И все-таки он с охотой участвовал в строительстве, которое было увлекательно, как и всякое строительство.
Но перед тем как начать строить дом, связисты воздвигли баню. Они без промедления и с огромным удовольствием перебрались из палаток в нее. Туда же перенесли и рацию. Тесно ли было? Полагаю, как в купе бесплацкартного вагона. Нары установлены были в два ряда, а передвигались «пассажиры» по «купе» бочком. Но у тесноты этой имелись и преимущества. Не нужно было вставать с места, чтобы достать со стены или с нар нужный тебе предмет. А главное, дольше сохранялось драгоценное тепло.
Баня, понятно, была только временным жильем, переходным этапом к дому.
Еще засветло, то есть до ноябрьских праздников, связисты заложили его основу. В одном из разлогов расчистили площадку, потом прикатили туда большие валуны из тундры и положили на них бревна первого венца. Фундамент Конопицын клал по старинке, без раствора.
«Как же мы будем работать, когда наступит полярная ночь? — удивлялся Гальченко. — Этак тюкнешь топориком и вместо бревна, чего доброго, по ноге угодишь! И нет ноги!»
Беспокойное Карское море к тому времени угомонили льды. Слабо всхолмленной пустыней распростерлись они от берега до горизонта.
— Теперь мы за льдами как за каменной стеной до лета! — сказал Конопицын.
Он, понимаете ли, имел в виду не только штормы, которые не угрожали больше связистам. Ныне не угрожали им и немцы — разве что с воздуха. Движение караванов по морю полностью прекратилось. Льды загородили Потаенную и как бы отодвинули ее на зиму в тыл.
Еще летом, до начала строительства, связисты успели завязать дружбу с ненцами из соседнего стойбища.
Гальченко не помнит случая, когда те приехали бы в гости с пустыми руками. Привозилась свежая оленина и рыба. В предвидении зимы ненки поспешили сшить связистам по паре лептов note 12, по паре пимов note 13, а также по паре отличных рукавиц из камуса.
— Бери! Не стесняйся, бери! — раздавая подарки, говорил старшина стойбища, низенький старичок с таким сморщенным лицом, что казалось, он вот-вот чихнет. — Тебе должно быть у нас хорошо, тепло!
Относительная молодость шестого связиста Потаенной вызывала у ненцев особо доброжелательное к нему отношение. Во время пиршества Гальченко подкладывали наиболее вкусные куски жареной оленины или сырой строганины. А рукавицы его были разукрашены самой красивой цветной аппликацией.
Ненцам не удавалось правильно выговорить его имя: Валентин. Возникали потешные вариации, от которых и хозяева, и гости в лежку ложились со смеху.
Наконец кто-то из гостей, отсмеявшись, спросил Гальченко:
— Как дома тебя матка кличет?
— Валя.
— А, Валья, Валья!
Так он и стал у ненцев — Валья…
Рассказывая впоследствии об этом, Гальченко подчеркивал, что только гости из стойбища называли его уменьшительным именем — «как матка кличет». Товарищи обращались к нему всегда уважительно, по-взрослому: Валентин. Заметьте, никто ни разу не сказал «салага», «салажонок», как часто говорят новичкам на флоте. Иногда его подзывали: «Эй, молодой!», но ведь в этом, согласитесь, ничего обидного нет. Я сам, ей-богу, с удовольствием откликнулся бы сейчас на такое обращение. Гораздо приятнее, поверьте, чем: «Разрешите обратиться, разрешите доложить, товарищ капитан второго ранга!..»
Прозвища «шестой связист Потаенной» и «земляк знаменитого киноартиста» с легкой руки шутника Галушки приклеились к Гальченко, но они употреблялись лишь в особо торжественных случаях и почти без улыбки.
Первое время, по свидетельству Гальченко, связистам приходилось умерять охотничий пыл ненцев. Те видеть спокойно не могли мину, оторвавшуюся от якоря и всплывшую на поверхность. Тотчас же принимались палить по ней из ружей. А это было строжайше запрещено.
— Увидишь всплывшую мину, не пали в нее, как в нерпу, а заметь это место и сообщи на пост! — втолковывал ненцам Конопицын.
Ненцы послушно кивали. И все же порой не в силах были совладать с древним охотничьим инстинктом. Мина была враг, не так ли? А как можно удержаться от того, чтобы не выстрелить по врагу?
Разумеется, ненцы прониклись большим уважением к мичману Конопицыну, распознав в нем справедливого и рачительного хозяина. Он кое в чем по-добрососедски помог им — консервами, мукой, чем-то еще. В ответ связистам сделан был самый ценный по тем местам подарок — две упряжки ездовых собак, двенадцать крепеньких черных и пегих работяг с вопросительно настороженными ушками.
Что ж, ваше предположение вполне вероятно. Допускаю, что были среди них и потомки — в очень отдаленном поколении — тех псов, которые когда-то столь неприветливо встретили нас в Потаенной…
Появление на посту ездовых собак было очень важно потому, что связисты смогли возобновить и уже не прерывать до лета патрульные поездки вдоль побережья на санях.
Гальченко упросил Конопицына отдать ему одну из упряжек.
— Пусть на ней ездят и другие, — говорил он, волнуясь, — но чтобы собаки считались вроде бы как мои. Я сам стану ухаживать за ними, кормить их. И они будут знать только меня. Хорошо, товарищ мичман?
Конопицын кивнул.
Вожаком в упряжке Гальченко был замечательный пес — трудяга и оптимист! Гальченко назвал его Заливашкой, и вот почему. У него был удивительно жизнерадостный лай, на самых высоких нотах, просто собачья колоратура какая-то, иначе не скажешь. Он не лаял, а пел — самозабвенно, с восторгом! И уж зальется — никак его не остановишь!
А когда в порядке поощрения новый хозяин гладил его голову или почесывал за ушами, что пес особенно любил, тот ворковал, по словам Гальченко, — да, буквально ворковал, как тысяча голубей разом.
Зато уж никому другому не позволялись такие фамильярности. Короче, Заливашка был любимцем шестого связиста Потаенной.
И ведь он спас ему жизнь, этот Заливашка! Не будь его, нырнул бы Гальченко Валентин с разгона прямиком на дно холодного Карского моря со всей своей упряжкой и санями.
Во время патрульных поездок связисты спускались иногда на морской лед. Делали они это для того, чтобы сократить путь, срезая выступающие в море мысы. Но тут уж полагалось держать ухо востро. По дороге путешественникам попадались опасные съемы. Не слышали о них? Это полынья или тонкий лед, который затягивает воду в полынье. Собаки сломя голову рвутся к таким съемам. Оттуда, понимаете ли, пахнет морской водой, а запах этот, видимо, ассоциируется у собак с нерпой и рыбой.
