Писемский давно уже испытывал недоверие к способам полемики, утвердившимся к концу пятидесятых годов в петербургской журналистике ("В литературе везде и всюду происходит полнейшая мерзость: все перегрызлись, перессорились, все уличают и обличают друг друга", - писал он Тургеневу). А после истории с "Искрой" Алексей Феофилактович стал смотреть на левый фланг ее с нескрываемой враждебностью. Курочкина со Степановым, издателей сатирического еженедельника, так больно уязвившего его, он почитал за личных недругов. И в одном из ближайших номеров "Библиотеки" решил отомстить им. Получив верстку фельетона Боборыкина "Пестрые заметки", редактор вставил в нею одну фразу в том месте, где шла речь о выступлении Чернышевского на литературном вечере. После слов "Я отказываюсь изобразить тон и перлы этого рассказа во всей их непосредственности" редактор вписал следующее: "Все это принадлежит к области "Искры"... и она - если только, по своей не совсем благородной натуришке, не струсит - должна воспользоваться экспромтом г.Чернышевского".
   Вышел скандал еще горший для Алексея Феофилактовича, чем тот, что последовал за безрыловским фельетоном. Редакторы "Искры" прислали весьма грозное письмо. В псы говорилось: "Мы не хотим знать, кто писал эту статью; она помещена в журнале, издающемся под вашею редакциею, и потому вы должны за нее отвечать". Далее авторы послания требовали, чтобы Писемский публично отказался от фразы, касающейся их журнала, а при невыполнении этого ожидали "удовлетворения, принятого в подобных случаях между порядочными людьми" и вопрошали, когда Писемский может принять секундантов, чтобы договориться об условиях дуэли. Алексей Феофилактович ответил весьма резко: "На каком основании вы требуете от меня ответа по статье, напечатанной в "Библиотеке для чтения"? В вашем журнале про всех и вся и лично про меня напечатано было столько ругательств, что я считаю себя вправе отвечать вам в моем журнале, нисколько уже не церемонясь, и откровенно высказывать мое мнение о вашей деятельности, а если вы находите это для себя не совсем приятным, предоставляю вам ведаться со мною судебным порядком".
   Затея с поединком казалась Писемскому нелепой. Впрочем, его противники больше не настаивали на дуэли. Они ограничились тем, что выставили ответ Писемского в книжном магазине Серно-Соловьевича, часто посещавшемся петербургской интеллигенцией.
   Нетерпимость часто становится причиной заблуждений - искровцы, конечно, были не правы в оценке деятельности Писемского, узость их взглядов не позволила им объективно оценить позицию редактора, помещавшего в руководимом им журнале апологетические работы об учении Дарвина, резко критические выступления против кастовости духовенства. Взять хотя бы 1862 год - в "Библиотеке для чтения" из номера в номер появлялись такие статьи, как "О правах женщины в России", "По поводу наших браков", "Вопрос о правах женщины". Увлечение Писемского естественными науками, проявлявшееся в чрезвычайном обилии посвященных им материалов, должно было, казалось бы, привлечь к журналу симпатии разночинной молодежи.
   Алексей Феофилактович недоуменно вопрошал друзей и коллег-журналистов: это как же так - я реакционер? Да что они, журнал мой не читают? Знакомые сочувственно вздыхали, советовали не обращать внимания на недругов. Кое-кто ворчал, что в России мало кого интересует подлинно глубокое научное знание. В разрезанной и растянутой на шпильках лягушке видят столь же идеологически значимый символ, как распятие, а утверждение о том, что человек произошел от обезьяны, принимается как благовествование новой веры. Недаром немалый процент среди нигилистов составляют выученики семинарий, получившие весьма скромное светское образование и привыкшие выстраивать любую полученную информацию по канонам катехизиса: вопрос - исчерпывающий, не знающий сомнений ответ...
   Что ж, в таких рассуждениях была доля истины. Но в том-то и дело, что часть истины не может заменить ее самое. Не Елисеев, не Антонович были виноваты в том, что ни дня не учились в светских учебных заведениях. Мудрено ли, что, отряхнув со своих ног семинарскую пыль, они довели свое неприятие всякого идеализма до парадоксальности, выстроили исступленную веру безверия. Не правильнее ли переложить часть ответственности за возникновение кулачных нравов в тогдашней журналистике на общество, воспитавшее главных оруженосцев прогресса?..
