Гражданская панихида и кремация проходили на Николо-Архангельском кладбище под Москвой. Собрались коллеги Григория Сергеевича, диссиденты, родные и друзья. Вокруг было много чекистов. Панихидой руководил кто-то из бывших коллег Подъяпольского по институту. Все выступавшие говорили о нем как об ученом, о его заслугах перед наукой. КГБ опасался превращения похорон в антисоветскую демонстрацию и блокировал любые непредвиденные выступления. Тогда слово попросила Зинаида Михайловна Григоренко, представившаяся своей девичьей фамилией Егорова, которая чекистам ни о чем не говорила. Не поняв, от кого на самом деле исходит просьба, ей дали слово. Зинаида Михайловна сказала все, что мы думали и чувствовали: кем для нас был Гриша Подъяпольский, что он сделал для правозащитного движения, как относился к своим друзьям и как друзья ценили Григория Сергеевича. Чекисты не осмелились лишить ее слова или перебить.
   А еще через месяц, в апреле 1976 года, я стоял вместе со всеми у Люблинского районного суда Москвы, где проходил процесс по делу Андрея Твердохлебова. В здание суда не пускали. Я показывал охранявшему вход майору милиции Конституцию СССР и ссылался на статью об открытом и гласном судопроизводстве. «Я тебе покажу конституцию!» – рычал мне в ответ майор. Сергея Ходоровича[15], который якобы «мешал проходу граждан в суд», милиция задержала и увезла в отделение. Вместе с Верой Лашковой[16], Мальвой Ланда[17] и Юрием Орловым[18] мы ходили в милицию свидетельствовать, что никому Ходорович не мешал. Но кому нужны были наши свидетельства?
   У здания суда между тем собрались не только диссиденты, но и западные корреспонденты, дипломаты. Кто-то постоянно ходил звонить из телефона-автомата домой, чтобы узнать, как обстоят дела в Омске. Там в этот же день судили лидера крымских татар Мустафу Джемилева, который уже больше девяти месяцев держал голодовку протеста. Его кормили принудительно через зонд, но состояние его было угрожающим. В Омск полетели Андрей Сахаров и Елена Боннэр. Их тоже не пустили в зал суда и начали грубо выталкивать из здания, из-за чего Елена Георгиевна влепила пощечину коменданту суда. На нее набросились, а Андрей Дмитриевич, заступаясь за нее, тоже ударил кого-то из ментов. К концу дня стало известно, что Джемилева осудили на два с половиной года лагеря.
   На следующий день вынесли приговор и Твердохлебову. По статьям 1901 и 43 УК РСФСР его приговорили к наказанию ниже низшего предела – 5 годам ссылки. И это при том, что Твердохлебов не признал свою вину и вел себя на следствии и в суде исключительно твердо.
   Мы ждали перед зданием суда, надеясь, что сможем увидеть Андрея. Вскоре к подъезду подъехал воронок, из дверей вышел Твердохлебов, махнул всем рукой и исчез в машине. Не сговариваясь, мы начали скандировать «Андрей! Андрей!», и это заглушало недовольные окрики милиционеров и вой милицейской сирены на машине сопровождения. Андрей наверняка слышал нас, и мы все знали, что наша солидарность – это то, на чем держится наше движение, что не позволит нам пропасть поодиночке, не даст сгинуть в тюремной пустоте и лагерной безвестности.
   Пройдет всего два года, и я услышу такое же скандирование в свой адрес и буду знать, что друзья не забудут меня ни в глухой ссылке на краю земли, ни в самой безнадежной одиночной камере.

Психиатрия: первые шаги

   Идея создания специальной организации, расследующей использование психиатрии в политических целях, родилась у меня давно, а в 1976 году необходимость ее создания стала очевидной. К тому времени я уже практически закончил четырехлетнюю работу над книгой «Карательная медицина» и мне было понятно, что открытая борьба против репрессивной психиатрии требует открытой диссидентской организации, действующей специально по этой проблеме. Последним толчком к созданию такой организации стала принудительная госпитализация в психбольницу Петра Старчика.
