Я вспомнил: "Это семейное, у бабушки были такие губы до самой смерти". Реальность вернулась, я видел снова голые стены и уродливую кровать, окрашенную белой краской, и было жаль исчезнувшего видения.
   Я решил ее не тревожить и тихонько уйти, но она открыла глаза:
   -- Почему ты стоишь, как чужой? Подойди же ко мне! -- ее голос, слабый, сонный, чуть хрипловатый, но зовущий и ласковый, вернул наваждение, я ей повиновался, как повинуются гипнотизеру. На миг прилив радости заслонил все -- она ожидала именно меня, эти волосы, эти губы ждали меня с нетерпением, и на свете не было женщины желаннее, чем она.
   Но в закоулках сознания, как на далеком экране, светилось предупреждение -- не поддаваться гипнозу, не терять разума.
   Я сел рядом с ней, наклонился и хотел поцеловать ее осторожно -- но куда том -- ее губы впились в мои, и я чувствовал ее жар, не поимая уже, что это просто температура, и задыхался, и тонул в ее поцелуе, готовый в нем раствориться полностью, и желая, чтобы это никгда не кончилось.
   Боль и соленый вкус на губах вернули мне крупицу ума. Я перевел дыхание и попробовал отстраниться, но она меня не отпускала.
   Смущение и тревога захлестнули меня -- и не из-за нелепой вспышки чувственности, можно сказать, под взглядом серти -нет, меня поразила сама ее страсть, как подчиняющая сила, подобная парализующему полю электрических рыб. В детстве я с испугом читал о вакханках, раздиравших мужчин на клочья руками, и не в злобе, а просто от страсти. Самым страшным казалось, что находились мужчины, которые сами бросались в толпу испачканных кровью вакханок, чтобы ыть разорванными -- и вот сейчас я понял, как можно придти к этому.
   Ее силы иссякли, она откинулась, прикрыла глаза и стала шептать, быстро и сбивчиво:
   -- Я ждала тебя долго, долго... знала, он тебя не пускает, этот Крестовский... он мне мстит, ненавидит... теперь я с ним справлюсь... я моей силы не знала, я его... его на куски разорвут...
   С минуту она отдыхала, и я чувствовал приближение еще одной волны страсти, как нового порыва ветра после затишья.
   Она высвободила из-под одеяла руку -- это удалось ей с трудом -- и на ее руку страшно было смотреть: тонкая, она, казалось, должна просвечивать, суставы побелели и выпирали наружу, и чудесный цвет кожи сменила восковая желтизна.
   -- Отчего ты так странно смотришь? Поцелуй меня!.. Она не войдет, не бойся.
   Я тихо поцеловал ее в лоб, и гладил по голове, надеясь, что она успокоится, но ее возбуждение нарастало. Она с неожиданной силой потянула мою руку под одеяло и положила ладонью себе на грудь.
   Мне удалось не вскрикнуть и не выдернуть руку. Ладонь моя ощутила лишь выступающие ребра и лихорадочное биение сердца, которое трепыхалось, будто прямо в руке. Еще месяц назад я видел ее на городском пляже, и когда она куда-нибудь шла -- а купальники ее были предельно открытые, состоящие в основном из тесемочек, -- мужские головы, как ромашки за солнцем, поворачивались за ней, и многие из них, надо думать, томились от желания потрогать ее упругую грудь, почти целиком выставленную для всеобщего обозрения. А сейчас под моими пальцами выступали только лезвия ребер.
   Ее взгляд, нетепеливый и ждущий, и полуоткрытые губы снова звали меня, но теперь от этого становилось жутко -- отчетливо, как только что сказанные, я слышал ее слова: "...такие губы до самой смерти... и даже в день похорон" -- казалось, сама смерть приглашает меня в объятия.
   Она расстегнула пуговицу моей рубашки и, просунув под нее руку, гладила меня сухой горячей ладонью. Я же ежился от ее прикосновений, мне мерещилось, в этой руке уже нет жизни, и ласкает меня мертвец.
