- Заведем, - ответил тесть.
   - Будешь покупать - не прогадай. Меня покличь.
   Я ей все зубы общупаю.
   - Тебя обязательно покличу. Ты в этом деле профессор.
   Гордеич, тронутый искренней похвалой, метнул на меня заносчивый взгляд: мол, знай наших! После он отвел меня на бровку дренажа и как-то стеснительно, хриповатой скороговоркой спросил:
   - Петро! Ты шо, рассорился с дочкой Гунька? Хмурый ходишь. - Еще больше затеснявшись, он опустил глаза и, ковыряя носком ботинка рыхлую кротовую кучу, шепотом пояснил: - Вечером я видал вас у тутовника, в балке... Хорошая дивчина. Любит она тебя.
   - Я рисовал ее портрет. Между нами ничего не было.
   - Ничего? - Гордеич поднял голову и остановил на мне пытливо-строгие глаза. В них стыло недоверие.
   - Ничего.
   - А я, грешник, думал, ты уже с ней того... шашни завел. Молодец, Петро, - подобрел он, меняя строгость на ласку. - Всяких молодок хватает, а эту трогать нельзя.
   Шутки шутками, но дело серьезное. Чистый она человек!
   Чем больше в лесу березок, тем светлее в глазах и на сердце. Нельзя! повторил он с глубокой убежденностью. - Погубить березку легче легкого, уберечь - труднее. Ты не обижайся, - извинительным тоном сказал Гордеич. Не дуйся, а? Гунько - он пес шелудивый, в репьях извалялся... шерсть у него повылезла. Хо-хо! - Он засмеялся, помолчал и прибавил мечтательно: Она - другая. Славная.
   Вскоре приехала на пасеку моя жена. Издали я не угадал ее и на мгновение с остановившимся дыханием и сладким испугом принял за Тоню. Но улыбка ее и темно-каштановые волосы, локонами падавшие на плечи из-под летней шляпки, вывели меня из оцепенения: Надя! Я пошел ей навстречу... Стройная, опрятно одетая и слегка тронутая загаром, она выглядела как-то по-новому, непривычно молодо. На радостях Илья Федорович купил вина и шампанского, позвал компаньонов, и мы просидели до полуночи. Воодушевленная путешествием, встречею с нами и нашей удачей, Надя смеялась, делилась своими впечатлениями. Старики слушали ее с уважением, но, как только она умолкала, говорили о своем, мечтая вслух о новом сезоне, о кочевке в степи на том же проверенном и объезженном ими круге. Илья Федорович ни с кем не хотел ехать, как только с Матвеичем и Гордеичем. В его глазах истаял ореол сильного и справедливого пасечника Филиппа Федоровича. Тот опять обманул нас: подался, оказывается, не в Тахту, а стал поблизости, за Родниками, и накачал там около пятидесяти фляг. Бестия невероятный.
   Он достал себе тележки-платформы на резиновых колесах, укрепил ульи и теперь, не снимая их, будет гоняться по степи за дождем.
   Гордеич с Матвеичем откланялись и разошлись по будкам. Надя села между отцом и мною, обняла нас и с чувством, с проникновенной женской откровенностью созналась:
   - Родные мои, как я соскучилась по вас! А вы хоть немножко скучали?
   - А то! - сказал Илья Федорович. - Петр Алексеевич ходил как в воду опущенный. Переживал.
   - Правда? - Надя, озябшая от свежего холодка, улыбнулась и доверчиво припала щекою к моему плечу - повеяло от нее чем-то домашним, близким, своим...
   Во мне вспыхнуло нехорошее чувство: было стыдно перед женою, нестерпимо стыдно и за себя, и за нее, будто меня поймали с поличным. "Что же делать? Что делать?"- терялся я, не находя выхода.
   - Дети! - вдруг торжественно объявил Илья Федорович, вставая. - Примите от меня подарок.
   - Какой, папочка?
   - Я отдаю вам свои деньги. Купите легковую машину.
   - Но... зачем нам машина?
   - Сейчас, дочка, время такое: без машины ты вроде и не:человек,- - А как же ты? Тебе она нужнее.
   - Что я? За меня не беспокойтесь. Жив буду- заработаю! - прибавил он с гордостью и крепкой, веселой уверенностью в себе. - Пчелишки еще принесут.
