25 мая
Едва завиднелось, я встал и пробежался вокруг сада.
Прохлада и чистый воздух бодрили, вялость как рукой сняло.
За садом, невдалеке от леса, одиноко стояла коренастая сосна с плотной темно-зеленой кроной. Перепрыгнув через ров и подойдя к ней ближе, я увидел на кончиках ее мелких иголок капли росы, застывшие в утреннем ознобе. Неизвестно, как выросла эта отшельница в степи - от случайно залетевшего крылышка-семени или кто-то посадил ее здесь. Была она старше других деревьев, ее литое, у комля оплывшее тело говорило о стойкости и привычке к бурям, а корни, живучие и корявые, мощно бугрились в траве и, наверное, глубоко уходили в землю. Пока я стоял возле нее, небо успело посветлеть, фиолетовая роздымь спала, и на востоке затеплились кровинки. Свет прибывал, сосна понемногу оживала, робко встряхивалась от озноба. Вот легла и зарделась малиновая кайма, брызнуло из-за нее лучами - и сосна полыхнула красной медью. Невзрачная отшельница мигом превратилась в красавицу. Пламя от нее перекинулось дальше, озарило край леса, метнулось по верхушкам и побежало вглубь, трепетно и щедро расплескивая живительные краски. Весь лес будто запалился от сосны!
Звонче, неистовей защелкали в кустах соловьи, воздавая хвалу свету. Я слушал их и не переставал любоваться отшельницей: что за чудо свершилось с нею, до чего хороша она была в это мгновение!
Так и с людьми бывает: любовь, внезапная радость неузнаваемо преображают их. Может быть, ради этих счастливых мгновений и стоит жить. Пораженный, я не в силах был оторвать взгляда от сосны. Все мои невзгоды, и прошлые и теперешние, перестали для меня существовать, улетучились. Но старики напомнили мне о них, и я пожалел, что вернулся.
Старики в панике. Сегодня утром на трезвый ум они обсудили наше положение и занялись обычными делами, чтобы как-то забыться, отдалить от себя тень угрозы.
Матвеич натянул брезент над верстаком, заслонился от солнца и строгает бруски для рамок. Гордеич, несколько раз пробежав в зеленых трусах по просеке и приняв дозу пчелиных укусов, растопил в котле смолу, довел ее до кипения - и смазывает дно запасных ульев, чтобы предохранить их от муравьиных набегов. Тесть нагревает в воскотопке негодные соты. Я, как и прежде, прокалываю шилом дырки, пропускаю в них проволоку и натягиваю ее на рамки.
За обедом мы беседуем на отвлеченные темы.
Хлебая суп и поминутно обжигаясь, Гордеич уводит нас в свое давнее житье-бытье, поросшее сухим быльем:
- Моя матушка любила носить топленое молоко на базар. Носит и носит, все в ажуре. И вдруг приходит в слезах, лица на ней нет. Дрожит как в лихорадке. Ее там чуть не прибили, вроде бы за обман. Придрались бабы:
мол, она нарошно неполные махотки продает, отливает из-под шкурки молоко. Сняли на людях шкурки - и точно: во всех махотках на три пальца недолито. Бес его!
В чем дело? Мать растерялась, плачет, сама не поймет, шо такое. Шкурки целые, а под ними пусто! А ее уже за косы волокут и норовят придушить. Народ, когда хочет потешиться, звереет. Черт те что! Добрые люди оборонили и отпустили ее с богом... Стала моя матушка следствие наводить, допытываться, куда делось молоко. Мы прижукли, молчим. Каждый думает на другого. Батька терпел, терпел и, как только буря миновала, сознался:
"Это я, мол, высасывал". - "Как же ты высасывал, уж ненасытный!" - "А соломинкой, - ухмыляется батька. - Проткну соломинку и цедю. Полгода уже так пью". - "Да как же, ирод?! - почем зря честит его мать. - Молоко ж базарное". - "Оттого я и приспособился, что базарное. Своим умом дошел", в усы ухмыляется батька.
Ушлый был, ёк-макарёк! Перед тем как идти на работу, тайком в сенцах приложится к махотке, выдует пару кружек через соломинку - и айда на стан. Бурты открывать.
Закончив рассказ, Гордеич как-то вымученно и неестественно смеется. Одна бровь у него дергается, рот кривится, но глаза остаются скучными. Он обрывает смех мелкого беса и делает лицо серьезным, будто и не рассказывал смешную историю.
Тесть с укором смотрит на компаньонов и встает изза стола.
- Ничего не лезет, - говорит он. - Хлеб в горле застряет.
Старики молчат.
Затевается облет. Пчелы ошалело снуют в воздухе.
На термометре - 30 градусов. В небе кое-где плавают сморенные облака. Мы с тестем укрываемся в будке.
- Анекдотами пробавляются! - ворчит он. - Не-е, с такими молодцами меду не добудешь. В панику кинулись и мудрят. Надо на разведку ехать, новое место искать, а они хихикают... машины жалеют. Я говорю им:
поедем! А Матвеич: куда ехать? Ну сиди, жди, пока улья опустеют!
- Действительно, куда ехать?
- К каналу. У воды воздух прохладнее, нектар не высыхает.
- Вы про подсолнух узнали? Какого он сорта?
- До подсолнуха нам было! Мы как увидали: косят донник! - так и присели. Веришь, все разом сели на дорогу и глядим... А Матвеич поддел Филиппа Федоровича!
Заехали мы к нему на пасеку, Матвеич вытащил пучок донника и показывает: вот, мол, донник цветет, мы к нему завтра перебираемся. Филипп Федорович аж побледнел: "Где, где цветет? Я все места обшарил, кругом обследовал!" - "Секрет. Велели никому не рассказывать". - "Много?" допытывается Филипп Федоровичу у самого, веришь, руки трясутся, граблями их повесил и стоит. "Много, нам хватит". Мудрец, завел он Филиппа Федоровича! Небось, бедняга, всю ночь не спал. Вот увидишь, не утерпит, прискочит к нам.
- Вы все неравнодушны к Филиппу Федоровичу.
Особенно Матвеич. Ругает его, на словах не признает, а сам следит за каждым его шагом.
- Филипп Федорович мед из воздуха качает. Будешь следить. Промышленник! У Федоровича на примете десять мест. В запасе держит. Перебирает, боится прогадать. Не скупится, не жадничает. Он прямо всем говорит:
укажите мне медовый участок, я за него флягу меда отдам. И отдавал. Уже было такое. Флягу отдаст - двадцать накачает. Выгода? Выгода. А этот, тесть недовольно кивнул в сторону будки Матвеича, - экономит на спичках, прогадывает на сотнях. Да и Гордеич жук. Два сапога - пара... Порченые люди! Не мычат, не телятся.
- Матвеич завидует Филиппу Федоровичу. Зачем же он ушел от него?
- Характерами не сошлись. Тот сунет шоферу полсотни за перевозку и не скривится, а этот подожмет хвост и в кусты: жалко отдавать. Нашла коса на камень. Мне еще раньше Филипп Федорович намекал: мол, всем хорош Матвеич. Уважительный, то и се, да больно мудрый и тугой на подъем. Точно! Правильно он сделал, что отпихнул от корыта Матвеича. На что ему сидень, трухлявый пенек? Что с него пользы? Одно расстройство. Надо было мне на все плюнуть и кочевать с Филиппом Федоровичем.
