— В этом что-то есть…
   Он сказал эту фразу медленно, но как-то «сразу», и я почувствовал, что так сказали ему о его чудиках. «Врун и задавала, — подумал я. — А Димка мне его привел, чтобы насолить, верно, и по сей день жалеет, что похвалил моего первого крокодила».
   — Димка, — сказал я, — выйди, будь другом. Нам нужно поговорить.
   Когда Димка вышел, мой товарищ по искусству перестал задирать подбородок кверху и спросил меня:
   — Ты что, кого хочешь можешь вырезать?
   Я подтвердил.
   — А я вот нет… Конечно, если очень захочу, то потрачу день, два дня, но все равно нарисую. А так, чтобы сразу… Нет, не выйдет… Да и ты небось врешь?
   — Я хоть сейчас, мне не трудно, — заспешил я: разговор меня ужасно заинтересовал. — Вот, пожалуйста, кого тебе? Хочешь петуха? Или слона?
   — А лягушку сможешь?
   — Лягушку трудно, у нее профиль такой… Ну, такой, без выступающих частей.
   — Нехарактерный, — строго заметил мой знакомый, заметно оживляясь. — Так лягушку ты не можешь. А кого ты можешь?
   — Да кого хочешь! Вот — смотри!
   Я вырезал ему петуха, и бегемота, и лисичку, и пантеру Багиру из «Маугли», и индейца с луком. Я вырезывал и вырезывал, и каждый мой зверь или человек вызывали у моего знакомого неподдельный восторг. Потом он с грустью сказал: «А я вот не могу, чтобы что хочу… У меня дело потрудней будет. Я, понимаешь, беру лист бумаги и делаю так». Он достал листок бумаги и карандаш и стал быстро черкать по всем направлениям, а когда листок покрылся сетью запутанных завитков и зигзагов, отодвинул свое произведение на расстояние вытянутой руки, потом повернул листок и так и этак, громко сказал:
   — Курица!
   — Какая курица? — спросил я.
   — Ясно, какая, обыкновенная. — Мой новый знакомый быстро обвел контур, и я тоже увидел, что в переплетении его каракуль было видно нечто очень похожее на курицу, только без хвоста. Потом этот «талантливейший человек» и «тоже художник» взял в руки резинку и тщательно стер все, что не относилось к -курице, дорисовал кое-как хвост и, подписав внизу «Анатолий Жук», проставив красиво число и дату, вручил мне свой новый шедевр.
   — Это на память… — сказал он.
   — Так ты даже рисовать не умеешь? — сказал я.
   — Как не умею, а курица! — вдруг обиделся Толя. — А ты-то, ты-то, молчал бы! Лягушку и ту вырезать не можешь… Ну, не обижайся, мне Дмитрий сказал, что ты болен и тебе нельзя волноваться…
   Он ушел, а Димка, заглянув ко мне вечером после школы, внимательно разглядел курицу и сетку стертых «подготовительных» штрихов и упрямо заявил:
   — Чего ты придираешься? Курица как курица, мне и такой не нарисовать. Воображаешь ты, Мишка, много… — Потом подумал и добавил: — А ведь жулик этот Толька, настоящий жулик, а его водили к какому-то знаменитому художнику, и тот его хвалил…
   — И вовсе он его не хвалил, — теперь уже уверенно заявил я. — Просто этот художник сказал, что «в этом что-то есть».

СМЕРТЬ ДЕДУШКИ

   Нас провожал один дедушка. Шура и Димка были в школе, отец Димки уехал куда-то по делам. Дедушка вручил мне толстую книгу, на обложке которой длинная шпага с витой ручкой была воткнута в широкополую шляпу с пером.
   — Итак, я был тогда индейцем, — сказал он, целуя меня в щеку. — Помни и не забывай Закон Леса и Устав Свободы.