Упряжка Гальченко шла головной. По сравнительно гладкому льду собаки тянут гораздо быстрее, чем по береговым сугробам. Наслаждаясь этой скоростью движения, он как-то зазевался или замечтался. И вдруг — рывок, сани резко замедлили ход!
Гальченко увидел, что Заливашка прилег вплотную ко льду и тормозит изо всех сил лапами и брюхом. При этом он еще и грозно рычал на других собак, которые продолжали тянуть вперед.
Вся упряжка круто развернулась влево, ремни перепутались, и собаки остановились, тяжело дыша.
Всего в нескольких метрах впереди темнел предательский съем!
За время длительной поездки глаза привыкают к мраку, приучаются различать отдельные, более темные пятна на фоне льда или снега. Да, это был съем!
— Зря пустил тебя вперед, — сказал Тюрин, подъезжая на своих санях. — Каюр ты пока еще очень плохой.
Гальченко объяснил ему про Заливашку. Тюрин внимательно осмотрел собаку, ощупал лапы ее и туловище. При столь резком рывке пес мог вывихнуть себе плечо. По счастью, обошлось без вывиха. Только подушечки лап были окровавлены, а один коготь сорван — с таким старанием тормозил Заливашка перед съемом, спасая своего хозяина.
Как же было Гальченко не любить своего Заливашку!..
Но история с ним кончилась печально.
Хорошо, расскажу об этом, хотя придется нарушить последовательность моего повествования.
Случай этот, кстати, довольно полно характеризует отношение к Гальченко его товарищей в Потаенной. Старшина Тимохин считал почему-то, что Гальченко балуют на посту. «У пяти нянек…» — многозначительно бурчал он себе под нос. Но это была неправда! «Нянек»? Вот уж нет! Воспитание было чисто спартанским, и вы сейчас убедитесь в этом.
Третьего декабря — Гальченко запомнил эту дату — впервые в жизни ему пришлось применить оружие — по приказанию начальства.
Внезапно характер его любимца испортился. При раздаче мороженой рыбы Заливашка стал огрызаться на собак, а те пугливо шарахались от него, хотя в таких случаях обычно не давали спуска друг другу. Изменился и вид пса. Глаза его покраснели, пушистая пегая шерсть на спине вздыбилась. То и дело он широко разевал пасть и клацал зубами, будто зевал. Гальченко ничего не мог понять.
Тюрин, который пилил у бани дрова, посоветовал привязать собака к колышку и поскорее разыскать начальника поста. Гальченко так и сделал.
Несколько минут простояли они с Конопицыным перед собакой, которая металась на привязи.
— Заливашечка, бедный мой Заливашечка… — бормотал Гальченко, дрожа от страшного предчувствия. — Что с тобой случилось, скажи мне, что?
Хозяина пес еще узнавал. Когда Гальченко окликнул его, пушистый хвост приветливо качнулся. Но вслед за тем верхняя губа собаки приподнялась, Заливашка оскалился — на хозяина-то! — и жалобно, тоскливо клацнул зубами.
— Отойди! — сказал Конопицын. — Плохо его дело. Жаль, добрый пес был. Тягучий.
— А что это с ним, товарищ мичман?
— Взбесился, разве не видишь?
— Почему?
— Наверно, песец бешеный его покусал. В тундре это бывает.
— Что же теперь делать?
— Пристрелить надо Заливашку, пока других собак не перекусал.
Сердце у Гальченко упало.
— Как — пристрелить? — забормотал он. — Заливашку — пристрелить?!
— Придется, Валентин! Сходи-ка за винтовкой своей.
Будто поняв, о чем идет речь, Заливашка залился безнадежно-тоскливым воем.
— Чтобы я сам его пристрелил? Я же не смогу, товарищ мичман!
— Сможешь! Что это значит: не сможешь? Твоя собака, из твоей упряжки, ты, значит, и должен ее пристрелить. Тюрин, принеси-ка Валентину его винтовку!
Тюрин сбегал за винтовкой, потом они с Конопицыным ушли в баню, которая тогда еще служила жильем связистам. А Гальченко, держа винтовку в руках, остался стоять возле Заливашки.
Ну что вам дальше рассказывать? Делать было нечего, он выполнил приказ командира. От его выстрела остальные собаки шарахнулись в сторону и завыли…
Плакал ли он? Говорит, что нет, удержался как-то. По его словам, с моря дул очень сильный ветер, а слезы на ветру сразу обледеневают, и веки слипаются, не видно ничего.
Вошел он в баню, молча повесил винтовку на бревенчатую стену. Никаких расспросов, никаких соболезнований! Конопицын играл в домино с Галушкой и Тюриным. Гальченко быстро разделся, разулся; вскарабкался на вторую полку и отвернулся к стене. Внизу как ни в чем не бывало продолжали деловито хлопать костяшками.
Несколько минут еще прошло.
— Заснул? — спросил кто-то, кажется Тюрин.
— Притих. Заснул, надо быть.
Конопицын встал из-за стола, шагнул к нарам и старательно укрыл Гальченко своим тулупом.
— Печка греет сегодня не особо, — пояснил он, словно бы извиняясь перед товарищами. — А ему на вахту через час…
Но возвращаюсь к дому в Потаенной.
Строили его полярной ночью — за исключением фундамента, — однако опасения Гальченко в отношении кромешного мрака оказались, по счастью, неосновательными. Мрак был не кромешный.
Примерно между тринадцатью и пятнадцатью часами чуть светлело. Это немного похоже было на предрассветные сумерки. Но как ни старалось, как ни тянулось к Потаенной солнышко из-за горизонта, лучи уже не могли достигнуть ее. И все-таки полдневные сумерки напоминали о том, что где-то, очень далеко, солнце есть и оно обязательно вернется.
Со второй половины ноября над Карским морем воцарилась полярная ночь. Однако строители продолжали работать.
Когда наступало полнолуние, видимость, по словам Гальченко, делалась вполне приличной, гораздо лучше, чем в средних широтах. Правда, тени, отбрасываемые предметами в лунном свете, были совершенно черными. К этому приходилось приспосабливаться.
При свете звезд тоже можно было работать, хотя и не так хорошо. А вот северного сияния Гальченко не терпел. Говорит, что было в нем что-то неприятное, злое, противоестественное.
Со своей стороны, могу подтвердить это ощущение молодого матроса. И я не любил и до сих пор не люблю северное сияние.
