Отведя душу в беседе, Писемский покойно уснул. А на другой день Николай Семенович проводил посвежевшего "Филатыча" на вокзал.
   После небольших, чисто косметических исправлений "Подкопы" вновь поступили к Мещерскому и были напечатаны во втором сборнике "Гражданина". Однако цензура оказалась настороже - пьесу пришлось вырезать из отпечатанного тиража. Последовала новая доработка, и многострадальное сочинение появилось только в феврале - марте 1873 года в нескольких номерах еженедельника.
   Как раз в это время на место редактора "Гражданина" заступил приглашенный Мещерским Федор Михайлович Достоевский. Когда в очередной свой приезд в Петербург Алексей Феофилактович появился в типографии Траншеля, где печатался журнал, с тем чтобы надиктовать кое-какие вставки в готовую корректуру "Подкопов", он увидел возле окна знакомую фигуру - характерно ссутуленная спина, мешковато сидящий сюртук, голова, как бы несколько втянутая в плечи...
   Давно они не виделись вот так tete-a-tete. Встречались больше в многолюдных местах, поговорить не удавалось. В тот раз они просидели долго Федор Михайлович говорил о задуманном им "Дневнике писателя", о том, что силы художественного слова недостаточно, надо прямо заявлять о своих взглядах, смело идти в публицистику - писатель на Руси всегда воспринимался как пророк. Алексей Феофилактович сокрушенно качал головой - это не для него, попробовал раз да оконфузился. Нет, его заботит сейчас другое: он видит, как на страну надвигается страшная, разрушительная сила - служитель золотого тельца... Да-да, подхватил Достоевский, это и его волнует, это, может быть, главная сейчас опасность для России. Он вот-вот закончит новый роман "Бесы", в котором доскажет все, что не досказал в других своих книгах о нигилизме, и тогда уж непременно возьмется за новоявленных ротшильдов, денно и нощно грезящих миллионом. Но ведь такой роман уже написан, заметил Писемский, - это "Преступление и наказание"... Нет, там он только "застолбил" тему денег, тему наполеона на мешке с золотом... Алексей Феофилактович сказал, что и сам начал работу над романом, думает назвать его "Мещане". Как раз на этих днях он собирался почитать первые главы у Кашпиревых. Если Федор Михайлович приедет к Василию Владимировичу, он, Писемский, будет ему весьма признателен, особенно если редактор достопочтенного "Гражданина" выскажется по поводу услышанного...
   На этом вечере в редакции "Зари" Алексей Феофилактович впервые увидел молоденькую жену Достоевского. Ему надолго запомнился серьезный, задумчивый взгляд Анны Григорьевны, низковатый приятный голос. Несколько кратких замечаний ее о прочитанном Писемским романе свидетельствовали о недюжинном вкусе супруги Федора Михайловича. "Ну, послал наконец бог хорошему человеку достойную его подругу жизни", - говорил Алексей Феофилактович своим московским друзьям, которые утверждали совсем недавно, что Достоевскому, видно, на роду написано несчастие в семейной жизни...
   "Подкопы", увидевшие наконец свет после стольких мытарств, не были, как и опасался Писемский, пропущены на сцену - театральная цензура оказалась еще суровей.
   Но неудача не обескуражила Писемского. Уже в начале года, когда ожидалась публикация "Подкопов", он пишет пьесу, открывшую новый период в его творчестве. В письме академику Никитенко, датированном серединой марта, Алексей Феофилактович сообщил: "...я написал еще новую пиесу "Ваал". Из самого заглавия вы уже, конечно, усматриваете, что в пиесе этой затронут вряд ли не главнейший мотив в жизни современного общества: все ныне поклоняется Ваалу - этому богу денег и материальных преуспеяний и который, как некогда греческая Судьба, тяготеет над миром и все заранее предрекает!.. Под гнетом его люди совершают мерзости и великие дела, страдают и торжествуют".
   Миллионер Бургмейер на краю банкротства - если сделанная им по подряду работа не будет принята, для него нет спасения. Депутат от земства Мирович отказывается поставить свою подпись под актом приемки, ибо строительство проведено кое-как, с жульническими отступлениями от договора. Только молодая жена богача Клеопатра Сергеевна, в которую влюблен Мирович, может уговорить его не губить мужа. И Бургмейер просит ее "пококетничать" с молодым депутатом. Возмущенная женщина оставляет дельца, готового пожертвовать ее честью, и уходит к Мировичу. Но миллионер спасен, ибо Клеопатра Сергеевна ставит своему возлюбленному условие: "Сделай по его, как он просит, заплати ему этим за меня и возьми меня к себе!"