   Мы ехали в Киев, куда перевели Антона Степановича. А через несколько дней нам пришло письмо из Одессы, в котором рассказывалось о неожиданной кончине Димкиного дедушки. Он погиб в тот день, когда мы выехали. Вернувшись домой с вокзала, дедушка услышал на втором этаже какой-то шум. Никому не сказав ни слова, он взял свою знаменитую дубину и пошел «наводить порядок».
   На второй этаж забрались грабители. Хозяйка этой квартиры была без чувств и лежала рядом с уже увязанными узлами. Грабители вежливо впустили дедушку в квартиру, но когда он стал размахивать своей дубинкой, выстрелили ему в живот, а сами выпрыгнули из окон второго этажа на мягкую грядку, старательно вскопанную самим дедушкой, и убежали.
   Милый, милый дедушка… Он нашел в себе силы, спустился вниз, домой, и, добравшись до дивана, только сказал своей жене:
   — Бабка, я умираю!
   Его жена, бабушка Димки, так привыкла ко всяким его выдумкам, что ответила:
   — Не болтай глупости!
   А через несколько минут его уже не было в живых.
   Его провожала, как принято говорить, «вся Одесса». Многие знали его как бесконечно доброго человека, а весть об очередном злодеянии бандитов с Пересыпи во мгновение ока облетела весь город.
   Димкин дедушка, ты навсегда остался в моей памяти Великим Вождем Свободного Союза Свободных Племен. Я вырос у моря, и соленый ветер, прибрежные пески, травы всегда были близки мне, но только ты научил меня прислушиваться к ночным шорохам, как прислушивается к ним отважный и мудрый воин, и я смог испытать чудесное чувство единства с окружающим меня миром, его прохладным ветерком и его ясными звездами, песком и камнями, травами и птицами — всем тем, что мы так часто называем природой.

ВЕЛИКИЙ ВОЖДЬ В «БУКВАРЯХ»

   Димка, Великий Вождь Одесских Делаваров, с тридцать седьмого я не знал, где ты, что с тобой. Мы не дружили. Ты, Великий Вождь, был слишком властным и строгим, ты не терпел никакого превосходства, ни в чем и ни с кем не хотел делить власть над племенем. Я, как говорил твой дедушка, был тоже «хороший перец». Но вот прошли годы, и как-то — это было в начале сорок первого — мне приснился удивительный сон. Мне приснился ты, Димка, и будто мы с тобой сидим в какой-то огромной аудитории. А перед нами длинный черный стол, и какойто старичок небольшого роста что-то говорит, говорит тонким пронзительным голосом. Потом я увидел свои записи, а ты, Димка, ты протянул руку и красным карандашом зачеркнул слово «осадок» и написал «окраска». Необыкновенно яркий, удивительный сон. Я запомнил его. Прошло несколько месяцев, и я встретил тебя в деканате. Долго я смотрел на тебя, не веря своим глазам. Ты ли это? Но когда ты поднял голову, сомнения отпали: это был ты, Великий Вождь. Мы попали с тобой в одну группу, но я в тот день не вспомнил своего сна. Потом раздался звонок, и мы поспешили в аудиторию. Первая лекция была посвящена неорганической химии, и известный профессор, который жил, работал и спал в маленькой комнате рядом с аудиторией своего имени, вышел к доске и тонким голосом сказал: «Нуте-ка, запишем простейшую реакцию».
   И тогда я не вспомнил свой сон.
   И только когда ты, Димка, протянул карандашкрасный карандаш! — и, зачеркнув в моем конспекте слово «осадок», написал «окраска», будто молния озарила мой мозг: все сразу стало «на свое место», да, я видел, видел все это, это было, было со мной! Но когда, где? Так это же мне снилось!
   Я с нетерпением ждал, когда окончится лекция, а когда мы вышли в коридор, начал торопливо рассказывать свой сон, но тебя было трудно чем-нибудь удивить.
