Дома все были темны, и я подумал сначала, что мне померещилось, когда над плоской крышей двухэтажного дома увидел слабое фосфорическое свечение. Выждав просвет между ветками, я замедлил шаги -- да, над крышей что-то слабо светилось, и в этом свечении проступал непонятный и злой силуэт -- темная полоса, обрубок, с выступами внизу, наподобие фантастическое пушки направлялся наклонно в небо, угрозой и вызовом звездам, угрозой не явной, а тайным оружием, неведомым никому до мгновения, когда по чьей-то недоброй воле оно бесшумно вступит в действие и, в такую вот тихую ночь, посеет беду далеко в небе, среди мерцания звезд.
-- Что это?!
-- Тс-с... -- мой спутник выпятил губы и приложил к ним палец, а другой рукой доверительно вцепился в мой локоть.
Я почувствовал липкость его пальцев, казалось, они приклеились ко мне намертво, и оторвать их можно будет лишь с клочьями кожи. Тогда я придумал поправить воротник рубашки и избавился на минуту от его пальцев, но он тотчас взял меня под руку снова.
-- Тс-с... Дом майора! С отделением он -- вплотную!
Мы отошли немного, и он с возбужденного шепота перешел на быструю речь вполголоса, напоминающую бульканье супа в кастрюле:
-- Телескоп!.. В небо он -- только для виду! А на самом деле -- ого! Вс", вс" видит -- все четыре дороги к городу, вс" побережье! Ни одна собака сюда не вбежит, чтоб он не узнал... Сначала все думали -- ну, чудак, в телескоп забавляется... И его лейтенант, не будь дурачком, написал, куда следует: так, мол, и так, начальник мой сдвинулся. Вскоре инспекция из управления, сам генерал, и внезапно, в двенадцать ночи. Только он из машины -- а навстречу майор, в полной форме, сна ни в одном глазу, докладывает: руковожу операцией по задержанию диверсантов. Это учения есть такие, сбрасывают якобы диверсантов, а пограничники -- их лови, ну так и Крестовский туда же. Разрешите, мол, товарищ генерал передать руководство действиями -- тот совсем ошалел доложите обстановку, майор, и продолжайте!.. Что там дальше было, не знаю, но уж был готов самовар, да случайно и коньячок оказался. А по радио -операция. Это шумное было дело: запустили троих, одного с лодки подводной и двоих с парашютами. Так всех их, родненьких, милиция и взяла, стало быть Крестовский, а наряды у пограничников -- и ведь все на ногах были -- фьють! Генерал как надулся -- и звонить в погранштаб: у меня-де ваши люди задержаны, привезти, или сами их заберете?.. Уехал довольный, майору при нижних чинах руку пожал, и устную благодарность. А когда все пришло в огласку, генерал себе орден, и Крестовскому орден, двум сержантам медали... Да, мальчишку того, лейтенантика, перевели скоренько... Вот и телескоп вам -игрушечка! Вроде шарит себе по звездам, а на поверку -- под прицелом весь город!
7
Они не приехали вечером, и не приехали ночью. Я долго еще сидел у окна, а после, не раздеваясь, лег и заснул, как мне казалось, на час, или того меньше. Проснувшись от шума и суеты за окном, я не мог понять, почему сквозь шторы бьет солнце, и не снятся ли мне лязганье автомобильных дверец и возбужденные голоса.
Заставляя себя преодолевать сонную апатию, я вслушивался. Самым громким и раздраженным был голос Димы, иногда ему тихо отвечала Наталия, и все время в их разговор, точнее, в их спор, вклинивались короткие и деловитые, но не без ноток нервозности, реплики Димитрия, относящиеся не то к погрузке, не то к разгрузке машины.
-- Не понимаю тебя, не понимаю, что ты хочешь нам доказать, -- настойчиво и растерянно сразу, говорил Дима, -- ты же знаешь сама, это бесполезно!
-- Почти знаю... почти бесполезно... -- ее голос звучал напряженно и ровно, и я уловил в нем вчерашние интонации не зависимого ни от чего покоя, которые, главным образом, и выводили из себя Диму.
Дальнейшие их пререкания заглушил рокот мотора. Когда он стал громче и начал перемещаться, я осознал, наконец, что они уезжают. Подбежав к окну, я успел увидеть автомобиль в конце улицы и медленно оседающую завесу пыли.
Я отказывался верить глазам. Как же это?.. Не может быть...
Остатки сонливости стряхнулись сами собой, и начиная уже понимать непреложную реальность происходящего, я выбежал на крыльцо -- от калитки навстречу мне шла Наталия. Лицо ее было усталым и бледным, но ноги ступали по песчаной дорожке легко, и походка сохранила упругость.
-- Вот видишь, я не уехала, -- сказала она просто, -- мне надоела жизнь на колесах. Я устала, очень устала.
Меня оглушила стремительность событий последней минуты, мгновенный переход от сна к реальности, и от полного отчаяния к неожиданной, еще не вполне осознанной радости, и боясь говорить что-нибудь, чтобы не спугнуть счастливое наваждение, я пытался согреть в ладонях ее руки, почти безразличные от крайней усталости, и несмотря на усталость и безразличие, все же ласковые.
-- Все хорошо, -- слабо улыбнулась она, и губы ее чуть заметно вздрагивали, -- только мне нужно выспаться.
Уже поднявшись по лестнице к мезонину, она помахала рукой:
-- Тебе мальчики передавали привет. Они к тебе заглянули, но будить не решились... Я им сказала, что они поступили мудро.
Следующие несколько дней были для нас бзоблачными. Юлий дважды уезжал по делам, а остальное время сидел взаперти и работал, никто нас не беспокоил, и мы совершенно забыли, что на свете бывают заботы и огорчения.
Наталия была весела и со мной неизменно ласкова. Мы много бродили по степи и вдоль берега, иногда добираясь до еле видных из города изъеденных временем плоскогорий и до меловых прибрежных утесов, лазали там по скалам, забирались в пещеры, и радовались каждому цветку и каждой травинке.
Однажды мы сидели на ступеньках у сфинкса, слегка разморившись от солнца, и смотрели, как в редкой траве шныряло несколько кошек, ухитряясь на что-то охотиться.
Ветер тонко жужжал в щелях постамента, его пение прерывалось, словно кто-то пытался играть на свирели, и у него не хватало дыхания. Короткий звук... длинный... еще два длинных и снова короткий...
-- Я уже научилась знать, что ты думаешь... -- она водила задумчиво пальцем по шершавому известняку, -- будто нам подают сигналы и просят ответить... а нам не понять.
Ветер ослабел, стало жарко, и пение стихло. Серая ящерка незаметно скользнула на камень и грелась на солнце, часто дыша и глядя на нас крохотными внимательными глазами. Что-то в нас ее не устроило, и она снова юркнула в щель.