Тень мелькнула за окном: мимо нашей будки прошел Матвеич. Тесть понизил голос, спросил шепотом:
- Это кто прошмыгнул? Не Матвеич?
- Матвеич.
- Я не громко бубнил? Он ничего не слыхал?
- Пожалуй, нет. Дверь плотно закрыта. А что, боитесь?
- Бояться не боюсь, да оглядываюсь. Кругом, дорогой Петр Алексеевич, люди. Мало ли что!.. Пошел советаться с Гордеичем. А чего советаться? Нужно на разведку ехать!
Через полчаса в дверь стукнули.
- Дрыхнешь, Федорович? Вставай. За водой поедем.
Вскоре они уехали. Я вышел к ульям. Облет кончился, но жара прежняя. Ни ветерка. "Листья на ветках клена вяло обвисли и не шевелятся. Я разделся до плавок, водрузил на голову соломенную шляпу тестя и принялся бесцельно бродить по просеке. Мое внимание привлек куст свидены. Возле него рос довольно высокий, молодой дубок, стойко укоренившийся среди других, таких же крепеньких дубков. Он выжил, ему уже больше не грозит засуха, как, впрочем, и его молодым соплеменникам. Не осенью, так весною свидену, пожалуй, срубят, изведут на топку. Вот печальная участь сопутствующего дерева.
Невольно шевельнулась жалость и к себе. Я сделал ошибку. Не тем я занимаюсь, бездарно трачу время - золотой запас моей молодости. Но это - в последний раз.
Это временное отступление. А потом... потом я впрягусь, как вол, в работу, буду корпеть, не отходить от холста дни и ночи напролет. Я еще напишу единственные картины, обязательно напишу, потому что кипят во мне силы молодые и неистраченные и есть в моей душе божья искра, есть - я чувствую ее свет, горячий и дерзкий; она жжет и постоянно взывает к моей совести, побуждает действовать. Я докажу Никодиму Захаровичу!.. Никодим Захарович? Вертится на уме это имя. Что, если и вправду пойти на компромисс, попросить об одолжении Никодима Захаровича? Неприятен мне он, но ведь даже великие не гнушались заигрывать с недостойными, извлекая выгоды из отношений с ними. Надя, кажется, рассудила трезвее меня, по-женски. Я погорячился, заявив ей о столь категорическом отказе. Да, Никодим Захарович - влиятельный человек.
Мои размышления прервал заливистый лай Жульки.
Я взглянул: по дорожке приближался к пасеке человек на веломотоцикле с заглушенным мотором. Он притормозил у будки Матвеича, спрыгнул с сиденья и, приставив машину к кусту, поздоровался. Подойдя ближе, я угадал в нем компаньона Филиппа Федоровича, того лысого дядьку, который облизывал жирные губы и ехидно посмеивался надо мною, когда я по незнанию попал на их пасеку. Теперь вид у него кроткий, смиренный, красноватые глаза бегают стыдливо. Таится в них растерянность.
Рваные брюки заправлены в шерстяные носки, на ногах - калоши.
- Сторожуешь, сынок? - Он устало опускается на землю и мотает головой. - Ух, уморился... ужарился!
Поджилки трясутся. Дай-ка водицы хлебнуть.
До дна испив поданную мною кружку, он стряхивает с жиденькой бороды капли, снимает берет, жмурится и вытирает им лысину.
- Жара - нету спасу! Нонче с утра, как волк, мотаюсь по степи. Пылища не продохнуть. Фу ты! Выпил холодненькой - на душе посвежело. - Он по-турецки подбирает ноги и жалобно, искательно глядит на меня снизу вверх: - Где ж ваши пасечники?
- В поселке.
- Вон оно что, - в раздумье жует губами лысый. - А мой оглоед взбесился. Ваши его подожгли, донник показали. Так он заставил меня на этом драндулете грузовые машины шукать. А куда переезжать - не говорит.
Тяжелый мужик. Зверь! На меня взъелся, и не подступай к нему. Пчел его, мол, раздражаю винным духом.
- Не пейте.
- Так господи! Я пью по наперстку, как птичка. Это ж такой гробокопатель! Любую зацепку найдет, абы выгнать из компании. Ваши меня не примут? - Он сникает в ожидании ответа.
- Спросите у них.
- Чи подождать их, чи ехать машины выглядать? - вслух раздумывает лысый и обреченно смотрит мимо меня. - Как посоветуешь?
Вряд ли он притворяется. Остаться одному, без напарников, с ульями за двести верст от дома - какое положение может быть хуже этого! Я проникаюсь его болью, его тревогой и говорю:
- Подождите. Старики вот-вот вернутся.
Несколько минут он сидит по-турецки, не шевелясь, с уроненной на грудь лысой головой и будто повторяет про себя молитву - слов не слышно, но лицо выражает покорность и смирение, затем вздрагивает и поднимает выгоревшие брови:
- Не-е, сынок. Видать, с моря погоды не дождешься.
Надо шукать. У вас компания полная. Меня не возьмут.
Он тяжело поднимается, напяливает на лысину берет и привычно жует губами:
- Худо! Обвиняет меня во всех грехах. Вроде прошлым летом мы с Матвеичем взяли у него пчел. Пасеки, мол, нарочно поставили под ветер! Его пчелы летели на ветер и оседали у наших летков. До чего додумался! Валит с больной головы на здоровую... А это вы хорошо - донником его растравили! В зрачках лысого вспыхивает злорадство. - Подсыпали ему перцу!
Он выкатывает на дорожку веломотоцикл, ногою резко жмет на педаль. Мотор взвизгивает, строчит короткими очередями, волнистыми колечками выбрасывает дым из трубы. Удерживая мотоцикл за руль, как застоявшегося в упряжке оленя, лысый оборачивается и старается пересилить треск заискивающим голосом:
- Из ваших никто домой не едет?
- Никто.
- Я думал, Матвеич собирается. Мне бы отвезть пяток фляжек да передать жинке, чтоб приезжала. Чую:
бросит меня Филипп Федорович. Нарочно фляжки мои на "Жигулях" не отвозит. А мед у него жидкий, не настоящий.
- Почему не настоящий?
- Сахар перегоняет. Всю весну сироп подливал в кормушки. Ну, до свидания! - Он наклонил веломотоцикл, закинул левую ногу, вспрыгнул и помчался к саду, быстро скрылся за ветками. Треск понесся мимо акаций, затихая.
Неужели Филипп Федорович оставит компаньона?
В это не верилось. Когда старики приехали из Лесной Дачи, я рассказал им о визите лысого. Более всего их позабавило бешенство Филиппа Федоровича.
- Допекло! - в один голос воскликнули они.
