Началось это так.
   — Вот ты, Валентин, — сказал Галушка, зевая, — говоришь, что есть у тебя земляк-киноартист.
   — Ну есть. А ты что — не веришь?
   — Почему не верю? Я верю. Надо бы тебе с ним переговорить перед войной. Может, и тебя в киноартисты устроил бы, а?
   — Нет, — с сожалением сказал Гальченко. — Я только раз его видел. В соборе.
   — Почему в соборе? — с удивлением спросил Галушка.
   — Меня бабка туда привела. Она была у нас богомольная. А мне, наверное, и пяти лет не исполнилось, я еще ничего тогда не понимал. Вижу — стоит бородатый дяденька в каком-то капоте блестящем и очень громко поет. «Это,
   — говорит бабка на ухо, — и есть наш знаменитый дьякон соборный!»
   — Так он дьяконом был? — заинтересовался Калиновский.
   — Ну да. Потом приехали кинорежиссеры, посмотрели на него и увезли с собой. Здорово он в «Чапаева» казака старого представил. Помнишь? Белый полковник играет на рояле, а земляк мой пол рядом натирает и плачет: только что его брата засекли до смерти по приказанию этого полковника.
   В кубрике оживились. Начали перебирать отдельные эпизоды «Чапаева». И тут-то выяснилось, что память на фильмы у Гальченко получше, чем у других. По-теперешнему сказали бы: кибернетическая память!
   Внезапно он заметил, что за столом в кубрике воцарилось молчание. Все слушали его с напряженным, прямо-таки неослабным вниманием. Он смутился и замолчал.
   — Богатая у тебя память! — после паузы сказал Конопицын.
   Теперь, ободренный успехом, Гальченко едва ли не каждый вечер щеголял перед товарищами своей памятью. Так, при его помощи, они «просмотрели» по второму разу «Чапаева», «Ленина в Октябре», «Ленина в восемнадцатом году», «Семеро смелых», «Комсомольск», «Цирк», «Волгу-Волгу», «Нового Гулливера» и еще много других довоенных фильмов.
   — Небось добавляешь от себя, — недоверчиво сказал Тимохин.
   Гальченко обиделся:
   — Нет, я все правильно говорю, товарищ старшина.
   И за него тотчас же вступились:
   — Не сбивай ты его! Не мешай ему рассказывать! Давай, Валентин, давай! Дальше вспоминай…

 
   Но кое о чем связисты Потаенной не хотели вспоминать. Наоборот, хотели бы на время забыть, и покрепче забыть!
   Вам это может показаться странным, но не поощрялись воспоминания о больших городах. Почему? Я тоже не сразу понял: почему? Наконец, дошло. Видите ли, слишком резким и удручающим был контраст с обступившим пост безлюдьем. На западе — гладь замерзшего Карского моря, на востоке — гладь оцепеневшей под снегом тундры. И мрак, мрак, снежные заряды, пурга!
   Лишь однажды было нарушено табу, да и как было не нарушить его? Московское радио оповестило о том, что немецко-фашистские войска отброшены наконец от Москвы!
   Нужно вам пояснить, что связисты поста слушали последние известия из Москвы в определенный час и уж старались по возможности не упустить ни единого слова. Оно и понятно: как бы на несколько минут распахивалось перед ними окошечко из их маленького тесного мирка в окружающий огромный мир.
   В тот вечер Гальченко был занят установкой перилец в снегу на пути от дома к вышке и немного запоздал к передаче.
   Когда он вошел в баню — весь декабрь, если помните, связисты жили еще в бане, — его удивило всеобщее ликование, радостные восклицания и улыбки товарищей.
   — Твой батько в какой армии служит? — неожиданно спросил Галушка. — Кто командующий у него?
   Гальченко еще больше удивился:
   — Был генерал Говоров.
   — Правильно! — сказал Конопицын. — И сейчас он. Войска генерала Говорова названы в сообщении Совинформбюро в перечне других войск — мы только что слышали. Так что поздравляю, Валентин! Попятили наши наконец фашистов от Москвы!