   — Подумаешь, — сказал ты, — да я постоянно вижу во сне то, что потом со мной случается на самом деле. Это все согласно теории относительности и квантовой механики вполне понятно.
   Я не знал ни теории относительности, ни -квантовой механики, и мне стало стыдно, что я болтаю какую-то чепуху, а все, с точки зрения современных теорий, совершенно ясно.
   Только сейчас, став старше, мы подружились. Вместе ходили в столовую, вместе готовили задания по начерталке, вместе чертили, вместе и дежурили на крыше институтского здания во время довольно «регулярных» бомбежек.
   Помню, как во время одного такого дежурства мы при свете маленькой синей лампочки решали какую-то сложную задачку. К нам подошли старшекурсники, называвшие нас и ласково и насмешливо «букварями». Прислушавшись к спорам, они попросили карандаш и набросали нам простые и вместе с тем загадочные проекции. Это был знаменитый, так нигде и не опубликованный набор упражнений для проверки конструктивных способностей. Как детские игры передаются от одного поколения ребят к другому, причем взрослый человек забывает порой очень сложные правила этих игр и, только услышав звонкий голос своего сына или дочери, кричащей, скажем, «штандер», вспоминает: «что-то в этом роде кричал я сам», так и эти схемки бытуют в технических вузах, становясь одним из элементов своеобразного студенческого фольклора.
   Под утро старшекурсники заглянули на наш чердак снова, в пух и в прах раскритиковали наброски Дмитрия, а один из них сказал обо мне уважительно: «Этот „букварь“ обладает абсолютным пространственным воображением».
   Это заявление было совершенно неожиданным для Дмитрия.
   — Откуда у тебя это, ну, пространственное воображение? — спросил он меня. — Да, ты, кажется, что-то такое вырезывал из бумажек? Я что-то такое припоминаю.
   Зато в математическом анализе Дмитрий брал реванш. Вычисления доставляли ему радость. Дмитрий безошибочно интегрировал сложнейшие дроби, никогда не делая черновиков, никогда не возвращаясь в своих вычислениях к исходной точке.
   Все-таки мы были очень разные и, возможно, если бы не наше давнее «индейское» прошлое, никогда не подружились бы. Нас связывали воспоминания и до некоторой степени общая судьба.
   Дмитрий оберегал меня от всех и всяческих увлечений, которые могли бы мне помешать заниматься наукой. Сейчас я с удовольствием вспоминаю один случай. Мне понравилась девушка с нашего курса. Набор проходил по аттестатам, она приехала из какой-то сельской школы и была не очень грамотной. Я охотно помогал ей, когда она не могла в чем-нибудь сама разобраться. Димка немедленно и очень умело растоптал чахлый росток чувства. Утащив у этой девушки конспект, он показал мне ее записи. Вместо слов «абсолютная температура» там стояло «опсалютная температура».
   — Ну, — сказал он, — теперь ты видишь, что был на грани гибели? Я своими руками, — он потряс перед моим носом злополучным конспектом, — вырвал тебя из геенны огненной, где бушует опсалютная температура!
   Это, однако, не помешало ему пригласить эту же девушку в кино. А на мой вопрос, как же все-таки это произошло, он ответил:
   — Ты сноб и «букварь», Михаил. Я не ищу полного совершенства, да кроме того, есть вещи, которые недоступны человеку, даже обладающему абсолютным пространственным воображением. И это «чудовище» было моим другом! — Я встретил его снова после войны. Дмитрий с год как демобилизовался и заканчивал университет. Он шел по Кировской в сопровождении стайки девушек с его курса.
   — Правда, премиленькие девушки? — сказал он мне, когда мы обменялись адресами. — Исключительные девушки.
   Я охотно подтвердил, что девушки замечательные. Димка тут же остановился и громко заявил:
   — Мой личный друг, Михаил Мельников, считает, что вы все замечательные девушки. Как его истинный друг, я уступаю ему вас всех «на корню».