Жалобы лысого походили на правду, однако Матвеич, по укоренившейся в нем привычке не все принимать на веру, обошелся осторожным замечанием, что тот, мол, сам по себе нехороший компаньон: пьет и в отсутствие мужчин пристает к их женщинам. Матвеич называл его по кличке, "миллионером", потому что лысый издавна занимается пчеловодством, скопил не одну тысячу, а ходит в лохмотьях и, как его ни подбивают, не отважится купить хотя бы "Запорожца", зарится на чужбинке в рай въехать. То, что "миллионер" сказал о переезде Филиппа Федоровича, насторожило Матвеича, он переговорил с Гордеичем и вдруг объявил тестю, что медлить нельзя, завтра они отправятся на поиски эспарцета либо донника и люцерны.
- И вас допекло! - язвительно сказал тесть. - Пора!
А то все царство проспим. Отлежим себе бока.
Спать договорились с вечера, как только смеркнется:
завтра рано вставать, до зари.
Едва они покончили с приготовлениями, как нежданно-негаданно явился гость на "Жигулях" - вездесущий Филипп Федорович! Не спится ему, не сидится. Жена полулежала в машине, дремала, уютно откинувшись на сиденье.
- Почем мед сдал? - с ходу ошарашил его Матвеич.
Филипп Федорович покосился на меня, потер жесткие ладони и с принужденной бодростью догадался:
- Миллионер у вас был? Погоди, я его прижучу за пьянку! - погрозил кулаком. - Я не сдавал.
- Сколько накачал?
- Восемнадцать фляжек. Чепуха! - махнул рукою Филипп Федорович.
- Ничего, хватит на разжижку, - деревянным голосом обронил Матвеич.
- А вы будете качать? - в свою очередь поинтересовался Филипп Федорович, похаживая вокруг своей машины и тряпкою смахивая с нее пыль.
- Пусто! Воздух качать?
- Рамки в дороге оборвутся. Беды не оберетесь...
Когда ж вы под донник становитесь?
- Наймем машины и станем. Хочь завтра, - сказал Матвеич. - А вы тожеть переезжаете?
- Ага... - Филипп Федорович пнул ногою в заднее колесо, причмокнул языком. - Ослабло. Дома подкачаю.
- Куда? - затаившись, тихо спросил Матвеич. - Под фацелию?
Вести хитрые разговоры с Филиппом Федоровичем старики доверяют только ему: он ближе всех знает промышленника. Когда они переговариваются между собою, улавливая суть не в словах, а в том, что кроется за ними, определяя настроение по едва приметным жестам и выражению лиц, - мы, обступив их, почтительно слушаем и замираем от смутных догадок. Сейчас поединок идет решительный: время не терпит промедлений.
В напряжении вытянув лица и приоткрыв рты, Гордеич и мой тесть ждали, что ответит Филипп Федорович.
Он взялся за козырек фуражки и поперхнулся мелким, ехидным смехом:
- Куда! Вы же не говорите, куда сами едете поддонник. И я не скажу.
- Дело твое, Филипп Федорович. Секретничай. Мы завтра опять разведку проведем. Съездим к Гуньку. В хутор Беляев, - неожиданно для нас объявил Матвеич.
- В хутор Беляев! - необыкновенно взволновавшись, вскрикнул Филипп Федорович. - Там - овцы! Толока. Все начисто сбито. Черная земля!
- А Гунько стоит.
- Гунько в балке. Туда он ни за что не пустит. У него договор с управляющим отделением.
- Жалко, - притворно вздохнул Матвеич. - Хорошее было место.
- Было, да сплыло!
- Жалко...
Разговор иссяк. Обе стороны выудили для себя то, что им было нужно. Филипп Федорович взглянул на часы и, ссылаясь на крайнюю занятость, отбыл. На прощание он пожелал нам быстрее перебраться к доннику, ибо, по его мнению, торчать в лесу и сидеть на нулю не пристало хорошим пасечникам. Гордеич и тесть, дрожа от нетерпения, подступили к таинственно усмехающемуся Матвеичу:
- Ну что? Что ты понял?
- Он раскусил нас и не верить в донник, - поправляя на переносице очки, медленно и с достоинством вразумлял их Матвеич. - Тут мы переиграли, дали маху.
- Ладно! - Тесть дышал глубоко и часто, будто пробежал стометровку. Он едет или финтит?
- Едеть. Как бы он не подался в Беляев. Утречком смотаемся туда. Обследуем медофлору.
Гордеич присел на корточки и радостно ударил себя по ляжкам ладонями:
- Ёк-макарёк! Деды! Не я буду - обдурим Филиппа Федоровича!
- Гоп скажешь, когда пересигнешь. Не загадывай наперед, - мудро осадил его Матвеич.
27 мая
В Лесной Даче брезжит в половине четвертого, старики понеслись в хутор Беляев до света, в глубоких предзоревых сумерках. После их отъезда я уснул и пробудился с первым лучом солнца. Он проник сквозь окно и упал мне на лицо теплой струйкой. Я понежился, чувствуя на себе его утреннюю ласку, затем бодро вскочил и выбежал из будки. Утро было прохладное, по небу кочевали редкие облака. За ночь выпавшая на траве и листьях роса вблизи серебристо переливалась, вдали сизо дымилась, как ранняя изморозь. Во мне ожило радостное предчувствие перемены, и на этот раз оно не обмануло меня.
Старики, необыкновенно повеселевшие и возбужденные, исполненные рыцарской гордости победителей, нагрянули в одиннадцать с бутылками водки. У хутора Беляева они очутились среди посевов эспарцета, а за ними, в холмистой степи, набрели, вымочившись в росе, на бабку, шандру и синяк, на ароматно пахнущий сиреневый чабрец. Мой тесть размахивал бутылками и клялся, будто он еще нигде не видел такого раздолья, такого разнообразия медоносов. С полчаса они бестолково, как дети, нашедшие в траве бумажного змея, бегали по степи и не могли налюбоваться картиной: повсюду бурное, неистовое цветение - и ни одной пасеки. "Будешь, Петро, рисовать цветочки. Малюй!" - делясь со мною открытием, от всей души хохотал Гордеич.
Гунько нам не помеха: он в балке, а мы станем повыше, у лесополосы. В Беляеве перепадают дожди, дни теплые, с парком, и Гунько заливается медом. Он дважды качал и ладится откачивать снова. Каким-то чудом старики уговорили скупердяя, и он показал им рамки.
Что это были за рамки - во сне не приснится! Побелка - словно иней, соты донизу светятся чистейшим янтарным медом. Отведать его Гунько не дал, но Гордеич тайком обмакнул палец и лизнул - вкус майского меда с тонким ароматом луговых цветов! Можно легко вообразить его и не пробуя. А пчел-то, сколько в гнездах пчел!
Кишат гроздьями на рамках.
Старики выписали в конторе "Лесной Дачи" грузовые машины, которые прибудут вечером. Все-таки не позволили они Филиппу Федоровичу обвести себя вокруг пальца. Плут. Он тоже едет в хутор Беляев, уже оформил документы и станет на противоположной стороне балки.
Морочил нам голову, уверял: толока, черная земля. Овцы ходят, но их мало, всего одна отара, и выбить цветы на обширном пространстве они не выбьют. Ну и Филипп Федорович!
После обеда мы упаковали вещи и разобрали будки.