   — И продолжают их гнать на запад, сволочей, по морозцу! — подхватил Галушка.
   В этот удивительный вечер, как вспоминает Гальченко, товарищи обращались с ним так, словно бы это не отец его, а он сам служил в армии генерала Говорова и гнал фашистов на запад по морозцу!..
   В ознаменование победы под Москвой мичман Конопицын, который вообще-то был скуповат, даже разрешил добавку к ужину — компот.
   — Кончится война, — сказал Галушка, быстро доев свою порцию, — приеду на недельку в Москву, там у меня сестра замужняя живет, и уж накатаюсь я, братцы, на троллейбусе! Очень мне нравятся троллейбусы! А по вечерам ездить буду только через Красную площадь. У меня все уже заранее распланировано.
   — Троллейбусы через Красную площадь не ходят, — поправил его Калиновский.
   — Ну через площадь Свердлова или Охотный ряд, все равно! Чтобы полюбоваться на Москву, какая она у нас красавица, вся в огнях!
   — Это еще когда она будет в огнях! — вздохнул Конопицын. — Пока затемнена наша красавица, как и вся Россия вокруг нее…
   И снова связисты Потаенной надолго перестали вспоминать об оставленных на время войны многолюдных, шумных, освещенных яркими электрическими огнями городах…
   По словам Гальченко, мрак поначалу давил на него почти непереносимо. Был, правда, мрак не кромешный, все же кромешным его нельзя было назвать, я уже говорил вам об этом.
   Но как-то тревожно делалось на душе, когда шестой связист Потаенной думал: вот вечером после вахты он ляжет спать, проснется, вроде бы и ночь пройдет, а утро так и не наступит. Может, оно вообще никогда не наступит?..
   Впрочем, звезды — те всегда были на своих местах, конечно, если пурга, туман и снежные заряды обходили Потаенную стороной. И луна тоже светила в полную силу. А уж о северном сиянии и говорить нечего. Оно появлялось регулярно, не пренебрегая своими обязанностями, и мало-помалу охватывало полнеба тускловатым, холодным, колеблющимся пламенем.
   Но все равно, со звездами или без звезд, снаружи постоянно была ночь.
   Зато внутри дома разливался уютный свет, хоть и всего лишь от семилинейной керосиновой лампешки.
   Возвращаясь из патрульной поездки на собаках, Гальченко с удовольствием думал о том, что, стряхнув в сенях снег с одежды и обуви, войдет в кубрик, где его ждет награда: свет и тепло! Для человека очень важно знать, что где-то есть дом, где его ждет свет и тепло.
   Окна, правда, были слепые, плотно заколоченные досками, чтобы даже самый слабенький проблеск не проскальзывал изнутри. Дом на берегу Потаенной оставался невидимкой, почти ничем не отличаясь от соседних огромных сугробов. И тем не менее это было жилье, уютное и надежное, — дом!

 
   Беспокойного шестого связиста Потаенной одолевали по этому поводу разные мысли.
   До войны он вычитал в какой-то книге понравившееся ему выражение; «Дом, где ты родился, — это центр твоей родины».
   Родился он на Украине, в небольшом районном городке Ромны. А дом его стоял на самом высоком месте, в конце улицы Ленина, откуда видно было, как внизу, делая плавные повороты, медлительно течет Сула.
   Судя по описаниям Гальченко, Ромны — это чистенький городок, весь в цветах и очень зеленый. Само наименование его, кажется, происходит от цветов — таково, по крайней мере, мнение местных краеведов. Двести или триста лет назад склоны горы были, по преданиям, покрыты сплошным ковром этих цветов. А называли их — ромэн. (Быть может, украинизированное — ромашка?) Гальченко говорил мне, что роменцы гордятся не только своим земляком, киноартистом Шкуратом. Гордятся еще и тем, что Чехов около суток провел проездом в Ромнах, о чем упоминается в одном из его писем. Но главный предмет их гордости составляет украинская нефть. В начале тридцатых годов она была впервые открыта вблизи Ромен в недрах горы Золотухи…
   За свои пятнадцать лет Гальченко еще не успел побывать нигде, кроме Ромен и Архангельска. Однако, эвакуируясь с матерью, он проехал почти всю Россию с юга на север.