   - Ну, смотри, папа... - Надя, вопросительно поглядывая на меня, не могла скрыть растерянности.
   На другой день об этом стало известно компаньонам.
   Нисколько не смущаясь моего присутствия, как бы вовсе не замечая меня, Матвеич укорял тестя:
   - Зря вы их поважаете, Федорович, зря!
   - Дети! Для них и живем. Мне уже ничего не надо.
   - Эх-хе-хе! - Матвеич постучал фигурным молотком по рамке. - Чудные вы, Федорович. Нехай сами наживають. Зачем тогда и перчить тут, надрываться?
   Гордеич, воробьем нахохлившись, ерзал на пустом улье и помалкивал, не высказывал своего мнения, но по всему было видно - умом и сердцем он принял сторону Матвеича.
   - Старая у меня закваска. Не привык в холодке отсиживаться. Работаю на всю катушку.
   - На кого?! - Неожиданно тонко для своего хриплого голоса вскрикнул Гордеич, вскочил с улья и развел перед ним руки. - Ёк-макарёк! Пыль по ветру! Опять сидишь на бобах!
   - Сидять, - печально подтвердил Матвеич.
   - Вам про Фому, а вы про Ерему, - сердито отчитывал их тесть. - Что ж, бирюком жаться? Дети!
   - Думаете, они вспомнють о нас? - Матвеич бесцеремонно кивнул на сидевшую в отдалении Надю и молотком пристукнул.
   - Обязательно! Даже не сомневайся.
   - Ага, одряхлеете - пинка дадуть. Мой вон уже косится на отца. А тянеть со двора живым и мертвым.
   - А-а-а! - Гордеич в сердцах махнул рукой и пошел к своей пасеке.
   - Зык его укусил, - засмеялся Матвеич.
   Их укоры прибавляли тестю уверенности. Он похаживал с важною осанкою, с видом человека, который не потерял, а скорее приобрел нечто бесценное и при всех гордится находкой.
   Его решение мне не понравилось с самого начала, а то, что я не отказался от "подарка" сразу, объяснялось моим нежеланием огорчить тестя в радостные для него минуты.
   Я видел: и Надя чем-то озадачена. В полдень настоялась жара, и мы отправились с нею купаться на озеро.
   Сняв туфли, жена молча шла по траве, украдкою бросая на меня внимательные взгляды, и наконец сказала:
   - Ты очень изменился. Какой-то чужой... Разве ты не рад моему приезду?
   - Рад.
   - Свежо преданье... И не работал над этюдами, - продолжала она с тревогою.
   - Не было настроения.
   - Понимаю. - Надя выдержала задумчивую паузу. - Будем считать, кошмарный сон позади. Вам так повезло, я даже не верю... А что ты думаешь о папином широком жесте? Он всегда что-нибудь выдумает.
   - Его денег мы не возьмем, - сказал я. - Пусть старик купит себе "Запорожца".
   - Да, это будет лучше.
   - Но пока не надо расстраивать его отказом. С этим уладим после.
   - Хорошо, милый. Нам не потребуется много денег.
   Скоро Никодим Захарович поможет тебе.
   - Ох уж этот благодетель! Вежливый паучок.
   - Нам с ним детей не крестить, - возразила Надя.
   ...Между тем надвигалась сушь. Травы и цветы блекли, сохли и добела выгорали на склонах. Степь рыжела, дымилась пылью и мутным маревом, вид ее становился неприютным.
   Мы исчерпали до дна медовые родники и подготовились к переезду под Червонную гору, поближе к вершинным дождям: там жабрей не вянет - цветет до заморозков.
   Перед отъездом я пересек пожухлое подсолнечное поле с отяжелевшими, низко склоненными шапками и вышел на стерню, которая бурела до самого горизонта, сливаясь с зыбкими холмами. Однообразие открывшейся взору степи, где все было сжато и сметано в унылые, серые скирды, разбросанные там и сям, навевало на сердце осеннюю, почти безысходную печаль. И все же мне трудно было прощаться с этой степью. Я глядел в призрачно струившееся марево, туда, где прятался за холмами, в глубокой балке хуторок Беляев, и думал о Тоне. Кажется, я плакал. Но что были мои слезы в сравнении с ее горем с первой неудавшейся любовью? Дул пыльный и душный ветер, сухая стерня ломалась и колола ноги. И я знал, что такие дни и ночи, какие мы провели с Тоней, для меня больше не повторятся.
