Подольский Наль
Кошачья история
Наль Подольский
Кошачья история
-- А можно ли верить в беса, не веруя
совсем в Бога? -- засмеялся Ставрогин.
-- О, очень можно, -- поднял глаза Тихон
и тоже улыбнулся.
Ф.Достоевский
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
1
Много раз я пытался найти начало этой истории, и всегда выходило, что вначале была ночная дорога. И хотя то, что можно назвать "историей", началось значительно позже, в ту летнюю крымскую ночь, когда незнакомые люди везли меня сквозь теплую тьму в незнакомый город, я переживал ясное ощущение начала. Оно пришло неожиданно посредине пути. Скорее всего, его принесли запахи -- запах полыни, запах табачных полей, запах темной земли, отдающей ночи тепло -- они бились упруго в глаза и щеки, отнимая у памяти лица, слова, размышления, предлагая начать жить сначала.
Чернота по краям дороги казалась немой. На самом деле, наверное, степь была наполнена звуками, но их заглушало урчание перегревшегося мотора и тарахтенье щебенки, летящей из-под колес. Время тогда совсем пропало. Не то, чтобы оно остановилось, или мчалось со сверхъестественной скоростью -нет, его просто не было. Я взглянул на часы -- оказалось, они стоят; они чем-то меня раздражали, я снял их с руки и сунул в карман.
Смутно белея тенями домов, проносились мимо деревни. Приближение их отмечалось сменою запахов: в аромат степи вторгались запахи сена и фруктовых садов, а затем начинался собачий лай, и он тоже казался почему-то немым.
Город возник вдали неожиданно, сразу весь, когда дорога вынесла нас на вершину холма. Он переливался огнями и был похож на лужицу света, выплеснутую на поверхность степи. Очертания лужицы напоминали перекошенную подкову -- я припомнил, что город стоит у моря, протянувшись вдоль берега бухты.
Дорога пошла вниз, и город исчез. Через минуту он появился снова, но уже лишь светящейся черточкой на горизонте, над которой мерцало туманное зарево. Черточка эта ширилась, становилась ярче, а зарево -- расплывчатее и выше; вскоре пятно света занимало уже пол-горизонта.
Путь освещался теперь фонарями, поспешно и деловито бежали они навстречу. Под каждым из них покачивался конус света, желтый и грязноватый, за пределами конусов сгущался непроницаемый мрак, сменивший прозрачную безграничность ночи. Замелькали дома, окруженные палисадниками.
Я испытывал что-то вроде обиды -- у меня отобрали ночную дорогу, близость к темному небу и беззаботность. И если бы в тот момент мне позволили пожелать чуда, я, наверное, попросил бы вернуть бездумность езды сквозь ночь, попросил бы, чтобы она никогда не кончалась. Ехать было прекрасно, и не хотелось никода приезжать.
Мы углубились в лабиринт переулков. Водитель знал, видимо, город и, не сбавляя хода, преодолевал узкие кривые проезды между покосившимися заборами, пивными ларьками и чугунными водяными колонками.
Вокруг было странно тихо. В любом южном городе ритм ночи означается перекличками собачьего лая: по таинственным своим законам он прокатывается волнами по окраинам, кругами сходится к центру, глохнет и взрывается новой вспышкой неожиданно где-нибудь рядом. А здесь было тихо.
Мои спутники во время езды не пытались затевать разговоров, я им был благодарен за это. И сейчас они ни о чем не спрашивали, будто знали, куда мне нужно.
Автомобиль выбрался на асфальтовую, ярко освещенную улицу и круту свернул направо. Мотор в последний раз зарычал и заглох.
Тишина плотной средой наполнила пространство. Нужно было протянуть руку и открыть дверцу, но я поддался парализующему действию тишины. Не к месту думалось, что вот так цепенеть сразу -- наверное, очень древний закон для всего живого... Если вдруг стало тихо -- затаись и жди... иначе смерть.
Часы, что тихонько светились на щитке всю дорогу, теперь, словно прося меня поторопиться, громко и навязчиво тикали. Мое промедление становилось уже неприличным, но шофер и хозяин машины -- два силуэта в фосфорическом свете циферблатов щитка -- терпеливо ждали.
-- Гостиница, -- вяло сказал силуэт шофера.
Я, наконец, открыл дверцу.
-- Счастливо, желаю успеха, -- добавил второй силуэт.
-- Спасибо, -- ответил я машинально, -- спасибо и до свидания, -- но в мыслях вертелось назойливо: какого успеха?
Я стоял с чемоданом в руках посредине круглой, как арена, площадки. В кольце из кустов, подстриженных кубиками, было три прохода: в один мы въезжали, сквозь другой машина уехала, мне оставался третий -- к ступенькам крыльца гостиницы.
Двухэтажный дом мягко белел в темноте, очертания его расплывались. Ветки склонялись к окнам, и на стекла ложились легкие тени; все окна были темны, лишь стеклянная дверь слабо светилась. Дом спал уютно и безмятежно, как спят в своем логове звери.
За дверью, в глубине холла, виднелась стойка с зеленой лампой и темнокрасный диван. У стойки никого не было.
Я поставил чемодан у дверей и стал стучать, сначала тихо, потом громче, потом совсем громко -- и совершенно напрасно. Гостиница спала не только уютно, но и беспробудно.
Ничего не оставалось другого, как сесть на ступеньку и достать сигареты. Тишина казалась внимательной, чуткой, с особым своим нервом, от которого становились значимы самые ничтожные звуки. Мое собственное дыхание... слабое шипение сигареты... шорох мелких зверушек в кустах... чуткая тишина, слушающая... в чем же ее нерв... в чем секрет... что-то, чего обычно не слышишь... да, в этом все дело -- услышать то, чего обычно не слышишь.
Я напрягал внимание, и наконец, уловил -- не то редкие вздохи, не то чуть слышные глухие удары. И они сразу же вытеснили все остальные звуки.
Тихий размеренный гул плыл над городом, гул морского прибоя; он притягивал, предлагая свой четкий ритм для движений и мыслей. Повинуясь этому ритму, я встал, пересек окаймленную кустами площадку и зашагал по улице. На меня накатило веселое любопытство и бодрость, словно на утренней прокулке.
Улица скоро привела к треугольной, неправильной формы, площади, на которую я попал с самого острого, вытянутого угла. Здесь сходились пять улиц, и по всем их углам возвышались столбы с фонарями, освещая площадь, будто сцену гигантского театра. Деревянные балконы нависали над площадью, нигде не было ни соринки, темный асфальт блестел, как покрытый стеклянной коркой, казалось, под ногами он должен звенеть. В самом центре пространства восседал большой черный кот.