   Не очень-то много увидишь из вагона или на промежуточных станциях, когда пассажиры сломя голову бегут в буфет и к кранам с кипятком. Но все-таки у Гальченко осталось впечатление громадности Советской страны. А ведь это была лишь европейская ее часть. Он не видел ни Кавказа, ни Сибири, ни Средней Азии, ни Дальнего Востока.
   На глазах у подростка, который всю дорогу не отходил от окна вагона, страна превращалась в военный лагерь. Тревожно завывали паровозные гудки. Навстречу двигались составы с войсками и техникой. Раненых торопливо выносили на носилках из вагонов. А когда, сменив лиственные и смешанные, потянулись вдоль рельсов нескончаемые хвойные леса, к поезду, в котором ехал Гальченко, прицепили — в голове и в хвосте — две платформы. На них стояли зенитки, чтобы прикрывать поезд от вражеских самолетов.
   Через всю громадную Россию гнал вихрь войны Валентина Гальченко — маленькую песчинку. И вот — пригнал! Куда? В тундру, на берег оледеневшего, пронизывающего холодом Карского моря.
   Что ж! Судьба Гальченко сложилась так, что он должен сражаться с фашистами не в своих Ромнах, а именно здесь, на берегу Карского моря.
   Центром Родины в данный момент является для него место, где он защищает ее, то есть этот клочок суши на пустынном, обдуваемом со всех сторон Ямальском полуострове. И тут же находится сейчас и его дом…
   Боюсь, что при всем старании я не сумел передать вам всей непосредственности, быть может, даже некоторой милой наивности этих рассуждений. Не забывайте, прошу вас, о возрасте. Сам Гальченко впоследствии не раз говорил мне, что, вспоминая о тогдашних своих раздумьях, он с удивлением смотрит на себя как бы в перевернутый бинокль…
   Однако пустынная тундра не удовлетворяла его. Очень хотелось, чтобы она была более красивой, более нарядной.
   Стоя под звездным небом, плотно упакованный в тяжеленный, до пят, тулуп, в валенки и в меховую шапку, завязанную под подбородком, шестой связной Потаенной был неподвижен, будто скала или столб, припорошенный снегом. А нетерпеливая мысль его уносилась вперед. И Потаенная начинала как бы двигаться вокруг Гальченко, двигаться во времени, изменяясь все быстрее и быстрее.

 
   Да, вероятно, это происходило именно так, то есть постепенно вызревало в воображении. Однако идея Порта назначения, если позволено столь торжественно выразиться, была непосредственно связана с отстроенным к Новому году домом. Об этом я говорил вам вначале.
   Как-то вечером связисты сидели в кубрике, теснясь подле своей семилинейной лампы. Хлопнула дверь. Кто-то очень долго топтался в сенях, старательно сбивая снег с валенок. Внезапно будто ледяным бичом ударило по ногам!
   — Эй! Дверь за собой закрывай! — прикрикнул Конопицын на Галушку.
   Это был Галушка.
   Он вошел, отдуваясь и энергично растирая лицо ругой.
   — Ну, как там? — вяло спросил Гальченко.
   Галушка не изменил себе, хотя губы его одеревенели на холоде и едва шевелились.
   — Как всегда, — невнятно сказал он. — Теплый бриз. Цветочки благоухают перед домом. Душновато, правда, но…
   Шутка не удалась ему на этот раз. Снаружи было тридцать градусов ниже нуля, вдобавок пуржило, судя по отчаянным взвизгам и всхлипам там, за бревенчатой стеной.
