Но на следующий день один из работников штаба, однокашник моего тезки, в разговоре со мной упомянул, что тот никогда и не был женат. Тут я впервые узнал об этой девушке-враче. Оказывается, она живет в Москве. Между нею и Виктором, надо думать, велась переписка. Незадолго перед выпуском Виктор побывал в Москве. Потом они встретились еще раз, в Севастополе, во время торжественного выпуска лейтенантов из училища. И после этого отношения их прервались.
— Почему?
Однокашник Виктора вздернул плечи.
— Молчит. Вы ведь еще не знаете его. Что-что, а молчать он умеет. Но до ее приезда в Севастополь мы считали, что у него в Москве невеста. Он и сам не отрицал этого. Наоборот! При случае любил похвалиться: моя, мол, без пяти минут врач, умница, красавица, обаятельная! Вот приедет ко мне — рухнете!
— На самом деле такая была?
И опять однокашник Виктора пожал плечами.
— В Севастополе были у нас и покрасивее, — сказал он с достоинством. — Но, правда, живая и остроумная, этого у нее не отнять. И притом классно танцует. Мне довелось танцевать с нею.
Я, по его примеру, вздернул плечи. А что еще мне оставалось делать?
Расспросить самого Виктора? Нет. Категорически нет. Ведь он ясно дал понять, что не хочет разговаривать о своих личных делах. Не пускал меня дальше.
Стало быть, боится неосторожных прикосновений, которые могли бы причинить ему боль? А я, конечно, меньше всего хотел причинить ему боль.
И все-таки Виктор приоткрылся, но позже и нехотя. Обстоятельства заставили.
Предстояла разведывательная операция в район горы Индюк — кажется, первая, в которой он участвовал.
Накануне Виктор отозвал меня в сторону.
— Слушай, командир, — говорит он. А сам хмурится и не смотрит в глаза. — Вот письмо. Передай его, пожалуйста, в штаб. Пусть в случае чего отошлют по указанному адресу.
На конверте написано: Москва, улица такая-то, номер дома такой-то, адресат — женщина.
Я не утерпел:
— А кем она доводится тебе, женщина эта? Бывшей женой?
— Нет.
— Невестой?
— Нет.
— Любовница, что ли, твоя?
— Нет, нет и нет! — ответил сердито и ушел.
А когда через несколько дней мы вернулись домой, Виктор попросил, чтобы я вернул ему это письмо, и тут же на глазах изорвал в клочки.
Вот и пойми его!
Но с той поры каждый раз, перед тем как идти в особо опасную разведывательную операцию, он проделывал тот же загадочный церемониал: снова оставлял письмо, а по благополучном возвращении немедленно его уничтожал.
Даже когда в апреле 1942 года разведотдел командировал Виктора в Севастополь, чтобы передать запчасти для рации тамошним разведчикам перед их уходом в подполье, он не забыл оставить мне конверт с надписанным адресом.
(Впрочем, ходил в Крым на подлодке, а погибнуть во время такого перехода было столь же просто, как и в разведывательной операции.)
Письмо, оставленное перед десантом в Эстергом-Тат, по существу предсмертное, я подзадержал немного — ждал оказии. Старшина Микешин собирался в тыловой госпиталь. А ехать ему предстояло через Москву.
«Передаст лично, — решил я. — Расскажет заодно и о гибели. Так все же оно будет деликатнее…
И потом, к чему спешить с плохим известием, тем более что адресат письма, эта Нина Ивановна Кондратьева, не была Виктору ни женой, ни невестой, ни любовницей…»
— Почему?
Однокашник Виктора вздернул плечи.
— Молчит. Вы ведь еще не знаете его. Что-что, а молчать он умеет. Но до ее приезда в Севастополь мы считали, что у него в Москве невеста. Он и сам не отрицал этого. Наоборот! При случае любил похвалиться: моя, мол, без пяти минут врач, умница, красавица, обаятельная! Вот приедет ко мне — рухнете!
— На самом деле такая была?
И опять однокашник Виктора пожал плечами.
— В Севастополе были у нас и покрасивее, — сказал он с достоинством. — Но, правда, живая и остроумная, этого у нее не отнять. И притом классно танцует. Мне довелось танцевать с нею.
Я, по его примеру, вздернул плечи. А что еще мне оставалось делать?
Расспросить самого Виктора? Нет. Категорически нет. Ведь он ясно дал понять, что не хочет разговаривать о своих личных делах. Не пускал меня дальше.
Стало быть, боится неосторожных прикосновений, которые могли бы причинить ему боль? А я, конечно, меньше всего хотел причинить ему боль.
И все-таки Виктор приоткрылся, но позже и нехотя. Обстоятельства заставили.
Предстояла разведывательная операция в район горы Индюк — кажется, первая, в которой он участвовал.
Накануне Виктор отозвал меня в сторону.
— Слушай, командир, — говорит он. А сам хмурится и не смотрит в глаза. — Вот письмо. Передай его, пожалуйста, в штаб. Пусть в случае чего отошлют по указанному адресу.
На конверте написано: Москва, улица такая-то, номер дома такой-то, адресат — женщина.
Я не утерпел:
— А кем она доводится тебе, женщина эта? Бывшей женой?
— Нет.
— Невестой?
— Нет.
— Любовница, что ли, твоя?
— Нет, нет и нет! — ответил сердито и ушел.
А когда через несколько дней мы вернулись домой, Виктор попросил, чтобы я вернул ему это письмо, и тут же на глазах изорвал в клочки.
Вот и пойми его!
Но с той поры каждый раз, перед тем как идти в особо опасную разведывательную операцию, он проделывал тот же загадочный церемониал: снова оставлял письмо, а по благополучном возвращении немедленно его уничтожал.
Даже когда в апреле 1942 года разведотдел командировал Виктора в Севастополь, чтобы передать запчасти для рации тамошним разведчикам перед их уходом в подполье, он не забыл оставить мне конверт с надписанным адресом.
(Впрочем, ходил в Крым на подлодке, а погибнуть во время такого перехода было столь же просто, как и в разведывательной операции.)
Письмо, оставленное перед десантом в Эстергом-Тат, по существу предсмертное, я подзадержал немного — ждал оказии. Старшина Микешин собирался в тыловой госпиталь. А ехать ему предстояло через Москву.
«Передаст лично, — решил я. — Расскажет заодно и о гибели. Так все же оно будет деликатнее…
И потом, к чему спешить с плохим известием, тем более что адресат письма, эта Нина Ивановна Кондратьева, не была Виктору ни женой, ни невестой, ни любовницей…»
2. «Ты была мне очень нужна…»
Старшине второй статьи Микешину не повезло с этим поручением. Он предпочел бы получить наряд вне очереди или даже отсидеть на гауптвахте: до смерти боялся женских слез, истерик, обмороков. И разве нельзя было, спрашивается, отослать письмо по почте?