Крепление у них на болтах, стены и половинки крыш отделяются без усилий: откинул крючки, гайки отвинтили вся премудрость. Окончательные приготовления к отъезду заняли не более часа. Вечером, когда в гнездах соберутся все пчелы и утихомирятся за ночной кропотливой работой, закроем летки.
Я. взял палку и направился в степь. День был прохладный. Шагалось весело. Я волновался неизвестно отчего - от близости расставания с лесом или от предчувствия перемены, новизны в моей жизни. Странно мы устроены. Порою ничтожные, смутные ощущения, не выразимые словами, оказываются толчком наших последующих намерений. Шагая степною дорогой, которая уводила меня от леса, через поле суданки, к блестевшему во впадине каналу, я вдруг подумал, что сама судьба сводит меня с дочерью Гунька, нам не избежать встречи. Не эта ли мысль в подсознании смутно волновала меня и прежде? Пораженный догадкой, я остановился, рассматривая ершистый синяк, в цветках которого, напрягая брюшка, выбирали нектар пчелы... У круто срезанного откоса канала, безотчетно отдавшись ясному дню, я следил за мелкой рябью на грязновато-желтой воде, медленным, почти невидимым течением. Неподалеку косили несозревшую пшеницу, ровно выстригая поле, на ходу измельчая стебли; из переломленной трубы в кузов тракторной тележки сыпались зеленые хлопья.
Машины подвинулись к тому берегу канала - обдало гулом и вывело меня из созерцательно-спокойного состояния; я вспомнил о догадке, осенившей меня у неказистого синяка, а вслед за тем - о непрочитанном письме Нади, которое мне привез с почты тесть. Я разорвал конверт и углубился в чтение; жена просила меня не отвергать содействия Никодима Захаровича, убеждала переменить решение и написать ей об этом тотчас.
Я достал блокнот, вырвал из него пару листов и написал Наде, что во всем полагаюсь на ее такт и чутье; если она считает возможным и обязательным обратиться к услугам Никодима Захаровича - пусть так и поступает, я перечить не буду. Не возражаю. Я просил ее также впредь писать мне в Красногорск. Письмо я опущу проездом, в какой-нибудь сельский почтовый ящик.
На закате солнца пришел на пасеку. В ожидании машин старики, одетые в фуфайки, дежурили у своих пасек. Я тоже переоделся в шерстяной спортивный костюм.
В сумерках мы закрыли летки, и в это время прибыли машины. Небо заволокло тучами, месяц скрылся - и на просеке потемнело.
Гордеич засновал, забегал, жестяным баском стал распоряжаться, куда какой машине подъезжать, какие борта открывать. Шоферы по его указке подогнали грузовики к пасекам, потушили фары и, собравшись в тесный кружок, взялись о чем-то шептаться.
- Хлопцы, давай! - поторапливал их Гордеич.
Шоферы расступились, молча приблизились к нему и, очевидно приняв его за главного, вразнобой, но требовательно заговорили:
- Погоди, папаша, не гоношись. Сперва договоримся, сколько вы кинете на нос за погрузку. Сколько?
К ним подошли тесть и Матвеич.
- А что вы просите? - осторожно поинтересовался Матвеич.
- Двадцать пять рублей на каждого. Нормальная такса.
- Ого! Чтой-то вы через край хватили. Многовато.
Мы еще медом и губы не помазали. С чего платить? - Матвеич трусливо пятился от них назад. - Так не пойдеть... не по нашему карману.
- У пасечников и денег нету? - разжигая страсти, выступил наперед самый рослый парень из шоферской братии - по всему видно, заводила. Он первый потянул дружков на совет. - Не верю! Гоните, папаши, не жадничайте. Вон Филипп Федорович нашим ребятам из гаража по сороковке кинул.
- Нехай бесится. С жиру. Нам не из чего кидать. На убытке сидим.
- Елки-палки! Нам это до лампочки. Интересно!
Сколько ж вы за дорогу... за километраж дадите?
- За километраж мы в конторе заплатили, - сказал Матвеич.
- Э, папаши! С вами каши не сваришь. Ребя, назад? - обратился заводила к дружкам. - Тут нас не поняли.
Он двинулся к своей машине, весьма гордым и решительным шагом двинулся, так что медлить было нельзя, и тесть, отделившись от стариков, дружески подхватил его под локоть, на ходу успокоил и отвел в сторону. Не повышая и не понижая тона, вразумительно разъяснил обстановку:
- Виктор, послушай, не горячись... - Тесть уже выведал, как зовут рослого. - На нулю кукуем, ясно? - Поднимаясь на носки и доверчиво заглядывая шоферу в лицо, тем не менее он продолжал удерживать его за рукав пиджака. - Хватанули б мы, скажем, по десятку бидонов - тогда другой табак. Разве б мы стали мелочиться!
Мы не жадные, не поскупились бы. А насчет километража ты, Виктор, загнул. Я сам был председателем - не гляди, что я сейчас низко подпоясанный. Был! Вникни:
мы же заплатили за всю дорогу в два конца?
- Ладно, какая ваша цена?
- Обыкновенная: пятнадцать рублей. Не больше и не меньше. Берите и даром не спорьте. Цена красная. Я в своем колхозе, бывало, за год людям столько не платил, а вы, понимаешь, куражитесь. За одну ночь - нате вам на блюдечке по пятнадцать на брата. Подумай, Виктор.
Ты, я вижу, парень головастый.
- Жены нас дома засмеют!
- Вы их не дюже поважайте. Не в рубле счастье - в совести. Понял? Берите. Водкой, закусочкой угостим.
Дело житейское. Мы же в курсе, чем шоферская душа веселится. Не дурни.
Виктор помялся:
- Согласятся ли ребята. Пойду потолкую. - И прибавил: - Только из-за вас! Вы мне понравились, папаш.
Мой отец тоже председателем был.
- Вот видишь. Гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдутся. Ступай, Витя, и не раздумывай, - тесть похлопал его по спине. - Водку сейчас отдавать или потом возьмете?
- Потом.
Виктор быстро вернулся и объявил о согласии товарищей с условием стариков, но прибавил, что водку они пить не собираются, а возьмут ее с собою в Лесную Дачу. Это устраивало нас. Шоферы зажгли фары, тьма отодвинулась к кустам. Гордеич с тестем, не мешкая, влезли наверх и скомандовали, чтобы им подавали стены от разобранной будки Гордеича. Первой мы грузили его пасеку. Продольные стены поставили вдоль бортов, заднюю - у кабины. Старики начали принимать ульи. Шоферы с боязливой вкрадчивостью подходили к ним, прислушиваясь к злому гулу, неумело брали и, спотыкаясь, несли к машине. Невесть откуда вылетевшая пчела ужалила Виктора, он вскрикнул и едва не выпустил из рук свой край - я удержал покачнувшийся стояк.
- Не бойсь! - задорно хрипел Гордеич. - Это лекарство!
- У, зараза! - ныл от боли Виктор, подскакивая на одной ноге. - В гробу я видал такое лекарство! Больше ни за что не соглашусь перевозить пасеку. Ни за какие деньги!