   Конфликт с "Искрой" произошел во время наибольшего обострения общественно-политического положения в стране - этот период известен как революционная ситуация конца 1850-х - начала 1860-х годов. После проведения крестьянской реформы и начала межевания земель в деревне заполыхали бунты мужик почувствовал себя обманутым, обделенным. Об этом же постоянно писал герценовский "Колокол", широко распространявшийся по России. Писемский хорошо был знаком со взглядами издателя газеты, во многом разделял их. После столкновения с руководителями "Искры" Алексей Феофилактович пребывал в растерянности - ведь человек, которого он привык уважать, по ряду вопросов смыкался, как ему казалось, с его противниками. Поэтому одной из главных целей его первой поездки за границу было свидание с Герценом...
   В начале мая 1862 года Писемский сообщал Краевскому из Дрездена: "Я тащусь по Европе и пока, кроме хлопот по дороге, никаких еще особых удовольствий не получил". Думается, подавленное настроение, не покидавшее писателя после полосы зимних скандалов, повинно в том, что красоты цивилизации не произвели на него большого впечатления. Прибыв через месяц в Лондон, он сразу же явился к Герцену. Но издатель "Колокола" проводил лето на острове Уайте, и связаться с ним не удалось. Однако Писемский не смирился с этим - встреча с Герценом была просто необходима ему, чтобы нащупать твердые ориентиры в той общественной сумятице, что царила вокруг него. Он ждал ответа: случайно ли то судилище, которое учинили над ним на страницах "Искры", или он действительно в чем-то отстал от времени и поделом получил от более сведущих и передовых людей. Поэтому Алексей Феофилактович решил дождаться возвращения лондонского эмигранта и написал ему письмо с просьбой о свидании: "Одна из главнейших целей моей поездки в Лондон состояла в том, чтобы лично узнать вас, чтобы пожать руку человека, которого я так давно привык любить и уважать. Когда вы воротитесь? Пожалуйста, сообщите об этом Огареву, которого я имел счастье знать еще в России". К этому посланию писатель приложил три томика только что вышедшего Собрания своих сочинений с просьбой принять книги "в знак глубокого уважения".
   19 июня Алексей Феофилактович получил записку с извещением о приезде Герцена. Писемский приглашался на встречу со знаменитым Искандером...
   Подъехав к трехэтажному особняку, где жил издатель "Колокола", писатель отпустил кэб и внимательно оглядел дом. Обитель Герцена производила впечатление солидности, основательности. Такой же благородно-изящной оказалась обстановка в гостиной, куда лакей провел гостя. Внимание Алексея Феофилактовича привлекла картина, изображавшая колокол, поддерживаемый летящими гениями; над ним парила дама в сарафане и кокошнике. Приглядевшись, Писемский понял, что эта женская фигура олицетворяет "Полярную звезду". Внизу под колоколом грудилась толпа внимающих звону человечков, среди которых можно было узнать Александра II, некоторых генералов и архиереев.
   Мягкие шаги заставили Алексея Феофилактовича оглянуться. Перед ним стоял невысокий упитанный человек с узкими плечами, что, впрочем, удачно скрадывал хорошо пошитый сюртук; длинные с проседью волосы Герцена были гладко зачесаны назад, ухоженная борода также отливала серебром. Писемский пытался узнать в этом вальяжном господине того живого худощавого молодого человека, которого когда-то видел на лекциях Грановского, но нет - время совершенно изменило его облик, да и густая растительность на лице скрывала знакомые черты.
   Беседа, начавшаяся в гостиной, продолжилась в кабинете. Оказалось, что там их поджидал еще один гость Герцена - могутный господин с длинной волнистой гривой и неприбранной бородой. Когда он поднялся и заговорил своим зычным протодьяконским басом, Алексей Феофилактович в первое мгновение решил, что перед ним какой-то расстрига или раскольник, из тех, что наезжали за правдой в Лондон. Но Герцен представил своего знакомою:
   - Михаил Александрович Бакунин, публицист.