Лишь только я вышел на площадь, у меня возникло несколько теней. Часть из них забегала вперед, другие, наоборот, отставали, они становились то короче и четче, то длинней и расплывчатей, и, меняясь местами, выплясывали вокруг меня замысловатый танец.
Кот, не желая делить территорию с пришельцем, безразлично смерил меня круглыми желтыми глазами, поднялся и не спеша удалился. Его тени -- фантастические, небывалых размеров коты -- изгибаясь и наползая одна на другую, исчезли с ним вместе в темноте подворотни.
Мои тени успокоились и легли звездой на асфальт, легли симметрично и плотно, будто им полагалось оставаться здесь долгое время. Три из них направлялись в сторону, где был слышен шум моря, туда полого спускалась улица, освещенная ярко и призрачно люминисцентными лампами, и конца ее не было видно.
Правее нее на площадь выходил широкий бульвар, шел он, видимо, параллельно берегу. Над бульваром тоже горели люминисцентные лампы, зеленые, белые и оранжевые -- два ряда фонарей, два разноцветных пунктира, они сходились вдали, как рельсы на железной дороге. К той же дальней точке вели две белые линии крашеных эмалью скамеек, две темные шеренги акаций и две полосы глянцевитого асфальта. Где-то посредине этого бесконечного пути виднелся белый высокий памятник. Казалось, тут все приготовлено для какого-то странного карнавала, на который никто не пришел.
И еще две улицы выходили на площадь -- узкие, без единого фонаря, они вели вверх по склону холма, прочь от моря. В их теплой темноте угадывались дома со ставнями, мальвы и подсолнухи за калитками, аккуратные грядки небольших огородов. Чей-то сонный покой, чья-то замкнутость прятались там, они наводили на мысли о скуке, хотя и таили в себе каплю горечи.
Я еще раз оглядел площадь -- света не было ни в одном из окон, но они, как будто, рассматривали меня с ответным любопытством. Оно вовсе не раздражало: просто, люди уснули в своих кроватях, и дома сейчас сами мебе хозяева, вот и глядят, на что вздумается.
Ветер шелохнул воздух и принес запах моря, шум прибоя усилился. Я шагнул, и тени, что лежали у ног спокойно, всполошились и потянулись вперед. Понемногу они бледнели и пропали совсем, когда я вступил на улицу, залитую голубоватым светом.
Идти по ней было легко, как во сне. Глянцевитый асфальт сам уплывал из-под ног назад, а спереди с каждым шагом подступали все ближе ритмичные вздохи моря. Столбы с фонарями, изогнутые знаками вопроса, склонялись к середине улицы, образуя арки, придававшие пустынной дороге некоторую торжественность.
Под шестой или пятой аркой, словно ожидая меня, сидел черный кот, как мне показалось, тот же, которого я выжил с площади. Но теперь он был не один, а в обществе белой пушистой кошки. Дождавшись моего приближения, они поднялись и пошли впереди бок о бок, неторопливо и важно, держась середины улицы. Их пышные хвосты, поднятые кверху, плавно, как опахала, покачивались из стороны в сторону.
Это зрелище было потешным и похожим на сказку. Я попал, вероятно, в кошачью страну, и послы кошачьего президента ведут меня к нему во дворец.
Мы шли мимо спящих дворов, к ним вели переброшенные через канавы узкие мостики. Дальше следовали кусты, за кустами заборы, неизбежные акация, туя, и лишь где-то на заднем плане сонно мерцали опрятные беленые домики.
Всюду шныряли кошки. Они парами сидели под мостиками, затевали возню в кустах, устраивали драки на черепичных крышах, носились стаями вдоль заборов. Мои провожатые, словно сознавая ответственность своей миссии, на затеи прочих кошек внимания не обращали.
Незаметно мы добрались до конца аркады. Последняя арка была выходом в черную пустоту, не доходя до нее, посланцы кошачьего президента вытянули хвосты, махнули через канаву и исчезли в дыре под забором.
Я же пошел прямо. Темнота облепила меня густой черной краской. Шагов через тридцать оборвался асфальт. Я ступил с него вниз на что-то, неясно серевшее, но не рассчитал высоты и едва устоял на ногах; коснувшись нечаянно рукою земли, я почувствовал прохладную влажность песка.
Море было совсем рядом, его голос звучал в полную силу. Тяжелые медленные удары, и поглощающее их шипение волн, приглушенные стоны, едва различимые голоса и обрывки далекой чудесной музыки -- все это, вместе с запахом водорослей, бескрайней воды и ветра, сливалось в единое острое чувство близости моря. Оно дарило освобождение, целебное и мучительное, заставляло память напряженно искать что-то очень нужное, давно забытое и потерянное, будило жгучую, непереносимую тоску по яркости жизни, по свежести и красоте ощущений, изначально даваемых каждому человеку, и потом незаметно и страшно его покидающих.
Глаза привыкли к мраку, и наверху одна за другой проступали звезды. Я пытался вглядеться вперед, в шумящую тьму, туда, где с рассветом должен обозначиться горизонт. Клочковатая мгла играла рваными белесыми нитями, от их назойливой неуловимости становилось не по себе. Но постепенно в их пляске возникал свой порядок, они вытягивались и выстраивались рядами. Потом они приближались, приносили плеск и шуршание, и где-то совсем близко размазывались серыми пятнами, обращаясь опять в темноту.
Я шагнул им навстречу, к невидимой той черте, о которую разбивались волны, и, присев, погрузил ладони в воду. Волна отхлынула, оставив на руках песок и шипящую пену, их тотчас же смыла другая волна и оставила новый песок и новую пену. Ласковость набегающей воды холодила руки, от нее исходил покой, словно она растворяла щемящее чувства беспредельности ночи.
Слева вдали, где рождались и пронизывали темноту серыми нитями все новые гребни волн, мигал огонь маяка. Короткие вспышки разделялись долгими паузами, и казалось, далекое это мигание, безнадежный упрямый призыв, имеет особую власть успокаивать, власть примирить с одиночеством.
Хорошо уже различая предметы, я нашел без труда дорогу, идущую к маяку. Глинистая, в ухабах и рытвинах, она иногда отдалялась от моря, иногда же волны докатывались до самой обочины.
Здесь был край города. Миновав несколько дворов, дорога вывела на пустырь. Временами мне удавалось разглядеть невысокие холмики, обломки камней, заросшие кустами остатки строений; от почвы поднимался жирный запах поглощаемых землей остатков брошенного жилья, и я невольно ускорил шаги.
Дорога выбралась в степь и подалась ближе к морю, развалины кончились. Но впереди виднелось еще что-то белое, не то остаток стены, не то небольшая постройка.
