Спустя много лет я совершенно случайно узнал, что у Юры Белова есть тезка и однофамилец с похожей в чем-то судьбой. Удивительное совпадение! В конце 50-х – начале 60-х годов Юрий Андреевич Белов был популярным советским киноактером. Он играл в основном комедийные роли в советских фильмах, таких как «Карнавальная ночь», «Королева бензоколонки» и многих других. Он был успешен. Его узнавали. Его ждало большое будущее. Однако его жизнь разрушила одна неосторожно сказанная им фраза.
   В 1964 году, когда он снимался у Эльдара Рязанова в фильме «Дайте жалобную книгу», на каком-то банкете Белов сказал, что Хрущева скоро снимут. Кто-то донес. Белова поместили в психиатрическую больницу. Хрущева между тем осенью действительно сняли. Через полгода Белова выпустили. После психушки его уже не приглашали на главные роли, он лишь изредка снимался в эпизодах. Кинематографическая карьера его рухнула.
   Странная судьба. Одна фраза перевернула всю жизнь. Про моего Юру Белова, политзаключенного и убежденного антисоветчика, такого, конечно, не скажешь. Свою судьбу он выбрал сам. Забегая вперед, скажу, что скоро он освободился, мы с ним еще успели повидаться, прежде чем он эмигрировал на Запад. Тогда же в красноярской краевой газете появилась большая разоблачительная статья, в которой утверждалось, что я «англо-американо-израильский шпион-сионист».
   На следующий день, оставив Юре приготовленные для него продукты, одежду, деньги и маленький коротковолновый радиоприемник, по которому он мог бы слушать западное радио, я поехал дальше на восток.
   Не буду описывать подробно эти сумасшедшие дни в Сибири. Аэропорты, самолеты, поезда превратились в одну бесконечную карусель. Я спал там, где мог присесть; ел, когда было время; отогревался в каждом помещении, где была печка или батарея. За 15 дней этого сумасшедшего мотания по Сибири я сменил 14 самолетов, посетив семерых человек, опекаемых солженицынским Фондом помощи политзаключенным.
   Из Красноярского края я направился в Бурятию, где в поселке Маловск отбывал ссылку Александр Болонкин. Покинув Белова, я проторчал всю ночь на маленькой сибирской станции Тинская, а утром сел на поезд, идущий на восток, и через сутки был в Улан-Удэ, бывшем Верхнеудинске. Оттуда можно было добраться до Маловска по льду Байкала и затем по зимнику на попутных машинах, что заняло бы пару недель и минимум денег, либо самолетом до Романовки, а оттуда до Багдарино, что заняло бы пару часов и стоило дорого. Я выбрал самолет и улетел в Багдарино. Самый последний отрезок пути до Маловска был совсем небольшой – километров семь-восемь. Автобус задерживался неизвестно на сколько, унылые сибиряки сидели на автостанции, не решаясь преодолеть этот смешной путь своими силами. Я решил не терять времени и пойти пешком. Через полчаса я понял, что совершил ошибку. На улице было минус 40, поднялась метель, и моя шикарная зимняя экипировка перестала что-либо значить. Самонадеянность – плохой спутник в сибирской жизни. Меня спасла проезжавшая мимо машина.
   Преподаватель математики из Московского авиационного технологического института Александр Болонкин получил срок за тиражирование самиздата. Отсидев, он вышел на ссылку и работал, конечно, не по специальности, но в свободное время писал монографию. У каждого человека свои недостатки. Александр Александрович Болонкин страдал тщеславием. В машинописный текст его монографии по математике надо было от руки вписать формулы. Почему-то он не хотел сделать это сам и настаивал, чтобы формулы вписал своей рукой непременно Андрей Дмитриевич Сахаров. Я пытался отговорить его от этой глупой затеи, доказывая, что совершенно не обязательно академику делать ту работу, которую может выполнить лаборант. Болонкин стоял на своем. Казалось бы, тщеславие – не самый страшный из человеческих пороков, но оно привело Болонкина в бездну. Через несколько лет он сыграл скверную роль в демократическом движении, да и в моей личной судьбе тоже.