   Я почувствовал вдруг к ней ненависть, первобытную дремучую ненависть, отзвук дальнего страха перед мертвыми, и прекрасно зная биологическую природу этого чувства, тем не менее справился с ним не сразу.
   Пора уходить, думал я, не решаясь убрать ее руку, но тут явилась дежурная и пропела с фальшиво-бодрыми нотками:
   -- Температурку измерим, укольчик сделаем!
   Лена бросила на нее взгляд, который человеку впечатлительному испортил бы не одну ночь, в ее глазах, сверх сухого температурного блеска, возникло сияние, нервное и гипнотически-властное, не покидавшее ее до самого моего ухода.
   Я поднялся, и Лена, цепко держа мои пальцы, шептала что-то, из чего я мог разобрать лишь несколько слов:
   -- плохо придется, плохо... увижу сама... на куски разорвут... ты не бойся... тебя спасу, не бойся... -- у нее, повидимому, начинался бред.
   Когда я поцеловал ее в лоб, она пыталась удержать мою руку, и говорить еще, но сестра с градусником ловко меня оттеснила.
   16
   Крестовский встретил меня на крыльце отделения и провел в кабинет, не в служебный, в домашний. По его деловитой резкости я понял -- у него ко мне разговор, и наверное, важный, и он почему-то спешит; и хотя я порядком был выбит из колеи визитом в больницу, все же не решился просить об отсрочке.
   В кабинете он жестом пригласил меня к письменному столу и сел сам.
   -- У вас не болит голова?.. Странно... -- он достал из ящика пачку анальгина и сунул себе в рот таблетку, немного подумал, встал и принес из столовой начатую бутылку коньяка. Налив себе и мне, он, болезненно морщась, проглотил, наконец, таблетку и запил ее коньяком.
   -- Как вы нашли больную? -- он вытащил из кармана кителя записную книжку, и теперь ее прелистывал, ища нужную страницу -- оттого вопрос прозвучал безразлично, как бы из вежливости, но я усвоил уже, что он ничего зря не спрашивает.
   -- Ужасно, -- признался я откровенно, -- никак в себя не приду.
   Он это понял по своему и, оторвавшись от записной книжки, налил рюмку снова.
   -- Вам диагноз известен? Якобы вирусный грипп... только они сами не знают... Ага, вот оно... -- он вырвал страничку из книжки и протянул мне; видимо, это у него от юридического факультета -- манера подкреплять слова в разговоре записочками с какими-нибудь сведениями; значит, действительно, беседа серьезная.
   Записка мне показалась совершенно загадочной -нацарапанный знакомым проволочным почерком список из шести фамилий: Совин, стало быть Одуванчик, сам Крестовский, моя фамилия, и еще три незнакомые -- две мужских и одна женская. У каждой из них, исключая мою и Крестовского, стояли карандашные птички.
   -- Кто такая Юсупова?
   Поглядев на меня с крайним недоумением, он спрятал книжку в карман.
   -- Вот, вот... люди науки... связался с женщиной и даже фамилию узнать не удосужился!
   -- Вы-то, конечно, спросили бы сперва документы! -- я съязвил механически, по привычному ходу мыслей, и тотчас пожалел об этом: слишком уж нервозно он выглядел, и от реплики моей отмахнулся невеселой усмешкой.
   -- Здесь шесть человек, все, кто были тогда на пустоши. Учитель в больнице, и от ран его вылечили -- так он еще и заболел. Представьте, та же болезнь: вроде бы грипп, но не поддается лечению, не действуют ни инъекции, ничего. Правда, он сам выкарабкивается, пошел на поправку -- то ли живучий, то ли просто везет человеку... Юсупову вы видели, у нее практически никаких шансов... Мой шофер, рядовой -- слег через неделю. Я его -- в окружной госпиталь, потом диагноз запрашивал -- само собой, вирусный грипп, состояние тяжелое... И наконец, сержант. Отпросился на пару дней, к родственникам, свадиба там, что ли, и вот его нет и нет -- тоже заболел, в госпиталь переправили. Диагноз -- вирусный грипп... Остаются только двое -- вы да я... У меня вот второй день голова болит, у них тоже болела... Я отправил доклад начальству, и еще -- шифровку в Москву, есть у меня там знакомые в одном специальном отделе. Среагировали, требуют в область, срочно, сегодня же. Выпросил час на разговор с вами...