Нет, батя строго-настрого приказал вручить непосредственно адресату.
— И помни, Микешин, — добавил он, — чтобы не увертываться и не ловчить! Чтобы не отговаривался потом: не застал, не нашел… Вручи лично, понял? И если понадобится, ответь на вопросы. Полагаюсь на твою совесть разведчика.
— Есть, батя, — сказал Микешин, но не удержался и громко вздохнул.
По указанному адресу женщина эта не проживала — несколько лет назад она переменила квартиру. Но и на новом месте ее не оказалось. Соседи объяснили: работает врачом в военно-морском неврологическом госпитале, не приходит домой иногда по двое, а то и по трое суток.
Поразмыслив, старшина решил предварительно позвонить в госпиталь. Надо же как-то подготовить человека к тяжелому известию, хоть немного самортизировать удар.
— Попрошу к телефону врача Кондратьеву!
— Кондратьева слушает.
— Здравию желаю. Обращается старшина второй статьи Микешин. Нахожусь в Москве проездом. Командир отряда приказал лично передать вам письмо младшего лейтенанта Колесникова.
— Виктора?! С ним что-то случилось?
Микешин выдержал паузу, покашлял в трубку, ответил сдержанно:
— При встрече об этом разрешите доложить.
И вдруг на том конце провода низкий женский голос сказал уже не встревоженным, а утвердительным и каким-то безнадежным тонем:
— Он погиб…
Микешину показалось, что их разъединили.
— Але, але! Товарищ Кондратьева! Вы слушаете? Куда вы пропали?
Женщина ответила:
— Я никуда не пропадала. Я вас слушаю.
Но голос у нее был приглушенным и очень медленным.
— Попрошу адресок вашего госпиталя. Записываю…
— Сейчас… А когда Виктор погиб?
— Двадцать первого марта сего года.
— Почти месяц назад… А я не знала…
Старшину встретила в вестибюле худая женщина с узкими, чуть вкось поставленными глазами. Белый докторский халат ее был распахнут. Под ним виднелся флотский китель с погонами не то майора, не то подполковника медицинской службы.
Микешин выпрямился, сдвинул каблуки, представился:
— Старшина второй статьи Микешин. Прибыл для вручения письма покойного младшего лейтенанта…
Тут он малость не рассчитал. Ее, видно, ударило по нервам слово «покойный», но она справилась с собой, коротко кивнула и протянула руку за письмом. Потом очень медленно, как будто даже нехотя или боязливо, распечатала конверт.
К удивлению старшины, внутри, на листке бумаги, оказалась одна-единственная фраза, состоявшая из пяти или шести слов. Он деликатно отвел глаза.
Но почти сразу же его окликнул слабый голос:
— Товарищ! Как это случилось?
Микешин принялся рассказывать со свойственной ему добросовестностью. И вдруг показалось, что Кондратьева его не слушает. Она сидела совершенно неподвижно, смотря куда-то поверх его плеча, бессильно уронив на колени руку с письмом.
Кстати, он представлял ее себе почему-то некрасивой, чуть ли не уродиной. Нет, женщина как женщина, только лицо очень бледное, усталое. И разговаривала, почти не разжимая губ. Вообще она была слишком прямая, негнущаяся в своем халате, как бы сплошь стерильная, заледеневшая, будто ее только что вынули из холодильника. И хоть бы слезинку уронила!
Из-за нее, стало быть, и не женился младший лейтенант, прожил до смерти холостяком. Чудно! Нашел кого полюбить!
Микешин подождал немного: не будет ли каких-нибудь дополнительных вопросов? Женщина выглядела странно безучастной, по-прежнему молчала.
Наконец, недоумевая, старшина второй статьи осторожно кашлянул и начал приподниматься со стула.
— Разрешите быть свободным?
— А?.. Да, да, конечно. Спасибо, что передали письмо…
И он с облегчением ушел из госпиталя.
Непонятная, однако, женщина была у младшего лейтенанта! Конечно, очень хорошо, что обошлось именно так: тихо, мирно, без истерик и обмороков. А может, для нее все же лучше было бы выплакаться сразу, даже поголосить немного по умершему, как это делают бабы в его, Микешина, деревне при получении похоронки?
Или она по-настоящему не любила младшего лейтенанта?..
Старшина ушел, а оцепеневшая от горя женщина осталась сидеть одна, держа в руке четвертушку бумаги. Там была всего одна фраза, написанная размашисто, второпях:
«Ты была мне очень нужна…
Виктор».
Вот и все! Запоздалое признание в любви, несколько коротких прощальных слов…
«Умер! Виктор умер! Но этого не может быть! Я не хочу, чтобы он умер! Ведь мы должны были еще встретиться. Обязательно встретиться и объясниться. Неужели Виктор умер, думая обо мне, что я плохая, легкомысленная?»
Ей показалось, что она вскрикнула или громко застонала.
Однако нянечки продолжали озабоченно сновать по вестибюлю. Значит, сдержалась, только хотела крикнуть или застонать…
«Этот исполнительный простодушный старшина посматривает на меня так, будто подозревает что-то очень плохое, какую-то тайну в моих отношениях с Виктором. Но тайны не было. Боже мой! Все было нелепо и тривиально, до ужаса тривиально. Сюжет для водевиля под названием „Почта подвела“.
Да нет, дело не в почте. При чем здесь почта, то злосчастное, запоздавшее в Севастополь письмо? Моя вина, целиком моя! Не сумела разобраться в себе, поддалась, как дура, на лесть, а потом струсила, стала изворачиваться, оттягивать время, фальшивить, лгать. Но Виктор не терпел в наших отношениях ни трусости, ни лжи.
И мог ли он ждать удара от нее, от наиболее близкого ему человека? Увы, близкие-то чаще всего и наносят самые болезненные удары…
Ад, говорят, оборудован сковородами и котлами. Вздор! Какие там котлы, сковороды! Просто возле каждого грешника стоит черт-чтец и громким, хорошо поставленным голосом напоминает ему грехи его, проступки, вины. Ежечасно, ежеминутно. И так всю вечность — без передышки…
Наконец до нее дошло, что в вестибюле старшины уже нет. Она осталась наедине со своими мыслями. Она вернулась к этим мыслям…
…Ей видится узкое лицо в зеленом обрамлении веток, очень медленно наклоняющееся над ней. Выражение лица странное — требовательно-настойчивое, жадное и в то же время робко-нежное, чуточку даже испуганное.
Впрочем, все это было потом. Сначала она увидела его в комнате, где стучала на машинке пожилая секретарша. Плечом вперед ввалился в комнату худой парень лет семнадцати. Руки засунуты глубоко в карманы, мятая кепчонка на затылке, а из-под кепчонки торчит устрашающих размеров чуб.
