Но со времени обострения общественного противоборства на рубеже десятилетий журнал стал занимать гораздо более осторожную позицию, пока совсем не принял сторону правительства в его борьбе против "смутьянов" и лондонских пропагандистов.
   Однако это далеко не всем было понятно в ту пору, и "Русский вестник" продолжал пользоваться вполне солидной репутацией, привлекавшей к нему известных авторов. А это последнее обстоятельство обеспечивало широкую популярность журнала. Дело в том, что Катков выступал с позиций резко критических по отношению к правительству, он вполне прозрачно намекал на необходимость серьезных реформ, отстаивал свободу печати, причем утверждал, что врагами этой свободы являются равно и реакционеры вроде Аскоченского, и представители революционного лагеря. Запугивая таким образом либеральную интеллигенцию и чиновничество, "Русский вестник" стремился представить свой консервативный "прогрессизм" как единственно верную политическую платформу, способную обеспечить торжество гуманности и справедливости*.
   ______________
   * Современная историческая наука, оценивая тот период, когда наметился переход "Русского вестника" из лагеря либералов на сторону правительства, дает объяснение того, почему виднейшие представители русской литературы еще долго связывали с Катковым представления о прогрессивности и даже оппозиционности:
   "Русский вестник" претендовал не иначе как на роль органа "независимой и всесторонней оценки". Непомерное самомнение Каткова дополняло в этих рассуждениях (...) стремление либерала обеспечить себе свободу сползания к охранительству. Под флагом "внепартийности" реформизм в структуре либеральной идеологии все более уравновешивался охранительным началом. "Живая, великая сила" консерватизма объявлялась Катковым самой мудрой и самой надежной хранительницей прогресса. Предметом охранения должны быть не "формы", а "дорогие" начала, которые назывались тут же. "Вырвите с корнем монархическое начало, оно возвратится в деспотизме диктатуры, - писал Катков, - уничтожьте естественный аристократический элемент в обществе, место его не останется пусто, оно будет занято или бюрократами, или демагогами, олигархией самого дурного свойства". (Китаев В.А. От фронды к охранительству (из истории русской либеральной мысли 50-60-х годов XIX века). М., 1972, с. 265-266).
   Для Писемского, поначалу не жаловавшего "Русский вестник" за крайнее западничество, за его четко выраженную англоманию, теперешние позиции Каткова оказались вполне приемлемыми. Он явно подавался в сторону близких Алексею Феофилактовичу "москвитянинских" идеалов, отказывался от мечтаний устроить российскую государственную жизнь по британскому образцу.
   Писемского не очень-то смущало то, что взгляды редактора "Русского вестника" изменились столь стремительно. Этот процесс превращения либерала в консерватора, происшедший на глазах у всего образованного общества за несколько лет, был, по мнению Алексея Феофилактовича, весьма характерен для России. Разве не были членами свободолюбивого кружка "Арзамас" С.С.Уваров и николаевский министр юстиции Д.В.Дашков? В молодые годы, как рассказывал Юрий Никитич Бартенев, они были самыми отчаянными вольтерьянцами. А потом что вышло?
   Публикация "Взбаламученного моря" началась в мартовской книжке журнала и продолжалась до августа. Роман был "гвоздем сезона" по беллетристическому отделу, все прочее, появившееся рядом с ним, свидетельствует о том, что новый помощник Каткова не очень-то преуспел в приискании значительных сочинений для "Русского вестника". Старый приятель Писемского Николай Дмитриев поместил довольно водянистую - в полном соответствии с предметом изображения - повесть "Кивач" (название водопада). Да на конец года пришелся целый залп дамских повестей - "Моя судьба" Камской, "Лишняя" Новинской, "Два брата" Толычовой. С поэзией было лучше - из номера в номер печатались стихи Фета и Майкова. Приглашая поэтов и прозаиков к сотрудничеству в журнале, Алексей Феофилактович усиленно рекламировал свое издание как наиболее солидное: "Какие почтенные и обязательные люди издатели "Русс. Вестника", об этом лично я считаю неловким даже и говорить" (из письма Полонскому); "печататься в "Рус. Вестнике" следует всем порядочным людям" (из письма Майкову).