Едва завиднелось, я встал и пробежался вокруг сада.
Прохлада и чистый воздух бодрили, вялость как рукой сняло.
За садом, невдалеке от леса, одиноко стояла коренастая сосна с плотной темно-зеленой кроной. Перепрыгнув через ров и подойдя к ней ближе, я увидел на кончиках ее мелких иголок капли росы, застывшие в утреннем ознобе. Неизвестно, как выросла эта отшельница в степи - от случайно залетевшего крылышка-семени или кто-то посадил ее здесь. Была она старше других деревьев, ее литое, у комля оплывшее тело говорило о стойкости и привычке к бурям, а корни, живучие и корявые, мощно бугрились в траве и, наверное, глубоко уходили в землю. Пока я стоял возле нее, небо успело посветлеть, фиолетовая роздымь спала, и на востоке затеплились кровинки. Свет прибывал, сосна понемногу оживала, робко встряхивалась от озноба. Вот легла и зарделась малиновая кайма, брызнуло из-за нее лучами - и сосна полыхнула красной медью. Невзрачная отшельница мигом превратилась в красавицу. Пламя от нее перекинулось дальше, озарило край леса, метнулось по верхушкам и побежало вглубь, трепетно и щедро расплескивая живительные краски. Весь лес будто запалился от сосны!
Звонче, неистовей защелкали в кустах соловьи, воздавая хвалу свету. Я слушал их и не переставал любоваться отшельницей: что за чудо свершилось с нею, до чего хороша она была в это мгновение!
Так и с людьми бывает: любовь, внезапная радость неузнаваемо преображают их. Может быть, ради этих счастливых мгновений и стоит жить. Пораженный, я не в силах был оторвать взгляда от сосны. Все мои невзгоды, и прошлые и теперешние, перестали для меня существовать, улетучились. Но старики напомнили мне о них, и я пожалел, что вернулся.
Старики в панике. Сегодня утром на трезвый ум они обсудили наше положение и занялись обычными делами, чтобы как-то забыться, отдалить от себя тень угрозы.
Матвеич натянул брезент над верстаком, заслонился от солнца и строгает бруски для рамок. Гордеич, несколько раз пробежав в зеленых трусах по просеке и приняв дозу пчелиных укусов, растопил в котле смолу, довел ее до кипения - и смазывает дно запасных ульев, чтобы предохранить их от муравьиных набегов. Тесть нагревает в воскотопке негодные соты. Я, как и прежде, прокалываю шилом дырки, пропускаю в них проволоку и натягиваю ее на рамки.
За обедом мы беседуем на отвлеченные темы.
Хлебая суп и поминутно обжигаясь, Гордеич уводит нас в свое давнее житье-бытье, поросшее сухим быльем:
- Моя матушка любила носить топленое молоко на базар. Носит и носит, все в ажуре. И вдруг приходит в слезах, лица на ней нет. Дрожит как в лихорадке. Ее там чуть не прибили, вроде бы за обман. Придрались бабы:
мол, она нарошно неполные махотки продает, отливает из-под шкурки молоко. Сняли на людях шкурки - и точно: во всех махотках на три пальца недолито. Бес его!
В чем дело? Мать растерялась, плачет, сама не поймет, шо такое. Шкурки целые, а под ними пусто! А ее уже за косы волокут и норовят придушить. Народ, когда хочет потешиться, звереет. Черт те что! Добрые люди оборонили и отпустили ее с богом... Стала моя матушка следствие наводить, допытываться, куда делось молоко. Мы прижукли, молчим. Каждый думает на другого. Батька терпел, терпел и, как только буря миновала, сознался:
"Это я, мол, высасывал". - "Как же ты высасывал, уж ненасытный!" - "А соломинкой, - ухмыляется батька. - Проткну соломинку и цедю. Полгода уже так пью". - "Да как же, ирод?! - почем зря честит его мать. - Молоко ж базарное". - "Оттого я и приспособился, что базарное. Своим умом дошел", в усы ухмыляется батька.
Ушлый был, ёк-макарёк! Перед тем как идти на работу, тайком в сенцах приложится к махотке, выдует пару кружек через соломинку - и айда на стан. Бурты открывать.
Закончив рассказ, Гордеич как-то вымученно и неестественно смеется. Одна бровь у него дергается, рот кривится, но глаза остаются скучными. Он обрывает смех мелкого беса и делает лицо серьезным, будто и не рассказывал смешную историю.
Тесть с укором смотрит на компаньонов и встает изза стола.
- Ничего не лезет, - говорит он. - Хлеб в горле застряет.
Старики молчат.
Затевается облет. Пчелы ошалело снуют в воздухе.
На термометре - 30 градусов. В небе кое-где плавают сморенные облака. Мы с тестем укрываемся в будке.
- Анекдотами пробавляются! - ворчит он. - Не-е, с такими молодцами меду не добудешь. В панику кинулись и мудрят. Надо на разведку ехать, новое место искать, а они хихикают... машины жалеют. Я говорю им:
поедем! А Матвеич: куда ехать? Ну сиди, жди, пока улья опустеют!
- Действительно, куда ехать?
- К каналу. У воды воздух прохладнее, нектар не высыхает.
- Вы про подсолнух узнали? Какого он сорта?
- До подсолнуха нам было! Мы как увидали: косят донник! - так и присели. Веришь, все разом сели на дорогу и глядим... А Матвеич поддел Филиппа Федоровича!
Заехали мы к нему на пасеку, Матвеич вытащил пучок донника и показывает: вот, мол, донник цветет, мы к нему завтра перебираемся. Филипп Федорович аж побледнел: "Где, где цветет? Я все места обшарил, кругом обследовал!" - "Секрет. Велели никому не рассказывать". - "Много?" допытывается Филипп Федоровичу у самого, веришь, руки трясутся, граблями их повесил и стоит. "Много, нам хватит". Мудрец, завел он Филиппа Федоровича! Небось, бедняга, всю ночь не спал. Вот увидишь, не утерпит, прискочит к нам.
- Вы все неравнодушны к Филиппу Федоровичу.
Особенно Матвеич. Ругает его, на словах не признает, а сам следит за каждым его шагом.
- Филипп Федорович мед из воздуха качает. Будешь следить. Промышленник! У Федоровича на примете десять мест. В запасе держит. Перебирает, боится прогадать. Не скупится, не жадничает. Он прямо всем говорит:
укажите мне медовый участок, я за него флягу меда отдам. И отдавал. Уже было такое. Флягу отдаст - двадцать накачает. Выгода? Выгода. А этот, тесть недовольно кивнул в сторону будки Матвеича, - экономит на спичках, прогадывает на сотнях. Да и Гордеич жук. Два сапога - пара... Порченые люди! Не мычат, не телятся.
- Матвеич завидует Филиппу Федоровичу. Зачем же он ушел от него?
- Характерами не сошлись. Тот сунет шоферу полсотни за перевозку и не скривится, а этот подожмет хвост и в кусты: жалко отдавать. Нашла коса на камень. Мне еще раньше Филипп Федорович намекал: мол, всем хорош Матвеич. Уважительный, то и се, да больно мудрый и тугой на подъем. Точно! Правильно он сделал, что отпихнул от корыта Матвеича. На что ему сидень, трухлявый пенек? Что с него пользы? Одно расстройство. Надо было мне на все плюнуть и кочевать с Филиппом Федоровичем.