Оттенки красок на небе беспрерывно переливаются, меняются — от оранжевого до фиолетового. Очертания также самые причудливые, даже изысканные. То свешиваются с неба светящиеся полотнища, прочерченные полосами, тихо колеблющиеся, будто от дуновения невидимого ветра. То возникает вдруг огромный веер из разноцветных, торчащих во все стороны перьев. То в разных участках неба, точно пульсируя, вспыхивают красноватые пятна, с головокружительной быстротой исчезают и снова появляются.
Да, гримасы вероломного полярного божка!
Впрочем, может быть, это чисто индивидуальное восприятие, на знаю. Как бы там ни было, вкусы мои и Гальченко в данном случае полностью совпадают.
«Катка note 14 дурит на пазорях note 15». Вы вспомнили старинную поморскую примету. Иными словами хотите сказать, что антипатия к северному сиянию вытекала из нашей общей с Гальченко военно-морской профессии? Возможно, и так. Обычно нелегко докопаться до корней иных антипатий или симпатий.
И в самом деле, какого, даже самого уравновешенного, штурмана, прокладывающего курс с помощью магнитного компаса, не выведут из себя причуды его в связи с блекло-оранжевыми, красноватыми и фиолетовыми пятнами, пробегающими по небу? Но ведь на большинстве наших кораблей давно уже применяются гирокомпасы — приборы, не чувствительные к магнитным бурям. Да и Гальченко был связистом, а не штурманом.
Вот это дело другое! Вы правы, северное сияние отрицательно влияет на радиосвязь, вызывает сильные помехи. Так с чего же было любить его радистам?
Но главное, думается мне, все же в строительстве дома. Судя по описаниям Гальченко, строителям было очень трудно примениться к вероломно-изменчивому свету, падавшему сверху на снег как бы из гигантского витража. Свет этот внезапно ослабевал или совсем затухал, потом так же внезапно вспыхивал с яркостью, от которой ломило в глазах. Северное сияние вдобавок то и дело меняло свое место на небе. То оно разгоралось прямо над головой, то едва пробивалось издалека сквозь мрак, возникая низко, у самого горизонта, как зарница. Зрению почти невозможно приспособиться к беспрестанным метаморфозам на небе.
Нет, в Потаенной было не до полярной экзотики! Людям нужно работать, а не взирать на небо, засунув руки в брюки и громогласно восхищаясь этой экзотикой!
Предупреждаю: я столь подробно рассказываю про строительство дома, потому что оно имеет непосредственную причинную связь с тем спором, который возник вскоре между связистами Потаенной о послевоенном ее будущем, а через непродолжительное время нашел свое воплощение в эскизе карты…
Забыл сказать, что перед самым ледоставом связисты выловили из воды несколько бочек с горючим и перестали теперь дрожать над каждым его галлоном.
Когда небо было затянуто тучами, мичман Конопицын отдавал приказание Галушке запустить движок. В снег втыкали шест и подвешивали к нему электрическую лампочку. Пускали в ход также фонарь «летучая мышь». Преимущество его, как вам известно, в том, что он не боится ветра. Ламповое стекло было загорожено проволочной сеткой.
У связистов имелись две «летучие мыши». Одна горела постоянно на вышке в кабине сигнальщика-наблюдателя, другая использовалась исключительно на строительстве.
Конечно, все это освещение, то есть луна, звезды, электрическая лампочка на шесте и фонарь «летучая мышь», было менее шикарным, чем десятки «юпитеров», обступивших площадку, где проводятся киносъемки. Но строители не жаловались и не залеживались на нарах. И не больно-то, знаете ли, залежишься, когда мичман Конопицын все время мельтешит перед глазами. Еще раз повторяю: я не ошибся в своем выборе! Это был настоящий боцман: придирчивый, неутомимый, двужильный.
В неподвижном состоянии можно было увидеть начальника поста лишь у штабелей плавника, выловленного из моря. Он примерялся, выбирал самые лучшие, самые прямые, надежные бревна. А что выбирать-то? Все бревна первосортные, специально предназначенные для строек в Заполярье, толщиной сорок-пятьдесят сантиметров, вдобавок будто по заказу сильно обкатанные прибоем.
Кому доставалось от мичмана, так это Галушке! Он, по воспоминаниям Гальченко, был с ленцой, «жил вразвалочку». Калиновский однажды пошутил:
— А знаешь ли ты, какая разница между тобой и адмиралом Нельсоном?
— Какая? — осторожно спросил Галушка, подозревая подвох.
— Нельсон говорил о себе, что всегда упреждает свой срок на пятнадцать минут, а ты, наоборот, всегда опаздываешь на пятнадцать минут…
Зато Тюрин на стройке поражал всех. Он проявил удивительную ловкость в плотницком деле. На что уж силен был штангист Калиновский, но и тот, к своей досаде, не мог угнаться за Тюриным в работе.
Говорят свысока: плотницкая работа! Уверен, о Тюрине так не сказали бы. Топор буквально играл в его руках и перевоплощался: то срезал будто бритвой тончайшую стружку, то с двух-трех ударов раскалывал толстенное бревно.
Особенно трудно было связистам втаскивать тяжеленные бревна с «кошки» на берег. Десять-двенадцать метров — высота пологого берега. Не шутка! А на стройке могло одновременно работать не более четырех человек.
Однажды, разрешив короткий перекур, мичман Конопицын рассказал историю о том, как он познакомился с двумя замечательными командирами.
— Не за письменным столом, учтите! — сказал Конопицын, строго оглядев всех. — Во время такого же аврала с плавником, только не на берегу, а у причала в воде.
— С начальством — в воде? — усомнился Галушка.
— Именно в воде! Первый тральщик мой тогда уже потопили, а на второй меня еще не взяли. Находился я, стало быть, в резерве при штабе. И приказали мне доставить кошель бревен в гавань, а потом нагрузить их на баржу. Ну, притащил буксир этот кошель, приткнул его к причалу и ушел куда-то по своим делам. А Северная Двина, она река с норовом, сами знаете. Раскачала мой кошель, пока мы с ним баржи дожидались, и стал он разваливаться у меня на глазах. Вот незадача! Смотрю, бревнышки, будто утята, в разные стороны поплыли. И, как на грех, под рукой никого! Только два каких-то незнакомых командира метрах в ста пятидесяти оформляют у кладовщика свой груз. Делать нечего! По-быстрому разделся я — и в воду, бревна эти собирать. А что я — один-то? Попробуй поворочай в воде в одиночку двенадцатиметровые бревнышки! Слышу, кричат с берега: «Не робей, матрос! Подсобим!» Высунулся из воды, вижу — бегут по причалу два командира и на ходу кителя скидывают с себя. Ну и стали мы втроем нырять. Продрогли, конечно, но сбили кошель обратно. А вскорости и баржа к причалу подошла…
Связисты Потаенной выразили единодушное одобрение поступку командиров. А Калиновский тут же вывел мораль:
— В какой другой стране, скажи, офицер полезет в воду, чтобы своему матросу помочь?..