Непонятный этот предмет помещался в отдалении от дороги, от него возникало ощущение нелепости, которое по мере приближения усиливалось. Оно-то и побудило меня свернуть с дороги и направиться к белеющему уже близкому пятну -- форма его прояснялась, становилась все жестче, приближаясь к очертаниям пирамиды.
Я подошел вплотную -- предмет оказался не только диковинным, но, пожалуй, и невероятным. На ступенчатом постаменте белого камня, чуть выше моего роста, на массивной плите из мрамора, или может, известняка, покоилось что-то темное. Насколько угадывалась его форма, это было изваяние животного, оно еле заметно мерцало, отражая полировкой слабый свет звездного неба. Я обошел постамент кругом, пока не нашел точку, откуда мог разглядеть силуэт фигуры -- какой-то большой зверь спокойно лежал, вытянув, словно сфинкс, передние лапы. Контур был странен -- изящен и почти раздражающе текуч -- то ли пантера, то ли гигантская кошка.
Слово "сфинкс" появилось в мыслях само собой, и теперь от него невозможно было избавиться: в очертаниях головы я видел нечто неуловимое, но достоверно человеческое. Лица видно не было, оно пряталось в сплошной черноте, и все же на его месте мерещилось, словно плавало в воздухе, ускользающее от взгляда, сотканное из ночного тумана, задумчивое лицо сфинкса, безучастно глядящее вдаль женское лицо.
Не в силах сдержать любопытства, я зажег спичку. Ее слабый огонь выхватил из темноты голову изваяния -- она была изуродована ударами, верхняя часть отбита, лицо покрыто выбоинами. Голова, как будто, была кошачья, но впечатление присутствия человеческих черт не проходило.
Когда догорела спичка, я почувствовал, что есть в этом месте какая-то жуть, словно умные и недобрые глаза ощупывали меня взглядом. Жути не было в самом сфинксе, и в белизне тесаных плит тоже; и все-таки она тут скрывалась -- скорее всего, в широких черных щелях меж камней постамента.
На меня навалилась усталость и задерживаться здесь не хотелось -- как можно скорее я пошел прочь.
Когда я добрался до гостиницы, небо уже посветлело. Дверь была отперта, и кто-то внес мой чемодан внутрь; за стойкой сидела женщина с озабоченным усталым лицом. Она изучила мой паспорт и долго писала в конторских книгах, а я терпеливо ждал, опасаясь неосторожным движением спугнуть ее и вызвать задержку, и потом, когда она шла показать мне номер, старался не отставать от нее ни на шаг.
2
Проснулся я от шума прибоя, он становился все громче, будил неотвязно и неумолимо. Волны его, красноватые и горячие, набегали из темноты, обдавали жаром и рассыпались клубами искр, которые медленно гасли и оседали на землю. Судорожным усилием я скинул одеяло, сел и открыл глаза.
Никакого прибоя не было, а было лишь нестерпимо душно и жарко. Сквозь занавеску пробивалось солнце, лучи его падали на пол почти отвесно. С улицы доносились приглушенные голоса. Я добрался до окна и открыл его -- тогда-то и хлынул в комнату настоящий зной, будто он давно поджидал, когда же его, наконец, сюда впустят. Оставалось одно спасение: душ.
Он оказалсся тепловатым и вялым, но все равно это было поразительно приятно: струйки воды уносили кошмар духоты, уносили остатки сна, казалось, вода во мне растворяет все, что способно испытывать тяжесть и беспокойство.
Когда я вышел из ванной, все еще в состоянии блаженного небытия, в кресле у стола сидел человек. Не проснувшись как следует, я не поверил в его реальность, но разглядел добросовестно. Загорелая, бритая наголо голова, белая тенниска, явно сшитая на заказ, четкая складка белых, чуть сероватых брюк -- непонятно зачем, я про себя перечислил приметы видения.
Он улыбался -- улыбались глаза, улыбались щеки, улыбался нос, губы и подбородок, и лица его я не мог разглядеть, как нельзя уловить форму слишком ярко блестящей вещи. Здесь была не одна, а целая сотня улыбок, приветливых и веселых, радостных, ласковых и еще бог знает каких. Он похож был на человека, который надел на одну сорочку сразу дюжину галстуков, и я удивился, что это не было противно. Немного забавно, немного любопытно, немного утомительно, но не противно.
Он терпеливо ждал, когда я признаю его существование, а пока что руками старательно мял спортивного покроя кепи, словно извиняясь за то, что он весь такой холеный и глаженый.
-- Нет, я не снюсь вам, поверьте, -- сказал он просительно и как-то по-новому заиграл своими улыбками, -- я действительно существую, поверьте пожалуйста!
Был на нем отпечаток неуязвимости, казалось -- упади он с самой высокой горы, прокатись по самым зазубренным скалам -- и тогда с ним ничего не случится, не появится ни пылинки, ни пятнышка. Но и это не было противно.
Он отчаялся, видимо, доказать свою материальность, на мгновение его улыбка сползла куда-то к ушам, и в глазах мелькнула беспомощность.
-- Вронский! -- он поднялся и шагнул мне навстречу. -Сценарист, Юлий Вронский!
-- Здравствуйте, я догадался, -- соврал я в виде ответной любезности, -- как вы узнали, что я приехал?
-- В этом городе новости порхают по воздуху, оттого здесь все про всех вс" знают, -- тут он внезапно напустил на себя серьезность, то есть оставил одну только дежурную приветливую улыбку. -- Но сначала обсудим дела: мне отвели целый дом -- я хочу вам уступить половину. Вид на море, собственный вход и никаких консьержек.
Обсуждать было, собственно, нечего. Я застегнул чемодан и взялся за ручку, но мой новый знакомый остановил меня:
-- Зачем вам носить тяжести? Отправим за ними кого-нибудь.
-- Гм... -- только и нашелся я, но послушался.
Мы вышли на улицу. Город, пыльный и серый, залитый беспощадным солнцем, выглядел скучно и не имел ничего общего с карнавальным городом вчерашней ночи.
Пока мы шли через центр, мой спутник все больше меня забавлял. Прохожих почти не было, и все же он дважды поздоровался с кем-то. Он показал мне почту, редакцию местной газеты, городской совет и райком. Помахал рукой кому-то в окне больницы и довольно приятельски поздоровался с седым и важным шофером "газика", дремавшим за рулем у райкома, которого тут же и послал за моим чемоданом.
-- Вы давно здесь? -- спросил я, как мог, осторожнее.
-- Почти неделю, -- он улыбнулся самой виноватой из своих улыбок.