   И одинокий донкихот исполняет ее просьбу, прочитав предварительно эпитафию своему идеализму: "Если бы ты только знала, какую я адскую и мучительную борьбу переживаю теперь!.. Тут этот манящий меня рай любви, а там - шуточка! - я поступком моим должен буду изменить тому знамени, под которым думал век идти! Все наше поколение, то есть я и мои сверстники, еще со школьных скамеек хвастливо стали порицать и проклинать наших отцов и дедов за то, что они взяточники, казнокрады, кривосуды, что в них нет ни чести, ни доблести гражданской! Мы только тому симпатизировали, только то и читали, где их позорили и осмеивали! Наконец, мы сами вот выходим на общественное служение, и я, один из этих деятелей, прямо начинаю с того, что делали и отцы наши, именно с того же лицеприятия и неправды, лишь несколько из более поэтических причин, и не даю ли я тем права всему отрепью старому со злорадством указать на меня и сказать: "Вот, посмотри, каковы эти наши строгие порицатели, как они честно и благородно поступают".
   Мирович - белая ворона в мире купли-продажи. Даже его приятель и однокашник по университету Куницын и тот смотрит на жизнь с сугубым цинизмом. Это трубадур торгашеской морали, с усмешкой осаживающий далекого от реальности идеалиста:
   "Мирович. Но что такое ты за благополучие особенное видишь в деньгах?.. Нельзя же на деньги купить всего.
   Куницын (подбочениваясь обеими руками и становясь пред приятелем фертом). Чего нельзя купить на деньги?.. Чего?.. В наш век пара, железных дорог и электричества там, что ли, черт его знает!
   Мирович. Да хоть бы любви женщины - настоящей, искренней! Таланту себе художественного!.. Славы честной!
   Куницын. Любви-то нельзя купить? О-хо-хо-хо, мой милый!.. Еще какую куплю-то!.. Прелесть что такое!.. Пламенеть, гореть... обожать меня будет!.. А слава-то, брат, тоже нынче вся от героев к купцам перешла... Вот на днях этому самому Бургмейеру в акционерном собрании так хлопали, что почище короля всякого; насчет же талантов... это на фортепьянчиках, что ли, наподобие твое, играть или вон, как наш общий товарищ, дурак Муромцев, стишки кропать, так мне этого даром не надо!.."
   То, что вещал Куницын, носилось в воздухе. Пореформенная Россия стремительно капитализировалась. На глазах у всех родился тип беззастенчивого дельца, горделиво потрясающего своим бумажником, как дворянской грамотой. Не ум, не заслуги перед обществом, не слава предков, не красота - только количество денег на банковском счете стало почитаться украсой "настоящею человека". Мораль презренных ростовщиков и менял, считавшихся за париев в дворянской империи, теперь стремительно теснила нравственные представления, зародившиеся в военном сословии. Честь и отвага, благородство и рыцарство - эти понятия сделались только реквизитом исторических драм и романов. Хитрый, пронырливый шейлок вылез в люди, купил княжеский особняк, завел ливрейных лакеев и стал приглядывать себе литературную обслугу, которая воспела бы подвиги новоявленного благодетеля рода человеческого.
   Когда пьеса Писемского была поставлена в Александринском театре, газетная челядь буржуазии обрушила на писателя водопад ругани. Издатель "Петербургского листка" А.А.Соколов, укрывшийся под псевдонимом "Театральный нигилист", неистовствовал: "Писемский живет, таким образом, задним числом. Заднее число для него наступило вместе с романом "Взбаламученное море", после которого он, подобно корове, занимается "отрыганием жвачки", то есть, не всматриваясь в жизнь как наблюдатель, он продолжает пережевывать свой роман, несмотря на то, что мы ушли от его романа очень далеко, и с его точки зрения, если бы он только наблюдал, конечно, пали еще глубже". Некий Баскин, спрятавшийся под литерой Л, картинно возмущался в "Петербургской газете": "В комедии "Ваал" среди четырех капитальных подлецов выставлены три лица из молодого поколения, в течение всей пьесы искренно толкующие о честности и в то же время делающие подлости. Предвзятая идея обругания современной молодежи введена в пьесу самым топорным образом". В подобном духе были выдержаны почти все отклики прессы. Исключение составила газета "Русский мир", издававшаяся известным генералом М.Г.Черняевым. Да еще "Голос" Краевского поместил более или менее объективный разбор, хотя и не обошелся без упреков по адресу автора.