   Через день я уже улетал из Багдарино в Улан-Удэ. У меня был билет, но в самолет не пускали. Возвращавшийся с гастролей цыганский танцевальный ансамбль занял в самолете все места. Человек двадцать законных пассажиров, размахивая билетами и выражаясь непечатно, атаковали трап, пытаясь прорваться в салон, но безуспешно. Я обошел самолет с другой стороны и, дождавшись экипажа, попросился до Улан-Удэ. Меня взяли за 15 рублей и посадили в кабину на место второго штурмана. Очень довольный тем, что попал на рейс, я сначала не придал значения алкогольному перегару, распространившемуся по кабине. Однако скоро я сообразил, что все летчики, включая командира корабля, находятся в разной степени опьянения. Покидать борт было уже поздно, самолет взлетел. Оставалось положиться на судьбу. Через некоторое время я обнаружил, что весь экипаж спит, а второй пилот даже похрапывает. Оба штурвала мерно покачивались сами по себе. Самолет летел на высоте нескольких километров, и через лобовое стекло было прекрасно видно, как легко он пронизывает насквозь облака, вылетая время от времени на яркое солнце. В эти светлые моменты солнечный свет заливал кабину, освещая грустную картину в стельку пьяного экипажа. Наконец, не выдержав, я растормошил штурмана единственным вопросом, который смог придумать: «Улан-Удэ не пролетим?» Штурман тупо уставился на меня мутными глазами, пробормотал что-то про автопилот и, от души потянувшись, со счастливым выражением лица склонил пьяную голову к иллюминатору. К счастью, все обошлось. Неведомая сила пробудила экипаж ровно в то время, когда надо было начинать снижение.
   Из Бурятии самолетами, поездами и автобусами я добирался до Томской области. Сильное впечатление на меня произвел самолет, которым я летел из Томска в Средний Васюган. У самолета не было шасси. То есть, конечно, оно было, но вместо колес к нему были приделаны лыжи. Взлетно-посадочные полосы маленьких сибирских аэродромов не расчищались от снега, которого всегда было много, а рабочих рук и снегоуборочной техники – мало. Самолеты взлетали на лыжах и на них же садились.
   Я посетил всех политссыльных, кроме Павла Кампова, к которому уже просто не успевал. Понятно, что все ссыльные встречали меня с распростертыми объятиями, как посланца Фонда помощи политзаключенным и уже легендарного тогда Алика Гинзбурга. Каждая встреча сопровождалась застольем. Каждое застолье – водкой, а чаще спиртом. Я легко пил и то, и другое.
   У меня никогда не было тяги к алкоголю, но выпить я мог много, особенно спирта, который пил, не разбавляя водой. Да и моя, если так можно выразиться, алкогольная биография началась со спирта, стакан которого, правда разбавленного, я впервые выпил, когда мне не было еще шестнадцати лет. В летние каникулы я тогда работал рабочим в проектно-изыскательской экспедиции на Южном Урале, и повод для выпивки был самый достойный – американцы высадились на Луне, и Нил Армстронг сделал по ней первые шаги. Помню, как мы ликовали, даже те, кому по партийной принадлежности это было не положено. Старшие товарищи налили мне полстакана спирта, долили до верха водой, и мы все выпили за здоровье Армстронга и покорение землянами спутника нашей планеты.
   Здесь, в Сибири, тосты были не столь торжественные, но не менее искренние. Первый – за встречу и знакомство, второй – обязательный – за тех, кто не с нами, за сидящих и погибших, а дальше как бог на душу положит, в зависимости от настроения и количества спиртного. Пить приходилось с каждым. Наконец наступил кризис. С бывшим майором МВД Юрием Федоровым, организовавшим в Питере «Союз коммунистов» – «подлинно ленинскую партию» и получившим за это срок и ссылку по 70-й, мы долго и отчаянно спорили. Потом, чтобы смягчить идеологическое противостояние, пошли пить и выпили бутылку водки на двоих. Расставшись с Федоровым, я пошел ночевать в общежитие к другому политссыльному, Вячеславу Петрову, и с ним мы выпили еще столько же. Про закуску не помню, но помню, что ночью я осознал, что значит допиться до чертиков.
   Нет, их не было много. Он был один. Не уверен, что у него были рога и хвост, но что это был черт – несомненно. Я не спал. Он выпрыгивал откуда-то из угла комнаты и кружился около моей кровати, издевательски повизгивая и строя гримасы. В ужасе я накрывался с головой одеялом, понимая, что это, конечно, не спасет. Однако когда он исчезал из виду, ко мне возвращались остатки рассудка, и я объяснял себе, что все это просто чертовщина, что мне это мерещится, что чертей нет, а я допился до «белочки» и пора с этим завязывать. Но как только я вылезал из-под одеяла, он снова откуда-то выпрыгивал, паясничал и угрожающе приближался. Наконец после долгой ночной борьбы чертовщина отступила, и я заснул.