   Некоторое время все сидели в молчании, занимаясь каждый своим делом.
   Диковинная мысль вдруг мелькнула, будто быстрая птица, шумя крыльями, пронеслась перед глазами, и Гальченко засмеялся.
   Товарищи с удивлением посмотрели на него.
   — Ты что?
   — Да вот вообразил, что Галушка раз в жизни по ошибке правду сказал. Нет, не цветочки, конечно, и не бриз. Откуда у нас бриз? Подумал: распахну сейчас настежь дверь, а за ней — город, ярко освещенный, огни в домах и фонари над площадями и улицами! А мы с вами — на окраине, на высоком берегу, весь город отсюда как на ладони!
   — И затемнения нет? — недоверчиво спросил Калиновский.
   — И затемнения нет. Большущий, понимаете ли, город, воздвигнутый уже после войны, после нашей победы над Гитлером!
   — После победы?
   — Да. И разросся очень быстро, глазом не успели моргнуть. Частично вытянулся вдоль губы, а частично за отсутствием места в тундру ушел.
   — Какой губы? Нашей?
   — Ага!
   — А зачем город здесь?
   — Ну как же! Он при порте. Решено после войны построить порт в Потаенной. Тоже, конечно, огромный. Океанский. Важнейший перевалочный пункт Северного морского пути. Побольше, наверное, Игарки и Тикси.
   Его выслушали серьезно, однако без особого энтузиазма.
   — Придумывать ты у нас горазд, — сказал мичман Конопицын и, встав из-за стола, направился в свою выгородку.
   Так буднично началось это, абсолютно буднично!
   Впрочем, Гальченко и сам вначале не придал значения своей выдумке. Поболтал о каких-то пустяках с Галушкой и Калиновским и тоже мирно отошел ко сну.
   Однако мысль о городе появилась и на следующий вечер, причем с еще большей отчетливостью и силой.
   Гальченко стоял на ступеньках дома, прижимая к груди связку мороженой рыбы. Собаки с лаем прыгали и бегали у его ног. Он поспешил раздать положенные им порции.
   По-прежнему мело. Внезапно ветер дунул в лицо, сыпануло снежной пылью в глаза. Он зажмурился.
   И опять давешняя иллюзия возникла: вот сейчас откроет глаза и увидит огни вдали, мириады огней, новый, заполярный город и порт, раскинувшиеся по берегам Потаенной во всей своей силе и красе!
   Некоторое время Гальченко стоял неподвижно, не раскрывая глаз, стараясь продлить эту странную, захватывающую игру.
   Так, зажмурившись, он и вернулся в дом.
   — Ты что? — обеспокоенно спросил Тюрин. — В глаз попало?
   — Нет, ничего. Это я так. Хочу удержать перед глазами одно видение…
   И он рассказал о городе и порте в губе Потаенной.
   Тюрин, как вы уже знаете, был человек обстоятельный, не по возрасту солидный и на редкость немногословный. Гальченко ожидал, что, услышав о городе, он пренебрежительно шевельнет плечами и отвернется. Но Тюрин не сделал этого. Некоторое время он молчал, размышляя, потом неожиданно улыбнулся — улыбка была у него детская, простодушная, открывавшая верхние десны.
   — А что! Интересно, Валентин! Вроде как в сказке волшебной! Зажмурясь, перешагни порог, открой глаза — и вот он перед тобой, город, празднично иллюминован и освещен!
   За ужином потолковали еще на эту тему при недоверчиво-выжидательном молчании остальных сотрапезников.
   Конечно, безудержный полет фантазии — это свойство возраста, а Гальченко был самым младшим в команде. Но ведь и Конопицын, и Тюрин, и Калиновский, и Галушка были людьми молодыми, не старше двадцати восьми лет. Только Тимохину было тридцать.
   Кроме того, как вы понимаете, азарт выдумки — дело заразительное. И он начал мало-помалу захватывать остальных обитателей Потаенной.