   Писемский никогда не отличался четкостью мировоззрения. Его стихийный демократизм, его симпатии к молодым социалистам были причудливо переплетены с консерватизмом взглядов по некоторым вопросам (семейный быт, художественные вкусы). Поэтому его неприятие действительности часто воспринимали как враждебность к прогрессу, а парадоксальные утверждения истолковывали как реакционные, хотя в них отражалась скорее политическая наивность. Вот и после постановки "Ваала" суть претензий сводилась к тому, что писатель вновь "оклеветал" молодое поколение - это дежурное обвинение раздавалось со времен "Взбаламученного моря" каждый раз, когда Писемский касался вопросов общественной жизни. Но всякий беспристрастный читатель и зритель "Ваала" мог увидеть в пьесе скорей сочувствие к молодым людям, судьбы и души которых корежила мораль торжествующих гешефтмахеров. Да, кроме того, в тексте драмы имелись недвусмысленные высказывания, явно отражающие позицию самого писателя:
   "Мирович... Знаешь ли ты, что такое купец в человеческом обществе?.. Это паразит и заедатель денег работника и потребителя.
   Клеопатра Сергеевна. Но нельзя же обществу быть совсем без купцов. Они тоже пользу приносят.
   Мирович. Никакой! Все усилия теперь лучших и честных умов направлены на то, чтобы купцов не было и чтоб отнять у капитала всякую силу! Для этих господ скоро придет их час, и с ними, вероятно, рассчитаются еще почище, чем некогда рассчитались с феодальными дворянами".
   Глухой, казалось бы, поймет. И отдаст должное взглядам драматурга. Но его продолжали именовать клеветником, несмотря на грандиозный успех "Ваала" как на петербургской, так и на московской сцене. Исступленная травля "Ваала" и его автора в немалой степени объясняется тем, что Писемский задел истинных хозяев прессы.
   Но в семидесятые годы публика еще не была дезориентирована шулерами от прессы - в людях глубоко сидело отвращение к грязным дельцам, обиравшим народ. Много мелких чиновников, вдов и сирот было поставлено на грань нищеты в результате громких скандалов с дутыми акционерными компаниями и банками. К примеру, в 1875 году в Москве лопнул коммерческий ссудный банк, руководимый мошенниками Полянским и Ландау. В результате тысячи людей, потерявшие свои скромные сбережения, были обречены на полуголодную старость. Алексей Феофилактович писал в одном из своих писем Тургеневу: "...продажная и глупая печать, фальшивые телеграммы, безденежные векселя, видно, слишком уже намерзили в глазах публики, так что меня неоднократно и с громкими рукоплесканьями вызывают и затем словесно благодарят, что я всех сих гадин хоть на сцене по крайней мере казню, так как, к сожалению, прокурорский надзор и суд не до многих еще из них находит юридическую возможность добраться". Гигантский успех "Ваала" и других антикапиталистических драм Писемского показывал, что зритель еще не совсем одурманен лживой прессой.
   Когда Писемский сообщал академику Никитенко, что избрал темой своей работы торжество Ваала, он задумывал новый роман, в котором собирался дать бой наступающим акулам биржи. Противопоставив столбового дворянина Бегушева и обуржуазившихся мещан как носителей двух взаимоисключающих нравственных начал, романист избрал довольно точную систему идейных координат, благодаря чему поражение благородного Бегушева становилось неизбежным, а торжество служителей Маммоны предрешалось. Однако, написав несколько первых глав, в которых была намечена диспозиция, Алексей Феофилактович отложил "Мещан".
   Вообще у писателя не было обыкновения прерывать начатую работу. С этим новым романом, валявшимся в столе несколько лет, тоже, вероятно, не было бы задержек, если бы не семейная трагедия Писемских, надолго выбившая писателя из колеи...