   Известный диссидент и бард Петр Старчик первый раз был арестован в 1972 году за распространение антисоветских листовок. Его обвинили по статье 70 УК РСФСР в «антисоветской агитации и пропаганде» и осудили на принудительное психиатрическое лечение в спецпсихбольнице МВД. Он сидел в Казани, потом в обычной психбольнице в Москве – в общей сложности около трех лет. Сидел тяжело, непокорно. Пытался установить в Казанской СПБ контакт с «железной маской», самым таинственным узником того времени – Виктором Ильиным, армейским лейтенантом, стрелявшим в 1969 году в Брежнева во время следования его кортежа в Кремль. Попытки связаться с Ильиным оказались тщетными. Старчика кололи нейролептиками, обещали «вечную койку», но не доломали.
   Освободившись окончательно в 1975 году, он связей с диссидентами не порвал, хотя о листовках больше и не помышлял. Будучи музыкально одаренным, он начал перекладывать на музыку стихи Цветаевой, Мандельштама, Волошина, Клюева и других знаменитых или малоизвестных поэтов. По пятницам в его квартире на первом этаже в блочной девятиэтажке в Теплом Стане собиралось до сорока-пятидесяти человек. Старчик пел песни, аккомпанируя себе на пианино или гитаре; иногда ему подпевала его жена Саида. Здесь же можно было подписать какое-нибудь открытое письмо в защиту очередного политзаключенного или другие диссидентские документы. Все делалось открыто, прятать было нечего. Люди все время менялись, старые знакомые приводили новых, те – своих, и в конце концов этот нескончаемый поток стал бесить КГБ.
   Петра начали вызывать в психдиспансер для беседы – он приглашения игнорировал. Потом начали угрожать из милиции – не помогло. Требовали прекратить домашние концерты – он продолжал. В середине сентября 1976 года его задержали и доставили в 14-ю психиатрическую больницу на Каширке. В путевке на госпитализацию указали в качестве причины «сочинение антисоветских песен» и поставили отметку «социально опасен».
   Я к тому времени был уже очень дружен с Петром и Саидой, иногда оставался ночевать у них, возился с их очаровательной малышкой Маринкой. Их дом был открыт для многих, но при этом не терял уюта и не становился проходным двором, как это порой случается с открытыми домами. У Старчиков было много друзей. Одним из них был Феликс Серебров, когда-то отсидевший немалый срок за какую-то уголовную ерунду (в послевоенные годы, будучи подростком, вместе с другими мальчишками украл несколько килограммов соли из железнодорожного состава – получил десять лет лагерей). Мы сблизились с Феликсом и, когда Петра бросили в психушку, начали думать, как ему помочь. Каких действий в его защиту он ждал от нас, точно было неизвестно. Свидания с ним не давали даже его жене. Петр находился в отделении строгой изоляции в психиатрической больнице, куда несанкционированный доступ был невозможен.
   Двадцать три года – хороший возраст для авантюрных поступков. Впрочем, Саида и Феликс поддержали мое намерение, хотя, кажется, и считали мой план сумасшедшим. Я исходил из того, что инициатива в советском обществе – явление необычное, поэтому подходящая форма и уверенный вид могут сокрушить все препятствия.
   Уже через два дня после Петиной госпитализации я стучался вечером в дверь «буйного» отделения 14-й городской психиатрической больницы на Каширке. На мне был белый медицинский халат, на шее висел фонендоскоп. Все предыдущие препятствия я легко миновал, объясняя бдительному персоналу, что я сотрудник скорой медицинской помощи и мне необходимо поговорить с заведующим отделением о судьбе «моего» больного. Дверь в отделение мне открыла дожевывавшая что-то на ходу медсестра, с которой я разговаривать не стал, а потребовал позвать дежурного врача. Командные интонации сделали свое дело, и, не задавая лишних вопросов, медсестра провела меня в холл, а сама пошла за дежурным.