К середине декабря связисты срубили стены и хорошенько проконопатили их. Тамбур был дощатый, но доски пригоняли плотно, одна к одной.
Крышу покрыли листами из железных оцинкованных бочек («дары моря»!). Связисты Потаенной выламывали днища у этих бочек, разрубали стенки по вертикали, листы, полученные таким способом, развертывали и выпрямляли, а потом крыли ими крышу, как черепицей.
В доме были поставлены две печи — все из тех же бочек. Труба была с навесом, чтобы не задувало ветром, а главное, чтобы дым не поднимался стоймя над крышей. О, мичман Конопицын предусмотрел все, в том числе и маскировку! Ведь они были не просто Робинзоны, а военные Робинзоны!
А вот с окнами было сложнее. Где взять оконные стекла? Море — не универмаг, во всяком случае, оконных стекол оно не выбросило на «прилавок»
— иначе на берег Потаенной.
Мичман Конопицын приказал до весны заколотить окна досками. Все равно за окнами лежала сейчас непроглядная темь.
С вашего разрешения немного забегу вперед. Ближе к весне связисты заполнили оконные проемы пустыми трехлитровыми бутылями из-под клюквенного экстракта. По три бутыли на окно было достаточно. Их клали набок, горлышком внутрь дома, а пространство вокруг бутылей заполняли камнями и старательно проконопачивали щели между ними.
Новый год связисты встретили уже в доме.
Были у них, по словам Гальченко, помимо сеней и склада, три комнаты — большая и две маленькие, разделенные перегородкой. В большой, которую по традиции называли кубриком, поселилась команда поста. Двухэтажные нары теснились вокруг печки, тут же стояли стол и стулья, изготовленные из ящиков. Одна из маленьких комнат была отдана под рацию. Находясь в кубрике, люди слышали через дощатую перегородку работу передатчика, мелодичное его позванивание — музыка эта, знаете ли, по сердцу каждому радисту.
Конопицын расположился во второй комнатке. А в дверном проеме он торжественно навесил выброшенную волной на берег дверь с прибитой к ней медной дощечкой: «Кэптен». От морской соли дощечка стала зеленой, но мичман приказал надраить ее, и она засияла, как золотая. Как видите, начальник поста был не чужд некоторого тщеславия.
Он очень огорчался, что у него нет сейфа. Да, сейф, к вашему сведению, полагается начальнику поста для хранения секретных документов. Но какие там сейфы в Потаенной! Всю зиму Конопицыну пришлось скрепя сердце обходиться брезентовым, с замком, портфельчиком. На ночь он укладывал его под подушку.
В канун Нового года связисты перебрались в дом, и баня была наконец-то использована по прямому своему назначению.
Гальченко рассказывал мне, что до этого связисты Потаенной мылись кое-как — сначала в палатке, потом в недостроенном доме. Сами можете вообразить, что это было за мытье. Голову моешь, а холод по голым ногам так и хлещет, так и хлещет!
Теперь двуручной пилой напилили снегу — Гальченко долго не мог привыкнуть к тому, что снег в Арктике не копают, а пилят, потом завалили белые брикеты в котел, натаскали дров. Галушка вызвался протопить печь, но проявил при этом чрезмерное рвение и чуть было не задохся — столько напустил дыму. Баня была хорошенько проветрена, отдушина закрыта, и связисты приступили к священнодействию. Мылись, надо полагать, истово, по-русски.
И вот жители Потаенной, свободные от вахты, усаживаются за новогодний праздничный стол — красные, как индейцы, распаренные, довольные…
О, я забыл рассказать вам об освещении! Оно было роскошным! Обычно связисты, как я говорил, обходились одной семилинейной керосиновой лампешкой в кубрике. Сейчас — ради праздника — ламп насчитывалось четыре! Стекла на трех из них были самодельные.
Ламповое стекло, привезенное из Архангельска, от резкой смены температур лопалось. Запасов его, увы, не было. Поэтому в Потаенной широко применялись использованные стеклянные банки из-под консервов и пустые бутылки. Их ни в коем случае не выбрасывали, а немедленно пускали в дело или приберегали.
Гальченко с удовольствием описал мне эту нехитрую «робинзонскую» технику.
На донышко бутылки или банки наливалось немного горячего машинного масла, затем ее опускали в снег. Миг — и донышко обрезано, как по ниточке!
Самодельные ламповые стекла, по оценке Гальченко, служили, в общем, добросовестно, но, к сожалению, недолго. Они, понимаете ли, были чересчур толсты и спустя какое-то время лопались.
Огорченный Конопицын пробовал приспособить для освещения кухтыли note 16. Они также относились к «дарам моря», которые были подобраны летом. Волны разрывали веревочную оплетку, кухтыли освобождались от нее и, весело подпрыгивая, носились туда и сюда, будто радуясь возможности побездельничать.
Требовалось пробить в кухтыле две дыры — сверху и снизу, чтобы превратить его в ламповое стекло. Однако это редко удавалось даже Тимохину. При опускании в снег кухтыль обычно разлетался на куски…
Но это лишь необходимое пояснение. Сделав его, возвращаемся с вами в кубрик.
Итак, помещение чисто прибрано. Пол сверкает. Четыре семилинейные лампы торжественно расставлены по углам.
Щурясь от непривычно яркого света и улыбаясь друг другу, Конопицын, Тюрин, Галушка и Гальченко сидят за столом. Старшин Тимохина и Калиновского нет. Они несут новогоднюю вахту.
На столе — фляга. Мичман Конопицын разливает спирт по чашкам, а водой сотрапезники разбавляют уже по вкусу.
Выпили сначала за победу, потом по военной традиции за Верховного Главнокомандующего…
— Жаль, начальство из Архангельска не присутствует на нашем банкете! — вздохнул Конопицын, выливая в чашки остатки спирта.
За столом изумились.
— А на биса воно нам, начальство, та ще и под Новый год? — спросил Галушка.
— А как же! Чтобы оно ходило вокруг дома, ахало и удивлялось: ну и дом! Это же надо — зимой, в условиях Арктики отгрохать такой дом! А потом, наудивлявшись, чтобы поощрило лучшего строителя ценным подарком. Кто у нас лучший строитель?