   Он замолчал, собираясь с мыслями для дальнейшего, повидимому, сложного для него разговора, а я ощутил такое же неприятное сосущее чувство, как в начале беседы с Одуванчиком, той, самой первой, в подземном баре, но теперь я знал точно, что это за чувство -- предощущение вторжения в жизнь чего-то беспокойного и нелепого. Он сидел, немного ссутулившись, и я стал над его головой смотреть в окно; над кажтанами небо сделалось прозрачным, и голоса с улицы доносились уже по-вечернему -- отдельные негромкие фразы, словно сами по себе, без людей, плывущие вдоль бульвара.
   Не желая демонстрировать майору мою невежливость, я заставил себя вернуться мыслями в комнату. По углам сплетался пятнами сумрак, но Крестовский не зажигал света, и от этого стало как будто спокойнее.
   Наконец, он был готов продолжать:
   -- Ваш учитель умом не блещет, и псих к тому же -- но нюх у него есть, кое-что он учуял. И ничего не понял. Кошки-де к власти ятнутся, того и гляди установят кошачью диктатуру... псих... Взял верный след, и по нему -- в обратную сторону. Я смотрел все его записи. А верный след, вот он: да, могут оказывать определенное влияние на людей, действительно. Эти самые белые кошки, пушистые... А как пользуются? Лишь бы жить в учреждениях или дома, у кого им положено... ну об этом потом... Я сержанту, ночному дежурному, говорю: не пускать! Понимать не обязан, а пускать, не пускай, это приказ! И что же, прихожу утром, в приемной -- кошка. Негодяй, как смел? Не могу знать, товарищ майор -- сам трясется -- смотрела она, смотрела, и вроде бы мне кто приказал... Оставляю еще на ночь: пустишь -на губу сразу! А утром, само собой, сидит кошка, облизывается. Понимаете -- ведь они могли бы здесь форменный рай построить... кошачий -- так нет ничего такого! Едят где что, есть и бездомные, шелудивые, тощие, не лучше обычных кошек живут. Есть и такие, конечно, что как сыр в масле... кому как повезет. Но тут главное что -- куда-нибудь сунуть нос им важнее хорошей жизни! Какой вывод?
   Последний вопрос прозвучал резко и громко, как-то по-солдафонски, и я на миг испытал былую неприязнь к майору.
   Не дожидаясь ответа, он заговорил снова:
   -- Вот еще случай. У меня в отделении две кошки, разумеется, белые. Я кормить запретил, и слежу -- отощали они, запаршивели. Вижу раз, сержант что-то за спину прячет, подхожу -- колбаса. Почему приказ нарушаете? Виноват, товарищ майор, исправлюсь! Ну, коворю, ладно, если хочешь, бери домой и корми, сколько влезет. Он их взял, и там, натурально, дочь и жена вокруг пляшут... понимаете, в общем, какой им там санаторий устроили... И что же? Через два дня оттуда сбежали, обе сразу, и здесь опять голодают. Получается видите что -- у каждой кошки вроде бы свое рабочее место, каждой киске -- свой пост! И дисциплина -- моим бы такую! И чего я с ними только не делал! Одну из этих двоих, у другой на глазах, задушил... И вторая, вы думаете, сбежала? И усами не повела, в двух шагах сидела и на меня таращилась. Через несколько дней у нее новая напарница появилась... А любопытны!.. В отделении любой разговор -- кошки уже тут как тут. А если собрание или приказ перед строем, в общем, когда много людей собирается -- тут их не выживешь, хоть удави. За каждым словом следят. Читать -- не читают, оставляю приказ на столе -- ноль внимания, а когда объявляешь его, готовы на потолке висеть, я на хвост каблуком наступил, и то не ушла. Так на кой же черт им все это? Я проверить решил, понимают ли они хоть, что подслушивают? Благодарность двоим объявляю -- мужество при задержании и прочее... тут же кошки, я будто не замечаю, дал все выслушать. А через два часа снова выстроил, и опять тот же самый приказ... вот тогда-то слушок и пошел, что я сдвинулся... так опять те же кошки. Отставить, кошек убрать, говорю... через три минуты уже на заборе, сидят, слушают... я одну моим стеком -- терпит, вторую -- все равно сидят... Заманил сюда в отпуск знакомого, эксперт по биотокам... детекторы лжи, знаете?.. и всякое такое... делал записи. И уж если кошка липнет ко мне подслушивать, эти самые биотоки, осциллограммы кончно, точннько повторяют мои. Получается натуральная запись, будто магнитофон... И какой же вывод?