   Усадив гостей у камина, предложив им сигары, Герцен с позволения Алексея Феофилактовича уведомил Бакунина о конфликте, возникшем между петербургскими журналами, и высказал свое отношение к деятельности Писемского как редактора "Библиотеки". Он был не в восторге от выступлений его сотрудников, и хотя многое в позиции "Современника" Александра Ивановича тоже не устраивало, точек совпадения со взглядами Писемского оказалось немного. Однако тон разговора поначалу держался вполне дружелюбный. Но едва коснулись путей дальнейшего развития России, от светской учтивости не осталось и следа.
   Писемского смущала та самоуверенность, с которой его собеседники возводили свои воздушные замки. Община как условие социального обновления! Это только вдали от России можно прийти к подобным умозаключениям. Послужили бы вы десяток лет по ведомству государственных имуществ, поездили по глухим уездам - другое запели бы. Община для мужика - хомут, никаким социализмом от нее не пахнет. Всякому самостоятельному, хозяйственному крестьянину она не даст развернуться как следует; земли своей и той не имеет пахарь по милости общины. Не успеет к одному наделу привыкнуть - передел затевают. И получает мужик несколько лоскутьев, раскиданных по разным концам. А задумай он какие-нибудь нововведения - мир на дыбы поднимется: почто-де от отцовских да дедовских заповедей отстал! И потравят его посадки скотиной, а самого как колдуна и еще бог весть какого злыдня обегать станут.
   Бакунин не вытерпел и гулко забухал своим страшным басом. Позвольте с вами не согласиться! Что касается знания народа... Помилуйте, господа, мы все тут помещики, все в деревне живали. Поймите, если построить новую Россию на общинном начале, то отпадет всякая нужда в чиновниках, исправниках, полицейских. Государство упразднится! Вольная федерация сельских обществ, нечто вроде гернгутерских колоний в Североамериканских штатах. Полная свобода для внутреннего развития каждого, невиданный рост человеческой личности - вровень с богами...
   Герцен тоже считал, что Писемский слишком узко взглянул на дело речь-то шла не о той общинной практике, коей свидетелем бывал Алексей Феофилактович. Идея, очищенная от житейской грязи, - вот что свято в мирском начале. Русский мужик стихийный социалист, ему претит всякое возвышение на счет других. Не в силе бог, а в правде, говорит он. И законно видит залог устроения общества по правде в равенстве.
   Писемского поразило, как сильно переменились взгляды Александра Иваныча со времен московских баталий начала сороковых годов. К славянофилам он относился теперь без прежней резкости. Как и раньше, он смеялся над их стремлением возвратиться к "допетровской лежанке" и беседовать оттуда с народом, облачась в охабень и мурмолку. Но по многим своим высказываниям Герцен явно сближался с Хомяковым и Аксаковым. То, что он говорил о русском народном характере, общине, круговой поруке, определенно походило на писания славянофильских журналов. А отзывы его о европейском обществе, сложившемся после революций сорок восьмого года, весьма напоминали Алексею Феофилактовичу иеремиады Шевырева о гниющем Западе. Что же касается вопроса об освобождении крестьян от крепостной зависимости, то программа Герцена во многом повторяла положения славянофильской программы*.
   ______________
   * В одном из первых выпусков "Полярной звезды" Герцен писал: "Нам надобно освободиться от нравственного ига Европы, той Европы, на которую до сих пор обращены наши глаза... Нашу особенность, самобытность составляет деревня с своей общинной самозаконностью, с мирскою сходкой, с выборными, с отсутствием личной поземельной собственности, с разделом полей по числу тягол".
   Но неожиданно Александр Иванович заговорил и о своих сомнениях. Пятнадцать лет прошло с той поры, когда он покинул родину. Временами ему казалось, что он утратил понимание происходящего в России - когда к нему являлись такие вот скептики, как Писемский, или безусые горланы, обвинявшие Герцена в отсталости, мягкотелости. Но большинство из тех, кто посещал лондонский дом изгнанника, выражали свое восхищение его деятельностью, сообщали о том резонансе, которым сопровождался каждый удар "Колокола". Ему доставляли бездну всяких сведений о внутреннем положении страны, детали чиновных злоупотреблений, пересказывали содержание разговоров между мыслящими людьми в столицах и провинции. Разве этого мало, чтобы чувствовать пульс России, понимать смысл совершающегося?