Наш дом оказался вблизи от берега, предпоследним на пыльной, полого спускающейся к морю улице. Глинобитный, прохладный внутри, он был окружен акациями, за перила веранды цеплялся усиками одичалый виноград. У крыльца стояла скамейка с литыми чугунными ножками -- из тех, что бывают в городских скверах.
Мне на долю пришлась комната со скрипучим крашеным полом, соломенными плетеными креслами и необъятной деревянной кроватью, в одном из окон виднелась, сквозь резные ветки акации, узкая полоска черно-синего моря.
Когда мы подходили к калитке, на балконе соседнего дома показалась пышная миловидная дама в голубом; на перилах, от нее слева и справа, сидели две раскормленные белые кошки. Вронский сорвал с головы кепи и отвесил глубокий поклон:
-- Амалия Фердинандовна! Вот ваш новый сосед.
-- Я почтмейстерша, -- объявила она, голос ее был неожиданно высоким и мелодичным, -- по утрам я пою и играю на рояле, вам придется это терпеть!.. Хотите иметь очаровательную сожительницу? -- она положила руку на спину правой кошки, та при этом нахально зевнула и облизнулась.
-- Нам не справиться с ней! -- быстро ответил Вронский.
-- Ну конечно, как же вы можете справиться! -- она одарила нас трелью серебристого смеха и, протянувши к подоконнику руку, сорвала и кинула нам цветок. Он слетел к нам оранжевой бабочкой -- это была настурция. Не знаю, в кого она метила, но попала во Вронского. Он секунду подержал цветок на ладони и бережно вдел в петлицу.
По вступлении в дом Вронский сделался деловит. Он провел меня по всем комнатам, показал чердак и заставил взойти по наружной лестнице в крохотный мезонин, где была лишь продавленная кушетка и в углу кипы старых газет. Завершилась экскурсия в кухне осмотром водопровода и умыванием, чтобы идти в ресторан обедать. Настурция Вронского успела завять, он вынул ее из петлицы и аккуратно опустил в мусорное ведро.
В ресторане, на втором этаже безобразного бетонного куба, каким-то троительным чудом оказалось прохладно. Понятно, что Вронского тут знали все, от директора до швейцара. Его энергия была неистощимой: не успели мы заказать обед, как он потащил меня в бар, знакомиться с барменшей. Она показалась мне очень красивой, длинная черная коса и провинциально-добродетельный вид плохо вязались с ее званием. Вокруг нее громоздились бутылки, она же читала книжку, вертя в руке штопор, которым довольно лихо при нас перелистнула страницу.
-- Елена, познакомьтесь пожалуйста, -- Вронский осыпал ее целым ворохом галантных улыбок, но ответная улыбка при этом была достаточно сдержанной, так что она, надо думать, знала цену своим улыбкам, -- это Константин, профессор из Ленинграда!
-- Лена, -- назвалась она, соблюдая собственный ритуал знакомства, и протянула мне руку через высокую стойку.
-- Очень приятно, -- сказал я, -- только я не профессор.
-- У себя он называется научным сотрудником, -- пояснил Вронский, -- но для простых людей, вроде нас с вами, это одно и то же. Он изучает море и знает все, что о нем можно знать.
Она посмотрела на меня чуть внимательнее, в ее взгляде мне почудилась настороженность:
-- Какая у вас... неспокойная профессия.
-- Юлий Николаич! -- донесся из зала низкий голос официантки. -- Идите, а то остынет!
Болтая о всякой всячине, мы успели приняться уже за вторую бутылку рислинга, когда Юлий оставил вдруг свой фужер. На лице его изобразилось радушие, и правая рука, приготовленная к рукопожатию с кем-то, мне не видимым, поднялась к плечу, и внезапно он стал похож на разбитного телевизионного комментатора:
-- Рад приветствовать хранителя города!
За моей спиной приближались тяжелые шаги, и голос, тоже тяжелый и чуть хрипловатый, ответил:
-- Здравствуй, Юлий.
Шаги подошли вплотную, и теперь их источник был в поле моего зрения. Он сел рядом с Вронским, напротив меня, и судя по тому, с какой тщательностью обходил стол, был уже порядком пьян. На нем был темносерый пиджак и белая накрахмаленная рубашка с расстегнутой верхней пуговицей. Глаза, серовато-голубые, безразлично смотрели в разные стороны; подбородок, граненый и резко очерченный, жил самостоятельной жизнью, он шевелился все время, иногда на секунду задерживаясь, не то осматривая, не то ощупывая что-нибудь. Казалось, его глаза с подбородком составляют особый рассматривающий механизм, он сейчас неналажен и пьян, но в другое время, наверное, ощущение не из приятных -- быть объектом его изучения.
-- Майор Владислав Крестовский! -- церемонно произнес Юлий.
Майор специальным усилием навел на меня глаза, взгляд был мутноват и нетверд.
-- Здравствуйте, профессор, -- подбородок его тем временем успел проследить за скользнувшей мимо официанткой.
-- Я не профессор, -- сказал я вяло.
Глаза его на мгновение разбежались по сторонам и тотчас вернулись на место, их взгляд стал ясней и тверже, как будто там, в механизме, что-то подрегулировали. Он сунул руку в карман и вытащил сложенную газету, беловатым массивным ногтем подчеркнул нужное место, прорвав при этом бумагу, и протянул газету мне.
Подчеркнут был заголовок "Содружество кино и науки".
"Как сообщалось, наш город скоро станет съемочной площадкой нового фильма об ученых-исследователях морских глубин. Неделю назад... автор сценария Ю.Вронский... сегодня... научный консультант фильма профессор К.Козловский... руководить... наблюдать..."
-- Теперь вас можно называть "пан профессор"?
-- Ни в коем случае! Ведь вам не понравится, если я буду вас величать полицмейстером?.. К примеру.
-- Отчего же, пан профессор? Вы меня -- полицмейстером, а я вас -- профессором... -- у него закружилась, видимо, голова, он откинулся в кресле и закрыл глаза, -- безобиднейшая игра... пан профессор... -- пробормотал он с трудом, -- а всем другим... запретим... слышишь, Юлий?
Через минуту он выпрямился и поманил пальцем первую попавшуюся официантку, длинноногую девицу в весьма короткой юбке и с фиолетовым маникюром.
-- Фу, какой стыд, Лариса! Чем ты поишь столичных гостей?.. Водки, и очень холодной! -- от его пьяной угрюмости ничего не осталось, и в речи была лишь начальственная непринужденность.
Спустя тридцать пять секунд, как одобрительно объявил девице майор, на столе стояла запотевшая бутылка.
-- Ваше здоровье, пан профессор! -- он тут же опять налил рюмки, и последовал тост за здоровье Юлия, а затем и самого майора. Это было невероятно, но от водки он трезвел на глазах и сделался вскоре весел и оживлен в разговоре.