   К счастью, больше мне в эту поездку пить не пришлось. Владимир Гандзюк боролся с тяжелым лагерным туберкулезом, и ему было не до водки. Люда Чемовских, жена вновь арестованного в ссылке Виктора Чемовских, не была любительницей выпить. Мы с ней весь вечер играли в шахматы и говорили о жизни. Она уложила меня на шикарной перине, и я за всю эту поездку первый раз спал крепко и спокойно. Перед тем как лечь, около полуночи я вышел на улицу. Домик стоял на пригорке, и отсюда было видно все село Подгорное. Низкие яркие звезды освещали дома, кое-где в окнах еще горел свет, и из каждой трубы шел дым. Поднимаясь вверх ровными белыми столбиками, он терялся где-то, чуть-чуть не доходя до звезд. Подвывали и перелаивались друг с другом дворовые собаки. Казалось, весь мир был укутан пушистым белым снегом и освещен голубым сиянием звезд. Картина, которая не менялась столетиями. Как же хорош мир, в котором нет тюрем, ссылок и неожиданностей!
   Из Томска улететь в Москву было невозможно. Билетов не было на много дней вперед. Я ринулся на железнодорожный вокзал и через пять часов был в Новосибирске. С некоторыми усилиями, но все же удалось достать на вечер того же дня билет до Москвы. Полдня я шатался по аэропорту и привокзальной площади, отмечая постоянное присутствие вблизи себя одних и тех же людей. Первый раз в этой поездке я заметил слежку еще в Улан-Удэ, где за мной настойчиво следовала голубая «Волга» и газик. Было понятно, что о каждом моем посещении политссыльного сразу узнавал местный КГБ. Я относился к этому спокойно, понимая, что в такой поездке этого не избежать. В качестве меры предосторожности из крупных городов я звонил в Москву друзьям, чтобы они знали, где я нахожусь и где меня искать в случае исчезновения.
   Я действительно опасался провокаций, которые КГБ так любил устраивать диссидентам. Но у меня было одно большое преимущество – я передвигался по Сибири так стремительно и неожиданно, что КГБ трудно было бы устроить мне провокацию, на подготовку которой требовалось время и знание предполагаемого маршрута. КГБ не знал, когда и куда я поеду. Более того, я и сам этого точно не знал, сознательно принимая решение в последний момент. У них совсем не оставалось времени на подготовку сколько-нибудь серьезной операции. О том, кого я должен был посетить, не знал никто, кроме Алика Гинзбурга и меня. Отзваниваясь периодически в Москву, я эту тему по телефону ни с кем не обсуждал, да меня никто и не спрашивал. Инициатива была в моих руках, мой ход всегда был первым и быстрым, а чекистам оставалось только регистрировать мои передвижения и ждать указаний из Москвы.
   Они дождались их в Новосибирске. Сидя на скамейке в зале ожидания аэропорта Толмачево, я заметил некоторое оживление среди людей в штатском, которые весь день оставались у меня в поле зрения. Вскоре подошел милиционер, попросил документы, а затем предложил пройти в аэропортовское отделение милиции. Там меня обыскали, перетряхнули все вещи и очень веселились, когда я требовал присутствия понятых и составления протокола, как того требует закон. Однако они нашли у меня только то, что я им приготовил: какие-то незначительные бумаги, устаревший самиздат, ненужные письма. Проглотив наживку, до самого важного они не добрались. Найденное они куда-то унесли и часа два изучали. Затем с изъятыми бумагами пришел гэбэшник и попробовал со мной поговорить. Я не возражал, но требовал составления протокола, чего гэбэшник себе позволить не мог, поскольку мне ничего не было предъявлено. Таким образом, разговор не состоялся. Я между тем сообщил ему, что если не прилечу своим рейсом, то Петр Григорьевич Григоренко, который уже знает про мой билет на этот самолет, поднимет такой шум, что московские товарищи из КГБ вряд ли будут рады действиям своих новосибирских коллег.
   Однако время шло, а меня все не выпускали. Уже давно закончилась регистрация, затем прошло время вылета, и я понял, что самолет улетел, а я застрял в Новосибирске и, может быть, надолго.