   — А что ты думаешь, неплохой бы порт мог получиться, — сказал на следующий вечер Галушка. — Тут как раз материк клином в море вдается. Удобно! И залив для стоянки кораблей имеется. Место вполне подходящее для порта, с какой стороны ни взять!
   — Чего мудреного-то? — подал голос Конопицын. — Главное, первый дом воздвигнуть! Где один дом есть, там уже второй и третий пристроят к нему. Глядишь, через год — поселок, а еще через пяток лет — и город!
   Не забывайте, что связисты Потаенной были советские люди, иначе говоря, по сути своей созидатели и преобразователи. Мироощущение их формировалось в тридцатые годы, когда все окрашивала романтика этого созидания и преобразования. Через безводные степи прокладывали каналы. Спрямляли русла рек. Напористо продвигались все дальше и дальше на Север, обживая не только тайгу, но и тундру. Да что там перечислять! Тридцатые годы — этим все сказано!
   И, заметьте, связисты Потаенной, как все советские люди, привыкли к тому, что задуманное ими неизменно сбывается.
   — А пройдут ли океанские корабли узкость между косой и тундровым берегом? — сказал Тюрин, покачивая головой. — Подумали вы об этом? То-то и оно! Пролив, выходит, надо расширять!
   — А что! И расширим! — быстро сказал Гальченко. — И дно на подходах углубим, если надо. Как с Финском заливе между Ленинградом и Кронштадтом!
   Поощрительно хлопнув его по плечу, Галушка закричал:
   — Правильно! Углубим! Крути картину дальше, Валентин!
   Но теперь ее «крутили» уже сообща…
   Спешу оговориться: за исключением Тимохина.
   Он, по словам Гальченко, демонстративно не принимал участия в разговорах о новом городе. То, о чем толкуют за столом, видно по всему, не интересовало его. Лишь изредка он вскидывал на Гальченко глаза и опускал их, пряча усмешку. Понимаете? Чем бы, мол, дитя ни тешилось… Хорошо еще, что проделывал все это молча, не встревая в разговор со своими придирками.
   То ли Галушка, то ли Калиновский однажды затеяли за столом спор о полезных ископаемых вблизи будущего города в Потаенной.
   Заметьте, связисты ничего не знали об этой меди, залежи которой когда-то разрабатывал Абабков.
   Но никто не сомневался в том, что в окрестностях будущего города в Потаенной полагается быть полезным ископаемым.
   — Я так думаю, золото, — предположил Галушка. — Почему бы и не быть здесь золоту, а?
   — Вот именно! Почему бы и не быть? — подхватил Калиновский. — Тогда, по мне, уж лучше никель! Для целей обороны никель важнее.
   Что касается Гальченко, то он стоял за нефть, и это было, по-видимому, наиболее реально, как я теперь понимаю.
   У него эта мысль возникла, как вы догадываетесь, потому, что неподалеку от его родного города перед войной открыта была украинская нефть. Но Галушка немедленно же ввязался с ними в спор — он вообще был ужасный спорщик.
   — Почему ты говоришь — нефть? Заладил: нефть, нефть! Нет, я считаю — уголь! За Полярным кругом, где ни копни, повсюду уголь! На Диксоне он есть? Есть. В Воркуте есть? Есть. Наконец, возьмите, товарищи, Шпицберген!
   — На Новой Земле, сказывают, тоже имеется, — вставил Конопицын, задумчиво посасывая трубочку.
   — Вот и товарищ мичман подтверждает!
   — А зачем нам уголь или нефть? — сказал примирительно Калиновский. — Проще — ветер! Электростанция в Потаенной будет работать на ветре. В наших местах его хоть отбавляй. И дует он с разных румбов чуть ли не круглый год безо всякой пользы для социализма. Ученые-энергетики, я читал, разработали перед войной такие особые ветродвигатели, которые…
   — Эк тебя занесло! — с прорвавшимся раздражением сказал вдруг Тимохин. Он встал из-за стола, потянулся и деланно зевнул. — Ветродвигатели какие-то, золото, нефть… А на вид вроде бы взрослые люди! Чего вы делаете-то? Друг другу сказочки рассказываете на сон грядущий?