— Что же это, товарищи начальнички? — сказал вошедший ломким басом. — Выходит, погодой в доме отдыха не обеспечиваете, да еще и добавки к завтраку жалко. Плоховато заботитесь о рабочем классе, начальнички!
Слова эти, впрочем, не произвели никакого впечатления на видавшую виды секретаршу.
— Входя в помещение, — сказала секретарша назидательно, — кепочку полагается снимать, уважаемый класс!
Смутьян сконфузился. Это было неожиданно. Румянец пятнами пошел по его щекам, и он так поспешно стащил с головы кепку, что уронил ее на пол.
«Так тебе и надо! — злорадно подумала она. — Ишь ты! Сегодня только приехал и уже раскричался, раскомандовался! Тоже мне класс, подумаешь!»
Не дослушав разговора, она выскользнула боком в дверь.
В столовой она не увидела его — наверное, обедал в другую смену. Но когда после тихого часа она вышла погулять с подружками, он уже был тут как тут.
Впрочем, ее, конечно, не заметил — не запомнил. Внимание его привлекли Зинка или Милочка — обе были хорошенькие.
— Извиняюсь, девушки, — раздался за спиной голос. — Вы местные? Не подскажете ли, где здесь Черное море?
А они гуляли как раз вдоль набережной. Ну и остряк! Наверное, еще Адам знакомился так с Евой!
Она пренебрежительно поджала губы.
— А вот же море! — Наивная Милочка повела рукой вправо, Зинка прыснула.
Еще круче сдвинув кепку на затылок, он с независимым видом зашагал рядом.
— Одни фабзайцы и фабзайчихи здесь, как я посмотрю, — сказал он снисходительно. — Вы тоже зайчихи?
Милочка зашлась от хохота, а Зинка ответила с достоинством:
— Что вы! Не все. У меня, например, давно разряд!
— А хотите, я угадаю ваше будущее? — неожиданно спросил он. (Для него и тогда были характерны внезапные повороты в разговоре.)
— Как? Ты угадываешь будущее?
— А что такого? По линиям рук. Хиромант-самоучка.
Зинка и Милочка с готовностью чуть ли не в нос ему ткнули свои раскрытые ладони. Поколебавшись немного, протянула ладонь и она. Будущее же! Вдруг на самом деле угадает?
Но он сказал не о будущем, а о настоящем.
— Вы, девчата, слесаря или токаря, — объявил он, вглядевшись в их ладони. — Нас, хиромантов, не обманешь.
У Зинки и Милочки стали вот такие круглые от удивления глаза.
— Я и сам токарь, — небрежно пояснил он. — Только, ясное дело, не вам чета. Я лекальщик высшего разряда. Понятно? Или даже подмастер. Знаете, сколько я огребаю в получку? Пятьдесят рублей. А то и сто. Во как!
Но в данный момент его получка не интересовала Зинку и Милочку, Их интересовало собственное будущее.
Тут он принялся молоть всякую чепуху про кинозвезд, про мужей-академиков, про собственные дачи и даже автомашины. Зинка и Милочка только восторженно взвизгивали и давились со смеху.
— А что тебе нагадать, китаяночка? — начал было он, обернувшись к ней. Поднял взгляд — и запнулся. И потом уже глядел не на ладонь, а только неотрывно ей в глаза. — О! Тебе полагается самое счастливое будущее, — медленно сказал он после паузы. — Я бы, знаешь, очень хотел, чтобы у тебя было такое будущее!
Ничего не поняв, Зинка и Милочка опять захихикали. А он, пройдя несколько шагов, вдруг залихватски тряхнул своим чубом.
— А ведь я, девушки, пошутил насчет лекальщика! Какой я к шутам лекальщик! Просто разнорабочий я. В Никитском саду на подхвате.
— Значит, поливаешь цветики-цветочки? — поддразнила Зинка — она была побойчей.
— Так это же временно! Цветы в последующей моей жизни роли играть не будут, — успокоительно пояснил он, обращаясь по-прежнему к ней, к Нине, а не к Зине с Милочкой.
— А что будет играть? — спросила она.
— Облака да туман, — серьезно ответил он. — И еще обледенение. Я располагаю стать знаменитым полярным летчиком.
— Сразу уж и знаменитым? — робко пошутила она.
— Иначе, согласись, смысла нет. Ну, не сразу знаменитым, само собой. Впоследствии времени.
— А как ты угадал, что мы слесаря?
— Ну это нетрудно было угадать. Ладошки у вас розовые, чисто отмытые, а вот в линиях в этих, по которым судьбу предсказывают, металлическая пыль до сих пор осталась.
Разговаривая, они свернули с набережной на тропинку, уводившую в горы. Поднимались не спеша, гуськом: первой она, за нею, отступя на шаг, он, а дальше, уже в хвосте, тащились недовольные, словно бы сразу отяжелевшие Зинка и Милочка.
Они отставали все больше и больше. Снизу донесся крикливый голос Зинки:
— Эй, Нинка! Поберегись смотри! А то садовник-то заведет тебя в чащобу, там и бросит!
И обе захохотали — очень громко, но деланно.
— Стало быть, тебя зовут Нина, — сказал он задумчиво. — Иначе — Ниночка-Нинушка… Сколько же тебе лет, Нинушка?.. О! Вот как! Через два месяца будет уже шестнадцать?
И непонятный трепет охватил ее, когда она услышала, как бережно произнес он это имя: Ниночка-Нинушка.
Полторы недели, которые оставались у нее до отъезда из дома отдыха, они провели, почти не разлучаясь.
Жаль, что был февраль, а не май, нельзя было купаться в море. По временам шел дождь и задувал порывами ветер. И все же солнце то и дело прорывалось из-за туч.
На южном берегу цвела пока одна алыча. Цветы у этого дерева маленькие, беленькие, с пятью разомкнутыми лепестками. Даже в разгар зимы они пахли весной, иначе не скажешь. Такой это нежный, милый, прохладный запах.
— А ты знаешь, они очень упрямые, — сказал Виктор. — Бывает, ударят морозы в феврале — ну, не сильные, но все же прохватывает, и цветы алычи опадут. Потом отпустит немного, смотришь, а они опять белеют на ветвях.
Виктор и Нина любили гулять среди деревьев алычи, забирались также в горы, откуда дом отдыха выглядел как коробка из-под торта. А иногда подолгу просиживали на пляже, перебирая разноцветные камешки и поглядывая на серое с белыми полосами и пятнами угрюмое море.
— Учти, скоро март — пора равноденственных бурь, — многозначительно пояснял он.
Она не понимала, что такое «равноденственные», стеснялась спросить, но слово «буря» пугало ее, и она теснее прижималась плечом к Виктору.