   Дежурный врач, хрупкая миловидная женщина средних лет, выслушала меня внимательно. Если все, что я говорил раньше, было почти правдой, то здесь мне пришлось сочинять. Я объяснял ей, что два дня назад я доставил одного больного в психоневрологический диспансер, а оттуда его привезли к ним, в 14-ю больницу. Но дело в том, что я толком не успел собрать анамнез этого больного, как там его фамилия, одну минуточку – я смотрю в свои записи – да, Старчик его фамилия. Так вот, я неправильно заполнил карту вызова «скорой помощи», без анамнеза, а здесь ведь такой случай, сами понимаете, надо было тщательно все сделать, и теперь у меня неприятности с заведующим подстанцией. И мне бы надо поговорить с больным, заполнить все правильно и возвращаться скорей на работу, потому что смена моя уже заканчивается. И я показываю ей карту вызова «скорой помощи», которые, между прочим, на улице не валяются, и там крупно написана фамилия больного – Старчик, а на обороте ничего не написано. Ясное дело, молодой и неопытный работник допустил ошибку, с кем не случается? «Ждите здесь, я сейчас его приведу», – говорит мне дежурный врач и уходит по коридору.
   Я поворачиваюсь к окну, смотрю на пожелтевшие листья в больничном парке – они срываются с деревьев, кружатся по асфальтовым дорожкам, и какой-то странный человек в телогрейке, надетой поверх больничной пижамы, наверное, «тихий» больной, старательно метет метлой, собирая листья в одну большую кучу. Между тем несколько чем-то очень недовольных ворон каркают и пикируют на кучу листьев, пытаясь растащить ее по листочку. Я вижу, как человек разрывается между обязанностью мести дорожки и необходимостью отпугивать ворон. Если это действительно больной, думал я, то ситуация может стать для него психотравмирующей. Я увлекся поединком человека с птицами, но узнать, чем он закончился, не удалось.
   – Доктор, вот ваш пациент, – раздается сзади голос дежурного врача. Я оборачиваюсь и вижу сначала недоуменный, а затем радостный взгляд Старчика.
   – Здравствуйте, Петр Петрович, – спешу я установить дистанцию, но не тут-то было.
   – Сашка, это ты? Глазам своим не верю! – все сильнее расплывается в улыбке Петя и идет мне навстречу, широко раскрывая объятия.
   Я молча протягиваю руку для пожатия, понимая, что этого мало и мне надо как-то дезавуировать Петин восторг, но не нахожу слов и не могу не пожать протянутую руку, и уже ясно, что все летит в тартарары и скоро развязка. Дежурная смотрит на нас, ничего не понимая, затем резко поворачивается и быстро уходит. Я успеваю рассказать Пете, что мы делаем в его защиту все возможное, узнаю, что его пока не колют, не мучают, а он сообщает, что ему принести. Тут на нас налетает целая толпа людей в белых халатах, Петю уводят в палату, а меня приглашают в ординаторскую.
   Уже знакомая мне дежурный врач и еще какой-то очень серьезный психиатр с короткими усами и в очках в массивной черной оправе требуют от меня объяснений. Я объясняю, что действительно работаю на «скорой помощи», а Старчик – мой друг и вы сами знаете, за что он сюда попал. Мне дважды неловко – за то, что сначала соврал, и за то, что теперь разоблачен. Поэтому я перехожу в наступление и говорю, что Старчик – совершенно здоровый человек, стало быть, лечить его вовсе не надо, а надо, наоборот, поскорее выписать из больницы от греха подальше. Мои собеседники со мной явно не согласны, но быстро принимают очень разумное решение: скандал не раздувать, а меня выпроводить отсюда вон и как можно скорее.
   В самом деле, в случае скандала они окажутся виноватыми в том, что не смогли обеспечить лечебно-охранительный режим и что их одурачили совсем уж по-детски. А кому хочется выглядеть дураком? Дежурная провожает меня до самого выхода из больничного корпуса и просит никогда так больше не поступать.
   Между тем скандала избежать не удалось. История моего посещения Старчика моментально разлетелась по диссидентской Москве и через многочисленные жучки и немногочисленных стукачей дошла до ушей тех, кто принимает решения. Через день Петра увезли из Москвы подальше, в 5-ю психбольницу на станции Столбовая. А меня с легкой руки Старчика с тех пор среди московских диссидентов стали звать Штирлицем.
   Мы вместе с Петиной женой Саидой и нашим общим другом Мишей Утевским еще приезжали к Пете на свидания в Столбовую. Старчик замечательно держался. Свидания проходили в огромном зале столовой, где за каждым столиком сидели больные и их родственники. Раньше здесь располагалась, кажется, гимназия или пансион, а нынешняя столовая была, видимо, актовым залом. Над арочными сводами среди лепнины была едва заметна выполненная из гипса полустертая и закрашенная надпись, еще со старой орфографией – «СAйте разумное, доброе, вAчное». Как раз то, что надо для психбольницы!