   Никогда...
   12 августа
   Мы гонялись по степи за дождем, но и дождь, словно в отместку, настигал нас в самое неподходящее время.
   Едва мы выбрались на асфальт, он полил, обрушился как из ведра. В свете фар мерцающая, черно-золотистая полоса дороги сплошь покрылась водою. В хвосте колонны броневик Гордеича как бы плыл по мелководной реке вверх по течению, мягко шелестел шинами. В ветровое стекло хлестало, неутомимый дворник отгонял натекавшую рябь, но тут же она заволакивала, затягивала прозрачный след. Почти слившись с рулем, Гордеич с напряжением вглядывался во тьму, раздвигаемую сыроватым, рыхлым клубком света. Свет отжимало к машине, асфальт просматривался лишь вблизи. Бегущие грузовики выхватывало из тьмы вспышками молний; можно было различить их в тот момент, когда они дугой выгибались на повороте, отдаленно мигая красными огоньками. Перед нами маячил "ГАЗ" с ульями Матвеича, правое заднее колесо у него виляло, выписывало на воде волнистую линию.
   Гордеич бранил шофера:
   - Молодой... Лень-матушка заедает.
   Надя ехала с Матвеичем. Иногда, при очень яркой и продолжительной вспышке, сопровождавшейся оглушительным треском, вдали ясно виднелась облитая голубым блеском "Победа".
   Гром лопался, ухал, ревел... После короткого затишья, с подчеркнуто спорым шумом дождя, снова змеились, разветвлялись текучие молнии, охватывая все небо; нутро его содрогалось, извергая огонь. Воображение рисовало фантастическую картину: кто-то свирепый, дикий и неукротимый катает и швыряет наземь раскаленные добела бочки. Если одна из них не истает на лету, то непременно угодит в какую-нибудь машину. Немного успокаивало то, что дожди с грозами быстро обессилевают. Гром наконец отвалил в сторону, недовольно, по-стариковки бормоча, но, вопреки ожиданиям, дождь не ослаб, хлеще забил тугими струями.
   На минуту-другую колонна прекращала бег: старики убеждались, все ли в порядке. Гордеич с накинутой на голову клеенкой всякий раз подбегал к "ГАЗу", пинал скаты и проверял вихляющее колесо. Шофер не выглядывал из кабины.
   У Красногорска дождь отнесло на запад. Где-то внизу под нами, в огромной котловине, наполненной россыпью жидковатых огней, лежал город: оттуда сонливо посвистывали маневровые паровозы.
   Красные огоньки внезапно пропали. Не успел я сообразить, что это с ними, как на дороге, в свете фар, показалась тощая, несуразная фигура молоденького шофера. Он что-то кричал и взмахивал руками. Резкое торможение рвануло меня к стеклу. Посигналив, Гордеич выскочил наружу. Я тоже вылез и, не веря своим глазам, отшатнулся: грузовик с пасекой Матвеича, наклонившись, сидел в глубокой канаве. Вода прибывала, бурлила и клокотала, свинцово блестя и захлестывая свалившиеся сверху ульи.
   Колонна остановилась. Издалека пробился недовольный голос Матвеича:
   - Хватить чесаться! Поехали.
   Никто ему не ответил.
   - Что там? Перекур? - безмятежный голос Матвеича приближался.
   Шофер "ГАЗа", мелко вздрагивая и размазывая грязь по лицу, сел на асфальт.
   - На огоньки любуетесь, - с издевкой сказал Матвеич и осекся, увидев в канаве свою машину. Крышка от контрольного улья - "генерала" колыхалась на воде.
   Пчелы вялыми комками расходились по запруженному ручью, набухали, сбивались к краям грязной пеной. Уцелевшие в живых суматошно лезли и облепляли борта, гроздьями висли на вывороченных рамках, несмело взлетали в воздух. Матвеич спустился по откосу, поймал крышку и, как бы оценивая, сгодится ли она еще, бережно вынес на дорогу, подержал и положил наземь.
   Крик подбежавшей Нади вывел нас из оцепенения:
   - Какая беда! Ужас!