— А теперь расскажи, кто ты, — просил он. — Я так мало знаю о тебе. Ты — Нинушка, ученик слесаря, через два месяца тебе будет шестнадцать. У тебя узкие, странные, очень правдивые глаза. Ну а еще?
Она смущенно улыбалась и пожимала плечами. Рассказала бы ему все о себе, но что же делать, если нечего рассказывать?
Впрочем, ему тоже почти не о чем было рассказывать. Отец его, правда, гремел на всю Керчь — он-то и был знаменитым лекальщиком. Но характер имел плохой, скандальный. В семье не ладилось. То он расходился, с матерью, то снова сходился. Ничего нельзя было разобрать в этом деле, ну их! Виктор собрался и уехал в Новороссийск, полгода проболтался там со шпаной, потом осточертело, завязал, поступил на работу — конечно, временно! — в Никитский сад.
— Нету пока биографии ни у тебя, ни у меня, — с сожалением сказал он. — Оттого и вспоминать еще нечего. А ведь самое прочное на земле — не крепости, не скалы, а воспоминания, я это в одной книжке вычитал…
Так, за разговорами и перебиранием камешков, прошли скупо отмеренные судьбой полторы недели на берегу неприветливого зимнего моря.
Зинка и Милочка уже не мешали ей — все-таки они были хорошими подружками. А вот некоторые ребята повели себя иначе. Завидно, что ли, им было, когда они наблюдали издали за этой неразлучной, тихой, полностью поглощенной своим счастьем парой?
Как-то Нина и Виктор спешили к обеду. Внезапно выросли перед ними и загородили тропинку четыре парня, отдыхавшие в соседнем санатории. Прыщавый, гнилозубый, надо думать вожак, сказал какую-то гадость и широко растопырил руки. Вскрикнув, она спряталась за спину Виктора.
Но он не испугался, ну ничуточки! Зловеще-медленно улыбнулся, как-то по-собачьи вздернув верхнюю губу, потом шагнул вперед и быстро наклонился, будто хотел поднять с земли камень.
Хулиганов словно бы ветром сдуло. С хохотом и гоготом, толкая друг друга, они ссыпались между деревьями куда-то под гору.
— О, Витя! Ты их камнем хотел?
— При чем тут камень? Они подумали, что у меня ножик за голенищем. Уж я-то их хулиганские ухватки знаю.
— А у тебя и вправду ножик?
— Разъясняю же тебе: на бога брал! — с досадой ответил он. — Ух и ненавижу я эту шпану проклятую! Максим Горький знаешь как написал о них: «От хулиганов до фашиста расстояние короче воробьиного носа». Очень правильно, я считаю, написал.
— Но у тебя такое лицо сделалось! — Она с ужасом и восхищением всплеснула руками. — Как у бретера!
— Это еще кто?
Она сорвала с куста вечнозеленой туи три веточки и осторожно приложила к его лицу, как бы примерила.
— Ой, как тебе усы идут, Витя! И бородка острая! Ну вылитый дуэлянт — непобедимая шпага!
И тогда он поцеловал ее в первый раз. Со всеми был такой бесстрашный и дерзкий, а с нею, на удивление, робел. А тут вдруг наклонился и поцеловал!
Ей стало очень стыдно.
— Мы нехорошо с тобой сделали, Витя…
— Почему? — спросил он, с трудом переводя дыхание, будто взбежал на высокую гору. — По-моему, очень даже хорошо.
— А ты разве не знаешь, что нельзя целоваться, если не любишь? Ты же, Витя, меня не любишь?
Он посмотрел ей в глаза, подумал, сказал честно:
— Ей-богу, я еще не знаю.
— Вот видишь…
И все же через несколько дней они поцеловались еще раз. Она собралась уезжать. Автобус стоял у главного входа, и чемоданчик ее вместе с вещами других отъезжающих находился в багажнике. Вдруг, не сговариваясь, будто вспомнив о чем-то важном, Виктор и она кинулись бегом наверх в их алычовую рощу и, задыхаясь, поцеловались на прощание — второпях, потому что шофер уже сердито сигналил внизу и Зинка с Милочкой кричали-надрывались:
— Нинка! Да Нинка же! Шофер ждать больше не хочет! Уезжаем же!..
Так началась эта любовь, которая ни ему, ни ей не принесла впоследствии ничего, кроме горя, и все потому, что она проявила слабость, не сумела в нужный момент стать выше обстоятельств. А теперь уж казнись не казнись…
Ах, как правильно сказал Виктор: на земле нет ничего прочнее воспоминаний!
Она невнимательно выслушала этого старшину, приехавшего с Дунайской флотилии, даже не поняла многого из того, что он говорил. Ведь главного, о чем ей хотелось узнать, он не смог бы рассказать. Только Виктор смог бы. Очень ли больно ему было умирать? Сразу ли он умер или еще долго мучился перед смертью?..
…Ничего, прошло! Немного закружилась голова от монотонных, безнадежных мыслей. Никто как будто и не заметил.
Ее окликнула озабоченная медсестра:
— Нина Ивановна, новенький из пятой палаты жалуется на головные боли, очень сильные. Только что рвота была.
— В голову ранен?
— Да. Сами посмотрите его или Доре Александровне сказать? Вы бы, может, прилегли? Третьи сутки в госпитале.
— Нет. Сама посмотрю. Иду.
Третьи сутки! Да она бы с ума сошла, если бы сейчас не было столько работы в госпитале…
Нет, батя строго-настрого приказал вручить непосредственно адресату.
— И помни, Микешин, — добавил он, — чтобы не увертываться и не ловчить! Чтобы не отговаривался потом: не застал, не нашел… Вручи лично, понял? И если понадобится, ответь на вопросы. Полагаюсь на твою совесть разведчика.
— Есть, батя, — сказал Микешин, но не удержался и громко вздохнул.
По указанному адресу женщина эта не проживала — несколько лет назад она переменила квартиру. Но и на новом месте ее не оказалось. Соседи объяснили: работает врачом в военно-морском неврологическом госпитале, не приходит домой иногда по двое, а то и по трое суток.
Поразмыслив, старшина решил предварительно позвонить в госпиталь. Надо же как-то подготовить человека к тяжелому известию, хоть немного самортизировать удар.
— Попрошу к телефону врача Кондратьеву!
— Кондратьева слушает.
— Здравию желаю. Обращается старшина второй статьи Микешин. Нахожусь в Москве проездом. Командир отряда приказал лично передать вам письмо младшего лейтенанта Колесникова.
— Виктора?! С ним что-то случилось?
Микешин выдержал паузу, покашлял в трубку, ответил сдержанно:
— При встрече об этом разрешите доложить.
И вдруг на том конце провода низкий женский голос сказал уже не встревоженным, а утвердительным и каким-то безнадежным тонем:
— Он погиб…
Микешину показалось, что их разъединили.