-- Мне приходят в ум сумасбродные мысли... почему бы не поселиться где-нибудь здесь, у моря, вот в таком тихом городе... в нем есть тайны и давний-давний покой... бросить всю суету, ходить вечерами к морю и слушать его голоса... или сидеть тихо дома, смотреть, как в саду засыпает зелень... а потом по лунным квадратам танцевать на полу...
Жужжание ветра возобновилось, она замолчала и стала прислушиваться.
Мы ушли, и я думал, разговор этот забудется, но вечером она о нем вспомнила. У нас стало привычкой заплывать по ночам в море и подолгу болтать, глядя в звездное небо и держась за руки, чтобы нас не отнесло друг от друга.
-- Знаешь, я не могу забыть те звуки... то пение ветра... мне все кажется, оно что-то значило, и тоскливо от этого... как потерянное письмо...
-- Сколько можно помнить о такой глупости, -- я чуть не сказал это вслух, но каким-то змеиным инстинктом понял, что нельзя выдавать раздражения.
-- Ты суеверна, как средневековый монах, -- я поймал себя на том, что копирую интонации Юлия, но избавиться от них уже не мог, -- ты полагаешь, ангелы от безделья удосужились выучить азбуку Морзе?
-- Не кощунствуй, -- она засмеялась, но смех был нервозный, -- я боюсь, когда так говорят... смотри, какое черное небо... вдруг пройдут по нему лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани... и дальше все будет очень страшно.
Я промолчал, чтобы дать ей самой успокоиться. Как она взвинчена... отчего бы это...
Мы немного отплыли к берегу, и она заговорила о другом, но я уже чувствовал тончайшую, еле уловимую отчужденность в каждом ее слове:
-- Стоит мне попасть в море, как я чувствую себя морским зверем... земля делается чужая и странная, а море становится домом... и мне кажется, если я захочу, то смогу раствориться в море... и это не страшно... и никто бы ничего не заметил, никому бы не было больно... даже ты сейчас не заметил бы.
Меня больно царапнула последняя фраза, но вскоре она забылась, и потом вся эта неделя мне вспоминалась совершенно счастливой. А конец ее, как ни странно, обозначился вечером, который был задуман, и начинался, как веселый и праздничный.
Мы привыкли к тому, что соседка наша, Амалия Фердинандовна, по утрам или днем приветливо улыбалась со своего балкона, иногда затевая короткие разговоры о пустяках. Я ни разу не видел, чтобы она выходила из дома, и мне стало казаться, что она существует исключительно на балконе. Возле нее обычно, если они не шныряли в это время по саду, были ее белые кошки, Кати и Китти. Как она объяснила нам все с того же балкона, они названы так не из кокетства, а потому что в ее семье, живущей в Крыму уже чуть не сто лет, всегда держали двух кошек, и всегда их звали Кати и Китти. Из других признаков жизни в ее доме раздавались звуки рояля и довольно приятное пение -- она в свое время училась в консерватории, пока не вышла замуж за ачальника всех телеграфов и почт этого захолустного района. Несмотря на возраст и полноту, она не потеряла привлекательности, и ее пухлые губы и небесно-голубые глаза сохраняли детское выражение. Ее мужа мы не видали: он был в Москве на курсах, где людей с дипломами юристов превращали в профессиональных почтмейстеров.
В тот день, как обычно, она утром нам помахала с балкона, но позднее, к вечеру, случилось невероятное: она к нам спустилась, и не просто спустилась, а, радостно улыбаясь, зашла в наш сад. Это произвело на нас такое же впечатление, как если бы кошачий сфинкс сез со своего постаента на берегу и явился к нам в гости к чаю.
-- Я вас всех троих приглашаю в мой дом! Сегодня день моих именин, день моего ангела!
В их семье дням рождения не придавали значения, но зато именины всегда чтились свято.
-- Только пусть это будет секрет между нами. Майор Владислав, -- она так называла Крестовского, потому что он когда-то учился вместе с ее мужем, -- майор Владислав, он очень обидчивый, но если позвать его, нужно звать прокурора, а тогда еще и других. Они все так много пьют водки, и потом будут ссориться и за мной ухаживать -- я без мужа не могу с ними справиться!
Стол был накрыт в полутемной гостиной. В приятной прохладе поблескивала полировка рояля и овальные рамки на стенах -- из них смотрели на нас пожелтевшие фотографии, бравые мужчины с усами и в клетчатых брюках, и дамы в шляпках, напоминающих корзинки с цветами. Перед иконой в углу горела лампадка.
Когда она принесла пирог с горящими свечками, стол сделался очень нарядным. Кроме главного пирога, имелось множество пирожков, кренделей и булочек, и вишневая наливка в большом хрустальном графине.
Выпив несколько рюмочек, Амалия Фердинандовна раскраснелась и увлеченно рассказывала о столичных премьерах десятилетней давности, а Юлий весьма галантно за ней ухаживал и, удачно вворачивая вопросы и восклицания, превращал ее болтовню в видимость общего разговора.
У Наталии обстановка гостиной, пирог со свечками и сама Амалия Фердинандовна вызывали детскую радость, и она успевала болтать со мной, причем всякий раз, когда Амалия Фердинандовна поворачивалась в нашу сторону, она видела, как мы, ее слушая, чинно жевали, и встречала внимательный, хотя и чуть озорной взгляд Наталии.
-- Это точь-в-точь именины моих теток. Я недавно вспоминала о них и жалела, что это не повторится... Мы вот так же исподтишка болтали с сестрами, и для нас был вопрос чести, чтобы взрослые не заметили, что мы заняты посторонним... Мне сейчас подарили кусочек детства... такие же свечки на пироге, и фотографии в рамках, и сладкая-сладкая наливка...
Я радовался, что ей хорошо, и тому, что нам хорошо вместе, и внезапно возникшей особой, счастливой близости -- ощущению сопричастности ее детству. Все было прекрасно, пока не появились белые кошки. Учуявши запах пищи, они незаметно проникли в гостиную, юлили и попрошайничали около Амалии Фердинандовны, и та, притворно сердясь, не могла удержаться и бросала куски им под стол. Кошкам же все было мало, они шныряли под всеми стульями, и казалось, их не две, а гораздо больше. Потом одна из них, более жирная, вспрыгнула на колени к Наталии, и она, рассеянно погладив кошку, мягко столкнула на пол, но та прыгнула снова, и потом еще и еще, пока я не скинул ее довольно внушительным подзатыльником. Амалия Фердинандовна насторожилась, но Наталия вдруг закашлялась, и проделка сошла мне с рук безнаказанно.