Кошачья история
-- А можно ли верить в беса, не веруя
совсем в Бога? -- засмеялся Ставрогин.
-- О, очень можно, -- поднял глаза Тихон
и тоже улыбнулся.
Ф.Достоевский
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
1
Много раз я пытался найти начало этой истории, и всегда выходило, что вначале была ночная дорога. И хотя то, что можно назвать "историей", началось значительно позже, в ту летнюю крымскую ночь, когда незнакомые люди везли меня сквозь теплую тьму в незнакомый город, я переживал ясное ощущение начала. Оно пришло неожиданно посредине пути. Скорее всего, его принесли запахи -- запах полыни, запах табачных полей, запах темной земли, отдающей ночи тепло -- они бились упруго в глаза и щеки, отнимая у памяти лица, слова, размышления, предлагая начать жить сначала.
Чернота по краям дороги казалась немой. На самом деле, наверное, степь была наполнена звуками, но их заглушало урчание перегревшегося мотора и тарахтенье щебенки, летящей из-под колес. Время тогда совсем пропало. Не то, чтобы оно остановилось, или мчалось со сверхъестественной скоростью -нет, его просто не было. Я взглянул на часы -- оказалось, они стоят; они чем-то меня раздражали, я снял их с руки и сунул в карман.
Смутно белея тенями домов, проносились мимо деревни. Приближение их отмечалось сменою запахов: в аромат степи вторгались запахи сена и фруктовых садов, а затем начинался собачий лай, и он тоже казался почему-то немым.
Город возник вдали неожиданно, сразу весь, когда дорога вынесла нас на вершину холма. Он переливался огнями и был похож на лужицу света, выплеснутую на поверхность степи. Очертания лужицы напоминали перекошенную подкову -- я припомнил, что город стоит у моря, протянувшись вдоль берега бухты.
Дорога пошла вниз, и город исчез. Через минуту он появился снова, но уже лишь светящейся черточкой на горизонте, над которой мерцало туманное зарево. Черточка эта ширилась, становилась ярче, а зарево -- расплывчатее и выше; вскоре пятно света занимало уже пол-горизонта.
Путь освещался теперь фонарями, поспешно и деловито бежали они навстречу. Под каждым из них покачивался конус света, желтый и грязноватый, за пределами конусов сгущался непроницаемый мрак, сменивший прозрачную безграничность ночи. Замелькали дома, окруженные палисадниками.
Я испытывал что-то вроде обиды -- у меня отобрали ночную дорогу, близость к темному небу и беззаботность. И если бы в тот момент мне позволили пожелать чуда, я, наверное, попросил бы вернуть бездумность езды сквозь ночь, попросил бы, чтобы она никогда не кончалась. Ехать было прекрасно, и не хотелось никода приезжать.
Мы углубились в лабиринт переулков. Водитель знал, видимо, город и, не сбавляя хода, преодолевал узкие кривые проезды между покосившимися заборами, пивными ларьками и чугунными водяными колонками.
Вокруг было странно тихо. В любом южном городе ритм ночи означается перекличками собачьего лая: по таинственным своим законам он прокатывается волнами по окраинам, кругами сходится к центру, глохнет и взрывается новой вспышкой неожиданно где-нибудь рядом. А здесь было тихо.
Мои спутники во время езды не пытались затевать разговоров, я им был благодарен за это. И сейчас они ни о чем не спрашивали, будто знали, куда мне нужно.
Автомобиль выбрался на асфальтовую, ярко освещенную улицу и круту свернул направо. Мотор в последний раз зарычал и заглох.
Тишина плотной средой наполнила пространство. Нужно было протянуть руку и открыть дверцу, но я поддался парализующему действию тишины. Не к месту думалось, что вот так цепенеть сразу -- наверное, очень древний закон для всего живого... Если вдруг стало тихо -- затаись и жди... иначе смерть.
Часы, что тихонько светились на щитке всю дорогу, теперь, словно прося меня поторопиться, громко и навязчиво тикали. Мое промедление становилось уже неприличным, но шофер и хозяин машины -- два силуэта в фосфорическом свете циферблатов щитка -- терпеливо ждали.
-- Гостиница, -- вяло сказал силуэт шофера.
Я, наконец, открыл дверцу.
-- Счастливо, желаю успеха, -- добавил второй силуэт.
-- Спасибо, -- ответил я машинально, -- спасибо и до свидания, -- но в мыслях вертелось назойливо: какого успеха?
Я стоял с чемоданом в руках посредине круглой, как арена, площадки. В кольце из кустов, подстриженных кубиками, было три прохода: в один мы въезжали, сквозь другой машина уехала, мне оставался третий -- к ступенькам крыльца гостиницы.
Двухэтажный дом мягко белел в темноте, очертания его расплывались. Ветки склонялись к окнам, и на стекла ложились легкие тени; все окна были темны, лишь стеклянная дверь слабо светилась. Дом спал уютно и безмятежно, как спят в своем логове звери.
За дверью, в глубине холла, виднелась стойка с зеленой лампой и темнокрасный диван. У стойки никого не было.
Я поставил чемодан у дверей и стал стучать, сначала тихо, потом громче, потом совсем громко -- и совершенно напрасно. Гостиница спала не только уютно, но и беспробудно.
Ничего не оставалось другого, как сесть на ступеньку и достать сигареты. Тишина казалась внимательной, чуткой, с особым своим нервом, от которого становились значимы самые ничтожные звуки. Мое собственное дыхание... слабое шипение сигареты... шорох мелких зверушек в кустах... чуткая тишина, слушающая... в чем же ее нерв... в чем секрет... что-то, чего обычно не слышишь... да, в этом все дело -- услышать то, чего обычно не слышишь.
Я напрягал внимание, и наконец, уловил -- не то редкие вздохи, не то чуть слышные глухие удары. И они сразу же вытеснили все остальные звуки.
Тихий размеренный гул плыл над городом, гул морского прибоя; он притягивал, предлагая свой четкий ритм для движений и мыслей. Повинуясь этому ритму, я встал, пересек окаймленную кустами площадку и зашагал по улице. На меня накатило веселое любопытство и бодрость, словно на утренней прокулке.
Улица скоро привела к треугольной, неправильной формы, площади, на которую я попал с самого острого, вытянутого угла. Здесь сходились пять улиц, и по всем их углам возвышались столбы с фонарями, освещая площадь, будто сцену гигантского театра. Деревянные балконы нависали над площадью, нигде не было ни соринки, темный асфальт блестел, как покрытый стеклянной коркой, казалось, под ногами он должен звенеть. В самом центре пространства восседал большой черный кот.