Тень мелькнула за окном: мимо нашей будки прошел Матвеич. Тесть понизил голос, спросил шепотом:
- Это кто прошмыгнул? Не Матвеич?
- Матвеич.
- Я не громко бубнил? Он ничего не слыхал?
- Пожалуй, нет. Дверь плотно закрыта. А что, боитесь?
- Бояться не боюсь, да оглядываюсь. Кругом, дорогой Петр Алексеевич, люди. Мало ли что!.. Пошел советаться с Гордеичем. А чего советаться? Нужно на разведку ехать!
Через полчаса в дверь стукнули.
- Дрыхнешь, Федорович? Вставай. За водой поедем.
Вскоре они уехали. Я вышел к ульям. Облет кончился, но жара прежняя. Ни ветерка. "Листья на ветках клена вяло обвисли и не шевелятся. Я разделся до плавок, водрузил на голову соломенную шляпу тестя и принялся бесцельно бродить по просеке. Мое внимание привлек куст свидены. Возле него рос довольно высокий, молодой дубок, стойко укоренившийся среди других, таких же крепеньких дубков. Он выжил, ему уже больше не грозит засуха, как, впрочем, и его молодым соплеменникам. Не осенью, так весною свидену, пожалуй, срубят, изведут на топку. Вот печальная участь сопутствующего дерева.
Невольно шевельнулась жалость и к себе. Я сделал ошибку. Не тем я занимаюсь, бездарно трачу время - золотой запас моей молодости. Но это - в последний раз.
Это временное отступление. А потом... потом я впрягусь, как вол, в работу, буду корпеть, не отходить от холста дни и ночи напролет. Я еще напишу единственные картины, обязательно напишу, потому что кипят во мне силы молодые и неистраченные и есть в моей душе божья искра, есть - я чувствую ее свет, горячий и дерзкий; она жжет и постоянно взывает к моей совести, побуждает действовать. Я докажу Никодиму Захаровичу!.. Никодим Захарович? Вертится на уме это имя. Что, если и вправду пойти на компромисс, попросить об одолжении Никодима Захаровича? Неприятен мне он, но ведь даже великие не гнушались заигрывать с недостойными, извлекая выгоды из отношений с ними. Надя, кажется, рассудила трезвее меня, по-женски. Я погорячился, заявив ей о столь категорическом отказе. Да, Никодим Захарович - влиятельный человек.
Мои размышления прервал заливистый лай Жульки.
Я взглянул: по дорожке приближался к пасеке человек на веломотоцикле с заглушенным мотором. Он притормозил у будки Матвеича, спрыгнул с сиденья и, приставив машину к кусту, поздоровался. Подойдя ближе, я угадал в нем компаньона Филиппа Федоровича, того лысого дядьку, который облизывал жирные губы и ехидно посмеивался надо мною, когда я по незнанию попал на их пасеку. Теперь вид у него кроткий, смиренный, красноватые глаза бегают стыдливо. Таится в них растерянность.
Рваные брюки заправлены в шерстяные носки, на ногах - калоши.
- Сторожуешь, сынок? - Он устало опускается на землю и мотает головой. - Ух, уморился... ужарился!
Поджилки трясутся. Дай-ка водицы хлебнуть.
До дна испив поданную мною кружку, он стряхивает с жиденькой бороды капли, снимает берет, жмурится и вытирает им лысину.
- Жара - нету спасу! Нонче с утра, как волк, мотаюсь по степи. Пылища не продохнуть. Фу ты! Выпил холодненькой - на душе посвежело. - Он по-турецки подбирает ноги и жалобно, искательно глядит на меня снизу вверх: - Где ж ваши пасечники?
- В поселке.
- Вон оно что, - в раздумье жует губами лысый. - А мой оглоед взбесился. Ваши его подожгли, донник показали. Так он заставил меня на этом драндулете грузовые машины шукать. А куда переезжать - не говорит.
Тяжелый мужик. Зверь! На меня взъелся, и не подступай к нему. Пчел его, мол, раздражаю винным духом.
- Не пейте.
- Так господи! Я пью по наперстку, как птичка. Это ж такой гробокопатель! Любую зацепку найдет, абы выгнать из компании. Ваши меня не примут? - Он сникает в ожидании ответа.
- Спросите у них.
- Чи подождать их, чи ехать машины выглядать? - вслух раздумывает лысый и обреченно смотрит мимо меня. - Как посоветуешь?
Вряд ли он притворяется. Остаться одному, без напарников, с ульями за двести верст от дома - какое положение может быть хуже этого! Я проникаюсь его болью, его тревогой и говорю:
- Подождите. Старики вот-вот вернутся.
Несколько минут он сидит по-турецки, не шевелясь, с уроненной на грудь лысой головой и будто повторяет про себя молитву - слов не слышно, но лицо выражает покорность и смирение, затем вздрагивает и поднимает выгоревшие брови:
- Не-е, сынок. Видать, с моря погоды не дождешься.
Надо шукать. У вас компания полная. Меня не возьмут.
Он тяжело поднимается, напяливает на лысину берет и привычно жует губами:
- Худо! Обвиняет меня во всех грехах. Вроде прошлым летом мы с Матвеичем взяли у него пчел. Пасеки, мол, нарочно поставили под ветер! Его пчелы летели на ветер и оседали у наших летков. До чего додумался! Валит с больной головы на здоровую... А это вы хорошо - донником его растравили! В зрачках лысого вспыхивает злорадство. - Подсыпали ему перцу!
Он выкатывает на дорожку веломотоцикл, ногою резко жмет на педаль. Мотор взвизгивает, строчит короткими очередями, волнистыми колечками выбрасывает дым из трубы. Удерживая мотоцикл за руль, как застоявшегося в упряжке оленя, лысый оборачивается и старается пересилить треск заискивающим голосом:
- Из ваших никто домой не едет?
- Никто.
- Я думал, Матвеич собирается. Мне бы отвезть пяток фляжек да передать жинке, чтоб приезжала. Чую:
бросит меня Филипп Федорович. Нарочно фляжки мои на "Жигулях" не отвозит. А мед у него жидкий, не настоящий.
- Почему не настоящий?
- Сахар перегоняет. Всю весну сироп подливал в кормушки. Ну, до свидания! - Он наклонил веломотоцикл, закинул левую ногу, вспрыгнул и помчался к саду, быстро скрылся за ветками. Треск понесся мимо акаций, затихая.
Неужели Филипп Федорович оставит компаньона?
В это не верилось. Когда старики приехали из Лесной Дачи, я рассказал им о визите лысого. Более всего их позабавило бешенство Филиппа Федоровича.
- Допекло! - в один голос воскликнули они.