У Наталии портилось настроение, и я чувствовал, что это непонятным образом связано с кошками. Она сидела теперь немного ссутулившись, словно от холода, старалась не разговаривать, и несколько раз у нее начинался сильный кашель. А кошка упорно не уходила от нас, сновала под нами и терлась о ноги, выписывала вокруг них восьмерки. Мне раза два удалось незаметно дать ей пинка, но она каждый раз возвращалась, и мне, против всякого здравого смысла, начинала мерещиться в ней сознательная зловредность, и вспоминались страшные истории о животных-оборотнях.
Наталии стало еще хуже, она явно была нездорова -- глаза покраснели, и дышала с трудом. Я предложил ей уйти, она согласилась, если я провожу ее и вернусь назад, чтобы совсем не испортить именины.
По пути она тяжело опиралась на мою руку, и дома долго не могла отдышаться.
-- Я тебе объясню, не пугайся... я должна тебе сделать признание, только не смейся пожалуйста... у меня очень смешная болезнь: аллргия на кошек, настоящая медицинская аллергия... ты же видел, вроде ангины, это от их шерсти, или от чего-то, что есть на шерсти... так что для меня табу шерсть кошек, а не они сами... хотя это одно и то же... видишь, как глупо, я хотела бы кошку в доме, и нельзя... только ты не волнуйся, к утру пройдет.
Она проспала всю ночь и половину следующего дня, свернувшись клубком, как больной зверь, и изредка вздрагивая во сне. Зато, вставши к обеду, она полностью оправилась от своей внезапной болезни и выглядела отдохнувшей и свежей.
Мы обедали в ресторане, и я предложил заодно пойти погулять, но она отказалась:
-- Хочу сделать дома кое-какие мелочи... чисто дамские хлопоты.
Она вытряхнула свой чемодан и, разбросав на кровати яркое легкое платье и другие разноцветные вещи, похожие на оперение для диковинной птицы, поправляла в них что-то и заглаживала утюгом складки. Она делала это, будто играя или устраивая для меня маленькое представление, и казалось, я вижу кадры из красивого фильма, но ощущения домащнего уюта ее занятие не приносило. Все портил чемодан у ее ног.
-- Собираешься ехать? -- спросил я, чувствуя, что не следует этого спрашивать.
Она отложила платье и сказала спокойно:
-- Нет, это я просто так... ни с того, ни с сего захотелось.
Потом она все спрятала в чемодан, и мы про него забыли. Был тихий вечер, был чай в саду под цветами шиповника, и была ночь, и все было спокойно и счастливо. Единственное, что мне показалось странным -- то, что заснуть я не мог ни на минуту, хотя спать очень хотелось.
8
Утром к нам постучался Юлий и вручил Наталии телеграмму.
-- Что же, -- я этого ожидала, -- насмешливо сказала она, -- господа скульпторы и на новом месте изволили со всеми перепортить отношения! И теперь вызывают меня вместо скорой помощи, чтобы я улыбалась тамошним местным властям. Ох, уж эти господа скульпторы!
Меня успокоил было ее веселый и почти безразличный тон, но лишь только Юлий ушел, речь ее стала тихой и, пожалуй, слегка обиженной:
-- Он всегда был большим ребенком, я тебе уже говорила... а я была нянькой, смею думать, хорошей нянькой. Начиная с того, чтобы найти заказ, и снять мастерскую, и заставить потом какой-нибудь нищий садово парковый трест заплатить деньги, -она помолчала и перешла на обычный свой тон мягкой насмешливости, -- а сейчас все очень забавно: он легко примирился с тем, что я не жена ему больше, но не может отвыкнуть считать меня свей нянькой... и я, к сожалению, тоже, -- она потянулась к моим сигаретам, подождала, пока я зажгу ей спичку, и сказала задумчиво и очень медленно, -- так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки.
Ее голос звучал пугающе-ровно, и еще -- отчужденно, из опасения, что я буду спорить и уговаривать. Впервые этот тон обернулся, хотя и защитным, но все же оружием против меня, и ранило оно, это оружие, очень больно.
А она продолжала, по-светски живо и без пауз между словами, словно боялась, что я перебью ее и не позволю договорить:
-- Только не вздумай меня ревновать, как няньку. Я открою тебе важный секрет: увидев тебя, я сказала себе -- вот мужчина, которому не нужна нянька! Если ты разочаруешь меня, я утоплюсь. И не пытайся меня отговаривать, -- ее голос стал почти умоляющим, -- нянька древняя и почтенная профессия!
Я слышал ее как бы издалека и не очень хорошо понимал, что она говорит, а потому отвечал механически, что само придет на язык, и успел даже подумать, что это к лучшему, если мой тон сейчас будет безразличным.
-- Не собираюсь... отговаривать... но не поэтому.
-- А почему, скажи? -- она смотрела на меня с любопытством, и во взгляде уже не было отчужденности, а только живой, и очень живой интерес, и это отчасти вывело меня из оцепенения.
-- Лишено смысла, -- пожал я плечами, стараясь, чтобы это вышло по-академически сухо, и как мог, скопировал ее интонации, -- "так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки".
Получилось, должно быть, смешно, и она рассмеялась:
-- Ага, это очко в твою пользу! Твои шансы растут! -несмотря на интонацию скептической иронии, в ее глазах светилась радость, что понимание так быстро восстановилось, -Значит, с тобой можно говорить серьезно... Тогда слушай: раз Дима просит помощи, а самолюбие его необъятно, ему действительно очень плохо, и нужно его спасать. Думаю, мне быстро удастся укрепить его дух и обольстить муниципальные власти, я тебе напишу, что и как... Но главное, хорошенько запомни: я не собираюсь тебя бросить, мужчина-которому-не-нужна-нянька нынче большая редкость!
Поездку в аэропорт, такси и автобусы, я почти не помню. На нужный рейс мест уже не было, и мы долго стояли у кассы, пока нам не достался случайный билет, а потом гуляли среди газонов с грязной и чахлой травой, прислушиваясь к объявлениям рейсов. Потом мы стояли у загородки из труб, выкрашенных белой краской, и за эту загородку меня уже не пустили, а Наталия за следующей, такой же белой загородкой что-то спрашивала у стюардессы и, обернувшись ко мне, улыбалась и махала рукой, пока набежавшая справа толпа не поглотила ее.
В общем, поездка оставила впечатление больного и по-своему счастливого сна, в котором прожита целая жизнь, но ничего толком не вспомнить. В памяти осела реальностью лишь белая загородка, разделившая нас у выхода на летное поле, отвратительно достоверная, с лоснящейся, чуть желтоватой поверхностью краски и застывшими в ней жесткими волосками щетинной кисти.
