Прорвавшись через Амштеттен, мы уже без боя двинулись навстречу американскому танковому эскадрону, который, по словам его разведчиков, высланных вперед, остановился в городе Штернбург».

 

 
На абордаж!
   (Продолжение письма)
   «Американским танковым эскадроном командовал очень приветливый подполковник. Но прежде чем начать с ним разговаривать, я попросил разрешения вымыть руки. Подойдя к умывальнику, я увидел в зеркале свое лицо. Оно было почти черным от пыли, с грязевыми потеками. Белели только белки глаз. Как мог американец, одетый в чистый, безупречно выглаженный комбинезон, пригласить такого черномазого к себе в дом?
   Я, признаюсь, не знал, как вести себя с американцем. Получая перед рейдом ночью задачу, я не думал о встрече с войсками союзников и в связи с этим не задал командиру дивизии ни одного вопроса, касающегося этой возможной встречи.
   Подполковнику была при мне вручена радиограмма. Прочтя ее, он быстро вскинул на меня глаза, потом, видимо встревоженный, быстро жестикулируя, начал что-то объяснять переводчику. Им был солдат-американец, не то югославского, не то польского происхождения. Он коверкал русские слова и, видя, что я плохо его понимаю, очень нервничал. Наконец я понял, что с востока к Штернбургу приближаются немецкие тяжелые танки. Переводчик прибавил: «Господин подполковник выражает свое глубокое сожаление, но ничем не сможет помочь русскому офицеру, так как располагает только легкими танками». Эту-то фразу я понял, вернее, уловил ее смысл.
   Тотчас же я выскочил из комнаты и бросился на улицу.
   Не зря же все время ожидал, что тяжелые танки противника рано или поздно наступят мне на хвост! Все утро они шли за нами, нависали, неотвратимо настигали. И вот наконец настигли!
   Дом, в котором принимал меня американский подполковник, стоял на окраине Штернбурга (если не ошибаюсь, второй или третий при въезде в город). К домам примыкал лесок. Шоссе на подъеме в город делало крутой поворот и спускалось в низинку или выемку, так что танк, вошедший туда, не мог повернуть ни влево, ни вправо.
   На улице я подал команду: «Танки с тыла!» Артиллеристы и танкисты засуетились у орудий, а я побежал к повороту шоссе. За мной бросились мои телефонисты, радисты, разведчики, связные.
   Я был уже у поворота шоссе, как на меня внезапно надвинулось громадное бронированное чудовище (таких я еще никогда не видал). Оно было покрыто маскировочной сетью. Я едва успел отскочить в сторону.
   Но для гитлеровцев наше появление было еще более неожиданным, чем их появление для нас. Эсэсовцы (это была эсэсовская часть) не успели опомниться.
   Немецкие тяжелые машины были покрыты металлическими маскировочными сетками. Миг — и мы полезли по этим сеткам, как матросы на абордаж. Не помню, подал ли я такую команду, произошло ли все стихийно, само собой, но мы повисли на сетках первых двух или трех самоходок и быстро вскарабкались по ним наверх, где с перекошенными от ужаса лицами сидел десант эсэсовцев.
   На самоходках произошла короткая, но ожесточенная схватка. Эсэсовцы упрямились, не хотели сдаваться. Их били прикладами автоматов, вытаскивали из люков и сбрасывали вниз.
   Механик-водитель первой самоходки не успел закрыть люк. Его вытащили наружу за шиворот, остановив тем самым головную самоходку. На очень узком, как я уже писал, участке шоссе, вдобавок углубленном, остальные машины не смогли ни развернуться, ни обойти свою первую самоходку.
   Что же касается американцев, то едва лишь из-за домов появилась головная немецкая самоходка, как они бросились врассыпную и мгновенно очистили улицу. Ожидали (и не без основания), что сейчас на близкой дистанции грянет всесокрушающая артиллерийская дуэль, в которой преимущество — из-за превосходства брони и калибров — будет не на стороне русских.
   Но повторяю: 8 мая 1945 года боевой азарт моих артиллеристов и танкистов, несмотря на их крайнее переутомление, был таков, что за какие-нибудь несколько минут они на глазах у оторопевших от удивления американцев захватили эту эсэсовскую часть, причем, что важно, без единого выстрела.
   Затем плененные самоходки были подогнаны к дому, где американский подполковник только что беседовал со мной, и поставлены в общую колонну нашего гвардейского дивизиона. Тут же выстроили военнопленных. Их было 86 человек, а нас — 58! Эсэсовцы были здоровые, молодые, все как на подбор. С запозданием разобравшись в обстановке и в реальном соотношении сил, они метали глазами молнии, но это было бесполезно — слишком поздно. Молнии теперь были уже ни к чему, так как эсэсовцы стояли посреди улицы обезоруженные под дулами советских автоматов.
   Я возвратился в дом, где находился подполковник. Он был изумлен и горячо поздравил меня. Видно было, что никак не ожидал подобного оборота дела.
   Американские солдаты тоже были очень довольны увиденным, окружили моих артиллеристов и громко хвалили их, с воодушевлением хлопая по плечу.
   Думаю, что «братание» между русскими и американскими солдатами не понравилось американскому командованию. Через несколько минут после описанного события подполковник сообщил мне, что должен отвести свой передовой отряд за реку Эннс, которая явится демаркационной линией, разделяющей Советскую Армию и американскую.
   Но и мне, как вы понимаете, было не до американского подполковника.
   У местных жителей я узнал, что населенный пункт Ашен отстоит от Штернбурга на расстоянии одиннадцати километров, но юго-восточнее. Попросту говоря, я, поглощенный мыслями о штурме Амштеттена, промахнул поворот к этому Ашену.
   А теперь не возвращаться же! Тем более что, по словам местных жителей, неподалеку проходило рокадное шоссе, которым я мог добраться прямо до нужного мне населенного пункта.
   Однако люди мои были вымотаны вконец. Ведь за несколько часов дивизион прошел с боями 83 километра.
   Кроме того, наши войска еще не подошли. Вокруг было полно бродячих немцев с оружием в руках. Уже не говорю о том, что на восточной окраине Штернбурга скопилось несколько тысяч обезоруженных немецких солдат, сдавшихся нам в плен. Вставала проблема: как охранять их ночью, имея в своем распоряжении горстку людей, вдобавок до крайности утомленных, проще говоря, вымотанных вконец?
   И все же я ни на минуту не забывал о сверхсекретном военном объекте в Ашене и о нашем разведчике, который еще мог там находиться.
   Поэтому, оставив в Штернбурге своего заместителя и основную часть экипажей и техники, я тремя самоходками двинулся немедленно в сторону Ашена…»