   - Одно дело - понимать настроение образованного общества, - отозвался Писемский. - По этой части вы, Александр Иванович, иному петербуржцу или москвичу сто очков дадите. А вот касаемо глубинки российской... Никакие рассказы не заменят живого общения с народом. Надо жить в его среде, слышать ничем не скованную речь его, чувствовать то же, что он. Мужик теперь не тот пошел. Вот хотя бы прошлое лето взять - я тогда в имение жены под Костромой ездил. Людей точно подменили. Какой там не в силе бог! С кольем, с дубьем лезут - подай-де подлинный царский манифест, а тот, что нам в церкви поп читал, подложный... Просвещать, вбивать в голову начала правды надо, а не искать откровений в болтовне темного люда. А то вон появились сударики - по деревням бродят да в кабаках мужичков смущают. С огнем играют...
   Он подробно описал эту свою поездку в российскую глубинку через несколько месяцев после освобождения крестьян. Первое, что бросилось ему в глаза, когда он проезжал по уездам, населенным мелким дворянством, незапаханные поля. Местные землевладельцы, когда он спрашивал о причинах этого запустения, какими-то дикими голосами жаловались: "Не слушаются нынче нас рабы наши". Видел он даже малодостаточных помещиков и помещиц с докрасна загорелыми лицами, которые, как заправские мужики и бабы, орудовали косами на лугах. Алексей Феофилактович пытался было втолковать им, что их страдания не идут в сравнение с тем великим благом, что последовало за манифестом 19 февраля, - двадцать миллионов душ обрели свободу. Можно ведь ради этого и частью своего благосостояния поступиться. "Язык-то без костей, - кричали ему в ответ. - Никому от этой воли счастья не будет. Мужик, как саврас без узды, сейчас в кабак сорвется, и ничем его оттуда не вышибить - он теперь сам с усам. Одни предводителишки дворянства уездные да губернские и рады - им, дьяволам, жалованье дали. А нам говорят еще - с земли будете платить по пятнадцати копеек. Нас ограбили, да мы же и плати!"
   Вот то-то и есть, что все недовольствуют, замечал Герцен. И помещичье хозяйство под гору пойдет. И мужик, не получивши всей земли, будет горе мыкать. Нет, надо было все отдавать тем, кто сам пашет. Хватит, попользовались за службу царю землицей. Теперь надо другими, более современными способами себя прокармливать.
   Да разве он против народного освобождения?! Писемскому даже обидно стало, что его заподозрили в непонимании очевидных выгод России. Он издавна, еще со времен университета и службы по крестьянским делам, сторонник разрешения тех уз, которые некогда наложены были на народ с целью отделаться от забот и попечений о нем.
   - Не испытываю ни малейших сантиментов по отношению к мужику, в каких выдержаны разговоры в Питере о реформе, - на высоких тонах заговорил Алексей Феофилактович. - Я совершенно свободен от розовых надежд, которые возлагаются многими на освобождение крестьянского населения, и не доверяю обещаниям множества благ, имеющих произойти от одного "свободного" труда, и не прихожу в восторг при мысли, что с эмансипацией прибывает на Руси несколько миллионов полноправных граждан и собственников. На все подобные заявления я смотрю, как на ораторские приемы или как на излияния благородного душевного настроения... Впрочем, готов признать такие речи весьма полезными в виду воспитания и приготовления умов к совершающейся эмансипации, но сам отношусь к ней чрезвычайно просто. Освобождение мужика кажется мне необходимостью для страны потому, собственно, что оно освобождение и дает способ каждому найти свой образ и превратиться из старой, бесформенной души в определенную личность. Но затем отказываюсь верить, что вместе с освобождением должна непременно наступить и эра обновления народа, что с освобождением народ покинет некоторые бытовые привычки, возмущающие нравственное чувство, изменит прирожденные свои наклонности и поправит свои представления о порядке и образе жизни согласно с новыми условиями существования, в которые поставлен...
   Бакунина и Герцена поразила наивность такого представления о каких-то вневременных свойствах народной души. Нет, ближайшие же десятилетия докажут, какими семимильными шагами пойдет мужик к высотам культуры. Россия еще покажет Западу пример справедливого общественного устройства, она явит миру такой образ демократического развития, который и не снился Европе!