   В этот раз он задал вопрос тихо и вкрадчиво, и опять ответа не получил.
   -- А вывод простой и единственный: наши кошечки на кого-то работают! Кому-то хочется знать, как мы жвем, и очень подробно.
   Вот они, эти слова... наконец-то... легче все-таки, когда диагноз понятный... как они тут все... прав был Юлий, что-то есть в здешнем воздухе этакое... уж майор-то, крепкий мужик, с дисциплиной, службист... да, что-то такое в воздухе... может и я уже... только не замечаю... ведь никто сам не замечает.
   Он смотрел на меня терпеливо и, пожалуй, даже участливо.
   -- Это все интересно... с кошками, -- начал я осторожно, -- и весьма интересно... но, по-моему, вы уж слишком...
   -- А что, собственно, вас смущает? Чем магнитофон лучше кошки? Если уметь ее расшифровывать, эту самую кошечку? Для хранения информации годится любая вещь, даже вот эта рюмка... а как считывать, уже вопрос техники, -- как бы в подтверждение своих слов он налл в рюмки коньяк.
   Справа от себя он выдернул ящик стола и, одну за другой, выложил несколько пухлых нумерованных папок.
   -- Вы потом полистайте. Вот здесь "материалы" Совина, само собой копии, а в остальных -- документы. Почти все оформлено юридически, как показания... вроде вашего.
   -- Итак, -- повторил он с нажимом, -- наши кошечки на кого-то работают... На кого же?
   Он упорно ждал моего ответа, и наступило безнадежное молчание. Я решил отшутиться:
   -- Не на уругвайскую ли разведку? Или на марсианскую?
   -- Вы почти угадали... но здесь не все просто... Вы, наверное, знаете, для подслушивания кошек используют, но пока до крайности примитивно. Вживляют под кожу миниатьрные передатчики -- вот и все. А тут высший класс: записывающий аппарат -- весь кошачий мозг. Я специалистов запрашивал -говорят, не бывает. Ни в Америке, ни в Японии, нигде. Не бывает, и еще долго не будет!
   Он уставился на меня напряженно, и глаза его напоминали атовые серые линзы.
   -- Понимаете, -- он понизил голос, -- за нами следят, а кто -- можно только гадать. Неизвестно кто и неизвестно откуда -- но следят, и очень тщательно!
   Я снова принялся смотреть в окно над его головой, небо стало уже черно-синим, и деревьев не было видно, словно дом окружала пустота, и со всех сторон, и сверху, и снизу -- только бесконечная пустота.
   -- Можете, конечно, считать меня сумасшедшим, если вам так удобнее. Но за этими кошачьими шашнями все равно нужно присматривать.
   Он говорил еще что-то, я же старался придать моему лицу осмысленное выражение. К счастью, его подгоняло время, и он вылил в рюмки все, что оставалось в бутылке:
   -- Пью за ваше здоровье!
   Листок из записной книжки все еще лежал на виду, и тост мне показался несколько зловещим.