   Прошло шесть часов с момента задержания, когда вдруг дежурный офицер неожиданно вернул мне все изъятые бумаги, попросил проверить, всё ли на месте, а затем неведомыми темными коридорами вывел в забитый какими-то тележками внутренний двор аэропорта. Там стояла самая обычная салатового цвета «Волга», в которой сидели шофер и два молчаливых человека в штатском. Меня посадили в машину, и мы поехали. Удивительно, но поехали мы не в город – в тюрьму или областное управление КГБ, – а по территории аэропорта. Я недоумевал, однако не прошло и пяти минут, как машина подъехала к стоящему одиноко на отдаленной стоянке лайнеру «Ил-62», остановилась перед трапом, и один из двух молчунов произнес единственную за все это время фразу: «Идите». Я выскочил из машины, поднялся по трапу и зашел в салон самолета. Он был полон пассажиров. Это был мой рейс. Его задержали на два с лишним часа, чтобы Петр Григорьевич не поднимал шума. Понимая, что именно я виновник задержки рейса, одуревшие от неизвестности пассажиры смотрели на меня кто с ненавистью, как на виновника их мытарств, а кто с почтением, как на очень важного человека. Объяснить всем, что произошло, было невозможно.
   Через четыре часа я был в аэропорту Домодедово, где меня встречали друзья.

Империя наносит ответный удар

   Жизнь в Москве кипела. Через два дня после того, как я укатил в Сибирь, в Москве произошли теракты. 8 января в полшестого вечера в вагоне метро на перегоне между «Первомайской» и «Измайловской» взорвалась бомба. Погибли семь человек. Через полчаса взрыв прогремел в популярном у москвичей продуктовом магазине № 15 на улице Дзержинского, прямо напротив знаменитой Лубянки – здания КГБ СССР. Еще через десять минут взорвалась бомба у продуктового магазина на улице 25-летия Октября. При последних двух взрывах никто не погиб, но всего в этот день от терактов пострадали тридцать семь человек.
   Власти переполошились. Скрыть теракты не удалось, сообщения об этом появились в западной прессе. После этого короткие сообщения напечатали и в советских газетах. Неофициально в терактах начали обвинять диссидентов. На допросах – формальных и непротокольных – некоторым диссидентам предлагалось подтвердить свое алиби на 8 января. Известный своими тесными связями с КГБ московский корреспондент английской газеты London Evening News Виктор Луи в своей статье связал деятельность диссидентов с терактами в Москве. В западной прессе началось обсуждение этой «интересной» темы.
   11 января бывший политзаключенный Леонид Бородин сделал заявление для печати, в котором писал: «Запад должен понимать, что то, что для него является материалом для сенсаций, для нас, как и в данном случае, есть вопрос нашего существования».
   На следующий день Андрей Сахаров заявил, что взрывы в метро могли быть провокацией советских репрессивных органов. Этого власть стерпеть не могла – 25 января в Прокуратуре СССР Сахарову было сделано официальное предупреждение. В ответ на это Андрей Дмитриевич обвинил КГБ в возможной причастности к убийствам диссидентов, упомянув два последних случая – убийства переводчика Константина Богатырева и юриста Евгения Брунова.
   Конфронтация между диссидентами и властью стремительно нарастала. В «Известиях» появилась статья, в которой евреи, желающие репатриироваться в Израиль, обвинялись в шпионаже. Ситуация накалялась, и было понятно, что должно что-то произойти. После январских обысков можно было не гадать, кто главный кандидат на посадку.
   Однако жизнь шла своим чередом. Алик Гинзбург свалился с воспалением легких, и его положили в больницу. Именно туда, в 29-ю больницу на Госпитальной площади, я и приехал к нему, вернувшись из Сибири, с рассказом о своей поездке. Алик был, как всегда, весел и оптимистичен, несмотря на болезнь и очевидную угрозу ареста. Я отчитался по финансовым вопросам, а еще через несколько дней написал обстоятельный «Отчет о поездке в Сибирь». Позже этот «Отчет» забрали у кого-то на обысках и пытались обвинить Фонд помощи политзаключенным в антисоветской деятельности.
   Гром грянул 2 февраля. В «Литературной газете» появилась статья Александра Петрова-Агатова «Лжецы и фарисеи». Это был грязный, полный выдумок и грубой лжи донос на фонд и персонально на Алика Гинзбурга и Юрия Орлова. Сам А. Петров – бывший политзаключенный, многолетний узник мордовских лагерей. На чем его сломало КГБ, до сих пор точно не знаю. Вероятно, на угрозе нового срока.
