Тем более он — любитель-коротковолновик, а на постах у нас не хватает радистов. Разумеется, это против правил — взять на службу без паспорта, только на основании справки из школы и удостоверения участника какой-то географической олимпиады, вдобавок неразборчиво написанного. Ну да была не была! Первый раз в жизни рискну нарушить правила!»
   И я нарушил их…
   Понимаете ли, если бы «все происходило на год позже, я бы направил этого Гальченко на Соловецкие острова к капитану первого ранга Авраамову, начальнику школы юнг. Но в 1941-м школы там еще не было. Так что мое положение оказалось безвыходным.
   «Черт его знает, этого настойчивого роменца, — думал я, уговаривая сам себя, — может, и на самом деле ему восемнадцать? А что он низкорослый и худенький, так мало ли чего: плохо питался в детстве, болел долго либо просто порода такая мелковатая у них, у Гальченко».
   Я вызвал адъютанта.
   — Пригласите ко мне того молодого человека с горбушкой, который топчется перед штабом на тротуаре!
   Молодой человек с горбушкой явился.
   — Значит, восемнадцать? — спросил я, не поднимая глаз от бумаг. — Хорошо! Я верю тебе. Отправляйся прямо в военкомат. Я сейчас туда позвоню.
   И через несколько дней он пришел ко мне уже краснофлотцем, одетым по всей форме, в черной шинели, в черной шапке с утопленной в мех красной звездочкой, туго-натуго подпоясанный — чтобы нельзя было засунуть двух пальцев за ремень, — а на ремне медная бляха, надраенная до солнечного сияния. Таковое же сияние испускала и его улыбающаяся физиономия. Он даже показался мне выше ростом. И тут я окончательно уверился в том, что поступил правильно.
   Начальник связи флотилии, естественно, приказал штабным радистам проверить его знания и умение.
   Результаты проверки оказались удовлетворительными.
   Перед самым отъездом он пришел ко мне попрощаться — уже со знаком штата радиотелеграфиста на рукаве. Это суконный черный кружок с красной окантовкой, а посредине, на фоне адмиралтейского якоря, вышиты две красные, зигзагообразно перекрещивающиеся стрелы, удостоверяющие принадлежность их владельца к великому братству советских военных радистов.
   Помнится, вновь испеченный краснофлотец то и дело скашивал глаза на свой рукав, любуясь этими красивыми стрелами.
   Но прежнего сияния на его физиономии я не усмотрел.
   Выяснилось, что он недоволен мною. Как? В чем дело? Почему?
   Гальченко, понимаете ли, узнал, что его направляют на пост наблюдения и связи. Из-за этого он и заявил претензию. Пробормотал, потупясь, что, по его мнению, принес бы Родине больше пользы, служа на корабле, а не на суше. Суша, видите ли, его не устраивала. Он желал разрезать форштевнем крутые волны, штормовать, топить!
   Но тут я быстренько, без лишних церемоний выпроводил неблагодарного строптивца за дверь.
   Так, с выражением обиды на лице, он и отбыл на ледокольном пароходе «Сибиряков» к новому месту службы…
   Да, вот о чем еще, пожалуй, стоит упомянуть!
   При посадке на пароход он немного замешкался, прощаясь с матерью, потом кинулся бегом по причалу, сгибаясь под тяжестью сундучка, и кто-то из будущих его товарищей крикнул матросам, стоявшим у сходней: «Погодите сходни убирать! Не видите, что ли, последний связист Потаенной поспешает!» А моторист поста Галушка, кажется это именно был Галушка, добродушно поправил: «Не говори: последний! Может, он в работе у нас будет первый. Говори: шестой связист Потаенной!»
   И на какое-то время это стало как бы его кличкой…
   А теперь позвольте мне, так сказать, чуточку посторониться, чтобы выдвинуть Гальченко и пятерых его товарищей на передний план.
   Я, как видите, сделал свое дело — положил в 1912-м Потаенную на карту, а в 1941-м убедил начальство организовать там пост наблюдения и связи. В дальнейшем судьба Потаенной целиком зависела уже не от меня, а от шести связистов поста. Сейчас рассматривайте меня лишь как историографа, добросовестно повествующего об этой необычной судьбе.