   Примерно через месяц в Москве был создан общественный комитет «Свободу Петру Старчику!». Туда вошли известные диссиденты Татьяна Великанова, Алик Гинзбург, Глеб Якунин, Татьяна Ходорович и другие. Комитет рассылал в советские инстанции письма с требованиями освободить Старчика, обратился за поддержкой к президенту Франции. Я помогал комитету с черновой работой: находил нужные адреса, печатал и отправлял письма, собирал подписи. Некоторые обращения мне совсем не нравились: соглашаясь с их пафосом и требованиями к властям, я видел явные недостатки в мотивировке как с точки зрения права, так и с точки зрения психиатрии. Деятельности комитета, как мне казалось, не хватало профессионализма. Я шел советоваться к нашему главному адвокату – Софье Васильевне Каллистратовой, и она говорила, что нужно создавать специальную комиссию по таким вопросам, привлекать туда специалистов и тогда все встанет на свои места. То же самое говорил и Петр Григорьевич Григоренко.
   Идея создания комиссии носилась в воздухе. Мы много обсуждали это с Феликсом Серебровым. Старчик просидел в тот раз всего три месяца, но опыт его защиты показал, что специальная комиссия совершенно необходима. Мы с Феликсом договорились, что обязательно создадим ее. Петр Григорьевич и Софья Васильевна нас полностью поддержали.

«Узнаёшь брата Сашу?»

   Я всегда был легок на подъем. А тут еще репутация Штирлица! В конце ноября 1976 года Петр Григорьевич Григоренко попросил меня съездить в Могилев и навестить в психбольнице политзаключенного Михаила Кукобаку, с которым он то ли где-то встречался, то ли был знаком по переписке. Петр Григорьевич, человек суровый и несколько замкнутый, вообще редко обращался к кому-либо с просьбами. Я был рад удружить ему. К тому же мне это было интересно, и я любил приключения. Фонд помощи политзаключенным выделил мне деньги на поездку, продукты для передачи, и я поехал. Поезд привез меня в Могилев на следующий день.
   Я без труда нашел областную психиатрическую больницу и записался на свидание с Кукобакой, представившись его братом. Однако тут же выяснилось, что в списке его родственников никаких братьев нет, и мне пришлось на ходу присочинить, что я не просто брат, а двоюродный.
   Была одна проблема: я не знал его в лицо. Фотографий его ни у кого не было. Еще в Москве я обратил на это внимание Зинаиды Михайловны Григоренко, но она, посмотрев на меня укоризненно, ответила: «Ну и что, ты не решишь эту проблему?» Я был пристыжен и вопрос этот больше не поднимал. Однако проблема оставалась. Я ничего не придумал и решил импровизировать на ходу.
   Михаил Кукобака, которому в то время было уже сорок лет, попадал в психбольницу не один раз. В 1970 году он был арестован за «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй», обвинен по статье 1901 УК РСФСР, заочно судим и помещен в Сычевскую спецпсихбольницу МВД СССР, одну из самых страшных в стране. Года через три его перевели в обычную психбольницу во Владимире, откуда выпустили в мае этого года. И вот новая госпитализация.
   Кукобака работал электрослесарем на ТЭЦ в Бобруйске, жил в рабочем общежитии. Повязали его в этот раз за то, что он раздавал рабочим Всеобщую декларацию прав человека. Вообще-то Декларация была в СССР один раз опубликована в «Курьере ЮНЕСКО», но достать этот текст было очень непросто. Михаил достал и поделился с товарищами. Кто-то донес.
   Поскольку Кукобака был уже тертым зэком, я не особенно беспокоился, что он выдаст перед бдительным медперсоналом свое удивление от встречи со мной, совершенно незнакомым ему человеком. Поздороваемся да начнем иносказательный разговор под присмотром какого-нибудь бдительного санитара. Так я думал. Но не так получилось.