Лишь только я вышел на площадь, у меня возникло несколько теней. Часть из них забегала вперед, другие, наоборот, отставали, они становились то короче и четче, то длинней и расплывчатей, и, меняясь местами, выплясывали вокруг меня замысловатый танец.
Кот, не желая делить территорию с пришельцем, безразлично смерил меня круглыми желтыми глазами, поднялся и не спеша удалился. Его тени -- фантастические, небывалых размеров коты -- изгибаясь и наползая одна на другую, исчезли с ним вместе в темноте подворотни.
Мои тени успокоились и легли звездой на асфальт, легли симметрично и плотно, будто им полагалось оставаться здесь долгое время. Три из них направлялись в сторону, где был слышен шум моря, туда полого спускалась улица, освещенная ярко и призрачно люминисцентными лампами, и конца ее не было видно.
Правее нее на площадь выходил широкий бульвар, шел он, видимо, параллельно берегу. Над бульваром тоже горели люминисцентные лампы, зеленые, белые и оранжевые -- два ряда фонарей, два разноцветных пунктира, они сходились вдали, как рельсы на железной дороге. К той же дальней точке вели две белые линии крашеных эмалью скамеек, две темные шеренги акаций и две полосы глянцевитого асфальта. Где-то посредине этого бесконечного пути виднелся белый высокий памятник. Казалось, тут все приготовлено для какого-то странного карнавала, на который никто не пришел.
И еще две улицы выходили на площадь -- узкие, без единого фонаря, они вели вверх по склону холма, прочь от моря. В их теплой темноте угадывались дома со ставнями, мальвы и подсолнухи за калитками, аккуратные грядки небольших огородов. Чей-то сонный покой, чья-то замкнутость прятались там, они наводили на мысли о скуке, хотя и таили в себе каплю горечи.
Я еще раз оглядел площадь -- света не было ни в одном из окон, но они, как будто, рассматривали меня с ответным любопытством. Оно вовсе не раздражало: просто, люди уснули в своих кроватях, и дома сейчас сами мебе хозяева, вот и глядят, на что вздумается.
Ветер шелохнул воздух и принес запах моря, шум прибоя усилился. Я шагнул, и тени, что лежали у ног спокойно, всполошились и потянулись вперед. Понемногу они бледнели и пропали совсем, когда я вступил на улицу, залитую голубоватым светом.
Идти по ней было легко, как во сне. Глянцевитый асфальт сам уплывал из-под ног назад, а спереди с каждым шагом подступали все ближе ритмичные вздохи моря. Столбы с фонарями, изогнутые знаками вопроса, склонялись к середине улицы, образуя арки, придававшие пустынной дороге некоторую торжественность.
Под шестой или пятой аркой, словно ожидая меня, сидел черный кот, как мне показалось, тот же, которого я выжил с площади. Но теперь он был не один, а в обществе белой пушистой кошки. Дождавшись моего приближения, они поднялись и пошли впереди бок о бок, неторопливо и важно, держась середины улицы. Их пышные хвосты, поднятые кверху, плавно, как опахала, покачивались из стороны в сторону.
Это зрелище было потешным и похожим на сказку. Я попал, вероятно, в кошачью страну, и послы кошачьего президента ведут меня к нему во дворец.
Мы шли мимо спящих дворов, к ним вели переброшенные через канавы узкие мостики. Дальше следовали кусты, за кустами заборы, неизбежные акация, туя, и лишь где-то на заднем плане сонно мерцали опрятные беленые домики.
Всюду шныряли кошки. Они парами сидели под мостиками, затевали возню в кустах, устраивали драки на черепичных крышах, носились стаями вдоль заборов. Мои провожатые, словно сознавая ответственность своей миссии, на затеи прочих кошек внимания не обращали.
Незаметно мы добрались до конца аркады. Последняя арка была выходом в черную пустоту, не доходя до нее, посланцы кошачьего президента вытянули хвосты, махнули через канаву и исчезли в дыре под забором.
Я же пошел прямо. Темнота облепила меня густой черной краской. Шагов через тридцать оборвался асфальт. Я ступил с него вниз на что-то, неясно серевшее, но не рассчитал высоты и едва устоял на ногах; коснувшись нечаянно рукою земли, я почувствовал прохладную влажность песка.
Море было совсем рядом, его голос звучал в полную силу. Тяжелые медленные удары, и поглощающее их шипение волн, приглушенные стоны, едва различимые голоса и обрывки далекой чудесной музыки -- все это, вместе с запахом водорослей, бескрайней воды и ветра, сливалось в единое острое чувство близости моря. Оно дарило освобождение, целебное и мучительное, заставляло память напряженно искать что-то очень нужное, давно забытое и потерянное, будило жгучую, непереносимую тоску по яркости жизни, по свежести и красоте ощущений, изначально даваемых каждому человеку, и потом незаметно и страшно его покидающих.
Глаза привыкли к мраку, и наверху одна за другой проступали звезды. Я пытался вглядеться вперед, в шумящую тьму, туда, где с рассветом должен обозначиться горизонт. Клочковатая мгла играла рваными белесыми нитями, от их назойливой неуловимости становилось не по себе. Но постепенно в их пляске возникал свой порядок, они вытягивались и выстраивались рядами. Потом они приближались, приносили плеск и шуршание, и где-то совсем близко размазывались серыми пятнами, обращаясь опять в темноту.
Я шагнул им навстречу, к невидимой той черте, о которую разбивались волны, и, присев, погрузил ладони в воду. Волна отхлынула, оставив на руках песок и шипящую пену, их тотчас же смыла другая волна и оставила новый песок и новую пену. Ласковость набегающей воды холодила руки, от нее исходил покой, словно она растворяла щемящее чувства беспредельности ночи.
Слева вдали, где рождались и пронизывали темноту серыми нитями все новые гребни волн, мигал огонь маяка. Короткие вспышки разделялись долгими паузами, и казалось, далекое это мигание, безнадежный упрямый призыв, имеет особую власть успокаивать, власть примирить с одиночеством.
Хорошо уже различая предметы, я нашел без труда дорогу, идущую к маяку. Глинистая, в ухабах и рытвинах, она иногда отдалялась от моря, иногда же волны докатывались до самой обочины.
Здесь был край города. Миновав несколько дворов, дорога вывела на пустырь. Временами мне удавалось разглядеть невысокие холмики, обломки камней, заросшие кустами остатки строений; от почвы поднимался жирный запах поглощаемых землей остатков брошенного жилья, и я невольно ускорил шаги.
Дорога выбралась в степь и подалась ближе к морю, развалины кончились. Но впереди виднелось еще что-то белое, не то остаток стены, не то небольшая постройка.