   Но, слушая их, Алексей Феофилактович с сомнением качал головой: э-эх, вашими бы устами да мед пить. Какие уж там семимильные шаги, какой пример демократии...
   Высказав Герцену свои представления о реальном положении дел в деревне и не скрыв при этом отрицательное отношение к попыткам взбунтовать мужика, Писемский ясно увидел, что рассчитывать на поддержку "Колокола" в споре с "Искрой" и "Современником" не приходится. Расстались холодно...
   По возвращении в Россию Алексей Феофилактович был тщательно обыскан на таможне - ему стало ясно, что властям известно о его свидании с лондонским эмигрантом. А еще через несколько дней разнесся слух об аресте служащего петербургской торговой фирмы Ветошникова, также обысканного при возвращении из-за границы. Несчастный клерк вез полученные от издателей "Колокола" письма к их знакомым и информаторам в России. Когда корреспонденция попала в руки властей, многочисленные адресаты Герцена, Бакунина и Огарева были арестованы. "Легко им там давать поручения, а люди идут за это на каторгу!" - раздраженно думал Алексей Феофилактович. Пройдет всего несколько месяцев, и Герцен прочтет в романе "Взбаламученное море" подробное описание происшествия на таможне и назовет образы героев романа шаржами.
   Поездка в Лондон оказалась для Писемского тем последним толчком, который заставил его занять определенную позицию в условиях поляризации общественных сил.
   Да еще рассказы о петербургских пожарах в мае, случившихся вскоре после отъезда Писемского за границу, разожгли его неприязнь к "горланам". Дело в том, что молва настойчиво утверждала, будто Петербург жгли злонамеренные провокаторы, желавшие вызвать народный бунт. Показывали Алексею Феофилактовичу и прокламации с призывами к топору - одну из таких подсунули под дверь Федору Михайловичу Достоевскому...
   Все это вызывало потребность как следует объясниться с идейными противниками, показать им свое истинное отношение к тревожным вопросам времени. И почти сразу по возвращении писатель садится за новый роман. Друзьям своим он объявляет, что задуманное произведение - главная книга его жизни. Работается хорошо, зло - по целым дням Алексей Феофилактович не выходит из кабинета. Кое-кто из приятелей посоветовал обратить внимание на выступления Каткова в "Русском вестнике" - и Писемский с удивлением обнаружил некоторые точки совпадения своих взглядов с позицией несимпатичного ему прежде издания. Статья Каткова "Заметка для издателя "Колокола", в которой Герцен обвинялся в коверканий судеб неопытной молодежи, показалась Алексею Феофилактовичу вполне справедливой. После случая с Ветошниковым на скамью подсудимых угодило несколько десятков человек, и Писемскому, самому испытавшему унизительную процедуру обыска, представлялись убедительными аргументы "Русского вестника". Писемский почему-то не ставил себе вопрос: а не жандармы ли виноваты, заглядывающие в портки в поисках крамольных сочинений? Логика его была такова: за "Колокол" сажают - значит, виноват Герцен, предлагающий свое издание едущим в Россию. Но ведь еще год назад он сам писал, что "мысль может уничтожаться только мыслию, а не квартальными и цензорами...".
   Дела по "Библиотеке для чтения" оказались заброшены - Алексей Феофилактович никакого желания не испытывал заниматься журналом после зимних скандалов. Да и времени не было разъезжать несколько раз в неделю через весь город - от редакции на Малой Итальянской на Васильевский остров к цензору. Алексей Феофилактович стал подумывать о том, чтобы передать кому-нибудь опостылевшую "Библиотеку". Наиболее подходящим кандидатом ему казался Боборыкин.
   - Что бы вам, Петр Дмитриевич, не взять журнал? Вы в нем - видный сотрудник, у вас есть и состояние, вы молоды, холосты... Право!..
   Печаткин тоже не чаял, как расстаться с несчастным изданием, и вместе с Писемским продолжал уговаривать неподатливого молодого романиста. Тем временем Алексей Феофилактович установил через старого московского друга Бориса Алмазова контакт с Катковым и вел с ним переговоры о продаже романа. Почти одновременно издатель "Русского вестника" предложил писателю занять место руководителя беллетристического отдела.