На обратном пути меня преследовал белый цвет -- белая щебенка дороги и белая пыль за окнами, белый потолок автобуса и белый чемодан в проходе между белыми креслами. В тот день мне казалось, что именно глянцевитая белизна -- цвет тоски, цвет потери, цвет неприкаянности.
В город я возвратился затемно. От жары и тряски в автобусе я задремал, и снились странные сны, причудливо искаженные обрывки событий минувшей недели. Без конца повторялись видения душного вечера у Амалии Фердинандовны, колыхание огоньков свечей иблеск глазури именинного пирога под ними. И по-детски радостный взгляд Наталии, приоткрытые от восхищения перед этими огоньками губы, и отражения свечек в ее глазах -- а потом появилась белая кошка, и все стало портиться, портиться, портиться. Она кружила около нас и лезла на колени к Наталии, и терлась неотвязно о наши ноги, и сколько я ни гнал ее, ни отшвыривал, каждый раз она возникала снова, и терлась, и юлила в ногах, и вилась по змеиному, становясь все больше похожа на уродливое белое пресмыкающееся. Кыш, кыш, оборотень!.. Кыш, оборотень проклятый!.. Она продолжала виться в ногах, вырастала в размерах и оттесняла меня от стола все дальше, глядя просительно и с угрозой, а я чувствовал страх и ненависть к ней, и наконец, в приступе ярости ударил ее изо всех сил ногой, почувствовав страшную силу этого удара по тому, как провалилась нога в мягкое и упругое тело чудовища, совсем уже потерявшего кошачьи черты. Вот тебе, вот тебе, оборотень! Кыш, оборотень проклятый!.. Я пытался ударить еще и все время попадал мимо, но чудовище стало уменьшаться и, вертясь на земле, превратилось опять в кошку, а я, все еще стараясь ее ударить, не мог шевельнуть ногой, и от этих отчаянных усилий проснулся.
Автобус опустел и подъезжал к городу, и до самой станции я не мог придти в себя от привидевшегося кошмара, от ощущуния животной ярости и страха. И еще от того, что во сне удалось ударить кошку-оборотня.
Когда я добрел до дома, в моей комнате горел свет, и Юлий, оказавшийся тут как будто случайно, расставлял в буфете бутылки. Вероятно, я выглядел диковато, и он заставил меня выпить целый стакан чего-то крепкого, а после все подливал и подливал в рюмку пахучую настойку.
Потом постучали в дверь, и Юлий, который что-то рассказывал, асторожился и замолчал, встал от стола и, беспокойно глядя на дверь, отошел с рюмкой к окну, и только тогда громко сказал "войдите".
Вошла, вернее, вбежала Амалия Фердинандовна -- я впервые видел ее растрепанной -- она приготовилась, видимо, спать и была в халате, поверх которого накинула шали.
-- Извините меня, прошу вас, я не стала бы вас беспокоить, но я видела, вы не спите! Боже, боже! В моем доме что-то ужасное! Я весь вечер боялась быть дома, оттого что в нем пусто, и это в первый раз после отъезда моего мужа мне страшно в доме! Боже, боже! Бедная Китти! -- причитала она, и ничего более связного мы от нее не добились.
Взяв с собою на всякий случай фонарь, мы перелезли через низкий забор, разделяющий наши участки.
-- Вот здесь, вот сюда выскочила бедная Китти, -- Амалия Фердинандовна всхлипнула, -- а ведь Китти всегда ходила спокойно, но тут она прыгала, била лапами и потом упала! О, боже! Я боюсь войти в мой дом! Какое счастье что вы не легли спать!
Я пошарил лучом фонаря по земле перед домом, и радужное пятно света, среди листьев тополя, втоптанных в землю, осветило белую кошку, лежащую на боку с откинутой к спине головой.
-- Вы не успели заметить, откуда выскочила ваша Китти? -осведомился Юлий, выждав паузу между всхлипываниями. Он осторожно потрогал кошку носком ботинка -- она была бесспорно дохлой.
-- Я не успела заметить! Разве могла я знать! -- ее одолел новый приступ рыданий. -- Кажется, вот отсюда! -- она показала на дырку в ступенях крыльца.
Когда мы садовой лопатой отдирали истертые каблуками ступени, с режущим ухо скрипов выдергивая ржавые гвозди, мне казалось, внизу под щелями, в луче фонаря медленно шевелится нечто лоснящееся и мерзкое. Но вскрыв крыльцо, мы под ним ничего не нашли, кроме запаха плесени и, в задней дощатой стенке, нескольких черных дыр, к исследованию которых охоты у нас не было.
Дрожащую и всхлипывающую Амалию Фердинандовну мы увели к себе и, уговорив выпить рюмку крепкой настойки, уложили спать в мезонине нашего дома.
Юлий ушел, а я еще долго слонялся по комнате, прикуривая сигарету от сигареты, пока память не отказалась восстанавливать вновь и вновь события и разговоры этой недели, ставшей счастливым, но уже далеким прошлым. Тогда я решился сечь и мгновенно, как в обморок, провалился в мертвецкий сон.
На другой день, по указаниям Амалии Фердинандовны, мы выкопали ямку у забора в тени и захоронили в ней частично съеденные муравьями останки Китти. А мне не давало покоя навязчивое видение -- овальное радужное пятно света и лежащая в нем, конвульсивно вытянув лапы, дохлая белая кошка. Эта картина в мыслях упорно связывалась со вчерашним сном, вызывая подсознательное чувство вины, хотя я понимал, что все это -лишь случайное совпадение.
Я не стал рассказывать Юлию о своем сне, ибо этот случай и так произвел на него неприятное впечатление. Он стал, перед тем, как лечь спать, запирать двери, и вообще, по вечерам выглядел нервозно и настороженно. За два дня после отъезда Наталии он получил и отправил несколько телеграмм, и в заключительной из них значилось, что съемки откладываются на месяц.
Он уехал вечерним автобусом, и уговаривал меня отправиться с ним в Москву, звал просто так, провести время, сначала как будто в шутку, а затем все серьезнее, и чем упорнее я отказывался, тем настойчивее он уговаривал. Уже на подножке автобуса, поставив чемодан внутрь, он говорил с легкой досадой:
-- Я не могу доказать мою правоту, как некую теорему, но поверьте мне на слово -- в натуре этого города есть пренеприятнейшая дурь, у меня на это чутье. Он город-эпилептик. Сегодня он спокойный и сонный, а завтра уже бьется в припадке, и на губах его пена -- поверьте нюху старого лиса!
-- Вы напрасно его обижаете. Он ленивый и тихий город, и вам в нем просто скучно. А мне нравится, что здесь тихо, у меня, в конце концов, отпуск.