   В тот же день уже выписавшийся из больницы Алик Гинзбург устроил на своей квартире пресс-конференцию для западных корреспондентов. Объяснив ситуацию, Алик впервые рассказал некоторые подробности о работе фонда. О том, как приходили деньги и что приходили они только в рублях. За три последних года было получено и распределено 270 тыс. рублей (тогда в Советском Союзе это было эквивалентно 68 тыс. американских долларов). Основная часть была получена от Солженицына с его доходов от публикаций «Архипелага ГУЛАГа». Семьдесят тысяч принесли советские граждане, примерно тысяча человек. Сотни политзаключенных и их семей получили за эти годы спасительную для них материальную поддержку. Алик говорил о трудностях работы фонда, о том великом значении, которое имеет солидарность с арестованными диссидентами. Это было его прощальное выступление, последняя пресс-конференция.
   Гинзбург был исключительно мужественным человеком, он не жаловался на власть, на судьбу, на трудные обстоятельства. Он говорил о том, что необходимо для продолжения дела. «Если меня теперь арестуют, – говорил он собравшимся журналистам, – я прошу вас отнестись к работе тех, кто меня заменит, с большим вниманием, в чем они, безусловно, будут нуждаться». Корреспонденты, часто присутствовавшие на диссидентских пресс-конференциях, на этот раз были заметно взволнованы. Шведская корреспондентка Диса Хостад плакала. Друзья Гинзбурга стояли понурые. Алик между тем был спокоен и собран. Хотелось как-то ему помочь, но помочь было нечем. Я и позже не раз сталкивался с этим проклятым ощущением беспомощности, когда от ареста или смерти невозможно было ни спасти других, ни защититься самому. После пресс-конференции мы еще долго сидели, пили чай на кухне, и уже за полночь я уехал домой.
   Телефон у Гинзбургов давно был отключен. На следующий день вечером Алик вышел во двор позвонить из автомата. Здесь его и арестовали.
   Узнав про арест, я примчался к Гинзбургам. Там уже собирались все друзья. Человек семь или восемь, мы вместе с Ариной поехали в приемную КГБ на Кузнецком мосту. Шли от дома пешком до Профсоюзной улицы, мелкий колючий снег бил в лицо, было зябко, ветрено и противно. Долго ловили такси, потом еще одно и наконец уехали. Арина пошла в приемную, а мы остались на улице. Ждали долго. В КГБ Арине подтвердили, что ее муж задержан, но никаких подробностей не сообщили. Домой вернулись совсем поздно. На Арину было страшно смотреть. Первый шок прошел, и теперь ей надо было привыкать к мысли, что Алик в тюрьме. Она не плакала, не суетилась, но от этого не было легче. Я еще с кем-то остался у Арины ночевать, надеясь поддержать ее и, может быть, чем-то помочь.
   3 февраля должны были арестовать и Юрия Орлова. Но тут случилась накладка – Орлов исчез. Никто не ожидал такой прыти от члена-корреспондента Академии наук! Исчезнуть из-под наружного наблюдения КГБ, особенно перед арестом, не так-то легко. Но ему удалось. Орлова не было неделю, и для меня эта неделя оказалась непростой.
   Поскольку в последнее время я часто бывал у Юрия Федоровича и даже попал к нему на обыск, в КГБ решили, что именно я помог ему сбежать от наружки. Они устроили мне веселую жизнь. Первый раз я заметил слежку в метро. Они держали большую дистанцию и старались оставаться незамеченными, что свидетельствовало об их намерении проверить мои контакты. Причины слежки были мне поначалу непонятны. Чего они хотят? Что проверяют? Не грядет ли арест? Я занервничал и начал делать ошибки. Этому способствовал и Володя Борисов, с которым мы ездили в тот день по каким-то делам, – он нагнетал обстановку, объясняя слежку самыми невероятными причинами, и предлагал немедленно от слежки сбежать. Мы стали проверяться на эскалаторах и перронах, чем дали понять чекистам, что обнаружили их. Это и было ошибкой. Пока они думали, что я не знаю о слежке, у меня было больше возможностей. Но для Борисова все это было просто занятной игрой, и я на нее поддался.
   Дистанция между нами и чекистами сократилась, они следовали от нас в нескольких шагах. С их стороны посыпались угрозы, с нашей – насмешки. Началась словесная перепалка. Обстановка накалялась. Доехав до станции «Курская», мы поднялись по эскалатору наверх. Трое чекистов шли по пятам. Мы вышли на улицу. За углом здания метро, во дворе, находилось линейное отделение милиции Курского вокзала. Мы зашли туда. Я заявил дежурному офицеру, что неизвестные люди преследуют меня. «Люди» тоже зашли в отделение и стояли в дверях. Дежурный вопросительно посмотрел на «людей», те молчали.