   Гальченко, Конопицын и Калиновский недоумевающе, снизу вверх смотрели на него. А Галушка рассердился. Гальченко еще никогда не видел, чтобы его добродушный толстощекий земляк так сердился.
   — Нет, врешь! — крикнул он и хлопнул ладонью по столу. — Не сказочки! Доживем до победы, сам увидишь, сказочки ли это на сон грядущий!
   Ну, разумеется, спорщики не проявили в своих прениях особой оригинальности — ученых-провидцев в Потаенной не было. Но, как я предполагаю, все, что каждый из них читал, видел, испытал за свою жизнь, пошло в дело, будто охапки сухих дров для растопки печи.
   Очень важно при этом подчеркнуть, что люди эти были не только свидетелями, но и участниками удивительных перемен, происходивших до войны в нашей стране. Вовлекаясь в спор о будущем Потаенной, каждый, естественно, вносил сюда нечто свое, личное, связанное с собственной биографией.
   Да, ваше определение подходит. Именно пай, индивидуальный вклад!
   Ведь перед тем как хозяев Потаенной обрядили в одинаковые матросские тельняшки и бушлаты, они, несмотря на молодость, успели уже поколесить по белу свету.
   До войны мичман Конопицын служил на траулерах на Дальнем Востоке, Тюрин не раз бывал на Новой Земле, Галушка работал крепильщиком в забое, Калиновский, плавая на танкере, повидал Атлантику. Один Гальченко еще не обзавелся биографией, только готовился ею обзавестись.
   Научно-фантастический роман? По-вашему, зимой сорок первого — сорок второго годов в Потаенной сочиняли коллективный научно-фантастический роман? О, нет! Это отнюдь не было сочинением от нечего делать коллективного научно-фантастического романа! Сочинение будущей своей жизни, причем на совершенно реальной основе, так будет вернее!
   Инстинкт самосохранения? С этим я, пожалуй, готов согласиться. В Арктике самый страшный враг человека — тоска, упадок душевной сопротивляемости. Тоска эта набрасывается иногда внезапно, как приступ малярии. Но чаще завладевает мало-помалу, исподволь и неотвратимо подтачивает силы организма, подобно цинге. Спор о будущем Потаенной в этих условиях оказался целебным…
   Стоило, вероятно, подумать и об озеленении будущего города.
   Вдумайтесь в это! Находясь в центре белого безмолвия, — так, кажется, сказано у Джека Лондона? — люди изголодались по успокоительному зеленому цвету, по траве, деревьям, кустарнику. ЮБК — Южный берег Карского моря — это, конечно, была шутка, не более. Из Потаенной даже Полярное на берегу Кольского залива, стиснутое безлесными гранитными сопками, представлялось благодатным югом. Недаром за дощатыми заборчиками в старом Полярном кудрявится летом картофельная ботва, почти чудо по тем местам. В этом отношении Полярное соотносилось с Потаенной, как, скажем, Гагры или Сухуми с Москвой.
   Галушка, который, по мнению Гальченко, любил не то чтобы прилгнуть, а малость преувеличить — для «красоты слога», как он выражался, — утверждал с горячностью, что в Заполярье из-за краткости северного лета удается увидеть, как растет трава.
   Тимохина при этом заявлении даже повело немного в сторону.
   — Ну что ты косоротишься, старшина? — вскинулся Галушка. — Не видал — и молчи! А я собственными своими глазами видал. И никакое не колдовство, что ты там бубнишь про колдовство? Терпение только надо иметь! Сядь и смотри на какую-нибудь травинку, но только очень долго смотри — и увидишь! А как же иначе? Северное лето, оно как одуванчик: дунь на него — и нет его! Стало быть, времени у травы в обрез, хочешь не хочешь, приходится поторапливаться расти!