   Он выложил на стол два ключа и сложенный лист бумаги:
   -- Ключи и поручение вам следить за моей квартирой. Заверено у нотариуса.
   Обойдя стол вокруг, он энергично пожал мне руку и вышел. Через секунду хлопнула наружная дверь и лязгнула дверца машины.
   Я озирался с недоумением -- один в пустом доме. Странное наследство... неуютно, и словно тут кто-то прячется...
   Я обошел все комнаты -- две внизу и две на втором этаже, зажигая свет всюду, включая все лампы подряд, и светильники под потолком, и бра, и настольные лампы, и все они загорались исправно. В этой яркой иллюминации везде открывались идеальная чистота и порядок. Повинуясь все тому же бессознательному импульсу, включать все без разбора, я нажал клавишу радиоприемника, оттуда сквозь свист донесся мужской глуховатый голос, произносящий слова на незнакомом шепелявом языке, с той механической интонацией, с какой читают длинный перечень чисел, потом голос стал тише и на него наложился пронзительный писк морзянки. Я нажал клавишу снова, и все умолкло.
   Я вернулся к столу, где лежало мое сомнительное наследство -- папки и связка ключей -- и взял машинально сигарету из пачки, полной, но уже распечатанной, безликой любезностью заранее приготовленной для меня. Я попал на корабль, в открытом море, исправный, покинутый внезапно командой... Мария Целеста... вот так завещание... мне вручили штурвал и судовые журналы, и я уже чувствовал нечто вроде ответственности, и от этого внутри неприятно и беспокойно посасывало... корабль, населенный призраками... нет, просто пустой.
   Я поднялся наверх, на балкон, откуда короткая лесенка вела на полокую, почти плоскую крышу. Узкие крутые ступеньки -капитанский мостик...
   Под навесом в маленькой рубке я тронул очередную кнопку, и настольная лампа тускло, еле заметно, осветила листы чистой бумаги и заточенный карандаш; рядом бледно мерцал и лоснился кольцами латунный ствол телескопа.
   Вот он, зловещий символ -- символ власти и пугало для всего города, старый маленький телескоп, очевидно учебный, он сейчас был направлен низко, почти горизонтально. Страная, странная эстафета...
   Слабенькая, и закрытая к тому же бумагой, лампа кое-как освещала лишь середину трубы и маленькие штурвалы, начало ее и конец терялись в темноте, и мне пришлось искать окуляр наощупь.
   Против ожиданий, поле зрения оказалось не совсем темным, оно излучало едва уловимый свет, то ли зеленоватый, то ли слегка лиловатый. Покрутивши ручки настройки, я добился прояснения рисунка -- круглое поле заполнилось игрой все того же неопределенного света, орнаментом танцующих линий, скользящих, как волны, наискось, сверху в левую сторону.
   Ну конечно, конец июля... теплая ночь, и светится море -я глядел в телескоп на прибойную полосу.
   Медный штурвал справа вращался легко и бесшумно, он приятно холодил пальцы, и я вертел его просто так, без цели -узор из пляшущих волн плавно скользил вбок. Перекрестие волосков угломера, черных прямых линий, словно обшаривало разводы беззаботно играющих волн, и я впервые подумал, что крест из черных, идеально прямых тонких линий -- очень злой рисунок. Мне стало казаться, что там, далеко, куда попадает этот, беспощадный и точный, прицел врезанных в стекло волосков, там разрушается что-то, и в миры, о существовании которых я даже не подозреваю, вторгается чуждое и страшное для них влияние, и я подобен ребенку, играющему кнопками адской машины.
   Чувство это усиливалось, и -- самое непонятное, дикое -- в полном сознании творимого зла, я не мог себя побороть и, завороженный плавным движением любопытного круглого глаза моего телескопа, его волшебным полетом в зеленоватом мерцающем мире, все вертел и вертел бесшумный медный штурвал.