   - Вбок потянуло, - всхлипнул шофер. - Осклизью пошло.
   - У тебя колесо виляло. Довилялся! - с горечью бросил Гордеич. - Пасеку человеку угробил!
   - Опять паникуешь? - строго осадил его тесть.- Только шесть уликов разбилось. - И тут же деловито распорядился: - Тащи канат. Надо вытаскивать ее из канавы, пока намертво не угрузла. Петр Алексеевич! А ты лезь наверх. Получше увяжи улики.
   От его бодрого голоса зашевелились все, забегали туда и сюда, точно в нем была заключена невесть какая сила, способная возбудить любого - даже впавшего в отчаяние Матвеича, который вместе со мною полез утягивать веревки. Провозились мы до зыбких проблесков предутреннего света. Наконец свернули с асфальта на каменистую дорогу, которая и привела к Червонной горе. Надя зоревала в машине, а мы снимали ульи. Расставили их в ложбине и на восходе солнца открыли летки. С пологой макушки горы лениво сползал и, редея, расходился сиренево-белый туман, космы его волоклись по-над зелеными склонами, цеплялись влажной паутиною за кусты терновника и медленно таяли в кукурузных полях. Кукурузы много. Гордеич прошелся по краю загонки, заросился по грудь.
   - Жабрею - пропасть! Цветет! Мы тут еще разок покачаем.
   Один Матвеич был ко всему безучастен, молчком прихрамывал в своей соломенной шляпе или, удалившись в будку, надоедливо постукивал молотком так порою дятел долбит и долбит ствол сухостойной осины. Обедал отдельно ото всех, на закате проверил наш контрольный и, хотя прибыль была весомая - более килограмма, не обрадовался ей.
   Вечером тесть уехал с Гордеичем в Красногорск, а мы с Надей остались на пасеке - перед отбытием в Орел жене хотелось дольше побыть на природе.
   Полностью отдавшись отдыху, мы бродили по крутым склонам и почти не замечали Матвеича, не интересовались, чем он занимается. На третий день примчались наши старики, оба выбритые, в чистых рубахах и выглаженных брюках. Матвеич, до этого проверявший рамки у лежака, поднялся со стула и, не снимая сетки, скрылся в будке.
   - Матвеич, где ты? Встречай делегацию с духовым оркестром! - острил возбужденный ясною погодой Гордеич.
   Илья Федорович с улыбкой приглядывался к гудящим ульям, шел бодро - и вдруг с изменившимся лицом остановился перед пасекой Матвеича.
   - Глянь, что он вытворил! - проговорил он тихо, с непередаваемым изумлением.
   Воспользовавшись отсутствием компаньонов и моей беспечностью, Матвеич сдвинул свои ульи почти вплотную друг к другу. Скорее всего, он делал это в вечерних сумерках, когда мы с Надею поднимались на вершину любоваться огнями Красногорска. Сейчас я увидел, что над пасекой Матвеича гуще, кучнее вились рои: привлеченные слитным гудом, наши молодые пчелы переметнулись к соседу, освоились и уже служат ему. Он заманил их к себе!
   Синие глаза тестя встемнели от гнева.
   - Матвеич!
   Повозился Матвеич в будке, покашлял - и откинул с дверного проема край полога, вылез наружу.
   - Здравствуйте, Федорович. Приехали? - Голос у него был спокойный, но глаза, настороженно-внимательные, слегка косили вбок.
   - Всю жизнь ловчил и до се ловчишь! - задохнулся от обиды тесть.
   Его волнение передалось и мне.
   - Нехорошо, Матвеич. За это...
   Однако тесть движением руки поубавил во мне пыла и подошел ближе к своему компаньону. Теперь он заговорил ровнее, без придыхания:
   - Я надеялся, в старости ты переменишься. Не-е! Горбатого и могила не исправит. Зачем переставил улья?
   Все тебе мало, не наешься.
   - А вы что, наелись? - разжал пепельные губы Матвеич, ехидно, непримиримо прицелившись на него вспыхнувшими стеклами очков. - Персоналку получаете, а что ж не сидите дома? Небось не хватаеть на манную кашу.