Непонятный этот предмет помещался в отдалении от дороги, от него возникало ощущение нелепости, которое по мере приближения усиливалось. Оно-то и побудило меня свернуть с дороги и направиться к белеющему уже близкому пятну -- форма его прояснялась, становилась все жестче, приближаясь к очертаниям пирамиды.
Я подошел вплотную -- предмет оказался не только диковинным, но, пожалуй, и невероятным. На ступенчатом постаменте белого камня, чуть выше моего роста, на массивной плите из мрамора, или может, известняка, покоилось что-то темное. Насколько угадывалась его форма, это было изваяние животного, оно еле заметно мерцало, отражая полировкой слабый свет звездного неба. Я обошел постамент кругом, пока не нашел точку, откуда мог разглядеть силуэт фигуры -- какой-то большой зверь спокойно лежал, вытянув, словно сфинкс, передние лапы. Контур был странен -- изящен и почти раздражающе текуч -- то ли пантера, то ли гигантская кошка.
Слово "сфинкс" появилось в мыслях само собой, и теперь от него невозможно было избавиться: в очертаниях головы я видел нечто неуловимое, но достоверно человеческое. Лица видно не было, оно пряталось в сплошной черноте, и все же на его месте мерещилось, словно плавало в воздухе, ускользающее от взгляда, сотканное из ночного тумана, задумчивое лицо сфинкса, безучастно глядящее вдаль женское лицо.
Не в силах сдержать любопытства, я зажег спичку. Ее слабый огонь выхватил из темноты голову изваяния -- она была изуродована ударами, верхняя часть отбита, лицо покрыто выбоинами. Голова, как будто, была кошачья, но впечатление присутствия человеческих черт не проходило.
Когда догорела спичка, я почувствовал, что есть в этом месте какая-то жуть, словно умные и недобрые глаза ощупывали меня взглядом. Жути не было в самом сфинксе, и в белизне тесаных плит тоже; и все-таки она тут скрывалась -- скорее всего, в широких черных щелях меж камней постамента.
На меня навалилась усталость и задерживаться здесь не хотелось -- как можно скорее я пошел прочь.
Когда я добрался до гостиницы, небо уже посветлело. Дверь была отперта, и кто-то внес мой чемодан внутрь; за стойкой сидела женщина с озабоченным усталым лицом. Она изучила мой паспорт и долго писала в конторских книгах, а я терпеливо ждал, опасаясь неосторожным движением спугнуть ее и вызвать задержку, и потом, когда она шла показать мне номер, старался не отставать от нее ни на шаг.
2
Проснулся я от шума прибоя, он становился все громче, будил неотвязно и неумолимо. Волны его, красноватые и горячие, набегали из темноты, обдавали жаром и рассыпались клубами искр, которые медленно гасли и оседали на землю. Судорожным усилием я скинул одеяло, сел и открыл глаза.
Никакого прибоя не было, а было лишь нестерпимо душно и жарко. Сквозь занавеску пробивалось солнце, лучи его падали на пол почти отвесно. С улицы доносились приглушенные голоса. Я добрался до окна и открыл его -- тогда-то и хлынул в комнату настоящий зной, будто он давно поджидал, когда же его, наконец, сюда впустят. Оставалось одно спасение: душ.
Он оказалсся тепловатым и вялым, но все равно это было поразительно приятно: струйки воды уносили кошмар духоты, уносили остатки сна, казалось, вода во мне растворяет все, что способно испытывать тяжесть и беспокойство.
Когда я вышел из ванной, все еще в состоянии блаженного небытия, в кресле у стола сидел человек. Не проснувшись как следует, я не поверил в его реальность, но разглядел добросовестно. Загорелая, бритая наголо голова, белая тенниска, явно сшитая на заказ, четкая складка белых, чуть сероватых брюк -- непонятно зачем, я про себя перечислил приметы видения.
Он улыбался -- улыбались глаза, улыбались щеки, улыбался нос, губы и подбородок, и лица его я не мог разглядеть, как нельзя уловить форму слишком ярко блестящей вещи. Здесь была не одна, а целая сотня улыбок, приветливых и веселых, радостных, ласковых и еще бог знает каких. Он похож был на человека, который надел на одну сорочку сразу дюжину галстуков, и я удивился, что это не было противно. Немного забавно, немного любопытно, немного утомительно, но не противно.
Он терпеливо ждал, когда я признаю его существование, а пока что руками старательно мял спортивного покроя кепи, словно извиняясь за то, что он весь такой холеный и глаженый.
-- Нет, я не снюсь вам, поверьте, -- сказал он просительно и как-то по-новому заиграл своими улыбками, -- я действительно существую, поверьте пожалуйста!
Был на нем отпечаток неуязвимости, казалось -- упади он с самой высокой горы, прокатись по самым зазубренным скалам -- и тогда с ним ничего не случится, не появится ни пылинки, ни пятнышка. Но и это не было противно.
Он отчаялся, видимо, доказать свою материальность, на мгновение его улыбка сползла куда-то к ушам, и в глазах мелькнула беспомощность.
-- Вронский! -- он поднялся и шагнул мне навстречу. -Сценарист, Юлий Вронский!
-- Здравствуйте, я догадался, -- соврал я в виде ответной любезности, -- как вы узнали, что я приехал?
-- В этом городе новости порхают по воздуху, оттого здесь все про всех вс" знают, -- тут он внезапно напустил на себя серьезность, то есть оставил одну только дежурную приветливую улыбку. -- Но сначала обсудим дела: мне отвели целый дом -- я хочу вам уступить половину. Вид на море, собственный вход и никаких консьержек.
Обсуждать было, собственно, нечего. Я застегнул чемодан и взялся за ручку, но мой новый знакомый остановил меня:
-- Зачем вам носить тяжести? Отправим за ними кого-нибудь.
-- Гм... -- только и нашелся я, но послушался.
Мы вышли на улицу. Город, пыльный и серый, залитый беспощадным солнцем, выглядел скучно и не имел ничего общего с карнавальным городом вчерашней ночи.
Пока мы шли через центр, мой спутник все больше меня забавлял. Прохожих почти не было, и все же он дважды поздоровался с кем-то. Он показал мне почту, редакцию местной газеты, городской совет и райком. Помахал рукой кому-то в окне больницы и довольно приятельски поздоровался с седым и важным шофером "газика", дремавшим за рулем у райкома, которого тут же и послал за моим чемоданом.
-- Вы давно здесь? -- спросил я, как мог, осторожнее.
-- Почти неделю, -- он улыбнулся самой виноватой из своих улыбок.
Наш дом оказался вблизи от берега, предпоследним на пыльной, полого спускающейся к морю улице. Глинобитный, прохладный внутри, он был окружен акациями, за перила веранды цеплялся усиками одичалый виноград. У крыльца стояла скамейка с литыми чугунными ножками -- из тех, что бывают в городских скверах.