   Но ничего особенно значительного, что могло бы поднять престиж прозаического отдела журнала, Писемскому не удалось приискать.
   Сотрудничество писателя в журнале, продолжавшееся чуть больше года, пришлось на период острого политического кризиса, связанного с польским восстанием. Именно в 1863 году окончательно определился охранительный курс "Русского вестника". Но Писемский, видно, не оправдал надежд редактора, и уже летом 1864 года ему пришлось оставить место заведующего беллетристическим отделом. Позднее в письме Тургеневу он объяснит причину разрыва с Катковым: "С первых же дней у нас пошло как-то неладно: видимо было, что они привыкли к какому-то холопскому и подобострастному отношению своих сотрудников и что им более нужен корректор, чем соредактор - чем дальше шло, тем натянутее и несноснее становились наши отношения, так что мы почти одновременно и к обоюдному удовольствию решились прервать их". Думается, не только личная антипатия сыграла роль в охлаждении отношений Писемского с шефом "Русского вестника", но и несходство идейных устремлений, политических взглядов. Как бы то ни было, уход из редакции журнала на некоторое время оставил Алексея Феофилактовича без литературного "крова", и писатель не знал, куда податься в почти сплошь враждебном журнальном мире.
   Публикация "Взбаламученного моря" действительно способствовала тому, что Писемский стал своего рода изгоем, которого с равным ожесточением клеймили критики всех направлений...
   Действие романа походило на какую-то шутовскую карусель. Герои то и дело разражались филиппиками против хлыщей, которые от безделья шатаются по демократическим и светским гостиным, всюду рассевая плевелы пустозвонства и легкомыслия. Но автору, как видно, казалось мало этого, и он от первого лица произносил программные речи.
   Изменило почему-то художническое самообладание. Какая уж там беллетристика, - наверное, думал Писемский, лихорадочно исписывая лист за листом. "Взбаламученное море" - роман политический! Кричали, что вам надоело слушать про любовные вздохи, про соловьиные трели? - вот и читайте про дело. Обвиняли в холодности, объективизме, равнодушии - и "Тюфяк", мол, со спокойненьким сердцем писан, и то и другое не по вам было, поучения все искали - нате, поучайтесь, господа хорошие!
   В конце романа происходил как бы итоговый разговор между главным героем Александром Баклановым и его старым другом:
   "- Где же корень всему этому злу? - воскликнул Бакланов...
   - Да, я думаю, всего ближе в нравственном гнете, который мы пережили, и нашем шатком образовании, которое в одних только декорациях состоит, - так, что-то такое плавает сверху напоказ! И для меня решительно никакой нет разницы между Ванюшею в "Бригадире", который, желая корчить из себя француза, беспрестанно говорит: "helas, c'est affreux!*", и нынешним каким-нибудь господином, болтающим о революции...
   ______________
   * Ах, это ужасно (франц.).
   - Неужели же во всем последнем движении вы не признаете никакого смысла? - спросил Бакланов.
   Варегин усмехнулся.
   - Никакого!.. Одно только обезьянство, игра в обедню, как дети вон играют".
   Завершив повествование, автор не удержался, чтобы не поставить все точки над "и", и заявил:
   "Рассказ наш, насколько было в нем задачи, кончен. За откровенность нашу, мы наперед знаем, тысячи обвинений падут на нашу голову. Но из всех их мы принимаем только одно: пусть нас уличат, что мы наклеветали на действительность!.. Не мы виноваты, что в быту нашем много грубости и чувственности, что так называемая образованная толпа привыкла говорить фразы, привыкла или ничего не делать, или делать вздор, что, не ценя и не прислушиваясь к нашей главной народной силе, здравому смыслу, она кидается на первый фосфорический свет, где бы и откуда ни мелькнул он, и детски верит, что в нем вся сила и спасение!"
   Предчувствие не обмануло Писемского. Обвинений на его голову пало предостаточно. Но вот досада - все они сходились к одному: на действительность сочинитель именно наклеветал. Не было в жизни такого паноптикума нравственных уродов, какой изобразил писатель. Не была она такой одноплановой, серой, глупой.
   Хоть и предвидел Алексей Феофилактович, что не пощадят его критики, но предполагал он все-таки нечто вроде безрыловского скандала. Однако реакция печати и общества превзошла самые мрачные его ожидания...