— Але, але! Товарищ Кондратьева! Вы слушаете? Куда вы пропали?
Женщина ответила:
— Я никуда не пропадала. Я вас слушаю.
Но голос у нее был приглушенным и очень медленным.
— Попрошу адресок вашего госпиталя. Записываю…
— Сейчас… А когда Виктор погиб?
— Двадцать первого марта сего года.
— Почти месяц назад… А я не знала…
Старшину встретила в вестибюле худая женщина с узкими, чуть вкось поставленными глазами. Белый докторский халат ее был распахнут. Под ним виднелся флотский китель с погонами не то майора, не то подполковника медицинской службы.
Микешин выпрямился, сдвинул каблуки, представился:
— Старшина второй статьи Микешин. Прибыл для вручения письма покойного младшего лейтенанта…
Тут он малость не рассчитал. Ее, видно, ударило по нервам слово «покойный», но она справилась с собой, коротко кивнула и протянула руку за письмом. Потом очень медленно, как будто даже нехотя или боязливо, распечатала конверт.
К удивлению старшины, внутри, на листке бумаги, оказалась одна-единственная фраза, состоявшая из пяти или шести слов. Он деликатно отвел глаза.
Но почти сразу же его окликнул слабый голос:
— Товарищ! Как это случилось?
Микешин принялся рассказывать со свойственной ему добросовестностью. И вдруг показалось, что Кондратьева его не слушает. Она сидела совершенно неподвижно, смотря куда-то поверх его плеча, бессильно уронив на колени руку с письмом.
Кстати, он представлял ее себе почему-то некрасивой, чуть ли не уродиной. Нет, женщина как женщина, только лицо очень бледное, усталое. И разговаривала, почти не разжимая губ. Вообще она была слишком прямая, негнущаяся в своем халате, как бы сплошь стерильная, заледеневшая, будто ее только что вынули из холодильника. И хоть бы слезинку уронила!
Из-за нее, стало быть, и не женился младший лейтенант, прожил до смерти холостяком. Чудно! Нашел кого полюбить!
Микешин подождал немного: не будет ли каких-нибудь дополнительных вопросов? Женщина выглядела странно безучастной, по-прежнему молчала.
Наконец, недоумевая, старшина второй статьи осторожно кашлянул и начал приподниматься со стула.
— Разрешите быть свободным?
— А?.. Да, да, конечно. Спасибо, что передали письмо…
И он с облегчением ушел из госпиталя.
Непонятная, однако, женщина была у младшего лейтенанта! Конечно, очень хорошо, что обошлось именно так: тихо, мирно, без истерик и обмороков. А может, для нее все же лучше было бы выплакаться сразу, даже поголосить немного по умершему, как это делают бабы в его, Микешина, деревне при получении похоронки?
Или она по-настоящему не любила младшего лейтенанта?..
Старшина ушел, а оцепеневшая от горя женщина осталась сидеть одна, держа в руке четвертушку бумаги. Там была всего одна фраза, написанная размашисто, второпях:
«Ты была мне очень нужна…
Виктор».
Вот и все! Запоздалое признание в любви, несколько коротких прощальных слов…
«Умер! Виктор умер! Но этого не может быть! Я не хочу, чтобы он умер! Ведь мы должны были еще встретиться. Обязательно встретиться и объясниться. Неужели Виктор умер, думая обо мне, что я плохая, легкомысленная?»
Ей показалось, что она вскрикнула или громко застонала.
Однако нянечки продолжали озабоченно сновать по вестибюлю. Значит, сдержалась, только хотела крикнуть или застонать…
«Этот исполнительный простодушный старшина посматривает на меня так, будто подозревает что-то очень плохое, какую-то тайну в моих отношениях с Виктором. Но тайны не было. Боже мой! Все было нелепо и тривиально, до ужаса тривиально. Сюжет для водевиля под названием „Почта подвела“.
Да нет, дело не в почте. При чем здесь почта, то злосчастное, запоздавшее в Севастополь письмо? Моя вина, целиком моя! Не сумела разобраться в себе, поддалась, как дура, на лесть, а потом струсила, стала изворачиваться, оттягивать время, фальшивить, лгать. Но Виктор не терпел в наших отношениях ни трусости, ни лжи.
И мог ли он ждать удара от нее, от наиболее близкого ему человека? Увы, близкие-то чаще всего и наносят самые болезненные удары…
Ад, говорят, оборудован сковородами и котлами. Вздор! Какие там котлы, сковороды! Просто возле каждого грешника стоит черт-чтец и громким, хорошо поставленным голосом напоминает ему грехи его, проступки, вины. Ежечасно, ежеминутно. И так всю вечность — без передышки…
Наконец до нее дошло, что в вестибюле старшины уже нет. Она осталась наедине со своими мыслями. Она вернулась к этим мыслям…
…Ей видится узкое лицо в зеленом обрамлении веток, очень медленно наклоняющееся над ней. Выражение лица странное — требовательно-настойчивое, жадное и в то же время робко-нежное, чуточку даже испуганное.
Впрочем, все это было потом. Сначала она увидела его в комнате, где стучала на машинке пожилая секретарша. Плечом вперед ввалился в комнату худой парень лет семнадцати. Руки засунуты глубоко в карманы, мятая кепчонка на затылке, а из-под кепчонки торчит устрашающих размеров чуб.
— Что же это, товарищи начальнички? — сказал вошедший ломким басом. — Выходит, погодой в доме отдыха не обеспечиваете, да еще и добавки к завтраку жалко. Плоховато заботитесь о рабочем классе, начальнички!
Слова эти, впрочем, не произвели никакого впечатления на видавшую виды секретаршу.
— Входя в помещение, — сказала секретарша назидательно, — кепочку полагается снимать, уважаемый класс!
Смутьян сконфузился. Это было неожиданно. Румянец пятнами пошел по его щекам, и он так поспешно стащил с головы кепку, что уронил ее на пол.
«Так тебе и надо! — злорадно подумала она. — Ишь ты! Сегодня только приехал и уже раскричался, раскомандовался! Тоже мне класс, подумаешь!»
Не дослушав разговора, она выскользнула боком в дверь.
В столовой она не увидела его — наверное, обедал в другую смену. Но когда после тихого часа она вышла погулять с подружками, он уже был тут как тут.
Впрочем, ее, конечно, не заметил — не запомнил. Внимание его привлекли Зинка или Милочка — обе были хорошенькие.
— Извиняюсь, девушки, — раздался за спиной голос. — Вы местные? Не подскажете ли, где здесь Черное море?
А они гуляли как раз вдоль набережной. Ну и остряк! Наверное, еще Адам знакомился так с Евой!
Она пренебрежительно поджала губы.