   О да, само собой! То, о чем я узнал впоследствии от Гальченко, позволю себе иной раз дополнить собственными своими впечатлениями об Арктике. Не будете на меня за это в претензии?


4. МИКРОБЫ ЗДЕСЬ НЕ ВЫЖИВАЮТ


   Признаться, отчасти я понимаю огорчения шестого связиста Потаенной. Подумайте, ему даже не дали вдосталь насладиться переходом по бурному Карскому морю!
   Старшина первой статьи Тимохин, командир отделения радистов, по свойственной ему природной недоверчивости не слишком-то полагался на оценку штабных радистов. Он сам решил проверить Гальченко по пути в губу Потаенную.
   — Посмотрим, посмотрим, какой ты любитель! — сказал Тимохин зловеще и подбородком указал ему на табуретку напротив.
   Очень ясно представляю себе эту сцену. Обоих радистов разделяет длинный обеденный стол. Дело происходит в кубрике, команда «Сибирякова» только что отужинала. Некоторые матросы уже разбрелись по койкам, другие собирались последовать их примеру, но в предвкушении зрелища снова уселись за стол.
   В полном составе присутствуют в числе «болельщиков» и связисты поста.
   Не удостаивая вниманием публику, старшина Тимохин выбил дробь на столе согнутым указательным пальцем. О, это был, бесспорно, виртуоз своего дела! На телеграфном ключе работал, я думаю, не хуже, чем Паганини играл на скрипке. Гальченко оробел, но не подал виду. Черенком вилки простучал ответ — конечно, не так быстро, как Тимохин, но в неплохом темпе. Матросы за столом заулыбались и придвинулись ближе. Краем глаза Гальченко заметил, что мичман Конопицын, начальник поста, многозначительно переглянулся со старшиной второй статьи Калиновским, командиром отделения сигнальщиков. Но лицо строгого экзаменатора оставалось непроницаемым.
   Опять это дьявольское тимохинское стаккато! Старшина рассыпал по столу такую скороговорку, что кто-то, сидевший рядом, не удержался и восторженно крякнул. Гальченко собрался с духом и отстучал старшине ответ, по-прежнему довольно быстро. Понимаете ли, он очень старался!
   — Ну как? — подавшись вперед, спросил моторист Галушка.
   — Сойдет для начала, — небрежно ответил Тимохин. — До классного радиста, конечно, ему далеко. Но подучится, будет тянуть! Я на койке нежиться не дам!
   И вы думаете, Тимохин отступился от него после этой проверки? Как бы не так! По два-три раза в день перехватывал на верхней палубе и мрачно говорил, смотря куда-то вбок:
   — Воздухом дышишь морским? Успеешь надышаться еще! Пойдем-ка лучше в кубрик, делом займемся! Что зря на походе время терять!
   Да, это был человек долга. Представляете, он занимался с Гальченко по специальности всю неделю, что «Сибиряков» шел от Архангельска к Потаенной. Как он пояснял, хотел натренировать память новичка и обострить его несколько туговатый слух.
   — Стучишь ты, в общем, терпимо, — говорил он, — но за память тебя не похвалю, нет! Настоящий радист обязан ухватить во время приема и держать в памяти не менее двух-трех кодовых сочетаний, чтобы поспеть их записать. Мало ли что может случиться! Карандаш у тебя, допустим, сломался, чистый лист бумаги потребовался, крыша над головой, наконец, загорелась от снаряда. Тут и нужна радисту память!.. Слух тоже имеешь не абсолютный. Когда будет много помех в эфире, станешь нервничать, теряться, путать. А у настоящего радиста знаешь какой должен быть слух? Если, к примеру, играет оркестр, то радист обязан отчетливо различать любой инструмент. Хоть завтра в дирижеры нанимайся… Дай! — недовольным голосом требовал он и отнимал у новичка наушники. — Теперь стучи!
   Они уже не перестукивались костяшками пальцев или черенками вилок по столу. Старшина раздобыл у радистов «Сибирякова» тренировочный пищик. Надев наушники, Гальченко с напряжением вслушивался в торопливый, очень резкий писк. Потом они менялись со старшиной ролями.