   По старой памяти Писемский любил гулять по бульварам - со студенческих лет знакомый до последнего деревца Тверской стал и теперь обычным местом его прогулок. Выходя перед обедом из редакции "Русского вестника", помещавшейся неподалеку - на Страстном, - Алексей Феофилактович неспешно шагал в сторону монастыря, проходил под его стеной к площади и, переждав лихача, переходил через мостовую на бульвар. То и дело раскланиваясь со знакомыми, он двигался в сторону кофейной, находившейся в середине Тверского, как раз напротив дома обер-полицеймейстера. Иногда писатель заглядывал в заведение, чтобы пропустить "предварительную", и следовал дальше по направлению к дому (он снимал тогда квартиру на Сивцевом Вражке). В кофейной постоянно сидело много студентов - кормили здесь хоть и дурно, зато дешево. Молодежь вскоре прознала, что знаменитый литератор постоянно фланирует по бульвару, и быстро запомнила его в лицо. "Русский вестник" тем временем печатал главу за главой "Взбаламученное море", и, когда в конце лета студенты вернулись в Москву после каникул, как раз вышла последняя книжка с окончанием романа.
   В один из жарких дней начала сентября, когда разомлевший Алексей Феофилактович проходил мимо кофейни, обмахиваясь газетой, из дверей заведения высыпала толпа в студенческих сюртуках, и на писателя обрушился шквал мяуканья, свистков, душераздирающих воплей. Под ноги ему шлепнулось несколько растрепанных книжек "Русского вестника". Писемский в первую секунду не понял, что кошачий концерт предназначался ему, и стал с удивлением озираться. Но все гуляющие (а их было немало в этот час) как-то странно смотрели на Алексея Феофилактовича, и тогда он сообразил, что освистывают его, его роман...
   Печатная обструкция "Взбаламученного моря" началась еще летом, и застрельщиком ее стал Аполлон Григорьев в "Якоре".
   Это было особенно болезненно для Писемского - еще совсем недавно, в "москвитянинские" годы, талантливый критик считал ею светочем нового мироотношения, а теперь именовал "органом мещанской реакции". Да и другие вчерашние единомышленники с нескрываемой враждебностью встретили роман. С.С.Дудышкин, редактор "Отечественных записок", поместил в своем журнале резко отрицательный отзыв. П.В.Анненков в "Санкт-Петербургских ведомостях" оценил "Взбаламученное море" весьма невысоко. В большой петербургской газете "Голос", издававшейся А.А.Краевским, появилась анонимная статья (ее автором был А.П.Милюков), в которой говорилось: "Если первая половина сочинения отличается характером обыкновенного современного романа по обработке многих сцен и лиц, то со второй половины оно принимает характер фельетонный. Художественного развития тут нет уже и следов: сцены являются случайно, становятся отрывочными, можно сказать - газетными; рассказ принимает тревожный, лихорадочный тон, превращается в какие-то беллетристические афоризмы. Вновь появляющиеся лица - не только не характеры, даже не портреты, а небрежные эскизы, с чертами неполными и угловатыми. Вы чувствуете, что романист с каждой новой сценою все более и более теряет спокойствие, превращается в публициста, в газетного фельетониста, который следит только за новостями текущего дня, с заранее взятой программой". И даже "Библиотека для чтения" отрицательно отозвалась о "Взбаламученном море". А "Современник" и "Русское слово" оценили роман как откровенно реакционный.
   Алексей Феофилактович, обычно хладнокровно относившийся к критике, теперь не вынес - обратился к Алмазову, чтобы тот где-нибудь печатно вступился за роман. Ему казалось, что всеобщее поношение - результат какого-то странного сговора между либералами, нигилистами и "эстетиками". Но если б он отнесся к своему детищу поспокойней, то согласился бы, что нельзя было давать в журнал совсем сырую вещь. А.В.Никитенко, прочитав только первые две части романа, уже записал в дневнике: "Новый роман Писемского, которого две части напечатаны в "Русском вестнике", "Взбаламученное море", содержит в себе обрывки тряпья, в которые завернута русская народность и из которых уже нашито множество товара на нашем литературном рынке". А ведь это относилось к лучшим, наиболее отделанным главам. Общее же впечатление петербургского знакомого от романа Писемского оказалось еще хуже.