   Оба сына Алексея Феофилактовича выросли на радость отцу большими умницами. И Павел и Николай блестяще закончили гимназический и университетский курс; будущее, открывавшееся перед молодыми людьми, казалось безоблачным. В конце 1873 года Павел по направлению министерства народного просвещения уехал на два года в Германию усовершенствоваться в науках, после чего должен был занять место профессора Московского университета по юридическому факультету. А двадцатидвухлетний Николай определился в министерство путей сообщения. Блестящие способности открыли молодому человеку путь в лучшие дома Петербурга, и до начала своей службы он преподавал частным образом математику отпрыскам аристократических фамилий. Когда Алексей Феофилактович побывал в столице в первой половине октября 1873 года, он нашел сына в добром здравии и хорошем расположении духа. Милый Коля рассуждал обо всем очень трезво, в его настроениях не было заметно никакого романтического исступления или религиозной экзальтации. Он явно готовил себя к долгой борьбе за место под солнцем. Слова отца о том, что жизнь есть не сад, наполненный всевозможными удовольствиями, а подвиг, и вдобавок еще трудный подвиг, Николай почитал своим девизом.
   И вот 13 февраля 1874 года почтальон доставил в дом по Борисоглебскому переулку телеграмму от Аполлона Николаевича Майкова, в которой сообщалось о самоубийстве Николая Алексеевича Писемского. Удар был столь неожидан, что Алексей Феофилактович и Екатерина Павловна несколько дней пребывали в полном оцепенении. Они не нашли даже сил, чтобы добраться на станцию и ехать в Петербург. Сына хоронили без них...
   Где он теперь? Тьма, кромешная тьма, вереницы огней, какие-то странные, заунывные голоса. Или просто серое безмолвие, туман, лежащий слоями. Невозможно представить себе... Снова перед глазами Колина комнатка окнами на Фонтанку. Горит лампа. Строки ложатся на бумагу: список ничтожных долгов. Холодный вороненый ствол у виска... Снова впять газету - как там пропечатал в своих "Полицейских ведомостях" Сережа Максимов? "...в меблированных комнатах кандидат математических наук выстрелом из револьвера нанес себе рану в правый висок и в бессознательном состоянии отправлен в Обуховскую больницу. Рана смертельна. Поступок этот совершен им в припадке меланхолии". Вереницы огней - что это такое? Души? Куда отправится душа самоубийцы? Хоть и исхлопотал Аполлон Николаевич христианское погребение - по... В деревнях тех, кто наложил на себя руки, хоронят за кладбищенской оградой, поп не отпевает смертию согрешившего... Коля! Почему, зачем это?.. Жить больше невозможно, рука словно ватная, нет сил удержать перо. Не надо зажигать свет, уберите! Ничего не надо говорить!.. Нет, подождите: написали, чтобы врач провел испытание - доподлинно ли наступила смерть? Может быть, просто паралич из-за повреждения каких-то мозговых центров? В параличе люди живут по тридцать-сорок лет! Да, живут, и если дать хорошую сиделку... Нет, что же все-таки там? Что это за вереницы огней? Никак не поймешь, что тянут эти детские голоса...
   Много месяцев спустя, едва приходила мысль о сыне, на Алексея Феофилактовича наваливалось какое-то свинцовое изнеможение, и он погружался в многодневную хандру. Снова и снова думалось о причинах этой нелепой смерти, и объяснения не было. Писемский в который раз перечитывал письма Майкова - может, в его словах есть ответ? "...В нем не было заметно никаких стремлений к чему-нибудь высшему, и вообще господствовало в нем более материалистическое направление, впрочем, без фанфаронства, а какое-то, по-видимому, спокойное. Мне кажется, у него был такой силлогизм: счастье удовлетворение материальных потребностей; для этого надобно работать - в сущности - стоит ли? Пулю в лоб - и конец". Но ведь Коля стихи писал, он был чистый, честный мальчик! Какие там силлогизмы? Несчастная любовь? Да нет, чепуха, никаких признаков... Впрочем, Аполлон и к тому подводил, что не в душевных склонностях дело... "В первом письме я писал вам, что у него был материалистический образ мыслей, непризнавание никаких идеалов. Это, точно, было, но это было не в натуре его, судя по тому, что он страстно любил поэзию, знал наизусть множество стихов и понимал поэзию прекрасно. В последнем скорее сказывалась натура, а то материалистическое принадлежит веку, современной науке и вечному самодовольству и вере в свою папскую непогрешимость ученых, которые хуже детей, играют с детьми, рисуясь перед ними авторитетами истины. Следствие этого в детях - внутренний разлад; как на кого падет семя - и он все-таки натура серьезная; он отдавал, как видно, строгий отчет себе в том, что принимал. Ум, начиненный наукой, оголил жизнь - до скотских отправлений - "если так", говорил сбитый с толку инстинкт высших стремлений, - "то зачем жить?". Вот как мне теперь (то есть в сию минуту) представляется ответ на вопрос: что за причина?" Надо было воспитать его в вере - тогда хотя бы страх перед Наказанием за грех удержал бы Колю. А они запустили это - в церкви Алексей Феофилактович и сам-то редко бывает, какой из него религиозный наставник...