   В комнате, где я сидел, ожидая свидания, постепенно стал собираться народ – женщины и мужчины с сумками, кульками и сетками-авоськами, в которых были продукты, одежда, зубной порошок и всякая всячина. Это были родственники больных. Скоро нас всех позвали в один большой зал со столами и стульями. В дальней части зала стояли больные в казенных пижамах и радостно всматривались в пришедших. Тут между больными и здоровыми началось братание, а я не представлял, с кем именно мне брататься, поскольку своего «брата» в лицо не знал. Набравшись решимости и чувствуя на себе взгляды целой толпы медработников, я широко раскинул руки, как бы пытаясь охватить своими объятиями всех еще не разобранных больных, и с радостным восторгом закричал: «Миша!» Ко мне приблизился человек в больничной пижаме и с тревожным взглядом, которого я уже хотел было обнять как своего любимого двоюродного брата, но в самый последний момент обнаружил, что это была коротко стриженная девушка с нулевым размером груди и шла она к людям, стоявшим за моей спиной. Я сделал вид, что просто покачнулся, и, обращаясь к оставшейся маленькой кучке больных, опустив горестно руки, из последних сил, невольно подражая Сергею Юрскому в роли Остапа Бендера, выдавил: «Миша! Кукобака! Ну что же ты, не узнаёшь меня, своего брата Сашу?» Тогда от кучки больных отделился коренастый человек с уверенным взглядом, и через мгновение я нарочито по-братски обнимался с упорным распространителем Всеобщей декларации прав человека.
   Мы уселись за стол, и я начал быстрее вынимать продукты, все еще опасаясь, как бы нас не вычислили. Между тем Кукобака вел себя совершенно осмысленно. Дело в том, что среди пришедших на свидание больных был еще один Миша, и Кукобака не был уверен, к которому из них я обращаюсь. Он направился ко мне только после того, как я назвал его фамилию.
   А хорош бы я был, обняв в психбольнице сумасшедшую девушку на глазах ее родных и медперсонала! К счастью, все закончилось благополучно, совсем как при первой встрече Остапа Бендера с Шурой Балагановым.
   Мы сидели довольно долго. Я рассказывал Кукобаке последние новости, записывал его просьбы, сведения о «лечении» и условиях содержания, новую информацию о неизвестных доселе политзаключенных. Кукобака произвел на меня несколько странное впечатление, но я списал это на тяготы его пребывания в психбольнице.
   После свидания я пошел разговаривать с заведующим Мишиным отделением. Доктор Мыльников на мои требования объяснить причину госпитализации Кукобаки отвечал что-то маловразумительное, напирая на то, что у Кукобаки шизофрения, но точные причины знает не он, а направивший сюда Кукобаку психдиспансер. Я возражал, что шизофрения, даже если она у него и есть, сама по себе не может быть основанием для неотложной госпитализации. Наконец Мыльников сдался и, понизив голос, поведал мне:
   – Вы же понимаете, его случай особый, мы здесь ничего не решаем.
   – Я знаю, – с пониманием отвечал я ему, – но, согласитесь, распространение Всеобщей декларации прав человека – не очень удачный повод для госпитализации. Вы допустили в этом деле грандиозную ошибку.
   – Почему вы так решили? – удивился заведующий отделением.
   Тут я озвучил заготовку, которую придумал накануне в поезде, просматривая «Правду» с текстом недавнего выступления Брежнева на партийной конференции в Алма-Ате. Речи Брежнева читал только тот, кто их писал, да еще сам Брежнев, и то с трудом. Я исходил из того, что ни один здравомыслящий человек в эту галиматью не вникал.
   – Почему я так решил? – переспросил я, разыгрывая удивление. – Но вы же знаете, что Леонид Ильич Брежнев несколько дней назад выступал с докладом в Алма-Ате?
   Мыльников напряженно молчал.
   – Так вот, в своем выступлении Леонид Ильич отметил большое значение Всеобщей декларации прав человека для нашей страны.
   Мыльников не знал, что ответить. На этом я разговор закруглил, оставляя врачу возможность обдумывать услышанное.
   От Мыльникова я направился к главному врачу, но того на месте не оказалось. Пришлось ждать. Его секретарша Наташа, юное длинноногое создание с золотистыми, как у куклы, волосами, жадно расспрашивала меня о жизни в Москве и рассказывала о Могилеве. Я попросил ее узнать о местах в гостиницах, она обзвонила все и узнала, что свободных мест нет. На всякий случай Наташа оставила мне свой домашний телефон и велела звонить, если не найду ночлега.