   Тожеть денюжек захотелось? Понравилось, как они шуршать в кармане. Вы тут, Федорович, не командуйте и мораль нам не читайте. Ваше отошло. Старость нас всех уравняла. Теперь мы с вами одного поля ягодки. - Он помолчал, в усмешке сощурил глаза. - Вот вам и нечего сказать.
   - Врешь! Я скажу. По себе о других судишь. Ты - слепец! Человек в тебе так и не проснулся. А я - человек!
   И умру им. Вот мое богатство! Ты запомни: никогда мы не были с тобой одинаковыми ягодками. И - не будем! До самой смерти не сойдутся у нас стежки-дорожки... А за откровенность - спасибо. Хорошо ты меня за все отблагодарил.
   Тесть повернулся к нему спиной и зашагал прочь.
   - Зря, Федорович, кипятитесь. Расставьте и вы улики потеснее, я не против. У вас бы столько пропало...
   - Я сделаю по-другому! Пошли, Петр Алексеевич. Не связывайся с ним.
   Ночью Илье Федоровичу спалось тяжко. Луна заглядывала в окно, мглистою полосою оттесняла сумрак, выхватывая из него бледное лицо старика. Холодный, мерно льющийся свет временами мучил его, как он нередко мучит пожилых, чувствительных к нему людей. Илья Федорович ворочался, иногда постанывал. Надя склонилась над ним, сказала встревоженным шепотом:
   - Папа, ни о чем не думай, спи.
   - Через силу думается. Надо думать: года у меня серьезные.
   - А ты постарайся забыть о нем.
   - Забыть! Легко сказать! Так не выходит, дочка. Куда от него денешься?.. За себя больно: долго прощал ему.
   Душу свою губил. Не-е, таким нельзя уступать. Ни в чем.
   - Спи, папочка, спи. Понапрасну не волнуйся.
   - Я сам... сам виноватый, - казнился Илья Федорович.
   Проснувшись, мы не обнаружили его в будке. Солнце давно выкатилось из-за горы, выстоялось до ярого каления, и пчелы дружно гудели в воздухе и в траве, облепляли белые соцветия жабрея. Матвеич как ни в чем не бывало раздувал дымарь. Гордеич срезал на рамках затвердевшие трутневые засевы, а нашего старика нигде не было видно. Не появился он и к обеду. Надя заволновалась. Гордеич стал нервничать, догадываясь, что это неспроста: после ссоры Илья Федорович что-то предпринимает, иначе бы он уже показался на пасеке.
   - Скубетесь как петухи, - выговаривал он Матвеичу. - Ёк-макарёк, чего вы не поделили промеж собой! Старые дурни... Где Федорович?
   Матвеич невинно пожал плечами и ладонью отогнал от лица накинутый ветром дым затлевших в дымаре гнилушек.
   - Я ему не нянька.
   - Шо ты притворяешься! Не надо было улики сдвигать! Все мудришь.
   - Сдвиньте и вы, кто вам мешаеть.
   - Медом его попрекнул. Кому позавидовал! Помирился бы с Федоровичем.
   - А я с ним не дрался. Плохими словами не обзывал, - спокойно отвечал Матвеич.
   В сумерках накатило споднизу быстро нарастающим ревом грузовой машины, полоснуло по горе вырвавшимися из ложбины пучками света, и мы с Надей увидели на подножке кабины нашего старика. Он спрыгнул наземь и не мешкая распорядился:
   - Петр Алексеевич! Давай закрывать летки и грузиться. Пчелы сели?
   - Сели.
   Опешил Гордеич. Не ожидал он такого от Ильи Федоровича. Жмурясь на яркие фары, бестолково потоптался у своей будки, скинул фуфайку и нетвердым, осекшимся голосом выдавил:
   - Куда-а?!
   - К Чистым ключам.
   - Да там же голые бугры! Ты шо? Через полторы недели качать, а ты бросаешь золотое место. Мы тут набьем по десять фляг!
   - Не уговаривай меня, я не девка. - Илья Федорович решительно закрыл леток у крайнего улья.
   И понял Гордеич: его он не переломит никакой силой.