   Воображаете картину? Сидят оба — взрослый и юнец — рядом на длинной скамье, как два сыча на одной ветке. Бортовая качка кладет «Сибирякова» с волны на волну, солонка и хлебница ездят взад-вперед по столу, приходится то и дело прерывать тренировку и подхватывать их, чтобы не свалились на пол. Из камбуза тянет кислыми щами и подгоревшим жареным луком.
   Периодически новичка выворачивает наизнанку, но старшина Тимохин неумолим. Он говорит:
   — Пойди страви и возвращайся. Не тот моряк плох, кто укачивается, а тот, кто при этом не хочет или не может работать!
   Вот они и работали. Старшина — с небрежной ухваткой виртуоза, поджав тонкие губы, не глядя на Гальченко. Тот — втянув голову в плечи, надувшись как мышь на крупу.
   Ему, понимаете ли, очень хотелось поскорее наверх, из душного кубрика на палубу!
   Когда урок затягивался, земляк знаменитого киноартиста начинал все чаще поглядывать с робкой надеждой на старшину. Может, эта фраза — последняя?
   Старший радист «Сибирякова» Гайдо, проходя через кубрик, ободряюще подмигивал Гальченко.
   Как-то он остановился у стола и сказал:
   — Хорошую ты себе военно-морскую специальность выбрал. Гордись, молодой!

 
   Но, гордясь своей военно-морской специальностью, Гальченко очень уставал от тренировок с пищиком и порывался наверх, на палубу.
   Ему, понимаете ли, хотелось побродить по кораблю, глазея по сторонам. Это же был «Сибиряков», о котором он столько читал! Первый в мире корабль, за одну навигацию совершивший переход Северным морским путем из Архангельска в Берингов пролив, пробивший форштевнем своим дорогу всем остальным кораблям!
   Наконец, умилостивив Тимохина добросовестной работой, Гальченко выбирался наверх. По «Сибирякову» он ходил сами понимаете как! На цыпочках? Пожалуй, это у него не вышло бы из-за качки. Не на цыпочках, нет, но с благоговением!
   Он даже не обращал внимания на то, что корабль не очень большой — в длину семьдесят три с чем-то метра, в ширину, если не ошибаюсь, десять или одиннадцать.
   Закинув голову, Гальченко всматривался в топы мачт, выписывавшие зигзаг на мглистом небе. Рисовал в своем воображении, как все это выглядело, когда мачты и реи «Сибирякова» были одеты вздувшимися темными парусами. Это, как вы знаете, был самый романтический эпизод Сибиряковской эпопеи. Капитан Воронин был помором и в молодости немало походил под парусами. Не случайно же пришла ему в голову эта мысль — поднять паруса, сшитые наспех из брезентов, когда уже на финишной прямой перед самым выходом в Берингов пролив у «Сибирякова» сломался гребной винт и плавучие льды потащили пароход в обратном направлении. Последние мили сибиряковцы дотягивали под парусами со скоростью всего пол-узла, вдумайтесь в это! И все же дотянули. Так, под парусами, они и закончили свой путь — подобно Колумбу и Васко да Гама!
   А сейчас, удивляясь самому себе, Гальченко запросто расхаживал по палубе легендарного корабля.
   С почтительным сочувствием смотрел он издали на Качараву, нынешнего командира «Сибирякова», щеголеватого, подтянутого грузина, с неизменным белоснежным кашне вокруг шеи.
   Почему он сочувствовал ему? Впоследствии Гальченко объяснил мне это.
   Легендарный «Сибиряков», увы, оставался лишь вспомогательным посыльным судном, хотя имел кое-какое вооружение на борту, три зенитных орудия. Всего-навсего посыльное судно, и это с его-то биографией!
   До конца войны обречен он нести свой тяжкий крест — развозить зимовщиков по зимовкам, связистов по их постам, а заодно и разнообразный груз: консервы, лекарства, стройматериалы и презренную квашеную капусту.
   У одного кочегара, с которым подружился Гальченко — звали его Павел, — был патефон, которым он очень дорожил. Из пластинок уцелела только одна. Остальные, к сожалению, разбились в прошлый рейс, когда «Сибирякова» прихватило у Вайгача десятибалльным штормом. Павел иногда разрешал новичку прокручивать эту пластинку.