 

 
   …Шоссе на выходе из какого-то населенного пункта круто поднималось. Колесников остановился задохнувшись.
   Внизу сверкала река. На горизонте в лучах заходящего солнца темнело нечто вроде тучи с зазубренными краями. По-видимому, это какой-то большой город. Неужели Линц? Похоже на то. Значит, река внизу — Эннс, один из притоков Дуная?
   Солнце било прямо в глаза. Лучи его были пологие, но еще ослепляли.
   Все плыло перед глазами, как перед обмороком.
   Судя по солнцу, было уже часов семнадцать. Колесников шел, почти не присаживаясь, весь день. По пути он распотрошил несколько солдатских рюкзаков, найденных в кювете, раздобыл немного еды, хотя есть не хотелось. Мучила жажда. Однако он не позволял себе много пить. Батя неустанно повторял: много и часто пить во время длительного перехода нельзя, быстрее выдохнешься!
   Наконец глаза привыкли к солнцу. И тогда перед Колесниковым открылась удивительная панорама.
   С западной стороны медленно приближались к Эннсу четко очерченные, светло-зеленые четырехугольники. То были американские войска. Они шли как на параде. Орудия на танках, кажется, даже не были расчехлены. Не видно было и грузовиков. Американская моторизованная пехота сидела не на грузовиках, а на «виллисах».
   «Где же наши?» — Он с беспокойством огляделся.
   А! Вот они! На пригорок быстро въехали три самоходки с большими красными звездами на бортах.
   Колесников схватился рукой за горло. Сделал несколько судорожных глотательных движений, давясь комом, застрявшим в горле, силясь проглотить этот ком, чтобы вздохнуть.
   Наши, наши!..
   Самоходки были почти черными от покрывавшего их толстого слоя пыли и грязи. Темными были и лица артиллеристов, которые выглядывали из люков.
   А между сближавшимися русскими и американцами колыхалось человеческое месиво. Оно катилось к Эннсу, к мосту через Эннс.
   И вдруг Колесников увидел, как узкие черные полосы прорезали это месиво. Похоже, отступали тени ночи. Солнце гнало их, эти тени, гнало на запад с востока, откуда неотвратимо надвигалась Советская Армия.
   Черные полосы переплеснули через Эннс и стали растворяться в светло-зеленых четырехугольниках американской армии — та как бы всасывала, вбирала их в себя.
   Колесников понял. Это были эсэсовцы Банга. Но сил продолжать погоню уже не было.
   У моста через Эннс образовалась пробка. Там панически гудели машины, орали и ругались люди. Потом будто рябь прошла по толпе. Русские самоходки были замечены. Кто-то пронзительно завопил:
   — Руссише панцер!
   Завидев русских, немецкая солдатня, обвешанная котелками и сумками, пугливо сторонилась, давая самоходкам дорогу.
   Ага! Гитлеровцы уже не сидят в транспортных автомобилях, держа между ногами автоматы. Они спешены. Они бредут в пыли!
   Груды брошенных автоматов валялись на шоссе. Гусеницы советских самоходок подминали их под себя и, раздавив, расшвыривали в разные стороны, как комья грязи. А на обочинах громоздились ярко-желтые ящики из-под мин, пустые канистры, перевернутые и вздыбленные транспортеры и грузовики.
   Колесников увидел нашего майора, который стоял во весь рост в открытом люке головной самоходки. Ветер от быстрого движения развевал его волосы. Загорелое лицо, украшенное вислыми русыми усами, было гневным, багровым. Грохот и лязг заглушали его слова. Однако жестикуляция была предельно красноречивой. Сильными взмахами руки он словно бы отсекал, отбрасывал что-то от себя.
   Это было понятно без всяких слов. «Назад! Назад! — приказывал жестами офицер. — Вы — пленные с этой минуты!»
   Кое-кто из немецких солдат по инерции еще продолжал брести. Другие стали сбрасывать наземь свои рюкзаки, устало садились на них, отирая пот со лба. Кончилось! Как бы там ни было, но то, что началось шесть лет назад, уже кончилось!..
   А на мосту через Эннс еще теснились эсэсовские машины, застрявшие в толпе пеших солдат. Возникла драка. Над головами засверкали тесаки. Потом Колесников увидел, как кто-то бросился с моста в воду. Он плыл к американскому берегу, очень быстро, по-собачьи перебирая руками. Разорванный желтый макинтош пузырем вздулся над его спиной.
   Американские солдаты, сбежавшие к реке, помогли беглецу выбраться на берег. Он вылез и отряхнулся. Его подхватили под руки, куда-то поволокли. Как ни напрягал Колесников зрение, вскоре он уже не мог разглядеть желтый макинтош. Тот растворился среди комбинезонов цвета хаки.
   С обеих сторон моста расставляли часовых: русских и американских. Река Эннс, южный приток Дуная, стала демаркационной линией, разделив две армии, которые на протяжении многих месяцев двигались навстречу с востока и запада и остановились здесь друг против друга.
   Только тогда Колесников оторвал взгляд от противоположного берега…
   На обочине шоссе наши танкисты увидели человека в гражданском, с исхудалым, обросшим седой щетиной лицом. Он поднял руку, словно бы просил подвезти его. Но куда подвезти? Впереди — река!
   Шатаясь, человек шагнул к танку, потом неожиданно быстро наклонился и, обхватив руками, приник к нему. Плачет? Нет! С какой-то непонятной жадностью вдыхает запах разогревшейся на солнце краснозвездной брони.
   Танкисты, выпрыгнув из танка и самоходок, окружили его.
   — Кем будешь, папаша? — очень громко, как глухого, наперебой спрашивали они. — Чей ты, из каких? По-русски-то понимаешь? Наш или иностранный?
   Человек поднял голову. Из открытого люка смотрел на него майор.
   — Бей! — хрипло попросил человек. Слова с огромным напряжением вырывались из его пересохшего, стянутого спазмом горла. — Он там, на том берегу реки! Нельзя упустить его, нельзя! Бей прямой наводкой! Ну же, бог войны!
   — Отстрелялись мы, друг, — сказал кто-то из солдат. — Разве не видишь? Все! Кончилась война!
   Но, поняв, кто перед ним, гвардии майор уже вылезал из люка.
   — Ваш шифр? Ваш шифр? — торопливо повторял он.
   — «ЮКШС», — пробормотал человек и покачнулся. — Мой шифр — «ЮКШС». Я — Тезка.
   Гвардии майор едва успел подхватить его под мышки, иначе он, запрокинув голову, упал бы на асфальт перед гусеницами танка…


3. «Ты приходишь ко мне всегда…»