— А вот же море! — Наивная Милочка повела рукой вправо, Зинка прыснула.
Еще круче сдвинув кепку на затылок, он с независимым видом зашагал рядом.
— Одни фабзайцы и фабзайчихи здесь, как я посмотрю, — сказал он снисходительно. — Вы тоже зайчихи?
Милочка зашлась от хохота, а Зинка ответила с достоинством:
— Что вы! Не все. У меня, например, давно разряд!
— А хотите, я угадаю ваше будущее? — неожиданно спросил он. (Для него и тогда были характерны внезапные повороты в разговоре.)
— Как? Ты угадываешь будущее?
— А что такого? По линиям рук. Хиромант-самоучка.
Зинка и Милочка с готовностью чуть ли не в нос ему ткнули свои раскрытые ладони. Поколебавшись немного, протянула ладонь и она. Будущее же! Вдруг на самом деле угадает?
Но он сказал не о будущем, а о настоящем.
— Вы, девчата, слесаря или токаря, — объявил он, вглядевшись в их ладони. — Нас, хиромантов, не обманешь.
У Зинки и Милочки стали вот такие круглые от удивления глаза.
— Я и сам токарь, — небрежно пояснил он. — Только, ясное дело, не вам чета. Я лекальщик высшего разряда. Понятно? Или даже подмастер. Знаете, сколько я огребаю в получку? Пятьдесят рублей. А то и сто. Во как!
Но в данный момент его получка не интересовала Зинку и Милочку, Их интересовало собственное будущее.
Тут он принялся молоть всякую чепуху про кинозвезд, про мужей-академиков, про собственные дачи и даже автомашины. Зинка и Милочка только восторженно взвизгивали и давились со смеху.
— А что тебе нагадать, китаяночка? — начал было он, обернувшись к ней. Поднял взгляд — и запнулся. И потом уже глядел не на ладонь, а только неотрывно ей в глаза. — О! Тебе полагается самое счастливое будущее, — медленно сказал он после паузы. — Я бы, знаешь, очень хотел, чтобы у тебя было такое будущее!
Ничего не поняв, Зинка и Милочка опять захихикали. А он, пройдя несколько шагов, вдруг залихватски тряхнул своим чубом.
— А ведь я, девушки, пошутил насчет лекальщика! Какой я к шутам лекальщик! Просто разнорабочий я. В Никитском саду на подхвате.
— Значит, поливаешь цветики-цветочки? — поддразнила Зинка — она была побойчей.
— Так это же временно! Цветы в последующей моей жизни роли играть не будут, — успокоительно пояснил он, обращаясь по-прежнему к ней, к Нине, а не к Зине с Милочкой.
— А что будет играть? — спросила она.
— Облака да туман, — серьезно ответил он. — И еще обледенение. Я располагаю стать знаменитым полярным летчиком.
— Сразу уж и знаменитым? — робко пошутила она.
— Иначе, согласись, смысла нет. Ну, не сразу знаменитым, само собой. Впоследствии времени.
— А как ты угадал, что мы слесаря?
— Ну это нетрудно было угадать. Ладошки у вас розовые, чисто отмытые, а вот в линиях в этих, по которым судьбу предсказывают, металлическая пыль до сих пор осталась.
Разговаривая, они свернули с набережной на тропинку, уводившую в горы. Поднимались не спеша, гуськом: первой она, за нею, отступя на шаг, он, а дальше, уже в хвосте, тащились недовольные, словно бы сразу отяжелевшие Зинка и Милочка.
Они отставали все больше и больше. Снизу донесся крикливый голос Зинки:
— Эй, Нинка! Поберегись смотри! А то садовник-то заведет тебя в чащобу, там и бросит!
И обе захохотали — очень громко, но деланно.
— Стало быть, тебя зовут Нина, — сказал он задумчиво. — Иначе — Ниночка-Нинушка… Сколько же тебе лет, Нинушка?.. О! Вот как! Через два месяца будет уже шестнадцать?
И непонятный трепет охватил ее, когда она услышала, как бережно произнес он это имя: Ниночка-Нинушка.
Полторы недели, которые оставались у нее до отъезда из дома отдыха, они провели, почти не разлучаясь.
Жаль, что был февраль, а не май, нельзя было купаться в море. По временам шел дождь и задувал порывами ветер. И все же солнце то и дело прорывалось из-за туч.
На южном берегу цвела пока одна алыча. Цветы у этого дерева маленькие, беленькие, с пятью разомкнутыми лепестками. Даже в разгар зимы они пахли весной, иначе не скажешь. Такой это нежный, милый, прохладный запах.
— А ты знаешь, они очень упрямые, — сказал Виктор. — Бывает, ударят морозы в феврале — ну, не сильные, но все же прохватывает, и цветы алычи опадут. Потом отпустит немного, смотришь, а они опять белеют на ветвях.
Виктор и Нина любили гулять среди деревьев алычи, забирались также в горы, откуда дом отдыха выглядел как коробка из-под торта. А иногда подолгу просиживали на пляже, перебирая разноцветные камешки и поглядывая на серое с белыми полосами и пятнами угрюмое море.
— Учти, скоро март — пора равноденственных бурь, — многозначительно пояснял он.
Она не понимала, что такое «равноденственные», стеснялась спросить, но слово «буря» пугало ее, и она теснее прижималась плечом к Виктору.
— А теперь расскажи, кто ты, — просил он. — Я так мало знаю о тебе. Ты — Нинушка, ученик слесаря, через два месяца тебе будет шестнадцать. У тебя узкие, странные, очень правдивые глаза. Ну а еще?
Она смущенно улыбалась и пожимала плечами. Рассказала бы ему все о себе, но что же делать, если нечего рассказывать?
Впрочем, ему тоже почти не о чем было рассказывать. Отец его, правда, гремел на всю Керчь — он-то и был знаменитым лекальщиком. Но характер имел плохой, скандальный. В семье не ладилось. То он расходился, с матерью, то снова сходился. Ничего нельзя было разобрать в этом деле, ну их! Виктор собрался и уехал в Новороссийск, полгода проболтался там со шпаной, потом осточертело, завязал, поступил на работу — конечно, временно! — в Никитский сад.
— Нету пока биографии ни у тебя, ни у меня, — с сожалением сказал он. — Оттого и вспоминать еще нечего. А ведь самое прочное на земле — не крепости, не скалы, а воспоминания, я это в одной книжке вычитал…
Так, за разговорами и перебиранием камешков, прошли скупо отмеренные судьбой полторы недели на берегу неприветливого зимнего моря.
Зинка и Милочка уже не мешали ей — все-таки они были хорошими подружками. А вот некоторые ребята повели себя иначе. Завидно, что ли, им было, когда они наблюдали издали за этой неразлучной, тихой, полностью поглощенной своим счастьем парой?