   Главврача все не было, и я решил его больше не ждать. Меня принял его заместитель по лечебной части доктор Кассиров. Это был грузный человек лет пятидесяти, он сидел за огромным письменным столом и на всех входящих смотрел снисходительно и устало. Мне он устало поведал, что состояние Кукобаки хорошее, а госпитализацию его в больницу объяснил так:
   – В связи с неправильным, антисоветским поведением. Какие-то разговоры, жалобы – точно не знаю.
   – Я могу вам сказать. Ему инкриминировали распространение Всеобщей декларации прав человека.
   – Ну вот видите, я же говорил вам – больной человек!
   Я только дух перевел.
   Мой рассказ о Брежневе впечатления на него не произвел. Все это было от него слишком далеко. Я решил приблизить источник угрозы:
   – Зоя Николаевна будет очень недовольна вашими безответственными действиями.
   – Какая Зоя Николаевна?
   – Серебрякова.
   Кассиров замолчал и смотрел на меня вопросительно. Серебрякова – главный психиатр Минздрава СССР, личность в советском медицинском мире, особенно психиатрическом, известная. Я молчал, ничего более не поясняя.
   В голове у Кассирова, надо полагать, образовалась вьюга. Приезжает какой-то непонятный человек из Москвы и открыто требует выписать пациента, госпитализированного по указанию КГБ. Правда, КГБ местный, а приезжий московский. К тому же козыряет короткими отношениями с главным психиатром страны. Скорее всего, блеф. А если нет? Кто их знает, какие там сейчас дела в Москве.
   – В отношении Кукобаки мы еще окончательно ничего не решили, – говорит Кассиров. – Нам надо получить дополнительные данные из Бобруйска, где он живет. Завтра будет комиссия, его осмотрят, и будет решение. Думаю, недельки две он полечится и пойдет домой.
   – Но я не могу ждать здесь две недели, – возражаю я. – Мне надо завтра возвращаться в Москву.
   – Так в чем же дело, возвращайтесь. Вас-то никто здесь не держит.
   – Разумеется, – соглашаюсь я. – Но если я вернусь без Кукобаки, начнется скандал, и шум поднимется от Минздрава до Всемирной психиатрической ассоциации. Тут уже никто ничего не сможет сделать.
   – Ладно, мы подумаем, – сдается Кассиров. – Утром будет комиссия, приходите завтра после обеда.
   Остаток дня я шатался по Могилеву в поисках ночлега, старательно убеждая себя, что в каждом городе есть что-то прекрасное. Ночевать на вокзале не хотелось. Я позвонил Наташе и тут же был зван на ужин.
   Она жила в деревянном доме на окраине города, недалеко от больницы. За ужином, к которому я подоспел как раз вовремя, собралась ее семья: худой и неразговорчивый отец, в противоположность ему открытая и доброжелательная мать и младшая сестра лет тринадцати, смотревшая на все большими любопытными глазами. После ужина Наташа объявила, что я остаюсь ночевать здесь, потому что в гостиницах свободных мест нет, она сама проверяла. Отец буркнул что-то недовольное, мать засуетилась в поисках постельного белья, но Наташа сказала, что хлопотать не о чем, я буду спать в ее комнате. Постель была уже постлана.
   Рано утром нас разбудил грохот в дверь дома. Наташа метнулась к окну, увидела у двери участкового милиционера и, накинув халатик, выскочила из комнаты. Я начал спешно одеваться, понимая, что пришли, скорее всего, по мою душу. Выйдя в гостиную, которую в деревнях обычно называют залой, я увидел молодого милиционера и человека в штатском. «Проверка паспортного режима», – объявил мне участковый и потребовал паспорт. Отдавать паспорт не хотелось – его могли забрать, и мне пришлось бы идти за ним в милицию. Начались обычные препирательства, в которых я апеллировал к закону, а милиционер ссылался на приказ своего начальства. Наконец штатскому все это надоело, и он сказал, что если я не дам паспорт, то они заберут меня в милицию. Я ответил, что добровольно не пойду и буду оказывать сопротивление, поскольку их требование незаконно. Их было всего двое, и устраивать в доме свалку им вовсе не хотелось. А может быть, и не было полномочий.