-- Здесь слишком тихо -- оттого-то и заводится нечисть! Вместо воздуха тут прозрачная жидкость, и люди рождаются с жабрами! Смотрите, чтоб и у вас не выросли... хотите стать двоякодышащим?
Автобус, словно решив оборвать наш спор, взревел мотором и двинулся, с лица Юлия исчезла досада, оно осветилось множеством приветливых и грустных улыбок, и он из-за стекла помахал мне рукой.
-- Что это?!
-- Тс-с... -- мой спутник выпятил губы и приложил к ним палец, а другой рукой доверительно вцепился в мой локоть.
Я почувствовал липкость его пальцев, казалось, они приклеились ко мне намертво, и оторвать их можно будет лишь с клочьями кожи. Тогда я придумал поправить воротник рубашки и избавился на минуту от его пальцев, но он тотчас взял меня под руку снова.
-- Тс-с... Дом майора! С отделением он -- вплотную!
Мы отошли немного, и он с возбужденного шепота перешел на быструю речь вполголоса, напоминающую бульканье супа в кастрюле:
-- Телескоп!.. В небо он -- только для виду! А на самом деле -- ого! Вс", вс" видит -- все четыре дороги к городу, вс" побережье! Ни одна собака сюда не вбежит, чтоб он не узнал... Сначала все думали -- ну, чудак, в телескоп забавляется... И его лейтенант, не будь дурачком, написал, куда следует: так, мол, и так, начальник мой сдвинулся. Вскоре инспекция из управления, сам генерал, и внезапно, в двенадцать ночи. Только он из машины -- а навстречу майор, в полной форме, сна ни в одном глазу, докладывает: руковожу операцией по задержанию диверсантов. Это учения есть такие, сбрасывают якобы диверсантов, а пограничники -- их лови, ну так и Крестовский туда же. Разрешите, мол, товарищ генерал передать руководство действиями -- тот совсем ошалел доложите обстановку, майор, и продолжайте!.. Что там дальше было, не знаю, но уж был готов самовар, да случайно и коньячок оказался. А по радио -операция. Это шумное было дело: запустили троих, одного с лодки подводной и двоих с парашютами. Так всех их, родненьких, милиция и взяла, стало быть Крестовский, а наряды у пограничников -- и ведь все на ногах были -- фьють! Генерал как надулся -- и звонить в погранштаб: у меня-де ваши люди задержаны, привезти, или сами их заберете?.. Уехал довольный, майору при нижних чинах руку пожал, и устную благодарность. А когда все пришло в огласку, генерал себе орден, и Крестовскому орден, двум сержантам медали... Да, мальчишку того, лейтенантика, перевели скоренько... Вот и телескоп вам -игрушечка! Вроде шарит себе по звездам, а на поверку -- под прицелом весь город!
7
Они не приехали вечером, и не приехали ночью. Я долго еще сидел у окна, а после, не раздеваясь, лег и заснул, как мне казалось, на час, или того меньше. Проснувшись от шума и суеты за окном, я не мог понять, почему сквозь шторы бьет солнце, и не снятся ли мне лязганье автомобильных дверец и возбужденные голоса.
Заставляя себя преодолевать сонную апатию, я вслушивался. Самым громким и раздраженным был голос Димы, иногда ему тихо отвечала Наталия, и все время в их разговор, точнее, в их спор, вклинивались короткие и деловитые, но не без ноток нервозности, реплики Димитрия, относящиеся не то к погрузке, не то к разгрузке машины.
-- Не понимаю тебя, не понимаю, что ты хочешь нам доказать, -- настойчиво и растерянно сразу, говорил Дима, -- ты же знаешь сама, это бесполезно!
-- Почти знаю... почти бесполезно... -- ее голос звучал напряженно и ровно, и я уловил в нем вчерашние интонации не зависимого ни от чего покоя, которые, главным образом, и выводили из себя Диму.
Дальнейшие их пререкания заглушил рокот мотора. Когда он стал громче и начал перемещаться, я осознал, наконец, что они уезжают. Подбежав к окну, я успел увидеть автомобиль в конце улицы и медленно оседающую завесу пыли.
Я отказывался верить глазам. Как же это?.. Не может быть...
Остатки сонливости стряхнулись сами собой, и начиная уже понимать непреложную реальность происходящего, я выбежал на крыльцо -- от калитки навстречу мне шла Наталия. Лицо ее было усталым и бледным, но ноги ступали по песчаной дорожке легко, и походка сохранила упругость.
-- Вот видишь, я не уехала, -- сказала она просто, -- мне надоела жизнь на колесах. Я устала, очень устала.
Меня оглушила стремительность событий последней минуты, мгновенный переход от сна к реальности, и от полного отчаяния к неожиданной, еще не вполне осознанной радости, и боясь говорить что-нибудь, чтобы не спугнуть счастливое наваждение, я пытался согреть в ладонях ее руки, почти безразличные от крайней усталости, и несмотря на усталость и безразличие, все же ласковые.
-- Все хорошо, -- слабо улыбнулась она, и губы ее чуть заметно вздрагивали, -- только мне нужно выспаться.
Уже поднявшись по лестнице к мезонину, она помахала рукой:
-- Тебе мальчики передавали привет. Они к тебе заглянули, но будить не решились... Я им сказала, что они поступили мудро.
Следующие несколько дней были для нас бзоблачными. Юлий дважды уезжал по делам, а остальное время сидел взаперти и работал, никто нас не беспокоил, и мы совершенно забыли, что на свете бывают заботы и огорчения.
Наталия была весела и со мной неизменно ласкова. Мы много бродили по степи и вдоль берега, иногда добираясь до еле видных из города изъеденных временем плоскогорий и до меловых прибрежных утесов, лазали там по скалам, забирались в пещеры, и радовались каждому цветку и каждой травинке.
Однажды мы сидели на ступеньках у сфинкса, слегка разморившись от солнца, и смотрели, как в редкой траве шныряло несколько кошек, ухитряясь на что-то охотиться.
Ветер тонко жужжал в щелях постамента, его пение прерывалось, словно кто-то пытался играть на свирели, и у него не хватало дыхания. Короткий звук... длинный... еще два длинных и снова короткий...
-- Я уже научилась знать, что ты думаешь... -- она водила задумчиво пальцем по шершавому известняку, -- будто нам подают сигналы и просят ответить... а нам не понять.
Ветер ослабел, стало жарко, и пение стихло. Серая ящерка незаметно скользнула на камень и грелась на солнце, часто дыша и глядя на нас крохотными внимательными глазами. Что-то в нас ее не устроило, и она снова юркнула в щель.
-- Мне приходят в ум сумасбродные мысли... почему бы не поселиться где-нибудь здесь, у моря, вот в таком тихом городе... в нем есть тайны и давний-давний покой... бросить всю суету, ходить вечерами к морю и слушать его голоса... или сидеть тихо дома, смотреть, как в саду засыпает зелень... а потом по лунным квадратам танцевать на полу...