   «Генерал-лейтенанту медицинской службы тов. П. от майора медицинской службы Н.Кондратьевой
   Докладная записка
   Докладываю, что 9 мая с.г. в специализированный неврологический госпиталь, в мое отделение, поступил младший лейтенант Колесников В.Д., доставленный в сопровождении врача на самолете из Австрии.
   Больной находился в бессознательном состоянии, со всеми симптомами тяжелого отравления. Для консультации был приглашен токсиколог профессор Цирульник. Обследовав Колесникова, он определил, что отравление произошло в результате длительного вдыхания паров неизвестного яда, предположительно растительного происхождения, действовавшего через рецепторы носоглотки на центральную нервную систему.
   Лабораторные исследования не помогли установить природу яда, что лишило возможности использовать при лечении какие-либо специфические противоядия.
   Положение осложнилось еще и тем, что, помимо отравления, обнаружено было угрожающее истощение организма, несомненно, как реакция на длительное предельное напряжение. Это явилось неблагоприятным фоном.
   Лейтенант медицинской службы тов. Златопольская Н.М., сопровождавшая больного с фронта, не сумела, к сожалению, сообщить ничего существенного. Она доложила, что 8 мая 1945 года Колесников вышел из плена в районе г.Штернбург и был подобран артиллеристами гвардии майора В.И.Васильева. Колесников успел сообщить им свое звание и фамилию, после чего был доставлен в штаб фронта, потом в полевой госпиталь, а далее самолетом в Москву. В самолете он потерял сознание и ни разу не пришел в себя.
   Больной был помещен мною в бокс, у его койки организовано круглосуточное дежурство. Для консультации ежедневно приезжал тов. Цирульник.
   Однако, несмотря на принятые меры, состояние Колесникова В.Д. продолжало неотвратимо ухудшаться, он не приходил в сознание и…
   Не могу больше! Слишком трудно официально об этом. Я в отчаянии, товарищ генерал! Это — мой самый близкий, самый родной мне человек. Его доставили в госпиталь в ужасном, почти безнадежном состоянии. Он еще жив, но медленно умирает. Уходит от нас! Вот уже пятый день мы удерживаем его буквально на краю.
   Я умоляю Вас приехать!
   Ужасно, что все так совпало: Виктор умирает у меня на руках, а Вы завтра рано утром улетаете в командировку.
   Знаю, что в распоряжении у Вас считанные часы, что даже телефон на Вашей квартире отключен.
   Товарищ генерал, умоляю, найдите возможность приехать в госпиталь по пути на аэродром, пусть ненадолго — на полчаса, на четверть часа!
   Мое письмо передаст врач моего отделения Дора Бринько, золотой человек, мой друг. Она приедет к Вам рано утром. Простите, бога ради, мою назойливость, но надо же перехватить Вас дома перед отъездом.
   До сегодняшнего дня, вернее, до ночи, потому что пишу Вам ночью, я не собиралась Вас беспокоить, была самонадеянной дурой, воображала, что справлюсь сама. И вдобавок меня успокаивало то, что Вы в Москве, значит, в любой момент я могу обратиться к Вам за помощью, несмотря на Вашу ужасную занятость.
   Но вчера мне стало известно, что Вы улетаете в командировку. И я, признаюсь, струхнула. Как же я без Вас?..
   Торопят. Заканчиваю. Бринько боится разминуться с Вами. Это было бы ужасно. Последний шанс…
   Жду.
   Н.Кондратьева.
   Товарищ генерал, я не могу поверить в то, что мой Виктор умрет!»

 