   Называлась она, если не ошибаюсь, «Шаленка», старинный цыганский романс. Были там слова, которые очень подходили к тогдашнему настроению Гальченко:
   Моя серая лошадка, Она рысью не бежит.
   Черноглазая девчонка На душе моей лежит!
   Никакая черноглазая или сероглазая еще не лежала на его душе. Однако «Сибиряков» на самом деле не бежал «рысью», а плелся едва-едва, словно бы прихрамывая при бортовой качке. Сравнение с «серой лошадкой» напрашивалось.
   Кто лучше Гальченко мог понять сибиряковцев, обреченных развозить по Арктике зимовщиков, связистов и капусту! Ведь и он стремился воевать по-настоящему. Но — тоже не повезло: направлен в глубокий тыл, в какое-то никому не ведомое арктическое захолустье!
   С командой «Сибирякова» у Гальченко сложились очень хорошие отношения, особенно с сигнальщиками-наблюдателями.
   Без устали готов был он любоваться их пестрыми сигнальными флагами, красными семафорными флажками, а также фонарем-прожектором со шторками-планками, которые то открывались, то закрывались. В общем, фонарь хлопал ими, как кокетливые девушки ресницами. Нет, сравнение не подходит. Девушки проделывают это бесшумно. Здесь же беспрерывно раздавались шелест и грохот жести.
   Когда «Сибиряков» проходил мимо береговых постов или навстречу ему двигались корабли, сигнальщик давал опознавательный сигнал и принимал ответ. Поразительно быстро, словно бы играючи, похлопывал он по планкам, и прерывистые проблески — точки-тире-точки — стремглав уносились из-под его ладони вдаль. Гальченко завистливо вздыхал. На мостике тоже работали знатоки своего дела, виртуозы.
   Хотя полярный день тянулся бесконечно, но проблески прожектора хорошо принимались на большом расстоянии. Сигнальщики объяснили Гальченко, что корабль — свой он или чужой — важно опознать именно на большом расстоянии. Ошибешься, промедлишь — и запросто схлопочешь торпеду или снаряд в борт!
   Должен сделать один упрек в адрес Гальченко. Увлекшись обозрением «Сибирякова», новичок непростительно мало интересовался командой своего поста.
   Больше остальных товарищей, пожалуй, понравился ему толстощекий веселый моторист Галушка. Они были земляки. Роменский район входил когда-то в Полтавскую область, а Галушка был из Полтавы. «Не просто галушка, понимаешь ли ты, — говорил он, поднимая указательный палец, — а ще и полтавська галушка, о! — и смешно надувал щеки.
   Калиновский, командир отделения сигнальщиков, как-то мимоходом спросил у Гальченко, играет ли он в шахматы. Гальченко ответил, что играет, но плохо. «Давай сыграем?» — предложил Калиновский и вытащил из своего сундучка доску и фигуры. Гальченко не оправдал его надежд и почти мгновенно получил мат, даже, кажется, киндермат. «Да, ты плохо играешь», — сказал спокойно Калиновский и, не вступая в дальнейшие объяснения, спрятал шахматы в сундучок. Это показалось шестому связисту Потаенной очень обидным.
   О будущем его начальнике, мичмане Конопицыне, Гальченко было известно, что ранее он служил боцманом на тральщике — и только! Земляк знаменитого киноартиста не знал, что первый конопицынский тральщик подорвался на мине и затонул, но боцман спасся — выплыл. Его в той же должности перевели на другой тральщик, однако — только на войне случаются подобные удивительные совпадения, — наскочив на мину, затонул и второй тральщик. И Конопицын опять выплыл! Тут уж мертвой хваткой вцепился в «непотопляемого боцмана» я, занятый в то время как раз формировавшем команды поста-Потаенной. Помилуйте! Боцман, да еще дважды тонувший, это же клад для вновь организуемого поста, тем более в такой заполярной глуши!
   Однако Гальченко до поры до времени воспринимал связистов Потаенной чисто внешне, не утруждая себя изучением их характеров и привычек.
   Мичман Конопицын? Невысокого росточка, крепко сбитый, очень быстрый в движениях, горластый. Калиновский? Широкоплечий, высоченный — под потолок, силищи, надо полагать, неимоверной. Краснофлотец Галушка? Флегматичен, улыбчив, добродушен. Краснофлотец Тюрин? С виду обыкновенный парень из какой-нибудь плотницкой артели, только наспех переодетый во фланелевку и бушлат. Старшина первой статьи Тимохин? И по наружности придира и брюзга.