   Перспектива освободиться от тягостных хлопот по цензуре, по издательству и заниматься чистой редакционной деятельностью привлекала Писемского. Да и Петербург изрядно надоел писателю за эти годы. Ладно бы еще уважали, ценили его талант, а то ведь вон до чего дошло - как последнего щелкопера по сусалам отвозили прилюдно. Не обременяли б его дети-гимназисты, давно уехал бы в деревню (еще осенью 1858 г. он жаловался Майкову: "Если бы не это предстоящее воспитание детей, то я дня бы не остался в Петербурге, до того он мне надоел: город плохих товаров, продажных страстишек, мелкого умишка, пустого труда"). А в Москву - туда можно, там такого газетного базара нет, слава богу, да и университет тамошний не чета этому выскочке питерскому. Наконец, не чужой город Москва - каждая улица знакома, в любом трактире обязательно увидишь приятеля. А друзей у него там куда больше, чем здесь, - Островский, Алмазов, Эдельсон, да и с университетской поры еще многие москвичи его помнят.
   Решению принять предложение "Русского вестника" способствовало и то, что беллетристический отдел журнала пополнялся произведениями тех писателей, которых высоко ценил Писемский. Иван Сергеевич Тургенев только что напечатал там своих "Отцов и детей" - для Алексея Феофилактовича, работавшего над "Взбаламученным морем", это было большой моральной поддержкой. Эвона куда пошло, господа либералы (до утверждения в общественном лексиконе слова "нигилист" пользовались всякими расплывчатыми обозначениями ультралевых элементов), - так повернулось, что за вас скоро все талантливые литераторы возьмутся: вон и Гончаров какой-то роман пишет.
   Подобные мысли придавали писателю новые силы, и собственный труд виделся ему как существенный вклад в идейную борьбу. Статьи катковского журнала еще больше подогревали возникшую у него неприязнь к "крикунам". После романа Тургенева слово "нигилист" не сходило со страниц "Русского вестника" и быстро обратилось в бранную кличку. Писемскому новый термин тоже пришелся по нраву, и он со вкусом произносил его в редакциях, в книжных лавках, везде, где собирался пишущий люд. "Спасибо, ай спасибо Ивану Сергеевичу за пущенное им в ход словечко! Нихиль - ничто. Ничтожники! Ничтожества!.." Но, как ни заводил себя Писемский, иной раз закрадывалось сомнение: а не поспешил ли он, может, следует дать новому роману отлежаться, еще раз обдумать все, в том числе и позицию молодых ниспровергателей? Однако, вспомнив про договоренность с "Русским вестником", грустно усмехался и начинал укладывать свои бумаги и книги...
   В последний день января 1863 года Алексей Феофилактович выехал из Петербурга в Москву, чтобы навсегда поселиться в Первопрестольной. В портсаке у него лежал готовый роман, обещанный Каткову. На сердце было неспокойно - как-то примут его новое детище, в котором он хотел, по его словам, представить "верную, хотя и не полную, картину нравов нашего времени, и если в ней не отразилась вся Россия, то зато тщательно собрана вся ее ложь".
   Начав работать в редакции, Писемский не спешил с изложением новых идей, ему хотелось присмотреться и к руководителю "Русского вестника", и к его сотрудникам. Он помнил, что когда-то через посредство Каткова его первый роман попал в "Отечественные записки" - тогда Михаил Никифорович был молодым профессором Московского университета, ходил в больших либералах. В интеллигентских кружках Москвы хорошо были известны слова Белинского о том, что Катков - "великая надежда науки и русской литературы", знали и приведенное на страницах "Современника" письмо "неистового Виссариона", в котором говорилось о Каткове: "Он один из лучших людей, каких только встречал я в жизни". Да и много позднее, уже после 1856 года, когда он взял на себя редактирование "Русского вестника", за ним сохранялась репутация сторонника радикальных реформ. Поначалу журнал и вел эту линию: на его страницах активно обсуждались проблемы ликвидации крепостного права, причем Катков требовал освобождения крестьян с землей. "Русский вестник" стоял за ослабление цензуры, за отмену телесных наказаний. "Губернские очерки" Щедрина, которые так пришлись по душе чиновному либералу Салатушке, тоже печатались у Каткова.