Как-то Нина и Виктор спешили к обеду. Внезапно выросли перед ними и загородили тропинку четыре парня, отдыхавшие в соседнем санатории. Прыщавый, гнилозубый, надо думать вожак, сказал какую-то гадость и широко растопырил руки. Вскрикнув, она спряталась за спину Виктора.
Но он не испугался, ну ничуточки! Зловеще-медленно улыбнулся, как-то по-собачьи вздернув верхнюю губу, потом шагнул вперед и быстро наклонился, будто хотел поднять с земли камень.
Хулиганов словно бы ветром сдуло. С хохотом и гоготом, толкая друг друга, они ссыпались между деревьями куда-то под гору.
— О, Витя! Ты их камнем хотел?
— При чем тут камень? Они подумали, что у меня ножик за голенищем. Уж я-то их хулиганские ухватки знаю.
— А у тебя и вправду ножик?
— Разъясняю же тебе: на бога брал! — с досадой ответил он. — Ух и ненавижу я эту шпану проклятую! Максим Горький знаешь как написал о них: «От хулиганов до фашиста расстояние короче воробьиного носа». Очень правильно, я считаю, написал.
— Но у тебя такое лицо сделалось! — Она с ужасом и восхищением всплеснула руками. — Как у бретера!
— Это еще кто?
Она сорвала с куста вечнозеленой туи три веточки и осторожно приложила к его лицу, как бы примерила.
— Ой, как тебе усы идут, Витя! И бородка острая! Ну вылитый дуэлянт — непобедимая шпага!
И тогда он поцеловал ее в первый раз. Со всеми был такой бесстрашный и дерзкий, а с нею, на удивление, робел. А тут вдруг наклонился и поцеловал!
Ей стало очень стыдно.
— Мы нехорошо с тобой сделали, Витя…
— Почему? — спросил он, с трудом переводя дыхание, будто взбежал на высокую гору. — По-моему, очень даже хорошо.
— А ты разве не знаешь, что нельзя целоваться, если не любишь? Ты же, Витя, меня не любишь?
Он посмотрел ей в глаза, подумал, сказал честно:
— Ей-богу, я еще не знаю.
— Вот видишь…
И все же через несколько дней они поцеловались еще раз. Она собралась уезжать. Автобус стоял у главного входа, и чемоданчик ее вместе с вещами других отъезжающих находился в багажнике. Вдруг, не сговариваясь, будто вспомнив о чем-то важном, Виктор и она кинулись бегом наверх в их алычовую рощу и, задыхаясь, поцеловались на прощание — второпях, потому что шофер уже сердито сигналил внизу и Зинка с Милочкой кричали-надрывались:
— Нинка! Да Нинка же! Шофер ждать больше не хочет! Уезжаем же!..
Так началась эта любовь, которая ни ему, ни ей не принесла впоследствии ничего, кроме горя, и все потому, что она проявила слабость, не сумела в нужный момент стать выше обстоятельств. А теперь уж казнись не казнись…
Ах, как правильно сказал Виктор: на земле нет ничего прочнее воспоминаний!
Она невнимательно выслушала этого старшину, приехавшего с Дунайской флотилии, даже не поняла многого из того, что он говорил. Ведь главного, о чем ей хотелось узнать, он не смог бы рассказать. Только Виктор смог бы. Очень ли больно ему было умирать? Сразу ли он умер или еще долго мучился перед смертью?..
…Ничего, прошло! Немного закружилась голова от монотонных, безнадежных мыслей. Никто как будто и не заметил.
Ее окликнула озабоченная медсестра:
— Нина Ивановна, новенький из пятой палаты жалуется на головные боли, очень сильные. Только что рвота была.
— В голову ранен?
— Да. Сами посмотрите его или Доре Александровне сказать? Вы бы, может, прилегли? Третьи сутки в госпитале.
— Нет. Сама посмотрю. Иду.
Третьи сутки! Да она бы с ума сошла, если бы сейчас не было столько работы в госпитале…
3. Месяц роз
…Дни проходят за днями, а женщина все думает о Колесникове, думает неотступно.
Ей видится Виктор, но уже не в Крыму, а в Москве — стоящий на тротуаре спиной к ней. Он быстро обернулся, нахмуренные было брови поднялись, гнев на лице сменился радостью. Да, да, радостью! Он узнал ее!
По рукаву его черной куртки (кажется, на флоте называется бушлатом) сползает мокрый снег. Это она только что угодила в него снежком, хотя метила в кого-то из своей компании.
Два студента и две студентки, смеясь как дети, толкаясь и перебрасываясь снежками, бежали мимо ГУМа — спешили со всех ног в театр.
Днем выпал снег, ранний, он редко выпадает в Москве до ноябрьских праздников. Так приятно было помять его в руках, он бодряще пах, но был, к сожалению, непрочен, почти сразу таял. Все же удавалось лепить из него снежки.
Мельком — со спины — она увидела моряка, который стоял на тротуаре и задумчиво смотрел на Мавзолей. Площадь была в праздничном убранстве, в небе пламенело живое пятно — вздуваясь и опадая, парил над куполом Кремлевского дворца подсвеченный снизу флаг.
Но ей и в голову не могло прийти, что моряк — Виктор Колесников, тот самый юноша, с которым она давным-давно провела полторы недели в доме отдыха на южном берегу Крыма.
Тут-то она и промахнулась: хотела попасть в Олега, а залепила снежком в моряка, который стоял на тротуаре и задумчиво смотрел на Мавзолей.
Он обернулся. «Извините, я не в вас», — застряло у нее в горле. Едва моряк обернулся, как они тотчас же узнали друг друга. Не сомневались, не удивлялись, не переспрашивали: «Ты ли это?» Будто что-то толкнуло ее в сердце: «Виктор!»
Трудно вспомнить, о чем говорили друг другу, какую-то чепуху, вдобавок держась за руки. Со стороны, наверное, выглядело нелепо, смешно.
— Опаздываем же, Нинка! — строго сказала ее подруга.
А кто-то, кажется Олег, добавил, сверясь с часами:
— И правда, Ниночка, рискуем опоздать. Быть может, вы обменяетесь телефонами, а вечер воспоминаний перенесете на завтра?
— Еще чего! Продайте мой билет, я не пойду.
— Нинка!
— Ну-у, Ниночка!
— Бегите, бегите! А то опоздаете!
И они убежали, удивленно оглядываясь.
— Поедем ко мне, — решительно сказала она. — Мама напоит нас чаем. И ты все о себе расскажешь.
На площадке трамвая Виктор оглядел ее с ног до головы, еще шире раскрыл глаза и сказал с восхищением:
— О, Ниночка! Какая ты!
Ей до сих пор приятно вспоминать об этом. Она ведь знала, что когда-то была голенастая, долговязая. Мама говорила: «Мой бедный гадкий утенок!» Но впоследствии она выровнялась, стала ничего себе.