   А Шелгунов, ознакомившийся с романом в тюремной камере Петропавловской крепости, писал на волю: "...На той неделе я читал "Взбаламученное море" Писемского и нашел только один недостаток - в Писемском нет вовсе ни того ума, ни того таланта, какой ему приписывали. Впрочем, у нас всегда любят прокричать человека. Сначала поднимут выше небес, а потом начнут топтать в грязи. Так сделали нынче и с Писемским. Увлечение, говорят, признак молодости; а что русские еще молоды, это мы и сами говорим про себя; следовательно, все в порядке вещей. В "Взбаламученном море" нет ни силы, ни глубины мысли..."
   Выходит, отрицательное отношение к сочинению Писемского заявлялось не только присяжными критиками, но и частным порядком - в разговорах, дневниках. Такого всеобщего осуждения писатель удостоился впервые - прежние его произведения, как бы резко о них ни писали, всегда разбирались уважительно, редко кто пытался начисто отрицать их художественное значение. Теперь главным его просчетом было отступление от житейской правды, на верность которой он всегда присягал. Снова погоня за "остротой" подвела его. В самом деле, поспешность Алексея Феофилактовича могла вызвать только удивление - если иные из его повестей и пьес переделывались по нескольку раз, не сходили с письменного стола по году и больше, то "Взбаламученное море" целиком написалось за четыре-пять месяцев. И это роман, по объему равный "Тысяче душ", на который у Алексея Феофилактовича ушло около трех лет...
   Непродуманность, поспешность - самые большие враги литературы. Потому даже высокоталантливый человек может создать книгу, населенную блеклыми статистами, которые тужатся высказать как можно больше истин на единицу романной площади. Но художественная правда убеждает не количеством аргументов, а их весомостью. Будь Бакланов не такой односложной (при всей противоречивости) личностью, развенчание либерального болтуна могло бы выйти куда убедительнее. А превращение уголовника по духу Басардина в идейного борца низводило остроту идейного противостояния между революционерами и правительством на уровень какого-то бульварного анекдота. Салтыков-Щедрин справедливо писал, что "нападающая мысль", представителем которой был Писемский, "просто говорит: молодое поколение - это социалисты, материалисты, жулики, нигилисты, мазурики и прелюбодейцы, а затем начинает рассказывать анекдоты о том, как некто Басардин украл золотую табакерку. Из всех этих слов публика понимает только одну половину, то есть жульничество и т.д., и сверх того твердо знает, что воровать табакерки в законах не разрешается; но этого уже довольно, чтобы пробудить во всех сердцах благодарность за то, что так просто и наглядно истолковали значение тех слов, которые до сих пор казались мудреными. Начинаются рукоплескания; воришка Басардин получает наименование социалиста и передового человека и возводится в звание представителя молодого поколения..."
   За "Взбаламученным морем" прочно закрепилась репутация первого классического антинигилистического романа. (Хотя "Отцы и дети" появились годом раньше и словечко "нигилист" широко распространилось именно с легкой руки Тургенева, эта книга стоит особняком.) Такое обозначение применялось и применяется в отношении большой группы произведений, появившихся на протяжении 1860-х годов, - "Некуда" и "Обойденные" Лескова, "Марево" Клюшникова, "Кровавый пуф" Крестовского и многие другие. Вообще русская литература, за редкими исключениями, быстро отозвалась на появление нигилиста. "Обрыв" Гончарова, пьесы Льва Толстого "Зараженное семейство" и "Нигилист" также прямо примыкают к антинигилистическому направлению. Даже позднее, в 70-е годы, интерес к теме не оставляет крупнейших русских писателей. Начиная работу над "Анной Карениной", Толстой намеревался показать грехопадение героини, попавшей в компанию нигилистов, и только позднее отказался от этого плана, увлеченный открывшейся ему глубиной проблем семьи. А Достоевский создал в это же время "Бесов" - самое глубокое из произведений, посвященных "отрицателям".