 
   …Письмо отослано. Ночь на исходе.
   Через стеклянную дверь бокса виден очень длинный полутемный коридор. Нина Ивановна сидит согнувшись на табурете у койки Колесникова.
   Дыхание больного беззвучно. Слышно только тиканье настольных часов. Иногда дежурная медсестра наклоняется к больному и осторожно поправляет бинты.
   Тикают часы. Тикают, тикают… До чего же неприятно слышать, как они тикают!
   Двадцать шесть минут прошло после отъезда Доры…
   Это вконец истерзаешься так, смотря неотрывно на часы!
   Но, как ни поворачивает свой табурет Нина Ивановна, часы, стоящие на тумбочке, остаются в поле ее зрения, хотя и бокового. Взгляд прикован к неподвижно лежащему Колесникову.
   «Бедный ты мой, бедный, — думает она. — Вот как нам привелось встретиться! Всю войну я воображала нашу встречу, даже после того, как мне сказали, что ты погиб под Эстергомом. Но кто бы мог подумать, что встреча будет такой? И все же я знала, что увижу тебя. Я твердо знала это. Когда вернулась в марте сорок второго из Севастополя, сразу, в тот же день, написала Олегу. И больше уже не ответила ни на одно из его писем. Зачем? Та ветка алычи — наша ветка — ведь и не думала засыхать, знаешь? Она снова расцвела, как то благословенное дерево на руинах Севастополя.
   Ах, Витя, Витя, какие же мы транжиры в молодости, как разбрасываемся чувствами, своими и чужими, как беспечно расходуем время на ссоры, споры, обиды, нисколечко не жалея ни себя, ни других…»
   Нина Ивановна поправляет абажур настольной лампы, чтобы свет не бил больному в глаза.
   Виктор молчит… Но он продолжает бороться. Где-то там, в закоулках его мозга, продолжает гореть огонек, совсем слабый, но упрямый.
   Нина Ивановна с таким напряжением смотрит на безмолвно лежащего Колесникова, что у нее начинают болеть глаза. Сказываются и бессонные ночи. По счету это уже пятая ночь, которую она проводит у койки Колесникова.
   Он недвижим по-прежнему. На белых подушках покоится белый шар головы. Белое одеяло чуть заметно подрагивает на груди.
   Лица за бинтами не видно.

 

 
   «О! Сто тридцать четыре минуты, как уехала Дора! За окном светло, ночь кончилась.
   Нет, видеть больше не могу эти часы!»
   Нина Ивановна порывисто встала, сняла часы с тумбочки, повернулась, чтобы поставить их на подоконник…
   И вдруг она почувствовала беспокойство, какое возникает, когда на тебя пристально смотрят сзади. Это мгновенное ощущение тяжести в затылке!
   Она оглянулась. Медсестра озабоченно поправляла что-то возле тумбочки. Белое пятно на подушке не шелохнулось. Значит, почудилось?
   Нина Ивановна переставила часы на подоконник, потом, решив, что в боксе душно, поднялась на цыпочки, чтобы открыть форточку. Форточка хлопнула негромко.
   И вслед за тем Нина Ивановна услышала свое имя. Его произнесли очень тихо, но внятно. Оно, как дуновение ветра, пронеслось по комнате!
   Нина Ивановна опять оглянулась.
   Глаз в квадратном просвете между бинтами был открыт! Один-единственный глаз в обрамлении белых бинтов!
   Она кинулась к Колесникову:
   — Ты позвал? Ты меня узнал?
   — Конечно, — медленно сказал он с удивившим ее спокойствием. — Ты — Ниночка-Нинушка. Ты приходишь ко мне всегда.
   Он говорил протяжно, затрудненно, с какими-то прыгающими горловыми интонациями. Так говорят глухонемые, научившиеся разговаривать с губ.