   В свечение круга, слева, стло вплывать пятно, черное и непроницаемое; занимая все больше места, оно подползало ближе и блже к центру, не избегая перекрестия волосков, но даже будто стремяст к нему. Из непонятной угрюмой кляксы внезапно пятно обратилось в изящно обрисованный, хотя и тяжелый, силуэт. Я нисколько не удивился -- как во сне, это само собой разумелось -- над перекрестием плавало, чуть вздрагивая, маленькое изображение кошачьего сфинкса. Отсюда казалось -- он обладает невероятной, пугающей тяжестью. Постамента не было видно, он растворился в фосфорической жидкой среде, и сфинкс висел в пространстве, словно самостоятельная планета.
   Не в силах остановиться в новом для меня и неприятном азарте, будто движимой жаждой приобретательства, я ухватился левой рукой за другой штурвал, и вращал их оба теперь наугад.
   Сфинкс безразлично и медленно уплыл вниз и направо, и весь круг заполнился глубокой прозрачной чернотой, стершей даже жесткие волоски креста -- я пустился в плавание по ночному небу.
   Тогда я совсем забыл, что представляет собой телескоп, от него осталось лишь круглое окно в бесконечность, -- казалось, оно вмещает меня целиком и по-настоящему уносит с Земли, в глубину ночи, освобождает от здешней моей оболочки.
   Перед моим иллюминатором проплывали тихие светляки звезд, и я чувствовал облегчение от того, что все они так далеки, и светятся там только для своей вселенной, и мой любопытный взгляд для них ничего не значит.
   У верха прозрачного круга в черноту неба вплелись нити голубого мерцания, они становились все ярче, и я стал скорее крутить штурвалы, стремясь к их источнику.
   На краю показался, и теперь пересекал поле зрения яркий голубой шарик. Я хорошо понимал, что это всего лишь точка, что видеть шарик -- чистая моя выдумка, и все-таки достоверно видел его шарообразную ыорму. В его свете снова стали видны прямые нити, прочерченные на стекле телескопа. Шарик пересекал экран наискось, по дуге, обходя точку скрещения волосков, и прежний нездоровый азарт подбивал меня поймать его перекрестием. Вращая штурвалы в разные стороны, я заставил его подойти к центру, но он плясал вокруг этой точки, оказываясь правее, или ниже, где угодно, но только не в ней. Действуя штурвалами более осторожно, я добился, наконец, своего -- пойманный шарик висел неподвижно точно на перекрестии, разрезанный волосками на четыре равные части. Тотчас я ощутил укол, несильный, но все же болезненный, и невольно отпрянув от телескопа, стал тереть глаз. Что это?.. предупреждение?.. просто случайность?..
   Тут же я почувствовал чей-то пристальный взгляд, направленный мне в затылок. Я резко оглянулся и, конечно, ничего не увидел. А чужой взгляд ощущался настойчиво, почт как физическое давление. ожет быть, с улицы?.. Глаз все еще покалывало, я погасил настольную лампу, и стал вглядываться вниз, в черноту теней под каштанами.
   Человек на пустой крыше, во тьме, да еще зажмуривши один глаз, пытается что-то высматривать... если кто-то за мной наблюдает, до чего же ему смшно...
   -- Кому ты нужен, -- сказал я себе шепотом, -- на тебя глядят только звезды.
   Да, глядят только звезды... заезжанная, потерявшая смысл фраза... а вот майору кажется, что и вправду глядят... неужели безумие заразно?..
   Я снова склонился к трубе -- голубой шарик выглядел более тусклым и плавал в стороне от угломерных линий. Что это за звезда? Я глянул поверх телескопа, она выделялась голубизной и яркостью, но ни в одно из знакомых созвездий не попадала.
   Запрокинув голову, я смотрел вверх. Мне казалось, я вижу впервые звездное небо, впервые вижу так много звезд -- нет, это не свод, не купол со светлячками, это пространство, и я видел отчетливо: одни звезды ближе, другие дальше, они сплошь заполняют бесконечный объем, движутся в разные стороны, и за каждым созвездием видны все новые рои светящихся точек. И я -не наблюдатель со стороны, я в самой гуще этой толчеи света. акая чудесная картина, а нам в ней мерещится слежка... и я ведь тоже причастен... повторяю себе "это нервы", а на дне сознания копошится "а вдруг"... мы, наверное, все нездоровы...