   Но, начиная длинную вереницу политических романов, "Взбаламученное море", в сущности, является сочинением антилиберальным. Главный объект изобличения здесь - не дети, а отцы - люди сороковых годов, вспоившие и вскормившие отрицателей. Сих последних писатель не очень-то и осуждает - во всяком случае, симпатичная ему Евпраксия судит о них как об "идеалистах и мечтателях". Родоначальники всяких беспорядков и пороков русской общественной жизни - дрянные дворянчики вроде Бакланова, который "праздно вырос, недурно поучился, поступил по протекции на службу, благородно и лениво послужил, выгодно женился, совершенно не умел распоряжаться своими делами и больше мечтал, как бы пошалить, порезвиться и поприятней провести время... представитель того разряда людей, которые до 55-го года замирали от восторга в итальянской опере и считали, что это высшая точка человеческого назначения на земле, а потом сейчас же стали с увлечением и верою школьников читать потихоньку "Колокол". Эта порода бездельников - когда писатель выводил ее в прежних своих сочинениях - вызывала дружное осуждение критики. И ограничься Писемский на этот раз баклановыми, его, пожалуй, поругали бы слегка в некоторых журналах, да на том и простили б.
   Однако Алексей Феофилактович неосмотрительно задел молодежь. И сделал это достаточно бестактно, исказил побудительные мотивы оппозиционности. Он увидел в одних людей сомнительной нравственности (Басардин), в других неопытных птенцов, становящихся жертвой легкомысленных эмигрантов (Валериан Сабакеев).
   И еще одна линия романа Писемского вызвала суровые претензии общественности. В некоторых сценах и рассуждениях услышали брюзжание крепостника, недовольного реформой. Тогда, через каких-то два года после манифеста 19 февраля, это воспринималось как кощунство.
   Но дело было сложнее. Алексей Феофилактович слишком много лет провел в деревне и общался с крестьянами, чтобы не понимать, от какого гигантского груза традиций надо было освободить мужика. Писемский знал, что никакой некультурности народа нет и в помине. Напротив, за тысячелетие исторической жизни Россия нарастила мощный культурный слой, ту почву, на которой развивался психический строй, лад души каждого, кто родился на этой земле. Мощная бесписьменная культура, питавшая нравственные понятия народа, была весьма серьезным препятствием для внедрения в его среду тех идей, с которыми носились книжные гуманисты. Близко знавший и понимавший Алексея Феофилактовича Павел Анненков оставил интересное свидетельство, касающееся взглядов писателя:
   "Писемскому казалось, что без сильных "нравственных авторитетов" народ не расстанется ни с одним из тех свойств, которые получил в период рабства и чиновничьих притеснений, а только приноровится к новым учреждениям и в их рамках разовьет еще с большей энергией дурное нравственное наследство, полученное им от прошлого. Он не придавал особенного значения и будущему развитию благосостояния освобожденных, на которое многие рассчитывали как на сильный нравственный двигатель: жизненный опыт привел его к заключению, что богатство и нажива могут быть родоначальниками еще больших пороков и безобразий, чем сама скудость, которая считается их матерью. Откуда явятся люди для предполагаемой им миссии, Писемский не знал. Он не мог сказать, придут ли они со стороны самого народа, или вышлет их наше духовенство; явятся ли они из земства, или создаст их та часть либеральной бюрократии нашей, заслуги которой по борьбе с сословными предрассудками и с эгоизмом различных классов общества он всегда признавал и высоко ценил. Писемский пророчил только, что пройдут еще многие и долгие годы, прежде чем "освобождение" даст все те результаты, каких ожидают от него теперь же слишком нетерпеливые публицисты и патриоты. С таким-то багажом предвзятых мыслей Писемский и выступил в качестве консерватора перед литературой и публикой, настроенными совсем иначе".
   Но Анненков писал это уже умудренным годами человеком, да и был он к тому же одним из тонких критиков, хорошо чувствовавших не только особенности художественной ткани произведения, но и отличительные черты мышления его автора. Писемского же, он знал на протяжении нескольких десятилетий. Другим, более прямолинейно мыслящим людям недосуг было разбираться во всех нюансах мысли писателя, и они, подобно П.Н.Ткачеву, критику-народнику, считали, что все антинигилистические произведения - "...обвинительные акты, которые под диктовку III Отделения писались и пишутся г.г. Авенариусами, Стебницкими (псевдоним Лескова. - С.П.), Писемскими и Крестовскими с братией".