   — Тебе лучше? Ну скажи, лучше тебе? — Медсестре: — Что же вы стоите? Откройте окно!
   Колесников вперил в Нину Ивановну одинокий глаз, темневший из-под бинтов.
   — Должен, — выговорил он с трудом. — Приказано — должен, иначе не могу.
   — Что ты должен?
   Но он не обратил внимания и на этот вопрос.
   — Ты вчера сказала: не надо, опасно. Но я должен, пойми!
   — Вчера?!
   Боже мой! Но ведь он разговаривает не с ней! Даже, наверное, не видит ее. Он видит другую, воображаемую Нину — ту, которая всегда приходит к нему в бреду. С этой Ниной и продолжает непонятный, прерванный «вчера» разговор.
   Колесников к чему-то прислушивался. К чему? К перешептыванию Нины Ивановны и медсестры, склонившихся над ним? К тиканью часов на подоконнике? Но он же не слышит ни тиканья, ни шепота! Он очень далеко отсюда…
   Или он прислушивается к нарастающему шуму внутри — к пульсации крови? (Пульс под рукой Нины Ивановны все учащался.)
   Внезапно одноглазый белый шар рывком приподнялся над подушкой.
   — Шаги? Почему я не слышу шагов?
   Какие шаги? Коридор пуст. И вокруг все тихо. Светает, но госпиталь еще целиком погружен в сон, будто утонул в недвижной светлой воде.
   А! Шарканье дворницких метел. Первый звук пробуждающегося города. Он донесся с улицы через открытую форточку.
   — Это дворники. Только дворники! Сейчас утро. Дворники подметают улицы.
   Она спохватилась. Ведь мысли его не здесь, они в каком-то другом измерении. Неизвестно даже, что там: утро, день, ночь? И в этом недоступном для нее измерении почему-то стало очень тихо.
   — Почему стало тихо? — спросил Колесников с заминкой. — Я не слышу шагов.
   — Где?
   — Наверху… Неужели он сбежал?
   — Кто? — С отчаянием: — Но я же не знаю, о ком ты говоришь!
   — Да, сбежал от меня. Они взяли его с собой в кузов.
   — В какой кузов? — Сестре: — Шприц для укола!
   Руки Колесникова прыгали по одеялу. Он вскинулся, порываясь куда-то бежать. Медсестра удержала его за плечи. Нина Ивановна сделала ему второй укол.
   — Но я догоню его, — пробормотал Колесников. — Я должен догнать и догоню!
   Лекарство начало оказывать действие. Одинокий глаз, темневший посреди бинтов, закрылся. Мускулы Колесникова расслабились, голова опустилась на подушку. Он дышал устало, будто несколько раз обежал вокруг госпиталя.
   Одеяло на груди его поднималось медленнее и медленнее. Он погружался в сон, в оцепенение, из которого вышел всего на несколько минут.
   — Нина Ивановна! — окликнула медсестра.
   Белое облако, колыхаясь, быстро подвигалось по коридору. То генерал второпях и сердясь надевал на ходу халат, а семенившая рядом Дора старалась помочь ему попасть в рукава.
   Нина Ивановна метнулась навстречу:
   — Товарищ генерал!..
   Она задохнулась от волнения.
   Скрип табуретки. И мгновенно в боксе воцарилась тишина. Усевшись, генерал долго вглядывался в просвет между бинтами, где, как крыло мотылька, вздрагивало закрытое веко.
   — Анализ крови? Температурный листок? — Не Оборачиваясь, он протянул руку назад. Шелест переворачиваемой бумаги. — Энцефалограмма?
   — Вот она.
   — Не давайте ее пока. Закончим осмотр. Разбинтуйте голову больному. Так.
   И прохладная ладонь опустилась на лоб Колесникова, затем очень медленным, бережным движением откинула со лба мокрую от йота седую прядь…