   Голова у меня кружилась, и стало ломить шею. Мне пришло в ум, что смотрю я неправильно, что смотреть, стоя, вверх -ничего не увидишь, и если хочешь влиться в звездное небо, нужно лечь на спину. Не раздумывая, я сделал это, ощутив с удовольствием давление выступов черепицы, и прохладу ее, и глухое побрякивание.
   Да, безумие заразно... поговорить бы с нормальным человеком... только кто он и где, этот нормальный человек... Наталия, вот она нормальная... а впрочем... "В детстве я верила, на звездах живут ангелы"... Ха, да ведь это почти то же самое... просто, детский вариант... сидит на звезде ангел, грозит пальцем, а под крылом -- розги... за недозволенные мысли... а у нее ведь и взрослая закорючка осталась... "я боюсь, когда так говорят... пройдут по небу лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани"... у каждого есть закоулок, где гнездится его "а вдруг"... вдруг и сейчас мои мысли где-то фиксируются... и однажды чудовищный следователь с мерцающими глазами-блюдцами, с тысячью звездных глаз на студенистом теле, предъявит мне эту запись?..
   -- Не будь идиотом, -- я хотел сказать это вслух, обычным голосом, но получилось опять шепотом, -- там ничего нет!
   Звезды стали еще ближе, они начинались над самой крышей и уводили вдаль в бесконечность. Кто придумао, что там пустота?.. Какое нелепое слово... Они спускались сюда, к верхушкам деревьев, и мне стало казаться, я неуержимо падаю в это бездонное скопление светил. Я инстинктивно схватился руками за черепицу.
   Как, однако, шалят нервы... в этом доме дурное поле, еще не открытое физикой... послушивающее, подглядывающее, угнетающее... жилище колдуна или алхимика... ничего себе, майор милиции... чернокнижие, средневековье какое-то...
   Голова кружилась попрежнему, и звезды двигались все быстрее. Я осторожно встал, испытывая все еще страх, что меня оторвет от земли и засосет наполненное светом пространство.
   В доме, внизу, меня, наконец, оставило ощущение постороннего взгляда, и все показалось уже привычным, и даже, на свой лад, уютным. Перед тем, как уйти, я прошелся по комнатам, погасил все лампы и запер на задвижку окно.
   * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *
   17
   На следующий день вся наша жизнь была изменена одним-единственным словом, проникшим в границы города на рассвете, и к полудню произнесенным уже не раз каждым, умеющим говорить. Коряво написанное на тетрадном листке, в половине шестого утра оно закрывало окошко автобусной станции, затем опустошило рынок, вымело начисло от людей пляжи, и когда я вышел из дома, власть этого звучного слова -- карантин -- стала повсюду непререкаемой.
   Все четыре дороги, ведущие к нам извне, перегородили пары стоящих нос к носу тупорылых военных машин, словно играющих в "гляделки" бессмысленными мощными фарами, и разъезжающихся только изредка, чтобы пропускать такие же желто-коричневые грузовики -- отныне единственную нашу связь с внешним миром.
   В тени гигантских радиаторов бездельничали солдаты. То ли случайно, то ли по специальному замыслу начальства, на каждом посту находилось ровно столько человек, чтобы составить партию в домино -- по два шофера и по два автоматчка, и они, будто жрецы, служа культу неизвестного божества, не прекращали игру ни на минуту. Когда я приходил смотреть на этот непрерывно справляемый обряд, они на меня не обращали внимания, и мне иногда казалось, что вся история с карантином подстроена могущественным и злым духом по имени "домино", возжелавшим окружить и захватить город, чтобы все жители, разбившись на четверки, славили стуком костей самозванное божество.