Но перед тем как начать строить дом, связисты воздвигли баню. Они без промедления и с огромным удовольствием перебрались из палаток в нее. Туда же перенесли и рацию. Тесно ли было? Полагаю, как в купе бесплацкартного вагона. Нары установлены были в два ряда, а передвигались «пассажиры» по «купе» бочком. Но у тесноты этой имелись и преимущества. Не нужно было вставать с места, чтобы достать со стены или с нар нужный тебе предмет. А главное, дольше сохранялось драгоценное тепло.
Баня, понятно, была только временным жильем, переходным этапом к дому.
Еще засветло, то есть до ноябрьских праздников, связисты заложили его основу. В одном из разлогов расчистили площадку, потом прикатили туда большие валуны из тундры и положили на них бревна первого венца. Фундамент Конопицын клал по старинке, без раствора.
«Как же мы будем работать, когда наступит полярная ночь? — удивлялся Гальченко. — Этак тюкнешь топориком и вместо бревна, чего доброго, по ноге угодишь! И нет ноги!»
Беспокойное Карское море к тому времени угомонили льды. Слабо всхолмленной пустыней распростерлись они от берега до горизонта.
— Теперь мы за льдами как за каменной стеной до лета! — сказал Конопицын.
Он, понимаете ли, имел в виду не только штормы, которые не угрожали больше связистам. Ныне не угрожали им и немцы — разве что с воздуха. Движение караванов по морю полностью прекратилось. Льды загородили Потаенную и как бы отодвинули ее на зиму в тыл.
Еще летом, до начала строительства, связисты успели завязать дружбу с ненцами из соседнего стойбища.
Гальченко не помнит случая, когда те приехали бы в гости с пустыми руками. Привозилась свежая оленина и рыба. В предвидении зимы ненки поспешили сшить связистам по паре лептов note 12, по паре пимов note 13, а также по паре отличных рукавиц из камуса.
— Бери! Не стесняйся, бери! — раздавая подарки, говорил старшина стойбища, низенький старичок с таким сморщенным лицом, что казалось, он вот-вот чихнет. — Тебе должно быть у нас хорошо, тепло!
Относительная молодость шестого связиста Потаенной вызывала у ненцев особо доброжелательное к нему отношение. Во время пиршества Гальченко подкладывали наиболее вкусные куски жареной оленины или сырой строганины. А рукавицы его были разукрашены самой красивой цветной аппликацией.
Ненцам не удавалось правильно выговорить его имя: Валентин. Возникали потешные вариации, от которых и хозяева, и гости в лежку ложились со смеху.
Наконец кто-то из гостей, отсмеявшись, спросил Гальченко:
— Как дома тебя матка кличет?
— Валя.
— А, Валья, Валья!
Так он и стал у ненцев — Валья…
Рассказывая впоследствии об этом, Гальченко подчеркивал, что только гости из стойбища называли его уменьшительным именем — «как матка кличет». Товарищи обращались к нему всегда уважительно, по-взрослому: Валентин. Заметьте, никто ни разу не сказал «салага», «салажонок», как часто говорят новичкам на флоте. Иногда его подзывали: «Эй, молодой!», но ведь в этом, согласитесь, ничего обидного нет. Я сам, ей-богу, с удовольствием откликнулся бы сейчас на такое обращение. Гораздо приятнее, поверьте, чем: «Разрешите обратиться, разрешите доложить, товарищ капитан второго ранга!..»
Прозвища «шестой связист Потаенной» и «земляк знаменитого киноартиста» с легкой руки шутника Галушки приклеились к Гальченко, но они употреблялись лишь в особо торжественных случаях и почти без улыбки.
Первое время, по свидетельству Гальченко, связистам приходилось умерять охотничий пыл ненцев. Те видеть спокойно не могли мину, оторвавшуюся от якоря и всплывшую на поверхность. Тотчас же принимались палить по ней из ружей. А это было строжайше запрещено.
— Увидишь всплывшую мину, не пали в нее, как в нерпу, а заметь это место и сообщи на пост! — втолковывал ненцам Конопицын.
Ненцы послушно кивали. И все же порой не в силах были совладать с древним охотничьим инстинктом. Мина была враг, не так ли? А как можно удержаться от того, чтобы не выстрелить по врагу?
Разумеется, ненцы прониклись большим уважением к мичману Конопицыну, распознав в нем справедливого и рачительного хозяина. Он кое в чем по-добрососедски помог им — консервами, мукой, чем-то еще. В ответ связистам сделан был самый ценный по тем местам подарок — две упряжки ездовых собак, двенадцать крепеньких черных и пегих работяг с вопросительно настороженными ушками.
Что ж, ваше предположение вполне вероятно. Допускаю, что были среди них и потомки — в очень отдаленном поколении — тех псов, которые когда-то столь неприветливо встретили нас в Потаенной…
Появление на посту ездовых собак было очень важно потому, что связисты смогли возобновить и уже не прерывать до лета патрульные поездки вдоль побережья на санях.
Гальченко упросил Конопицына отдать ему одну из упряжек.
— Пусть на ней ездят и другие, — говорил он, волнуясь, — но чтобы собаки считались вроде бы как мои. Я сам стану ухаживать за ними, кормить их. И они будут знать только меня. Хорошо, товарищ мичман?
Конопицын кивнул.
Вожаком в упряжке Гальченко был замечательный пес — трудяга и оптимист! Гальченко назвал его Заливашкой, и вот почему. У него был удивительно жизнерадостный лай, на самых высоких нотах, просто собачья колоратура какая-то, иначе не скажешь. Он не лаял, а пел — самозабвенно, с восторгом! И уж зальется — никак его не остановишь!
А когда в порядке поощрения новый хозяин гладил его голову или почесывал за ушами, что пес особенно любил, тот ворковал, по словам Гальченко, — да, буквально ворковал, как тысяча голубей разом.
Зато уж никому другому не позволялись такие фамильярности. Короче, Заливашка был любимцем шестого связиста Потаенной.
И ведь он спас ему жизнь, этот Заливашка! Не будь его, нырнул бы Гальченко Валентин с разгона прямиком на дно холодного Карского моря со всей своей упряжкой и санями.
Во время патрульных поездок связисты спускались иногда на морской лед. Делали они это для того, чтобы сократить путь, срезая выступающие в море мысы. Но тут уж полагалось держать ухо востро. По дороге путешественникам попадались опасные съемы. Не слышали о них? Это полынья или тонкий лед, который затягивает воду в полынье. Собаки сломя голову рвутся к таким съемам. Оттуда, понимаете ли, пахнет морской водой, а запах этот, видимо, ассоциируется у собак с нерпой и рыбой.