4. У ворот Будапешта


   Июнь. Вечер. Вереница военных машин — легковых и грузовых — спешит из Вены в Будапешт.
   На фоне пологих холмов мелькают рощи и сады, черепичные крыши, шпили колоколен. Шелковица осыпается с деревьев, высаженных вдоль шоссе, и малыши в штанах с помочами, беззаботно перекликаясь, собирают ее в высокие узкие корзины.
   Умиротворяющая голубизна разлита в воздухе. Или это лишь кажется так? Война кончилась, и восприятие пейзажа круто изменилось. Реки перестали быть водными рубежами, холмы — командными высотами: пейзажу возвращено первоначальное, мирное его значение.
   Клаксонами шоферы подгоняют друг друга. После заката, согласно новым правилам, въезд в Будапешт запрещен. Через город по ночам пропускают только воинские части, с триумфом возвращающиеся на Родину, домой.
   Многим офицерам, однако, еще не скоро домой. Они спешат в Будапешт по делам службы.
   Нет, не повезло! Как ни старались, не успели миновать в положенный час контрольно-пропускной пункт у въезда в город. Облако пыли, пронизанное почти горизонтальными лучами солнца, взвилось над предместьем Будапешта. К наплавному, на понтонах, мосту гулким шагом подходит пехота. Из переулков, заваленных битым кирпичом, рысцой выезжает конница. Где-то негромко урчат моторы танков, как гром затихающей, уходящей за горизонт грозы.
   Знамена вынуты из чехлов. Без роздыха играет оркестр. Представитель Военного совета фронта, генерал, провожающий войска, стоит у переправы, выпрямившись, сдвинув каблуки, не отнимая руки от козырька фуражки. Он будет стоять так очень долго, пока не пройдет последняя часть, убывающая сегодня на Родину.
   Один из опоздавших, офицер-артиллерист, и его шофер вылезли из «виллиса».
   — Жал на всю железку, товарищ гвардии майор, — сконфуженно говорит шофер. — На пять минут всего и опоздал.
   Артиллерист не отвечает. Стоя у перил моста, засмотрелся на город.
   Город на противоположном берегу будто позолочен. Вернее, позолочена верхняя его половина. Глубокие сиреневые тени обозначают устья улиц, выходящих к Дунаю. Набережная и нижние этажи зданий уже залиты сумерками, медленным приливом ночи. Но верхние этажи пока освещены солнцем. Они сплошь усыпаны блестками, мириадами ярких блесток. Там еще длится день.