   С этими словами он вспрыгнул на подножку трамвая и укатил, подарив мне на прощание одну из своих ехиднейших улыбок.

«СВЯЩЕННЫЙ ВАМПУМ» ОДЕССКИХ ДЕЛАВАРОВ

   Димка в те годы жил в небольшом двухэтажном доме по какому-то из Кисловских переулков, сейчас мне уж и не найти его каморку; помню только, что когда я решил его разыскать, то долго бродил вокруг Института театрального искусства, и было это в осенний день, и в скверике перед институтом все было в желтых и багряных пятнах опавшей листвы.
   В комнатушке у Димки стоял небольшой письменный стол, аккуратный и чистенький, и на столе царил образцовый порядок: книги, ручки в высоком цветном стакане, стопка общих тетрадей в.коричневых клеенчатых переплетах. И поэтому сразу бросалась, била в глаза беспорядочная груда какого-то странного хлама, висевшего на гвоздике у окна, как раз над столом. Я присмотрелся… Быть не может! Да это же наш «священный вампум»! Тот самый… Димка заметил мое волнение и грустно улыбнулся,
   — Дедушка… — сказал он. — Дедка…
   Ну кто на свете мог лучше меня понять сейчас этого «совсем взрослого» человека — а Димка прошел и армию и госпитали, — когда он так по-детски произнес свое «дедка»…
   — Чисто у тебя как, полный порядок, — сказал я.
   — А у тебя не так? Ну, да ты же физик, вам можно, — ответил Димка, тотчас же становясь самим собою, по-прежнему насмешливым и ершистым. — Вам, конечно, можно, — продолжал он. — Физикам что? Идею раздобыть -вот что для физика на первом плане, спишь-то небось без простыни, тютя? Физики даже стричься не обязаны, лежи себе и раздумывай, жди, когда ньютоново яблочко по лбу стукнет.
   — А вам что, идея ни к чему? Так выходит?
   — Идея у нас, брат, дело десятое, а работать всегда нужно с соблюдением всех правил, точно, четко, ничего лишнего. Да что говорить, я же помню, как ты в аналитичку бутерброды таскал и тебе наш Аполлоныч нотации читал, а ты забыл? «Химик может с бутербродом съесть свою смерть», — процитировал он любимое выражение старенького служителя лаборатории аналитической химии.
   — А тебе нравится твоя специальность? — спросил я.
   — Втянулся, — пожал плечами Димка, — а ты-то небось четвертый вуз сменил? Угадал? — Димка помолчал, задумчиво глядя в окно. — И знаешь, мне химия нравится. Такое чувство, что можешь все. Понимаешь? Можешь составить, синтезировать необычайное, можешь разобраться, из чего состоит, ну, что только хочешь, хоть та или другая вещь, минерал там, кусок металла, на что твой взгляд упадет.
   — Понимаю.
   И замолчали…
   Так бывает: столько пережито и вместе и порознь, а говорить будто не о чем. И без слов многое ясно, и сказать есть что, а при встрече так часто молчим.
   — Покажи-ка мне вампум, — попросил я.
   И вот он у меня в руках. На крепких шнурках наши ребячьи сокровища. Тут и коробок со стеариновыми спичками — он в свое время именовался «огнивом бледнолицых сквау», так как на его наклейке улыбалась какая-то красивая женщина, — и четыре звена пулеметной ленты, и настоящий скифский наконечник для стрелы со странной дырочкой посередине, и моя цепка…
   — Ты нам с Шуркой в свое время какую-то ужасную историю рассказывал об этой штуке, — сказал Димка, заметив, что я внимательно рассматриваю свою долю в «священном вампуме». — Вообще ты был порядочное брехло.