— Да, я такая! — шутливо сказала она, подняв подбородок, будто приглашая полюбоваться собой. — А ты меня забыл. Даже не пробовал отыскать. И не ответил на мое письмо. Почему ты не ответил на письмо?
— Я утерял твой адрес, — пробормотал он.
— Хотя, — сказала она, продолжая чуточку его поддразнивать, — какое это имеет значение? Я тоже все забыла… Позволь-ка! Что-то припоминаю, но, правда, смутно… Ведь мы с тобой поцеловались на прощание? Еще какая-то белая ветка была. Или мне кажется?
— Тебе кажется, — сердито ответил он.
Она даже не ожидала, что он сумеет так ответить. Но ему было неприятно, что она легко говорит об этом поцелуе. И ей стало приятно, что ему неприятно. Поделом! Не надо было терять ее адрес.
Она, легонько проведя пальцами по рукаву его бушлата, стряхнула капельки воды, оставшиеся от снежка.
— Ну и плечи же у тебя стали, Витя!
Он удивленно покосился на свои плечи.
— А!.. Да. Это от вельбота. Я загребной на вельботе.
Он, видно, был слишком потрясен происшедшей с нею переменой. Так и не понял, что ей неожиданно очень захотелось прикоснуться к нему.
— Нет, но ты какая-то длинноногая стала, гордая, статная, — в смятении бормотал он. — Ты просто красавица! Сколько же это лет прошло? Семь? Или шесть? Нет, семь… Тебя уже Нинушкой-девчушкой не назовешь. Тебя не называть, а величать надо!
— Да будет тебе… А где твой чуб, Витя?
— Не положен на флоте чуб, — буркнул он и вроде бы смущенно отвел глаза…
Дома захлопотала мать, принялась поить их чаем. Ради гостя даже извлекла из своих тайников банку клубничного варенья. Это означало, что Виктор понравился. А вот Олега еще ни разу не потчевали здесь вареньем.
Ей видится Виктор, но уже не в Крыму, а в Москве — стоящий на тротуаре спиной к ней. Он быстро обернулся, нахмуренные было брови поднялись, гнев на лице сменился радостью. Да, да, радостью! Он узнал ее!
По рукаву его черной куртки (кажется, на флоте называется бушлатом) сползает мокрый снег. Это она только что угодила в него снежком, хотя метила в кого-то из своей компании.
Два студента и две студентки, смеясь как дети, толкаясь и перебрасываясь снежками, бежали мимо ГУМа — спешили со всех ног в театр.
Днем выпал снег, ранний, он редко выпадает в Москве до ноябрьских праздников. Так приятно было помять его в руках, он бодряще пах, но был, к сожалению, непрочен, почти сразу таял. Все же удавалось лепить из него снежки.
Мельком — со спины — она увидела моряка, который стоял на тротуаре и задумчиво смотрел на Мавзолей. Площадь была в праздничном убранстве, в небе пламенело живое пятно — вздуваясь и опадая, парил над куполом Кремлевского дворца подсвеченный снизу флаг.
Но ей и в голову не могло прийти, что моряк — Виктор Колесников, тот самый юноша, с которым она давным-давно провела полторы недели в доме отдыха на южном берегу Крыма.
Тут-то она и промахнулась: хотела попасть в Олега, а залепила снежком в моряка, который стоял на тротуаре и задумчиво смотрел на Мавзолей.
Он обернулся. «Извините, я не в вас», — застряло у нее в горле. Едва моряк обернулся, как они тотчас же узнали друг друга. Не сомневались, не удивлялись, не переспрашивали: «Ты ли это?» Будто что-то толкнуло ее в сердце: «Виктор!»
Трудно вспомнить, о чем говорили друг другу, какую-то чепуху, вдобавок держась за руки. Со стороны, наверное, выглядело нелепо, смешно.
— Опаздываем же, Нинка! — строго сказала ее подруга.
А кто-то, кажется Олег, добавил, сверясь с часами:
— И правда, Ниночка, рискуем опоздать. Быть может, вы обменяетесь телефонами, а вечер воспоминаний перенесете на завтра?
— Еще чего! Продайте мой билет, я не пойду.
— Нинка!
— Ну-у, Ниночка!
— Бегите, бегите! А то опоздаете!
И они убежали, удивленно оглядываясь.
— Поедем ко мне, — решительно сказала она. — Мама напоит нас чаем. И ты все о себе расскажешь.
На площадке трамвая Виктор оглядел ее с ног до головы, еще шире раскрыл глаза и сказал с восхищением:
— О, Ниночка! Какая ты!
Ей до сих пор приятно вспоминать об этом. Она ведь знала, что когда-то была голенастая, долговязая. Мама говорила: «Мой бедный гадкий утенок!» Но впоследствии она выровнялась, стала ничего себе.
— Да, я такая! — шутливо сказала она, подняв подбородок, будто приглашая полюбоваться собой. — А ты меня забыл. Даже не пробовал отыскать. И не ответил на мое письмо. Почему ты не ответил на письмо?
— Я утерял твой адрес, — пробормотал он.
— Хотя, — сказала она, продолжая чуточку его поддразнивать, — какое это имеет значение? Я тоже все забыла… Позволь-ка! Что-то припоминаю, но, правда, смутно… Ведь мы с тобой поцеловались на прощание? Еще какая-то белая ветка была. Или мне кажется?
— Тебе кажется, — сердито ответил он.
Она даже не ожидала, что он сумеет так ответить. Но ему было неприятно, что она легко говорит об этом поцелуе. И ей стало приятно, что ему неприятно. Поделом! Не надо было терять ее адрес.
Она, легонько проведя пальцами по рукаву его бушлата, стряхнула капельки воды, оставшиеся от снежка.
— Ну и плечи же у тебя стали, Витя!
Он удивленно покосился на свои плечи.
— А!.. Да. Это от вельбота. Я загребной на вельботе.
Он, видно, был слишком потрясен происшедшей с нею переменой. Так и не понял, что ей неожиданно очень захотелось прикоснуться к нему.
— Нет, но ты какая-то длинноногая стала, гордая, статная, — в смятении бормотал он. — Ты просто красавица! Сколько же это лет прошло? Семь? Или шесть? Нет, семь… Тебя уже Нинушкой-девчушкой не назовешь. Тебя не называть, а величать надо!
— Да будет тебе… А где твой чуб, Витя?
— Не положен на флоте чуб, — буркнул он и вроде бы смущенно отвел глаза…
Дома захлопотала мать, принялась поить их чаем. Ради гостя даже извлекла из своих тайников банку клубничного варенья. Это означало, что Виктор понравился. А вот Олега еще ни разу не потчевали здесь вареньем.