Упряжка Гальченко шла головной. По сравнительно гладкому льду собаки тянут гораздо быстрее, чем по береговым сугробам. Наслаждаясь этой скоростью движения, он как-то зазевался или замечтался. И вдруг — рывок, сани резко замедлили ход!
Гальченко увидел, что Заливашка прилег вплотную ко льду и тормозит изо всех сил лапами и брюхом. При этом он еще и грозно рычал на других собак, которые продолжали тянуть вперед.
Вся упряжка круто развернулась влево, ремни перепутались, и собаки остановились, тяжело дыша.
Всего в нескольких метрах впереди темнел предательский съем!
За время длительной поездки глаза привыкают к мраку, приучаются различать отдельные, более темные пятна на фоне льда или снега. Да, это был съем!
— Зря пустил тебя вперед, — сказал Тюрин, подъезжая на своих санях. — Каюр ты пока еще очень плохой.
Гальченко объяснил ему про Заливашку. Тюрин внимательно осмотрел собаку, ощупал лапы ее и туловище. При столь резком рывке пес мог вывихнуть себе плечо. По счастью, обошлось без вывиха. Только подушечки лап были окровавлены, а один коготь сорван — с таким старанием тормозил Заливашка перед съемом, спасая своего хозяина.
Как же было Гальченко не любить своего Заливашку!..
Но история с ним кончилась печально.
Хорошо, расскажу об этом, хотя придется нарушить последовательность моего повествования.
Случай этот, кстати, довольно полно характеризует отношение к Гальченко его товарищей в Потаенной. Старшина Тимохин считал почему-то, что Гальченко балуют на посту. «У пяти нянек…» — многозначительно бурчал он себе под нос. Но это была неправда! «Нянек»? Вот уж нет! Воспитание было чисто спартанским, и вы сейчас убедитесь в этом.
Третьего декабря — Гальченко запомнил эту дату — впервые в жизни ему пришлось применить оружие — по приказанию начальства.
Внезапно характер его любимца испортился. При раздаче мороженой рыбы Заливашка стал огрызаться на собак, а те пугливо шарахались от него, хотя в таких случаях обычно не давали спуска друг другу. Изменился и вид пса. Глаза его покраснели, пушистая пегая шерсть на спине вздыбилась. То и дело он широко разевал пасть и клацал зубами, будто зевал. Гальченко ничего не мог понять.
Тюрин, который пилил у бани дрова, посоветовал привязать собака к колышку и поскорее разыскать начальника поста. Гальченко так и сделал.
Несколько минут простояли они с Конопицыным перед собакой, которая металась на привязи.
— Заливашечка, бедный мой Заливашечка… — бормотал Гальченко, дрожа от страшного предчувствия. — Что с тобой случилось, скажи мне, что?
Хозяина пес еще узнавал. Когда Гальченко окликнул его, пушистый хвост приветливо качнулся. Но вслед за тем верхняя губа собаки приподнялась, Заливашка оскалился — на хозяина-то! — и жалобно, тоскливо клацнул зубами.
— Отойди! — сказал Конопицын. — Плохо его дело. Жаль, добрый пес был. Тягучий.
— А что это с ним, товарищ мичман?
— Взбесился, разве не видишь?
— Почему?
— Наверно, песец бешеный его покусал. В тундре это бывает.
— Что же теперь делать?
— Пристрелить надо Заливашку, пока других собак не перекусал.
Сердце у Гальченко упало.
— Как — пристрелить? — забормотал он. — Заливашку — пристрелить?!
— Придется, Валентин! Сходи-ка за винтовкой своей.
Будто поняв, о чем идет речь, Заливашка залился безнадежно-тоскливым воем.
— Чтобы я сам его пристрелил? Я же не смогу, товарищ мичман!
— Сможешь! Что это значит: не сможешь? Твоя собака, из твоей упряжки, ты, значит, и должен ее пристрелить. Тюрин, принеси-ка Валентину его винтовку!
Тюрин сбегал за винтовкой, потом они с Конопицыным ушли в баню, которая тогда еще служила жильем связистам. А Гальченко, держа винтовку в руках, остался стоять возле Заливашки.
Ну что вам дальше рассказывать? Делать было нечего, он выполнил приказ командира. От его выстрела остальные собаки шарахнулись в сторону и завыли…
Плакал ли он? Говорит, что нет, удержался как-то. По его словам, с моря дул очень сильный ветер, а слезы на ветру сразу обледеневают, и веки слипаются, не видно ничего.
Вошел он в баню, молча повесил винтовку на бревенчатую стену. Никаких расспросов, никаких соболезнований! Конопицын играл в домино с Галушкой и Тюриным. Гальченко быстро разделся, разулся; вскарабкался на вторую полку и отвернулся к стене. Внизу как ни в чем не бывало продолжали деловито хлопать костяшками.
Несколько минут еще прошло.
— Заснул? — спросил кто-то, кажется Тюрин.
— Притих. Заснул, надо быть.
Конопицын встал из-за стола, шагнул к нарам и старательно укрыл Гальченко своим тулупом.
— Печка греет сегодня не особо, — пояснил он, словно бы извиняясь перед товарищами. — А ему на вахту через час…
Но возвращаюсь к дому в Потаенной.
Строили его полярной ночью — за исключением фундамента, — однако опасения Гальченко в отношении кромешного мрака оказались, по счастью, неосновательными. Мрак был не кромешный.
Примерно между тринадцатью и пятнадцатью часами чуть светлело. Это немного похоже было на предрассветные сумерки. Но как ни старалось, как ни тянулось к Потаенной солнышко из-за горизонта, лучи уже не могли достигнуть ее. И все-таки полдневные сумерки напоминали о том, что где-то, очень далеко, солнце есть и оно обязательно вернется.
Со второй половины ноября над Карским морем воцарилась полярная ночь. Однако строители продолжали работать.
Когда наступало полнолуние, видимость, по словам Гальченко, делалась вполне приличной, гораздо лучше, чем в средних широтах. Правда, тени, отбрасываемые предметами в лунном свете, были совершенно черными. К этому приходилось приспосабливаться.
При свете звезд тоже можно было работать, хотя и не так хорошо. А вот северного сияния Гальченко не терпел. Говорит, что было в нем что-то неприятное, злое, противоестественное.
Со своей стороны, могу подтвердить это ощущение молодого матроса. И я не любил и до сих пор не люблю северное сияние.