Жужжание ветра возобновилось, она замолчала и стала прислушиваться.
Мы ушли, и я думал, разговор этот забудется, но вечером она о нем вспомнила. У нас стало привычкой заплывать по ночам в море и подолгу болтать, глядя в звездное небо и держась за руки, чтобы нас не отнесло друг от друга.
-- Знаешь, я не могу забыть те звуки... то пение ветра... мне все кажется, оно что-то значило, и тоскливо от этого... как потерянное письмо...
-- Сколько можно помнить о такой глупости, -- я чуть не сказал это вслух, но каким-то змеиным инстинктом понял, что нельзя выдавать раздражения.
-- Ты суеверна, как средневековый монах, -- я поймал себя на том, что копирую интонации Юлия, но избавиться от них уже не мог, -- ты полагаешь, ангелы от безделья удосужились выучить азбуку Морзе?
-- Не кощунствуй, -- она засмеялась, но смех был нервозный, -- я боюсь, когда так говорят... смотри, какое черное небо... вдруг пройдут по нему лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани... и дальше все будет очень страшно.
Я промолчал, чтобы дать ей самой успокоиться. Как она взвинчена... отчего бы это...
Мы немного отплыли к берегу, и она заговорила о другом, но я уже чувствовал тончайшую, еле уловимую отчужденность в каждом ее слове:
-- Стоит мне попасть в море, как я чувствую себя морским зверем... земля делается чужая и странная, а море становится домом... и мне кажется, если я захочу, то смогу раствориться в море... и это не страшно... и никто бы ничего не заметил, никому бы не было больно... даже ты сейчас не заметил бы.
Меня больно царапнула последняя фраза, но вскоре она забылась, и потом вся эта неделя мне вспоминалась совершенно счастливой. А конец ее, как ни странно, обозначился вечером, который был задуман, и начинался, как веселый и праздничный.
Мы привыкли к тому, что соседка наша, Амалия Фердинандовна, по утрам или днем приветливо улыбалась со своего балкона, иногда затевая короткие разговоры о пустяках. Я ни разу не видел, чтобы она выходила из дома, и мне стало казаться, что она существует исключительно на балконе. Возле нее обычно, если они не шныряли в это время по саду, были ее белые кошки, Кати и Китти. Как она объяснила нам все с того же балкона, они названы так не из кокетства, а потому что в ее семье, живущей в Крыму уже чуть не сто лет, всегда держали двух кошек, и всегда их звали Кати и Китти. Из других признаков жизни в ее доме раздавались звуки рояля и довольно приятное пение -- она в свое время училась в консерватории, пока не вышла замуж за ачальника всех телеграфов и почт этого захолустного района. Несмотря на возраст и полноту, она не потеряла привлекательности, и ее пухлые губы и небесно-голубые глаза сохраняли детское выражение. Ее мужа мы не видали: он был в Москве на курсах, где людей с дипломами юристов превращали в профессиональных почтмейстеров.
В тот день, как обычно, она утром нам помахала с балкона, но позднее, к вечеру, случилось невероятное: она к нам спустилась, и не просто спустилась, а, радостно улыбаясь, зашла в наш сад. Это произвело на нас такое же впечатление, как если бы кошачий сфинкс сез со своего постаента на берегу и явился к нам в гости к чаю.
-- Я вас всех троих приглашаю в мой дом! Сегодня день моих именин, день моего ангела!
В их семье дням рождения не придавали значения, но зато именины всегда чтились свято.
-- Только пусть это будет секрет между нами. Майор Владислав, -- она так называла Крестовского, потому что он когда-то учился вместе с ее мужем, -- майор Владислав, он очень обидчивый, но если позвать его, нужно звать прокурора, а тогда еще и других. Они все так много пьют водки, и потом будут ссориться и за мной ухаживать -- я без мужа не могу с ними справиться!
Стол был накрыт в полутемной гостиной. В приятной прохладе поблескивала полировка рояля и овальные рамки на стенах -- из них смотрели на нас пожелтевшие фотографии, бравые мужчины с усами и в клетчатых брюках, и дамы в шляпках, напоминающих корзинки с цветами. Перед иконой в углу горела лампадка.
Когда она принесла пирог с горящими свечками, стол сделался очень нарядным. Кроме главного пирога, имелось множество пирожков, кренделей и булочек, и вишневая наливка в большом хрустальном графине.
Выпив несколько рюмочек, Амалия Фердинандовна раскраснелась и увлеченно рассказывала о столичных премьерах десятилетней давности, а Юлий весьма галантно за ней ухаживал и, удачно вворачивая вопросы и восклицания, превращал ее болтовню в видимость общего разговора.
У Наталии обстановка гостиной, пирог со свечками и сама Амалия Фердинандовна вызывали детскую радость, и она успевала болтать со мной, причем всякий раз, когда Амалия Фердинандовна поворачивалась в нашу сторону, она видела, как мы, ее слушая, чинно жевали, и встречала внимательный, хотя и чуть озорной взгляд Наталии.
-- Это точь-в-точь именины моих теток. Я недавно вспоминала о них и жалела, что это не повторится... Мы вот так же исподтишка болтали с сестрами, и для нас был вопрос чести, чтобы взрослые не заметили, что мы заняты посторонним... Мне сейчас подарили кусочек детства... такие же свечки на пироге, и фотографии в рамках, и сладкая-сладкая наливка...
Я радовался, что ей хорошо, и тому, что нам хорошо вместе, и внезапно возникшей особой, счастливой близости -- ощущению сопричастности ее детству. Все было прекрасно, пока не появились белые кошки. Учуявши запах пищи, они незаметно проникли в гостиную, юлили и попрошайничали около Амалии Фердинандовны, и та, притворно сердясь, не могла удержаться и бросала куски им под стол. Кошкам же все было мало, они шныряли под всеми стульями, и казалось, их не две, а гораздо больше. Потом одна из них, более жирная, вспрыгнула на колени к Наталии, и она, рассеянно погладив кошку, мягко столкнула на пол, но та прыгнула снова, и потом еще и еще, пока я не скинул ее довольно внушительным подзатыльником. Амалия Фердинандовна насторожилась, но Наталия вдруг закашлялась, и проделка сошла мне с рук безнаказанно.
У Наталии портилось настроение, и я чувствовал, что это непонятным образом связано с кошками. Она сидела теперь немного ссутулившись, словно от холода, старалась не разговаривать, и несколько раз у нее начинался сильный кашель. А кошка упорно не уходила от нас, сновала под нами и терлась о ноги, выписывала вокруг них восьмерки. Мне раза два удалось незаметно дать ей пинка, но она каждый раз возвращалась, и мне, против всякого здравого смысла, начинала мерещиться в ней сознательная зловредность, и вспоминались страшные истории о животных-оборотнях.