   Возраст связистов колебался между двадцатью тремя и тридцатью годами. Это Тимохину было тридцать, хотя, ворчливый и насупленный, он выглядел даже старше.
   Отчасти напоминает перечень действующих лиц, предпосылаемый пьесе? Именно так. По-настоящему Гальченко узнал своих товарищей позже — на берегу Потаенной, уже в действии.
   Вот вам еще факт, иллюстрирующий крайнюю его тогдашнюю наивность. То ли в суматохе спешных сборов, то ли по чьей-то оплошности связистов забыли снабдить в Архангельске библиотечкой. Узнав об этом, Гальченко чрезвычайно огорчился. Не мог себе вечера свободного представить без книжки. Как же он теперь?..
   — А когда читать-то? — неожиданно сказал малоразговорчивый Тюрин. — Вахта круглосуточная — это раз! Кухарить, дрова пилить-рубить, траншеи в снегу прорывать — это два! Плавник собирать — это три! А знаешь, как неаккуратно плавник на берегу лежит? Глянь-ка!
   Он вытащил из кармана спичечный коробок и вывалил его содержимое на стол. Спички легли вразброс, одна на другую.
   — Видал? Только там каждая «спичка» будет потяжельше в сотни тысяч раз. Попробуй развороши такую кучу, да еще в мороз или в пургу!
   Присутствовавший при разговоре Галушка сладко зевнул и так потянулся, что хрустнули кости:
   — Это правильно Тюрин тебе разъясняет. Минуток двести соснешь за сутки, то ще и будэ добрэ! А сон на войне — роскошная вещь, друг Валентин! Ты еще пока молодой, не понимаешь…

 
   А «Сибиряков» тем временем неспешным, шестиузловым ходом подвигался к цели.
   Море буграми вскипало по носу и по бортам, как и положено ему вскипать. За кормой тянулась пенящаяся полоса — след от винтов. Чайки по обыкновению оплакивали свою участь, летя неотлучно за пароходом и выпрашивая подаяние. Небо было серым, пасмурным. Солнце проглянуло, кажется, три или четыре раза, не больше. И тогда на горизонте взблескивали отдельные плавучие льдины.
   Но для подростка, никогда в жизни не видавшего моря, все это было, конечно, диво дивное. Тени Нансена, Седова, Визе, Ушакова теснились вокруг него.
   Наконец справа по борту открылся долгожданный гидрографический знак. Все было в точности согласно лоции: на высоком берегу обитая поперечными досками, узкая, вытянутая вверх пирамида, на верху ее два вертикально поставленных, пересекающихся деревянных круга — с какой стороны ни погляди, всюду шар!
   Нет, цвет гидрографического знака, по свидетельству Гальченко, был уже не черный, а какой-то пестроватый, вроде бы серый с белым. Посшибали краску лютые ветры, повыела ее морская соль — за столько-то лет!
   Неподалеку от гидрографического знака связисты с удивлением обнаружили заросшую мхом яму и рядом с нею полусгнившие сваи. Что это было такое и для чего предназначалось, так и не смогли понять.
   Губа Потаенная, по позднейшему признанию Гальченко, показалась ему с первого взгляда самым унылым местом на свете. «И здесь я должен пробыть всю войну — это, выходит, год, а то и два? — подумал он. — Да я еще до Нового года с тоски помру!»
   Был отлив. Качарава, опасаясь сесть на мель, не захотел втягиваться в губу и стал на якорь в пяти кабельтовых note 4 от берега. Сами понимаете, пришлось погрести, когда началась переброска грузов с парохода на берег.
   Если бы пост установили внутри бухты, то площадь обзора была бы ничтожной. Пост должен находиться на самом высоком месте — значит, там, где гидрографический знак. Поэтому, осмотревшись, мичман Конопицын выбрал одну из расщелин, прорезавших берег, внизу которой находилась удобная для высадки «кошка» note 5, и превратил ее в перевалочный пункт. Сюда и подгребали шлюпки с грузом.