Оттенки красок на небе беспрерывно переливаются, меняются — от оранжевого до фиолетового. Очертания также самые причудливые, даже изысканные. То свешиваются с неба светящиеся полотнища, прочерченные полосами, тихо колеблющиеся, будто от дуновения невидимого ветра. То возникает вдруг огромный веер из разноцветных, торчащих во все стороны перьев. То в разных участках неба, точно пульсируя, вспыхивают красноватые пятна, с головокружительной быстротой исчезают и снова появляются.
Да, гримасы вероломного полярного божка!
Впрочем, может быть, это чисто индивидуальное восприятие, на знаю. Как бы там ни было, вкусы мои и Гальченко в данном случае полностью совпадают.
«Катка note 14 дурит на пазорях note 15». Вы вспомнили старинную поморскую примету. Иными словами хотите сказать, что антипатия к северному сиянию вытекала из нашей общей с Гальченко военно-морской профессии? Возможно, и так. Обычно нелегко докопаться до корней иных антипатий или симпатий.
И в самом деле, какого, даже самого уравновешенного, штурмана, прокладывающего курс с помощью магнитного компаса, не выведут из себя причуды его в связи с блекло-оранжевыми, красноватыми и фиолетовыми пятнами, пробегающими по небу? Но ведь на большинстве наших кораблей давно уже применяются гирокомпасы — приборы, не чувствительные к магнитным бурям. Да и Гальченко был связистом, а не штурманом.
Вот это дело другое! Вы правы, северное сияние отрицательно влияет на радиосвязь, вызывает сильные помехи. Так с чего же было любить его радистам?
Но главное, думается мне, все же в строительстве дома. Судя по описаниям Гальченко, строителям было очень трудно примениться к вероломно-изменчивому свету, падавшему сверху на снег как бы из гигантского витража. Свет этот внезапно ослабевал или совсем затухал, потом так же внезапно вспыхивал с яркостью, от которой ломило в глазах. Северное сияние вдобавок то и дело меняло свое место на небе. То оно разгоралось прямо над головой, то едва пробивалось издалека сквозь мрак, возникая низко, у самого горизонта, как зарница. Зрению почти невозможно приспособиться к беспрестанным метаморфозам на небе.
Нет, в Потаенной было не до полярной экзотики! Людям нужно работать, а не взирать на небо, засунув руки в брюки и громогласно восхищаясь этой экзотикой!
Предупреждаю: я столь подробно рассказываю про строительство дома, потому что оно имеет непосредственную причинную связь с тем спором, который возник вскоре между связистами Потаенной о послевоенном ее будущем, а через непродолжительное время нашел свое воплощение в эскизе карты…
Забыл сказать, что перед самым ледоставом связисты выловили из воды несколько бочек с горючим и перестали теперь дрожать над каждым его галлоном.
Когда небо было затянуто тучами, мичман Конопицын отдавал приказание Галушке запустить движок. В снег втыкали шест и подвешивали к нему электрическую лампочку. Пускали в ход также фонарь «летучая мышь». Преимущество его, как вам известно, в том, что он не боится ветра. Ламповое стекло было загорожено проволочной сеткой.
У связистов имелись две «летучие мыши». Одна горела постоянно на вышке в кабине сигнальщика-наблюдателя, другая использовалась исключительно на строительстве.
Конечно, все это освещение, то есть луна, звезды, электрическая лампочка на шесте и фонарь «летучая мышь», было менее шикарным, чем десятки «юпитеров», обступивших площадку, где проводятся киносъемки. Но строители не жаловались и не залеживались на нарах. И не больно-то, знаете ли, залежишься, когда мичман Конопицын все время мельтешит перед глазами. Еще раз повторяю: я не ошибся в своем выборе! Это был настоящий боцман: придирчивый, неутомимый, двужильный.
В неподвижном состоянии можно было увидеть начальника поста лишь у штабелей плавника, выловленного из моря. Он примерялся, выбирал самые лучшие, самые прямые, надежные бревна. А что выбирать-то? Все бревна первосортные, специально предназначенные для строек в Заполярье, толщиной сорок-пятьдесят сантиметров, вдобавок будто по заказу сильно обкатанные прибоем.
Кому доставалось от мичмана, так это Галушке! Он, по воспоминаниям Гальченко, был с ленцой, «жил вразвалочку». Калиновский однажды пошутил:
— А знаешь ли ты, какая разница между тобой и адмиралом Нельсоном?
— Какая? — осторожно спросил Галушка, подозревая подвох.
— Нельсон говорил о себе, что всегда упреждает свой срок на пятнадцать минут, а ты, наоборот, всегда опаздываешь на пятнадцать минут…
Зато Тюрин на стройке поражал всех. Он проявил удивительную ловкость в плотницком деле. На что уж силен был штангист Калиновский, но и тот, к своей досаде, не мог угнаться за Тюриным в работе.
Говорят свысока: плотницкая работа! Уверен, о Тюрине так не сказали бы. Топор буквально играл в его руках и перевоплощался: то срезал будто бритвой тончайшую стружку, то с двух-трех ударов раскалывал толстенное бревно.
Особенно трудно было связистам втаскивать тяжеленные бревна с «кошки» на берег. Десять-двенадцать метров — высота пологого берега. Не шутка! А на стройке могло одновременно работать не более четырех человек.
Однажды, разрешив короткий перекур, мичман Конопицын рассказал историю о том, как он познакомился с двумя замечательными командирами.
— Не за письменным столом, учтите! — сказал Конопицын, строго оглядев всех. — Во время такого же аврала с плавником, только не на берегу, а у причала в воде.
— С начальством — в воде? — усомнился Галушка.
— Именно в воде! Первый тральщик мой тогда уже потопили, а на второй меня еще не взяли. Находился я, стало быть, в резерве при штабе. И приказали мне доставить кошель бревен в гавань, а потом нагрузить их на баржу. Ну, притащил буксир этот кошель, приткнул его к причалу и ушел куда-то по своим делам. А Северная Двина, она река с норовом, сами знаете. Раскачала мой кошель, пока мы с ним баржи дожидались, и стал он разваливаться у меня на глазах. Вот незадача! Смотрю, бревнышки, будто утята, в разные стороны поплыли. И, как на грех, под рукой никого! Только два каких-то незнакомых командира метрах в ста пятидесяти оформляют у кладовщика свой груз. Делать нечего! По-быстрому разделся я — и в воду, бревна эти собирать. А что я — один-то? Попробуй поворочай в воде в одиночку двенадцатиметровые бревнышки! Слышу, кричат с берега: «Не робей, матрос! Подсобим!» Высунулся из воды, вижу — бегут по причалу два командира и на ходу кителя скидывают с себя. Ну и стали мы втроем нырять. Продрогли, конечно, но сбили кошель обратно. А вскорости и баржа к причалу подошла…
Связисты Потаенной выразили единодушное одобрение поступку командиров. А Калиновский тут же вывел мораль:
— В какой другой стране, скажи, офицер полезет в воду, чтобы своему матросу помочь?..