Жалобы лысого походили на правду, однако Матвеич, по укоренившейся в нем привычке не все принимать на веру, обошелся осторожным замечанием, что тот, мол, сам по себе нехороший компаньон: пьет и в отсутствие мужчин пристает к их женщинам. Матвеич называл его по кличке, "миллионером", потому что лысый издавна занимается пчеловодством, скопил не одну тысячу, а ходит в лохмотьях и, как его ни подбивают, не отважится купить хотя бы "Запорожца", зарится на чужбинке в рай въехать. То, что "миллионер" сказал о переезде Филиппа Федоровича, насторожило Матвеича, он переговорил с Гордеичем и вдруг объявил тестю, что медлить нельзя, завтра они отправятся на поиски эспарцета либо донника и люцерны.
- И вас допекло! - язвительно сказал тесть. - Пора!
А то все царство проспим. Отлежим себе бока.
Спать договорились с вечера, как только смеркнется:
завтра рано вставать, до зари.
Едва они покончили с приготовлениями, как нежданно-негаданно явился гость на "Жигулях" - вездесущий Филипп Федорович! Не спится ему, не сидится. Жена полулежала в машине, дремала, уютно откинувшись на сиденье.
- Почем мед сдал? - с ходу ошарашил его Матвеич.
Филипп Федорович покосился на меня, потер жесткие ладони и с принужденной бодростью догадался:
- Миллионер у вас был? Погоди, я его прижучу за пьянку! - погрозил кулаком. - Я не сдавал.
- Сколько накачал?
- Восемнадцать фляжек. Чепуха! - махнул рукою Филипп Федорович.
- Ничего, хватит на разжижку, - деревянным голосом обронил Матвеич.
- А вы будете качать? - в свою очередь поинтересовался Филипп Федорович, похаживая вокруг своей машины и тряпкою смахивая с нее пыль.
- Пусто! Воздух качать?
- Рамки в дороге оборвутся. Беды не оберетесь...
Когда ж вы под донник становитесь?
- Наймем машины и станем. Хочь завтра, - сказал Матвеич. - А вы тожеть переезжаете?
- Ага... - Филипп Федорович пнул ногою в заднее колесо, причмокнул языком. - Ослабло. Дома подкачаю.
- Куда? - затаившись, тихо спросил Матвеич. - Под фацелию?
Вести хитрые разговоры с Филиппом Федоровичем старики доверяют только ему: он ближе всех знает промышленника. Когда они переговариваются между собою, улавливая суть не в словах, а в том, что кроется за ними, определяя настроение по едва приметным жестам и выражению лиц, - мы, обступив их, почтительно слушаем и замираем от смутных догадок. Сейчас поединок идет решительный: время не терпит промедлений.
В напряжении вытянув лица и приоткрыв рты, Гордеич и мой тесть ждали, что ответит Филипп Федорович.
Он взялся за козырек фуражки и поперхнулся мелким, ехидным смехом:
- Куда! Вы же не говорите, куда сами едете поддонник. И я не скажу.
- Дело твое, Филипп Федорович. Секретничай. Мы завтра опять разведку проведем. Съездим к Гуньку. В хутор Беляев, - неожиданно для нас объявил Матвеич.
- В хутор Беляев! - необыкновенно взволновавшись, вскрикнул Филипп Федорович. - Там - овцы! Толока. Все начисто сбито. Черная земля!
- А Гунько стоит.
- Гунько в балке. Туда он ни за что не пустит. У него договор с управляющим отделением.
- Жалко, - притворно вздохнул Матвеич. - Хорошее было место.
- Было, да сплыло!
- Жалко...
Разговор иссяк. Обе стороны выудили для себя то, что им было нужно. Филипп Федорович взглянул на часы и, ссылаясь на крайнюю занятость, отбыл. На прощание он пожелал нам быстрее перебраться к доннику, ибо, по его мнению, торчать в лесу и сидеть на нулю не пристало хорошим пасечникам. Гордеич и тесть, дрожа от нетерпения, подступили к таинственно усмехающемуся Матвеичу:
- Ну что? Что ты понял?
- Он раскусил нас и не верить в донник, - поправляя на переносице очки, медленно и с достоинством вразумлял их Матвеич. - Тут мы переиграли, дали маху.
- Ладно! - Тесть дышал глубоко и часто, будто пробежал стометровку. Он едет или финтит?
- Едеть. Как бы он не подался в Беляев. Утречком смотаемся туда. Обследуем медофлору.
Гордеич присел на корточки и радостно ударил себя по ляжкам ладонями:
- Ёк-макарёк! Деды! Не я буду - обдурим Филиппа Федоровича!
- Гоп скажешь, когда пересигнешь. Не загадывай наперед, - мудро осадил его Матвеич.
27 мая
В Лесной Даче брезжит в половине четвертого, старики понеслись в хутор Беляев до света, в глубоких предзоревых сумерках. После их отъезда я уснул и пробудился с первым лучом солнца. Он проник сквозь окно и упал мне на лицо теплой струйкой. Я понежился, чувствуя на себе его утреннюю ласку, затем бодро вскочил и выбежал из будки. Утро было прохладное, по небу кочевали редкие облака. За ночь выпавшая на траве и листьях роса вблизи серебристо переливалась, вдали сизо дымилась, как ранняя изморозь. Во мне ожило радостное предчувствие перемены, и на этот раз оно не обмануло меня.
Старики, необыкновенно повеселевшие и возбужденные, исполненные рыцарской гордости победителей, нагрянули в одиннадцать с бутылками водки. У хутора Беляева они очутились среди посевов эспарцета, а за ними, в холмистой степи, набрели, вымочившись в росе, на бабку, шандру и синяк, на ароматно пахнущий сиреневый чабрец. Мой тесть размахивал бутылками и клялся, будто он еще нигде не видел такого раздолья, такого разнообразия медоносов. С полчаса они бестолково, как дети, нашедшие в траве бумажного змея, бегали по степи и не могли налюбоваться картиной: повсюду бурное, неистовое цветение - и ни одной пасеки. "Будешь, Петро, рисовать цветочки. Малюй!" - делясь со мною открытием, от всей души хохотал Гордеич.
Гунько нам не помеха: он в балке, а мы станем повыше, у лесополосы. В Беляеве перепадают дожди, дни теплые, с парком, и Гунько заливается медом. Он дважды качал и ладится откачивать снова. Каким-то чудом старики уговорили скупердяя, и он показал им рамки.
Что это были за рамки - во сне не приснится! Побелка - словно иней, соты донизу светятся чистейшим янтарным медом. Отведать его Гунько не дал, но Гордеич тайком обмакнул палец и лизнул - вкус майского меда с тонким ароматом луговых цветов! Можно легко вообразить его и не пробуя. А пчел-то, сколько в гнездах пчел!
Кишат гроздьями на рамках.
Старики выписали в конторе "Лесной Дачи" грузовые машины, которые прибудут вечером. Все-таки не позволили они Филиппу Федоровичу обвести себя вокруг пальца. Плут. Он тоже едет в хутор Беляев, уже оформил документы и станет на противоположной стороне балки.
Морочил нам голову, уверял: толока, черная земля. Овцы ходят, но их мало, всего одна отара, и выбить цветы на обширном пространстве они не выбьют. Ну и Филипп Федорович!
После обеда мы упаковали вещи и разобрали будки.