   Перенесенное потрясение окончательно превратило Писемского в болезненно-подозрительного ипохондрика. Мелкие и большие страхи стали переполнять его жизнь, каждую минуту он ожидал дурных вестей. Особенно волновала его теперь судьба старшего сына. Едва оправившись после самоубийства Николая, Алексей Феофилактович и Екатерина Павловна выехали в Геттинген к Павлу. Они провели подле драгоценного чада около двух месяцев, причем разом постаревший отец то и дело порывался сопровождать сына в университет, следовать за ним в мелких поездках. Когда родители перебрались в Баден-Баден к Анненковым, а Павел остался на несколько дней в Геттингене завершить свои дела, Алексей Феофилактович места себе не находил в ожидании его приезда. А едва минул срок, назначенный сыном, безутешный отец, проведя бессонную ночь, бросился утром на станцию, чтобы справиться о месте, где произошла железнодорожная катастрофа, и узнать о том, как получить тело погибшего...
   Анненков, увидевший своего старого друга после пережитой им утраты, нашел, что Алексей Феофилактович разительно переменился. "С первого раза поразил меня вид разрушения, произведенного на моем посетителе горем и временем. Писемский походил на руину... Грустно было видеть, как все существо его приходило в трепет от воображаемых, близко грядущих бедствий, и искало спасения вокруг себя с покорностью и беспомощностью ребенка. Мир был уже населен для него одними страхами, предчувствиями бедствий, грозными событиями, которые при всяком случае возникали в его уме, облекаясь плотью, и стояли, как живые, да еще и во всеоружии, придуманном для них болезненным воображением страдальца".
   И жена и сын, хорошо понимая состояние Алексея Феофилактовича, никогда не позволяли себе как-то подтрунивать над его страхами. Павел с самой серьезной миной на лице выслушивал подробнейшие наставления отца о том, как следует переходить улицу, на какой лошади можно ехать, как выбирать извозчика... Друзья также тактично относились к причудам Писемского, зная, что всякое несогласие, кривая улыбка могут вызвать приступ тоски.
   На следующий год Алексей Феофилактович снова несколько месяцев провел за границей. И подле сына хотелось побыть, и из собственного дома его словно какая-то сила выталкивала - все здесь напоминало Николеньку, то и дело встречались в книгах его закладки, пометки, попадались старые игрушки младшего Писемского, тетрадки гимназические...
   Немецкие курорты не только давали писателю возможность подлечиться, отвлечься от своего горя. То на одном из них, то на другом Алексей Феофилактович встречал старых знакомых - в летний сезон тут легче было столкнуться со столичными литераторами, артистами, сановниками, чем в самом Петербурге. Кроме постоянного общения с любезными его сердцу Анненковым и Тургеневым, приводилось побеседовать и с теми, с кем в Питере по десять лет не общался, - все-таки встреча на чужбине даже литературных противников примиряла друг с другом, как бы обязывала к перемене привычного тона... В Баден-Бадене Алексей Феофилактович увиделся с Михаилом Евграфовичем Салтыковым. Знаменитый сатирик, много раз язвивший в печати по адресу автора "Взбаламученного моря", на этот раз с непритворной радостью жал руку Писемскому, участливо расспрашивал его о здоровье. Они совершили прогулку в Эберштейн, во время которой Салтыков рассказывал о планах "Отечественных записок" на ближайшее время, а потом вдруг предложил что-нибудь дать для журнала.
   Алексей Феофилактович немало удивился - ведь еще в конце прошлого, 1874 года он просил Островского позондировать почву у Некрасова относительно его, Писемского, возможного сотрудничества в журнале.