Мне на долю пришлась комната со скрипучим крашеным полом, соломенными плетеными креслами и необъятной деревянной кроватью, в одном из окон виднелась, сквозь резные ветки акации, узкая полоска черно-синего моря.
Когда мы подходили к калитке, на балконе соседнего дома показалась пышная миловидная дама в голубом; на перилах, от нее слева и справа, сидели две раскормленные белые кошки. Вронский сорвал с головы кепи и отвесил глубокий поклон:
-- Амалия Фердинандовна! Вот ваш новый сосед.
-- Я почтмейстерша, -- объявила она, голос ее был неожиданно высоким и мелодичным, -- по утрам я пою и играю на рояле, вам придется это терпеть!.. Хотите иметь очаровательную сожительницу? -- она положила руку на спину правой кошки, та при этом нахально зевнула и облизнулась.
-- Нам не справиться с ней! -- быстро ответил Вронский.
-- Ну конечно, как же вы можете справиться! -- она одарила нас трелью серебристого смеха и, протянувши к подоконнику руку, сорвала и кинула нам цветок. Он слетел к нам оранжевой бабочкой -- это была настурция. Не знаю, в кого она метила, но попала во Вронского. Он секунду подержал цветок на ладони и бережно вдел в петлицу.
По вступлении в дом Вронский сделался деловит. Он провел меня по всем комнатам, показал чердак и заставил взойти по наружной лестнице в крохотный мезонин, где была лишь продавленная кушетка и в углу кипы старых газет. Завершилась экскурсия в кухне осмотром водопровода и умыванием, чтобы идти в ресторан обедать. Настурция Вронского успела завять, он вынул ее из петлицы и аккуратно опустил в мусорное ведро.
В ресторане, на втором этаже безобразного бетонного куба, каким-то троительным чудом оказалось прохладно. Понятно, что Вронского тут знали все, от директора до швейцара. Его энергия была неистощимой: не успели мы заказать обед, как он потащил меня в бар, знакомиться с барменшей. Она показалась мне очень красивой, длинная черная коса и провинциально-добродетельный вид плохо вязались с ее званием. Вокруг нее громоздились бутылки, она же читала книжку, вертя в руке штопор, которым довольно лихо при нас перелистнула страницу.
-- Елена, познакомьтесь пожалуйста, -- Вронский осыпал ее целым ворохом галантных улыбок, но ответная улыбка при этом была достаточно сдержанной, так что она, надо думать, знала цену своим улыбкам, -- это Константин, профессор из Ленинграда!
-- Лена, -- назвалась она, соблюдая собственный ритуал знакомства, и протянула мне руку через высокую стойку.
-- Очень приятно, -- сказал я, -- только я не профессор.
-- У себя он называется научным сотрудником, -- пояснил Вронский, -- но для простых людей, вроде нас с вами, это одно и то же. Он изучает море и знает все, что о нем можно знать.
Она посмотрела на меня чуть внимательнее, в ее взгляде мне почудилась настороженность:
-- Какая у вас... неспокойная профессия.
-- Юлий Николаич! -- донесся из зала низкий голос официантки. -- Идите, а то остынет!
Болтая о всякой всячине, мы успели приняться уже за вторую бутылку рислинга, когда Юлий оставил вдруг свой фужер. На лице его изобразилось радушие, и правая рука, приготовленная к рукопожатию с кем-то, мне не видимым, поднялась к плечу, и внезапно он стал похож на разбитного телевизионного комментатора:
-- Рад приветствовать хранителя города!
За моей спиной приближались тяжелые шаги, и голос, тоже тяжелый и чуть хрипловатый, ответил:
-- Здравствуй, Юлий.
Шаги подошли вплотную, и теперь их источник был в поле моего зрения. Он сел рядом с Вронским, напротив меня, и судя по тому, с какой тщательностью обходил стол, был уже порядком пьян. На нем был темносерый пиджак и белая накрахмаленная рубашка с расстегнутой верхней пуговицей. Глаза, серовато-голубые, безразлично смотрели в разные стороны; подбородок, граненый и резко очерченный, жил самостоятельной жизнью, он шевелился все время, иногда на секунду задерживаясь, не то осматривая, не то ощупывая что-нибудь. Казалось, его глаза с подбородком составляют особый рассматривающий механизм, он сейчас неналажен и пьян, но в другое время, наверное, ощущение не из приятных -- быть объектом его изучения.
-- Майор Владислав Крестовский! -- церемонно произнес Юлий.
Майор специальным усилием навел на меня глаза, взгляд был мутноват и нетверд.
-- Здравствуйте, профессор, -- подбородок его тем временем успел проследить за скользнувшей мимо официанткой.
-- Я не профессор, -- сказал я вяло.
Глаза его на мгновение разбежались по сторонам и тотчас вернулись на место, их взгляд стал ясней и тверже, как будто там, в механизме, что-то подрегулировали. Он сунул руку в карман и вытащил сложенную газету, беловатым массивным ногтем подчеркнул нужное место, прорвав при этом бумагу, и протянул газету мне.
Подчеркнут был заголовок "Содружество кино и науки".
"Как сообщалось, наш город скоро станет съемочной площадкой нового фильма об ученых-исследователях морских глубин. Неделю назад... автор сценария Ю.Вронский... сегодня... научный консультант фильма профессор К.Козловский... руководить... наблюдать..."
-- Теперь вас можно называть "пан профессор"?
-- Ни в коем случае! Ведь вам не понравится, если я буду вас величать полицмейстером?.. К примеру.
-- Отчего же, пан профессор? Вы меня -- полицмейстером, а я вас -- профессором... -- у него закружилась, видимо, голова, он откинулся в кресле и закрыл глаза, -- безобиднейшая игра... пан профессор... -- пробормотал он с трудом, -- а всем другим... запретим... слышишь, Юлий?
Через минуту он выпрямился и поманил пальцем первую попавшуюся официантку, длинноногую девицу в весьма короткой юбке и с фиолетовым маникюром.
-- Фу, какой стыд, Лариса! Чем ты поишь столичных гостей?.. Водки, и очень холодной! -- от его пьяной угрюмости ничего не осталось, и в речи была лишь начальственная непринужденность.
Спустя тридцать пять секунд, как одобрительно объявил девице майор, на столе стояла запотевшая бутылка.
-- Ваше здоровье, пан профессор! -- он тут же опять налил рюмки, и последовал тост за здоровье Юлия, а затем и самого майора. Это было невероятно, но от водки он трезвел на глазах и сделался вскоре весел и оживлен в разговоре.