Крепление у них на болтах, стены и половинки крыш отделяются без усилий: откинул крючки, гайки отвинтили вся премудрость. Окончательные приготовления к отъезду заняли не более часа. Вечером, когда в гнездах соберутся все пчелы и утихомирятся за ночной кропотливой работой, закроем летки.
Я. взял палку и направился в степь. День был прохладный. Шагалось весело. Я волновался неизвестно отчего - от близости расставания с лесом или от предчувствия перемены, новизны в моей жизни. Странно мы устроены. Порою ничтожные, смутные ощущения, не выразимые словами, оказываются толчком наших последующих намерений. Шагая степною дорогой, которая уводила меня от леса, через поле суданки, к блестевшему во впадине каналу, я вдруг подумал, что сама судьба сводит меня с дочерью Гунька, нам не избежать встречи. Не эта ли мысль в подсознании смутно волновала меня и прежде? Пораженный догадкой, я остановился, рассматривая ершистый синяк, в цветках которого, напрягая брюшка, выбирали нектар пчелы... У круто срезанного откоса канала, безотчетно отдавшись ясному дню, я следил за мелкой рябью на грязновато-желтой воде, медленным, почти невидимым течением. Неподалеку косили несозревшую пшеницу, ровно выстригая поле, на ходу измельчая стебли; из переломленной трубы в кузов тракторной тележки сыпались зеленые хлопья.
Машины подвинулись к тому берегу канала - обдало гулом и вывело меня из созерцательно-спокойного состояния; я вспомнил о догадке, осенившей меня у неказистого синяка, а вслед за тем - о непрочитанном письме Нади, которое мне привез с почты тесть. Я разорвал конверт и углубился в чтение; жена просила меня не отвергать содействия Никодима Захаровича, убеждала переменить решение и написать ей об этом тотчас.
Я достал блокнот, вырвал из него пару листов и написал Наде, что во всем полагаюсь на ее такт и чутье; если она считает возможным и обязательным обратиться к услугам Никодима Захаровича - пусть так и поступает, я перечить не буду. Не возражаю. Я просил ее также впредь писать мне в Красногорск. Письмо я опущу проездом, в какой-нибудь сельский почтовый ящик.
На закате солнца пришел на пасеку. В ожидании машин старики, одетые в фуфайки, дежурили у своих пасек. Я тоже переоделся в шерстяной спортивный костюм.
В сумерках мы закрыли летки, и в это время прибыли машины. Небо заволокло тучами, месяц скрылся - и на просеке потемнело.
Гордеич засновал, забегал, жестяным баском стал распоряжаться, куда какой машине подъезжать, какие борта открывать. Шоферы по его указке подогнали грузовики к пасекам, потушили фары и, собравшись в тесный кружок, взялись о чем-то шептаться.
- Хлопцы, давай! - поторапливал их Гордеич.
Шоферы расступились, молча приблизились к нему и, очевидно приняв его за главного, вразнобой, но требовательно заговорили:
- Погоди, папаша, не гоношись. Сперва договоримся, сколько вы кинете на нос за погрузку. Сколько?
К ним подошли тесть и Матвеич.
- А что вы просите? - осторожно поинтересовался Матвеич.
- Двадцать пять рублей на каждого. Нормальная такса.
- Ого! Чтой-то вы через край хватили. Многовато.
Мы еще медом и губы не помазали. С чего платить? - Матвеич трусливо пятился от них назад. - Так не пойдеть... не по нашему карману.
- У пасечников и денег нету? - разжигая страсти, выступил наперед самый рослый парень из шоферской братии - по всему видно, заводила. Он первый потянул дружков на совет. - Не верю! Гоните, папаши, не жадничайте. Вон Филипп Федорович нашим ребятам из гаража по сороковке кинул.
- Нехай бесится. С жиру. Нам не из чего кидать. На убытке сидим.
- Елки-палки! Нам это до лампочки. Интересно!
Сколько ж вы за дорогу... за километраж дадите?
- За километраж мы в конторе заплатили, - сказал Матвеич.
- Э, папаши! С вами каши не сваришь. Ребя, назад? - обратился заводила к дружкам. - Тут нас не поняли.
Он двинулся к своей машине, весьма гордым и решительным шагом двинулся, так что медлить было нельзя, и тесть, отделившись от стариков, дружески подхватил его под локоть, на ходу успокоил и отвел в сторону. Не повышая и не понижая тона, вразумительно разъяснил обстановку:
- Виктор, послушай, не горячись... - Тесть уже выведал, как зовут рослого. - На нулю кукуем, ясно? - Поднимаясь на носки и доверчиво заглядывая шоферу в лицо, тем не менее он продолжал удерживать его за рукав пиджака. - Хватанули б мы, скажем, по десятку бидонов - тогда другой табак. Разве б мы стали мелочиться!
Мы не жадные, не поскупились бы. А насчет километража ты, Виктор, загнул. Я сам был председателем - не гляди, что я сейчас низко подпоясанный. Был! Вникни:
мы же заплатили за всю дорогу в два конца?
- Ладно, какая ваша цена?
- Обыкновенная: пятнадцать рублей. Не больше и не меньше. Берите и даром не спорьте. Цена красная. Я в своем колхозе, бывало, за год людям столько не платил, а вы, понимаешь, куражитесь. За одну ночь - нате вам на блюдечке по пятнадцать на брата. Подумай, Виктор.
Ты, я вижу, парень головастый.
- Жены нас дома засмеют!
- Вы их не дюже поважайте. Не в рубле счастье - в совести. Понял? Берите. Водкой, закусочкой угостим.
Дело житейское. Мы же в курсе, чем шоферская душа веселится. Не дурни.
Виктор помялся:
- Согласятся ли ребята. Пойду потолкую. - И прибавил: - Только из-за вас! Вы мне понравились, папаш.
Мой отец тоже председателем был.
- Вот видишь. Гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдутся. Ступай, Витя, и не раздумывай, - тесть похлопал его по спине. - Водку сейчас отдавать или потом возьмете?
- Потом.
Виктор быстро вернулся и объявил о согласии товарищей с условием стариков, но прибавил, что водку они пить не собираются, а возьмут ее с собою в Лесную Дачу. Это устраивало нас. Шоферы зажгли фары, тьма отодвинулась к кустам. Гордеич с тестем, не мешкая, влезли наверх и скомандовали, чтобы им подавали стены от разобранной будки Гордеича. Первой мы грузили его пасеку. Продольные стены поставили вдоль бортов, заднюю - у кабины. Старики начали принимать ульи. Шоферы с боязливой вкрадчивостью подходили к ним, прислушиваясь к злому гулу, неумело брали и, спотыкаясь, несли к машине. Невесть откуда вылетевшая пчела ужалила Виктора, он вскрикнул и едва не выпустил из рук свой край - я удержал покачнувшийся стояк.
- Не бойсь! - задорно хрипел Гордеич. - Это лекарство!
- У, зараза! - ныл от боли Виктор, подскакивая на одной ноге. - В гробу я видал такое лекарство! Больше ни за что не соглашусь перевозить пасеку. Ни за какие деньги!