   После всеобщей печатной обструкции Писемский еще больше утвердился в своей антипатии к Петербургу. Если до того у него и были какие-то сомнения относительно своего дальнейшего устройства, то теперь он окончательно решил связать свою судьбу с Москвой. Как-никак имелись тут и газеты, мирволившие автору "Взбаламученного моря", и критики, готовые благожелательно разобрать его новые сочинения. Конечно, литературный мир второй столицы был куда беднее - из крупных писателей здесь жил один Островский, - но Алексею Феофилактовичу, хорошо помнившему свое костромское уединение, было вполне достаточно периодических изданий, театров и салопов Москвы, чтобы ощущать себя включенным в общественную жизнь.
   Приняв решение осесть в Москве на постоянное жительство, Алексей Феофилактович стал приискивать подходящее жилье - наемные квартиры ему порядком надоели, да и вообще не по-московски это было - снимать. То ли дело собственное жилище - придешь к Островскому, сразу почувствуешь, что тут все свое, обжитое, обогретое душою... Летом 1864 года Писемский приобрел двухэтажный дом с полуподвалом в одном из переулков, отходящих от Поварской. Район считался самым аристократическим (ох уж это любимое публикой словцо!) - здесь стояли особняки больших московских бар. Сюда, кстати сказать, поселил своих Ростовых и Лев Толстой ("Война и мир").
   Приведя купленную недвижимость в порядок (Писемский отделал в доме четыре больших квартиры для сдачи внаем), выстроив под своим смотрением флигелек для себя во дворе, Алексей Феофилактович перебрался в Борисоглебский переулок летом 1865 года. Здесь он прожил до конца своих дней. Хозяин из него вышел весьма рачительный - всякий крупный гонорар он употреблял на благоустройство усадьбы, что выражалось, между прочим, в возведении флигелей, коих Писемский успел выстроить четыре. Причем каждой новой постройке присваивалось имя того произведения, на доход от которого она была возведена. Дом назывался "Взбаламученным морем", один из флигелей "Людьми сороковых годов", другой - "В водовороте" и так далее.
   Собственное жилище писателя было обсажено тополями и акациями, здесь всегда царила тишина, нарушаемая только голосами птиц. Спрятавшийся в глубине двора двухэтажный флигель хорошо знали московские литераторы, да и приезжие из Петербурга или из провинции нередко появлялись на средах у Писемского. В этом своеобразном салоне неизменно царил сам хозяин, удивлявший и восторгавший не только новых посетителей, но и старых знакомых неистощимым арсеналом шуток, анекдотов из собственной жизни. Старый друг Алексея Феофилактовича Анненков вспоминал о своих встречах с писателем в его гостеприимном доме: "Редкое свойство Писемского - всегда походить на самого себя и класть особую печать своего духа и ума на все предметы обсуждения делало беседы с ним занимательными и оригинальными в высшей степени. Он не потерял способности различать за тонкой тканью мыслей и слов настоящее лицо людей и представлять их себе, так сказать, в натуральном состоянии, такими, какими они должны были являться самим себе, в своей совести и в своем сознании. Анализ этот, впрочем, нисколько не имел того острого, упорного и надоедливого характера, который не оставляет никакой мелочи без исследования и перевертывает ее на все лады, добиваясь от нее во что бы то ни стало какого-либо слова. Он выражался у него обыкновенно одним метким определением, часто юмористической фразой, которые почти всегда и терялись в дальнейшем разговоре. Иной раз, слушая Писемского, приходило на ум, что в нем повторяется: опять старый, московский тип ворчливого туза, удалившегося на покой, но тут была и существенная разница. Тузы этого рода все принадлежали к вельможному чиновничеству нашему и приводились в движение завистью, обманутым честолюбием, злобой после падения их властолюбивых надежд, между тем как Писемский, хотя и мог назваться тузом литературным, но жажды повелевать и кичиться перед людьми никогда не испытывал, чувства зависти не знал вовсе и в своих заметках покорялся единственно природному свойству своего ума".