   - Не ведаю, Михаил Евграфович, каковы ваши внутриредакционные отношения, но боюсь, Николай Алексеевич меня по старой памяти все так же не жалует. Дошел до меня слушок, что Александр Николаевич Островский подъезжал к нему с письмишком насчет моих новых сочинений, да тот вежливенько отказал - сильно дорожится-де ваш Писемский, боюсь, обременит наш бюджет.
   - Оставьте ваши подозрения, Алексей Феофилактович, скажу по секрету, что у нас с Николаем Алексеевичем даже переписка насчет вас завязалась... Забудьте ваши несогласия - чуть не двадцать лет друг на друга дуетесь, да и аз многогрешный к вашим новым вещам совсем не так отношусь, как к "Морю" злополучному...
   Но, несмотря на эти беседы, имя Писемского на страницах "Отечественных записок" так и не появилось - сам Алексей Феофилактович ничего не предложил в журнал, а редакция прямо к нему не обратилась.
   На возвратном пути из Германии Писемский с женой и сопровождавший их Анненков встретились в поезде с Достоевским, также добиравшимся с курорта домой. Они подолгу беседовали, сидя в купе, во время обедов на больших станциях. Федор Михайлович много рассказывал о новом своем романе "Подросток", о замысле которого когда-то говорил Алексею Феофилактовичу в типографии Траншеля.
   - А я своих "Мещан" забросил, - печально вздохнул Писемский. - Все из рук валится после несчастья - вы, наверное, слыхали...
   Достоевский порывисто обнял Алексея Феофилактовича и, с болью глядя в его страдальческое лицо, произнес:
   - Я сам отец... Всем сердцем сочувствую вам, Алексей Феофилактович...
   После смерти сына писатель слышал много слов участия и утешения, однако бесхитростная фраза Достоевского долго еще звучала у него в памяти...
   Но что могло примирить Писемского с жизнью после страшной потери? Вся его литературная деятельность долго казалась ему лишенной смысла. Он даже не хотел никаких торжеств по случаю двадцатипятилетия своего писательства. Только настоятельные просьбы Алмазова да увещевания Островского заставили Алексея Феофилактовича уступить и согласиться сказать несколько слов на публичном заседании Общества любителей российской словесности, посвященном этой дате, а потом участвовать в организованном друзьями парадном обеде. Теперь, вспомнив об этих зимних торжествах, о целом ворохе телеграмм, полученных по случаю юбилея, Писемский поблагодарил Достоевского за присланное в январе поздравление, попросил, хоть и с запозданием, передать благодарность тем петербургским писателям и ученым, подписавшим юбилейные адреса, которым он не смог письменно ответить, - Костомарову, Милюкову. Оресту Миллеру, Вейнбергу, Полонскому...
   По возвращении в Москву жизнь стала понемногу входить в привычную колею. Двери дома в Борисоглебском переулке были по-прежнему гостеприимно открыты для всех желающих, по-старому собирались на среды писатели и артисты, как раньше, слышался по временам хохоток хозяина, если удавалось отвлечь его от мрачных мыслей. Но все видели, что жизнь его неотвратимо идет к закату. Сам писатель постоянно повторял, что чувствует себя стариком, что ничто уже не может по-настоящему занять его. Только общение с дорогими его сердцу людьми - Тургеневым, Анненковым, Островским. Алмазовым, с Пелагеей Стрепетовой и ее мужем Модестом Писаревым - могло согреть поплакавшуюся душу Алексея Феофилактовича.
   Майков в одном из своих утешительных писем советовал Писемскому побольше работать, но как раз к этому-то целительному средству писатель долго не мог прибегнуть. Даже письма он набрасывал карандашом - сил не было водить пером. Только спустя полгода он взялся за новую вещь, но это был не оставленный роман, а пьеса "Просвещенное время", продолжавшая тему "Ваала", тему губительного всевластия денег. Исковерканная мораль, изуродованные души, трагедия бескорыстного сердца - снова и снова писатель обращается к сюжетам, поставленным самой жизнью. Жажда обогащения, плотского комфорта, руководившая еще Калиновичем, стала теперь господствующим стремлением в обществе. Где найти выход, кто спасет Россию, погрязающую в скверне буржуазности?.. Мучительные раздумья Писемского предвосхитили антикапиталистическую публицистику Глеба Успенского, горькие, трезвые драмы Чехова...