К середине декабря связисты срубили стены и хорошенько проконопатили их. Тамбур был дощатый, но доски пригоняли плотно, одна к одной.
Крышу покрыли листами из железных оцинкованных бочек («дары моря»!). Связисты Потаенной выламывали днища у этих бочек, разрубали стенки по вертикали, листы, полученные таким способом, развертывали и выпрямляли, а потом крыли ими крышу, как черепицей.
В доме были поставлены две печи — все из тех же бочек. Труба была с навесом, чтобы не задувало ветром, а главное, чтобы дым не поднимался стоймя над крышей. О, мичман Конопицын предусмотрел все, в том числе и маскировку! Ведь они были не просто Робинзоны, а военные Робинзоны!
А вот с окнами было сложнее. Где взять оконные стекла? Море — не универмаг, во всяком случае, оконных стекол оно не выбросило на «прилавок»
— иначе на берег Потаенной.
Мичман Конопицын приказал до весны заколотить окна досками. Все равно за окнами лежала сейчас непроглядная темь.
С вашего разрешения немного забегу вперед. Ближе к весне связисты заполнили оконные проемы пустыми трехлитровыми бутылями из-под клюквенного экстракта. По три бутыли на окно было достаточно. Их клали набок, горлышком внутрь дома, а пространство вокруг бутылей заполняли камнями и старательно проконопачивали щели между ними.
Новый год связисты встретили уже в доме.
Были у них, по словам Гальченко, помимо сеней и склада, три комнаты — большая и две маленькие, разделенные перегородкой. В большой, которую по традиции называли кубриком, поселилась команда поста. Двухэтажные нары теснились вокруг печки, тут же стояли стол и стулья, изготовленные из ящиков. Одна из маленьких комнат была отдана под рацию. Находясь в кубрике, люди слышали через дощатую перегородку работу передатчика, мелодичное его позванивание — музыка эта, знаете ли, по сердцу каждому радисту.
Конопицын расположился во второй комнатке. А в дверном проеме он торжественно навесил выброшенную волной на берег дверь с прибитой к ней медной дощечкой: «Кэптен». От морской соли дощечка стала зеленой, но мичман приказал надраить ее, и она засияла, как золотая. Как видите, начальник поста был не чужд некоторого тщеславия.
Он очень огорчался, что у него нет сейфа. Да, сейф, к вашему сведению, полагается начальнику поста для хранения секретных документов. Но какие там сейфы в Потаенной! Всю зиму Конопицыну пришлось скрепя сердце обходиться брезентовым, с замком, портфельчиком. На ночь он укладывал его под подушку.
В канун Нового года связисты перебрались в дом, и баня была наконец-то использована по прямому своему назначению.
Гальченко рассказывал мне, что до этого связисты Потаенной мылись кое-как — сначала в палатке, потом в недостроенном доме. Сами можете вообразить, что это было за мытье. Голову моешь, а холод по голым ногам так и хлещет, так и хлещет!
Теперь двуручной пилой напилили снегу — Гальченко долго не мог привыкнуть к тому, что снег в Арктике не копают, а пилят, потом завалили белые брикеты в котел, натаскали дров. Галушка вызвался протопить печь, но проявил при этом чрезмерное рвение и чуть было не задохся — столько напустил дыму. Баня была хорошенько проветрена, отдушина закрыта, и связисты приступили к священнодействию. Мылись, надо полагать, истово, по-русски.
И вот жители Потаенной, свободные от вахты, усаживаются за новогодний праздничный стол — красные, как индейцы, распаренные, довольные…
О, я забыл рассказать вам об освещении! Оно было роскошным! Обычно связисты, как я говорил, обходились одной семилинейной керосиновой лампешкой в кубрике. Сейчас — ради праздника — ламп насчитывалось четыре! Стекла на трех из них были самодельные.
Ламповое стекло, привезенное из Архангельска, от резкой смены температур лопалось. Запасов его, увы, не было. Поэтому в Потаенной широко применялись использованные стеклянные банки из-под консервов и пустые бутылки. Их ни в коем случае не выбрасывали, а немедленно пускали в дело или приберегали.
Гальченко с удовольствием описал мне эту нехитрую «робинзонскую» технику.
На донышко бутылки или банки наливалось немного горячего машинного масла, затем ее опускали в снег. Миг — и донышко обрезано, как по ниточке!
Самодельные ламповые стекла, по оценке Гальченко, служили, в общем, добросовестно, но, к сожалению, недолго. Они, понимаете ли, были чересчур толсты и спустя какое-то время лопались.
Огорченный Конопицын пробовал приспособить для освещения кухтыли note 16. Они также относились к «дарам моря», которые были подобраны летом. Волны разрывали веревочную оплетку, кухтыли освобождались от нее и, весело подпрыгивая, носились туда и сюда, будто радуясь возможности побездельничать.
Требовалось пробить в кухтыле две дыры — сверху и снизу, чтобы превратить его в ламповое стекло. Однако это редко удавалось даже Тимохину. При опускании в снег кухтыль обычно разлетался на куски…
Но это лишь необходимое пояснение. Сделав его, возвращаемся с вами в кубрик.
Итак, помещение чисто прибрано. Пол сверкает. Четыре семилинейные лампы торжественно расставлены по углам.
Щурясь от непривычно яркого света и улыбаясь друг другу, Конопицын, Тюрин, Галушка и Гальченко сидят за столом. Старшин Тимохина и Калиновского нет. Они несут новогоднюю вахту.
На столе — фляга. Мичман Конопицын разливает спирт по чашкам, а водой сотрапезники разбавляют уже по вкусу.
Выпили сначала за победу, потом по военной традиции за Верховного Главнокомандующего…
— Жаль, начальство из Архангельска не присутствует на нашем банкете! — вздохнул Конопицын, выливая в чашки остатки спирта.
За столом изумились.
— А на биса воно нам, начальство, та ще и под Новый год? — спросил Галушка.
— А как же! Чтобы оно ходило вокруг дома, ахало и удивлялось: ну и дом! Это же надо — зимой, в условиях Арктики отгрохать такой дом! А потом, наудивлявшись, чтобы поощрило лучшего строителя ценным подарком. Кто у нас лучший строитель?