   Растерянно огляделся, съежился и позвал Матвеича в надежде, что тот извинится перед Ильей Федоровичем и, может, все образуется, но Матвеич не откликнулся: где-то притих во тьме балки и, наверное, чутко ловил ухом их голоса, сидел и чего-то дожидался. Надя, пугаясь новой бессонной ночи, жалея отца, начала убеждать его не горячиться, как-нибудь вытерпеть до качки, ведь это не трудно - на сладкой каторге он больше терпел. В последний, в последний раз поступиться малым, а потом - всегда и во всем знать себе цену.
   - Я тебя, дочка, плохому не учил, - сердито сказал Илья Федорович. - Не учи и ты меня. Иной раз приходится жертвовать.
   - Из-за кого? Из-за Матвеича?!
   - Ради себя.
   Слушал их, слушал удрученный Гордеич - и не то удивился, не то вымолвил с осуждением:
   - Ну, Федорович! Ты как железобетон!
   - Чем стоять без дела, лучше бы подсобил нам.
   Зябко встряхнул Гордеич узкими плечами, поглядел на будку своего компаньона, словно опасаясь быть заподозренным в сообщничестве с неукротимым председателем, и вместе со мною принялся воровато носить ульи.
   Грустно, горько было ему в этот темный августовский вечер с вызревшими на чистом небе звездами. Иногда, отвлекаясь от работы, он бегал выследить, не вернулся ли Матвеич к себе, но в будке было по-прежнему темно, глухо, и он семенил назад еще более расстроенным. Таким мне и запомнился Гордеич: подавленным, суетливо мечущимся между пасекой Матвеича и нашей машиной.
   - Ну, прощай, - сказал ему напоследок Илья Федорович. - Не поминай лихом.
   - Федорович? Шо ж такое творится? - он долго не отпускал и мелко тряс его руку. - Была ж надежная компания... Враг его подкузьмил с этими уликами.
   - Не в одних уликах дело. Ты - думай! После все поймешь.
   - Я покачаю... ты примешь меня к себе?
   - Приму. Только серьезно решай, с кем тебе быть, - последовал суровый ответ.
   И мы тронулись по наезженному следу вниз по балке. Маленький Гордеич черным сучком застыл в отдалении, обратив в нашу сторону смутно белеющее во тьме лицо.
   Я сидел один наверху, на ульях. Надо мною колебалось, медленно поворачивалось темное небо, мерцали далекие, одному взору достижимые звезды. Глядя на них, я думал о смятении Гордеича и о поступке Ильи Федоровича. Не каждый, далеко не каждый волен отважиться на такое понятно, кому хочется терять удачу. Она была так близка, осязаема и уже манила нас новым взятком, но Илья Федорович наперекор всему пренебрег им.
   Он не привык поступаться совестью и сразу же, без всякого промедления пришел к душевному выбору... А я?
   Я все еще на распутье, во мне не хватает мужества. Неотступная мысль о Тоне, о последней встрече с нею жгла, преследовала меня укором; и я внезапно понял: настал и для меня момент выбора, больше медлить нельзя. Сегодня, завтра - или никогда. И вообще я должен решить, как продолжать свою жизнь дальше.
   ...Эта история заставила меня одуматься. Я как бы проник внутренним зрением в собственную душу, осмотрелся - и вовремя нашел точку опоры, чтобы удержаться, не соскользнуть вниз. Да, я удержался на той предельной, роковой грани, откуда или возвышается, или бесповоротно падает человек. Ведь третьего нам не дано. Моим прозрением, а потом и окончательным выздоровлением я обязан Тоне и с виду простодушному, наивному в порывах, но честному и неколебимому в убеждениях Илье Федоровичу. Лишь там, у Червонной горы, открылся мне высокий смысл всей его подвижнической жизни.
   Так внезапно в горах нам открывается светлая, стихиям неподвластная, манящая к себе вершина, до которой шагать и шагать.
   ОТ АВТОРА
   На этом обрывается последняя запись из дневника моего давнего приятеля Петра Алексеевича Борисова, предоставившего мне свой труд в полное распоряжение. Однажды я было поддался искушению несколько исправить те места, которые не вполне отвечают моим собственным представлениям о Петре Алексеевиче и порою выставляют его не в лучшем виде, но по зрелом размышлении я пришел к выводу, что следует оставить все без изменения так, как это ложилось на душу автору записок, чтобы не нарушить целостного впечатления от них. Прав я или не прав - пусть об этом судит проницательный читатель.
   1975 - 1977