   — Можно ее заставить быстрее расти, — сказал Калиновский.
   — А как?
   — Теплицы.
   — В Потаенной — теплицы?
   — А что такого? На базе подземной газификации. Ты же из Лисичанска. Там до войны, я читал, проводились опыты. В нашей тундре есть уголь, по-твоему?
   — Должен быть. Почему бы ему не быть?
   — Ну вот тебе и подогрев в теплицах!
   — Подогрев, подогрев… — задумчиво сказал Конопицын. — На Дальнем Востоке я всякого дива по навидался. Горячие ключи на Чукотке из-под земли бьют! Хочешь — купайся, как в ванне; хочешь — водяное отопление в дом проводи! А на Курилах есть, рассказывают, остров, называется Кунашир. Я сам не видал, но торгаши note 20 наши заходили, видали. Между прибрежными камнями бьют роднички, и температура воды, можете ли вы понять, достигает ста градусов! Положил в песок яйцо, отвернулся минуты на две-три — готово, сварилось всмятку!
   — Как в пустыне Сахара! — восхитился Гальченко.
   — Да. А чайник поставь на песок — вода вскипит через десять минут, быстрее, чем на нашем примусе.
   Как видите, связистов Потаенной по контрасту тянуло к теплу, к зеленой растительности. Они воображали некий благодатный оазис в тундре, который появится там, однако, не по милости природы, а будет создан людьми.
   Можно сказать и так: выбирали себе пейзаж по вкусу! Человеку свойственно украшать свое жилье, верно? Вот они и украшали его — в воображении…
   Слушая Гальченко, вспоминавшего об этих спорах, я думал, что это, по существу, следовало бы назвать вторым открытием Потаенной.
   Один и тот же пейзаж можно увидеть по-разному, с различных точек зрения. Все зависит от ситуации, не так ли? Ну и от самих людей, конечно, от их душевного настроя.
   Что увидел Абабков или доверенный человек Абабкова в Потаенной? От алчности, я думаю, у него желтые круги перед глазами завертелись! Находка-то какая, господи! Медь! И в редчайшем состоянии! Вдобавок секретная, никому еще в России не известная, кроме него, Абабкова! Где уж тут пейзажами любоваться? Он, поди, сразу начал свои будущие барыши на пальцах подсчитывать…
   А что я увидел в Потаенной? Подошел к ней как гидрограф — и только. Добросовестно описал ориентиры на берегу, проверил глубины на подходах — во время прилива и отлива, наконец, поставил на самом высоком месте гидрографический знак. Но будущее Потаенной, естественно, не интересовало меня в тот момент и не могло интересовать.
   Я уже упоминал, что в первые дни своего пребывания в Потаенной Гальченко очень удивлялся такому явлению, как рефракция.
   Мечта в известной степени, я полагаю, сродни рефракции. Иногда, словно бы по волшебству, она приближает отдаленные предметы, как бы поднимает их над Горизонтом, позволяет нам хотя бы на мгновение заглянуть за горизонт.
   Что-то в этом роде происходило и со связистами в ту зиму.
   Не нужно, однако, представлять себе застольные споры о будущем Потаенной как заседания заполярного филиала Академии наук. Боюсь, что Гальченко все-таки не сумел передать мне, а я, в свою очередь, вам всю непосредственность этих споров, вынужденно кратких из-за ограниченности досуга, с постоянно меняющимся составом собеседников из-за необходимости чередоваться у рации или на сигнально-наблюдательной вышке.
   И все вдобавок было щедро сдобрено шуткой, без которой нельзя представить себе ни одного задушевного разговора в кубрике.
   Мичмана Конопицына, когда он бывал в хорошем настроении и, понятно, во внеслужебное время, разрешалось величать: «наш председатель горсовета». Кому же, по разумению связистов, было и занять после войны сей высокий пост! Конечно же, Конопицыну, который построил в Потаенной первый дом и положил этим основание нового города.