Наталии стало еще хуже, она явно была нездорова -- глаза покраснели, и дышала с трудом. Я предложил ей уйти, она согласилась, если я провожу ее и вернусь назад, чтобы совсем не испортить именины.
По пути она тяжело опиралась на мою руку, и дома долго не могла отдышаться.
-- Я тебе объясню, не пугайся... я должна тебе сделать признание, только не смейся пожалуйста... у меня очень смешная болезнь: аллргия на кошек, настоящая медицинская аллергия... ты же видел, вроде ангины, это от их шерсти, или от чего-то, что есть на шерсти... так что для меня табу шерсть кошек, а не они сами... хотя это одно и то же... видишь, как глупо, я хотела бы кошку в доме, и нельзя... только ты не волнуйся, к утру пройдет.
Она проспала всю ночь и половину следующего дня, свернувшись клубком, как больной зверь, и изредка вздрагивая во сне. Зато, вставши к обеду, она полностью оправилась от своей внезапной болезни и выглядела отдохнувшей и свежей.
Мы обедали в ресторане, и я предложил заодно пойти погулять, но она отказалась:
-- Хочу сделать дома кое-какие мелочи... чисто дамские хлопоты.
Она вытряхнула свой чемодан и, разбросав на кровати яркое легкое платье и другие разноцветные вещи, похожие на оперение для диковинной птицы, поправляла в них что-то и заглаживала утюгом складки. Она делала это, будто играя или устраивая для меня маленькое представление, и казалось, я вижу кадры из красивого фильма, но ощущения домащнего уюта ее занятие не приносило. Все портил чемодан у ее ног.
-- Собираешься ехать? -- спросил я, чувствуя, что не следует этого спрашивать.
Она отложила платье и сказала спокойно:
-- Нет, это я просто так... ни с того, ни с сего захотелось.
Потом она все спрятала в чемодан, и мы про него забыли. Был тихий вечер, был чай в саду под цветами шиповника, и была ночь, и все было спокойно и счастливо. Единственное, что мне показалось странным -- то, что заснуть я не мог ни на минуту, хотя спать очень хотелось.
8
Утром к нам постучался Юлий и вручил Наталии телеграмму.
-- Что же, -- я этого ожидала, -- насмешливо сказала она, -- господа скульпторы и на новом месте изволили со всеми перепортить отношения! И теперь вызывают меня вместо скорой помощи, чтобы я улыбалась тамошним местным властям. Ох, уж эти господа скульпторы!
Меня успокоил было ее веселый и почти безразличный тон, но лишь только Юлий ушел, речь ее стала тихой и, пожалуй, слегка обиженной:
-- Он всегда был большим ребенком, я тебе уже говорила... а я была нянькой, смею думать, хорошей нянькой. Начиная с того, чтобы найти заказ, и снять мастерскую, и заставить потом какой-нибудь нищий садово парковый трест заплатить деньги, -она помолчала и перешла на обычный свой тон мягкой насмешливости, -- а сейчас все очень забавно: он легко примирился с тем, что я не жена ему больше, но не может отвыкнуть считать меня свей нянькой... и я, к сожалению, тоже, -- она потянулась к моим сигаретам, подождала, пока я зажгу ей спичку, и сказала задумчиво и очень медленно, -- так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки.
Ее голос звучал пугающе-ровно, и еще -- отчужденно, из опасения, что я буду спорить и уговаривать. Впервые этот тон обернулся, хотя и защитным, но все же оружием против меня, и ранило оно, это оружие, очень больно.
А она продолжала, по-светски живо и без пауз между словами, словно боялась, что я перебью ее и не позволю договорить:
-- Только не вздумай меня ревновать, как няньку. Я открою тебе важный секрет: увидев тебя, я сказала себе -- вот мужчина, которому не нужна нянька! Если ты разочаруешь меня, я утоплюсь. И не пытайся меня отговаривать, -- ее голос стал почти умоляющим, -- нянька древняя и почтенная профессия!
Я слышал ее как бы издалека и не очень хорошо понимал, что она говорит, а потому отвечал механически, что само придет на язык, и успел даже подумать, что это к лучшему, если мой тон сейчас будет безразличным.
-- Не собираюсь... отговаривать... но не поэтому.
-- А почему, скажи? -- она смотрела на меня с любопытством, и во взгляде уже не было отчужденности, а только живой, и очень живой интерес, и это отчасти вывело меня из оцепенения.
-- Лишено смысла, -- пожал я плечами, стараясь, чтобы это вышло по-академически сухо, и как мог, скопировал ее интонации, -- "так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки".
Получилось, должно быть, смешно, и она рассмеялась:
-- Ага, это очко в твою пользу! Твои шансы растут! -несмотря на интонацию скептической иронии, в ее глазах светилась радость, что понимание так быстро восстановилось, -Значит, с тобой можно говорить серьезно... Тогда слушай: раз Дима просит помощи, а самолюбие его необъятно, ему действительно очень плохо, и нужно его спасать. Думаю, мне быстро удастся укрепить его дух и обольстить муниципальные власти, я тебе напишу, что и как... Но главное, хорошенько запомни: я не собираюсь тебя бросить, мужчина-которому-не-нужна-нянька нынче большая редкость!
Поездку в аэропорт, такси и автобусы, я почти не помню. На нужный рейс мест уже не было, и мы долго стояли у кассы, пока нам не достался случайный билет, а потом гуляли среди газонов с грязной и чахлой травой, прислушиваясь к объявлениям рейсов. Потом мы стояли у загородки из труб, выкрашенных белой краской, и за эту загородку меня уже не пустили, а Наталия за следующей, такой же белой загородкой что-то спрашивала у стюардессы и, обернувшись ко мне, улыбалась и махала рукой, пока набежавшая справа толпа не поглотила ее.
В общем, поездка оставила впечатление больного и по-своему счастливого сна, в котором прожита целая жизнь, но ничего толком не вспомнить. В памяти осела реальностью лишь белая загородка, разделившая нас у выхода на летное поле, отвратительно достоверная, с лоснящейся, чуть желтоватой поверхностью краски и застывшими в ней жесткими волосками щетинной кисти.
На обратном пути меня преследовал белый цвет -- белая щебенка дороги и белая пыль за окнами, белый потолок автобуса и белый чемодан в проходе между белыми креслами. В тот день мне казалось, что именно глянцевитая белизна -- цвет тоски, цвет потери, цвет неприкаянности.