   – Ну-ка, ребята, давайте их всех сюда, – обратился дежурный к нескольким сержантам, покуривавшим в коридоре. Сержанты встали сзади чекистов, загородив выход из милиции и недвусмысленно показывая, куда тем следует пройти. Дежурный офицер был полон решимости разобраться с непонятными людьми. Это не было простым служебным рвением. Я работал на «скорой» как раз в этом районе, мне часто приходилось сталкиваться с ними на криминальных случаях, а еще чаще – приезжать в отделение милиции оказывать помощь задержанным или сотрудникам. Так что все, включая дежурного офицера, были мне хорошо знакомы.
   – Ну, так в чем дело? – обратился дежурный к «людям», охватывая сразу всех троих одним недобрым взглядом.
   Один из чекистов, видимо, старший по смене, наклонился к дежурному и насколько мог тихо попросил поговорить с ним отдельно.
   – Зачем? – удивился дежурный. – Говорите здесь.
   Старший выразительно молчал.
   Вероятно, что-то необычное в поведении этих людей насторожило дежурного офицера. Он вышел с чекистом в соседнюю комнату, а через несколько минут вернулся на свое место и с совершенно каменным лицом начал перебирать бумаги на своем столе, будто ничего не случилось и в отделении не было ни чекистов, ни нас с нашими проблемами.
   – Что будем делать? – спросил я его через некоторое время, прервав уже слишком затянувшуюся паузу.
   – Я ничего не могу сделать, – ответил он и добавил тихо, как бы про себя: – Ты же сам знаешь, кто они.
   Последняя фраза могла стоить ему работы. Я это оценил. Мы с Володей попрощались и направились к выходу. Дежурный смотрел нам вслед, и, повернувшись в дверях, я увидел, что он вздохнул и покачал головой, сочувствуя то ли мне, то ли своему двусмысленному положению.
   Надо сказать, милиция вообще не любила кагэбэшников, считая их выскочками и белоручками. Конкуренция чувствовалась на всех уровнях, вплоть до отношений между союзным МВД и КГБ СССР. В данном случае к ведомственной неприязни добавились и личные мотивы, но открыто сделать что-либо против указаний сотрудников КГБ ни один милиционер не решился бы.
   Слежка не отпускала меня. Возвращаться в свою съемную комнату в Астаховском переулке я не мог – узнай КГБ, где я живу, я бы быстро лишился своего жилья, а у хозяйки были бы проблемы. Засвечивать Танину квартиру в Малаховке тоже не хотелось. Приходилось ночевать у друзей, благо с ними никогда никаких проблем не возникало.
   Сложности ждали меня и на работе. Наружное наблюдение я заметил за своей машиной с первого же вызова, но никому из коллег ничего не сказал, чтобы не нервировать людей понапрасну. Однако той же ночью весь персонал 21-й подстанции «скорой помощи» на Яузском бульваре переполошился: около наших ворот стоит машина, набитая людьми. Все решили, что на подстанцию готовится налет за наркотиками – такое случалось в Москве в то время. Я объяснял коллегам, что эти люди сопровождают меня, что это слежка. Мне не поверили и попросили не рассказывать на ночь шпионские истории. Начали звонить старшему дежурному врачу на центральную подстанцию, тот, в свою очередь, в ГУВД дежурному по городу. Там обещали выяснить и принять меры. Но коллеги выяснили всё раньше начальства. Ночью заметили, что машина стоит у ворот не все время, а иногда уезжает. К утру сообразили, что уезжает за мной. Пришлось поверить мне. Все успокоились, поняв, что налета наркоманов на подстанцию не будет.
   В следующее мое дежурство был день аттракционов. Когда я уезжал на вызов, все высыпали на улицу смотреть, как гэбэшная машина послушно поедет за мной. Многие были в восторге. Мой шофер – молодой парень, с которым каждое лето мы резались во дворе подстанции в настольный теннис, устраивал шоу на дороге. Когда мы спешили на вызов, включив мигалку и сирену, что было вполне законно, он выезжал на Таганскую улицу, где было одностороннее движение и встречная троллейбусная полоса. По этой встречной мы и мчались на вызов, а сзади нас ехала единственная машина – набитая людьми «Волга» салатового цвета. Как-то на перекрестке ошарашенный гаишник, размахивая полосатой палочкой, пытался остановить наглого нарушителя правил дорожного движения, но из машины ему подали знак и он мгновенно отступил. Знак мы засекли – салатовая «Волга» мигала ему одной фарой.