В город я возвратился затемно. От жары и тряски в автобусе я задремал, и снились странные сны, причудливо искаженные обрывки событий минувшей недели. Без конца повторялись видения душного вечера у Амалии Фердинандовны, колыхание огоньков свечей иблеск глазури именинного пирога под ними. И по-детски радостный взгляд Наталии, приоткрытые от восхищения перед этими огоньками губы, и отражения свечек в ее глазах -- а потом появилась белая кошка, и все стало портиться, портиться, портиться. Она кружила около нас и лезла на колени к Наталии, и терлась неотвязно о наши ноги, и сколько я ни гнал ее, ни отшвыривал, каждый раз она возникала снова, и терлась, и юлила в ногах, и вилась по змеиному, становясь все больше похожа на уродливое белое пресмыкающееся. Кыш, кыш, оборотень!.. Кыш, оборотень проклятый!.. Она продолжала виться в ногах, вырастала в размерах и оттесняла меня от стола все дальше, глядя просительно и с угрозой, а я чувствовал страх и ненависть к ней, и наконец, в приступе ярости ударил ее изо всех сил ногой, почувствовав страшную силу этого удара по тому, как провалилась нога в мягкое и упругое тело чудовища, совсем уже потерявшего кошачьи черты. Вот тебе, вот тебе, оборотень! Кыш, оборотень проклятый!.. Я пытался ударить еще и все время попадал мимо, но чудовище стало уменьшаться и, вертясь на земле, превратилось опять в кошку, а я, все еще стараясь ее ударить, не мог шевельнуть ногой, и от этих отчаянных усилий проснулся.
Автобус опустел и подъезжал к городу, и до самой станции я не мог придти в себя от привидевшегося кошмара, от ощущуния животной ярости и страха. И еще от того, что во сне удалось ударить кошку-оборотня.
Когда я добрел до дома, в моей комнате горел свет, и Юлий, оказавшийся тут как будто случайно, расставлял в буфете бутылки. Вероятно, я выглядел диковато, и он заставил меня выпить целый стакан чего-то крепкого, а после все подливал и подливал в рюмку пахучую настойку.
Потом постучали в дверь, и Юлий, который что-то рассказывал, асторожился и замолчал, встал от стола и, беспокойно глядя на дверь, отошел с рюмкой к окну, и только тогда громко сказал "войдите".
Вошла, вернее, вбежала Амалия Фердинандовна -- я впервые видел ее растрепанной -- она приготовилась, видимо, спать и была в халате, поверх которого накинула шали.
-- Извините меня, прошу вас, я не стала бы вас беспокоить, но я видела, вы не спите! Боже, боже! В моем доме что-то ужасное! Я весь вечер боялась быть дома, оттого что в нем пусто, и это в первый раз после отъезда моего мужа мне страшно в доме! Боже, боже! Бедная Китти! -- причитала она, и ничего более связного мы от нее не добились.
Взяв с собою на всякий случай фонарь, мы перелезли через низкий забор, разделяющий наши участки.
-- Вот здесь, вот сюда выскочила бедная Китти, -- Амалия Фердинандовна всхлипнула, -- а ведь Китти всегда ходила спокойно, но тут она прыгала, била лапами и потом упала! О, боже! Я боюсь войти в мой дом! Какое счастье что вы не легли спать!
Я пошарил лучом фонаря по земле перед домом, и радужное пятно света, среди листьев тополя, втоптанных в землю, осветило белую кошку, лежащую на боку с откинутой к спине головой.
-- Вы не успели заметить, откуда выскочила ваша Китти? -осведомился Юлий, выждав паузу между всхлипываниями. Он осторожно потрогал кошку носком ботинка -- она была бесспорно дохлой.
-- Я не успела заметить! Разве могла я знать! -- ее одолел новый приступ рыданий. -- Кажется, вот отсюда! -- она показала на дырку в ступенях крыльца.
Когда мы садовой лопатой отдирали истертые каблуками ступени, с режущим ухо скрипов выдергивая ржавые гвозди, мне казалось, внизу под щелями, в луче фонаря медленно шевелится нечто лоснящееся и мерзкое. Но вскрыв крыльцо, мы под ним ничего не нашли, кроме запаха плесени и, в задней дощатой стенке, нескольких черных дыр, к исследованию которых охоты у нас не было.
Дрожащую и всхлипывающую Амалию Фердинандовну мы увели к себе и, уговорив выпить рюмку крепкой настойки, уложили спать в мезонине нашего дома.
Юлий ушел, а я еще долго слонялся по комнате, прикуривая сигарету от сигареты, пока память не отказалась восстанавливать вновь и вновь события и разговоры этой недели, ставшей счастливым, но уже далеким прошлым. Тогда я решился сечь и мгновенно, как в обморок, провалился в мертвецкий сон.
На другой день, по указаниям Амалии Фердинандовны, мы выкопали ямку у забора в тени и захоронили в ней частично съеденные муравьями останки Китти. А мне не давало покоя навязчивое видение -- овальное радужное пятно света и лежащая в нем, конвульсивно вытянув лапы, дохлая белая кошка. Эта картина в мыслях упорно связывалась со вчерашним сном, вызывая подсознательное чувство вины, хотя я понимал, что все это -лишь случайное совпадение.
Я не стал рассказывать Юлию о своем сне, ибо этот случай и так произвел на него неприятное впечатление. Он стал, перед тем, как лечь спать, запирать двери, и вообще, по вечерам выглядел нервозно и настороженно. За два дня после отъезда Наталии он получил и отправил несколько телеграмм, и в заключительной из них значилось, что съемки откладываются на месяц.
Он уехал вечерним автобусом, и уговаривал меня отправиться с ним в Москву, звал просто так, провести время, сначала как будто в шутку, а затем все серьезнее, и чем упорнее я отказывался, тем настойчивее он уговаривал. Уже на подножке автобуса, поставив чемодан внутрь, он говорил с легкой досадой:
-- Я не могу доказать мою правоту, как некую теорему, но поверьте мне на слово -- в натуре этого города есть пренеприятнейшая дурь, у меня на это чутье. Он город-эпилептик. Сегодня он спокойный и сонный, а завтра уже бьется в припадке, и на губах его пена -- поверьте нюху старого лиса!
-- Вы напрасно его обижаете. Он ленивый и тихий город, и вам в нем просто скучно. А мне нравится, что здесь тихо, у меня, в конце концов, отпуск.
-- Здесь слишком тихо -- оттого-то и заводится нечисть! Вместо воздуха тут прозрачная жидкость, и люди рождаются с жабрами! Смотрите, чтоб и у вас не выросли... хотите стать двоякодышащим?
Автобус, словно решив оборвать наш спор, взревел мотором и двинулся, с лица Юлия исчезла досада, оно осветилось множеством приветливых и грустных улыбок, и он из-за стекла помахал мне рукой.