   — Это все было правдой, — сказал я. — Чистейшей правдой. Я действительно нашел эту цепочку в песке у моря, и ее застегнул на моей шее один человек. А как, я не знаю…
   — Послушай, Ункас, ведь ты был Ункас? Послушай, мы уже не дети…
   — Мне ты мог бы и поверить…
   Димка осторожно высвободил цепочку с лодочкой из общей связки реликвий и трофеев, и мы стали проверять звено за звеном.
   — Имей в виду, — внушительно сказал Димка, — я решил тебе поверить, по старой дружбе…
   — Спасибо, — ответил я. — Но тебе, наверно, трудно жить на свете. Разве можно никому не верить?
   — Тебе трудней, — уверенно возразил он. — Ты всегда был растяпой. Ну, хватит пререкаться попусту, лучше давай искать замок, если он, конечно, есть.
   В тот день нам так и не удалось ничего найти. А назавтра мы занялись нашей цепочкой в университетской лаборатории. Димка подкрасил среднее звено метилвиолетом и внимательно просмотрел поверхность металла под микроскопом. Да, звено пересекала тоненькая синяя трещинка, она была тоньше волоса, и мы смогли ее обнаружить только потому, что в эту трещинку зашла краска.
   — Есть! — закричал Димка. — Можешь посмотреть. Теперь попытаемся разомкнуть цепь.
   Что мы ни делали, все наши попытки раскрыть замок остались безрезультатными. Только в конце дня случайным нажатием на перемычку звена нам удалось открыть его. Цепочка бесшумно разошлась, и все сразу же стало на свое место. Увы, ни для каких «колдовских» и «волшебных» ассоциаций не оставалось места: тот человек на берегу мог вполне уверенно застегнуть эту цепочку, он просто вложил зазубренный стерженек одной из половинок звена в отверстие, и все тут. А странный разговор на берегу? Ведь он узнал мое имя? И Ленькино имя? Но безжалостная логика взрослого человека сразу же подсказала: это же было просто, так просто! Я кричал в пылу ребячьей драки: «Ленька, отдай!» А Ленька что-то в этом роде кричал мне. Он, этот седой человек, попросту мог услышать наши имена… Как все просто!
   Мне стало жаль моей детской тайны. Пусть бы осталась моя находка среди других «священных предметов» вампума. Димка ушел в дальний конец лаборатории и там что-то такое колдовал у полочки с реактивами, а я все сидел на высоком лабораторном табурете, вновь и вновь перебирая в памяти отдельные эпизоды того далекого солнечного дня, с которым была связана эта цепочка. И вдруг Димка позвал меня. Я подошел к нему и увидел, что в руках у него фарфоровая чашка, над которой вьется бурый дымок, и по осторожному обращению Димки с этой чашкой безошибочно определил: «Царская водка!» Одним своим концом цепь была погружена в чашку.
   — Не растворяется, совсем не растворяется! — заговорил возбужденно Димка. — Ты видишь?
   — Но она стала лучше блестеть…
   — Это неважно, это сошел налет жира, грязи. Но она не растворяется… Удивительно!
   — Ну, это ни о чем не говорит. Ты хочешь растворить целое звено, так не годится. Нужно напильником осторожно напилить опилки. Увеличить, так сказать, контакт с кислотой.
   Димка достал совсем новый напильник, и я не без труда собрал на бумажку несколько темных крупинок. Димка рассмотрел их, потом попросил напильник и пожал плечами.
   — Ты знаешь, что это такое? — спросил он, указывая на крупинку металла. — Это же от самого напильника! Вот что это такое. Верно, ты задел напильником тиски.
   — Тогда расплавим цепь… Судя по твердости, нужно не менее двух тысяч градусов… У вас есть муфельная печь?
   Нашлась и муфельная печь. Часа через два после ее включения Димка заглянул в глазок и хмыкнул от удивления, я немедленно оттеснил его и заглянул сам. На ослепительно ярком фоне внутренней облицовки печи цепь казалась иссиня-черной, но не это было главным… Главным было то, что цепь неподвижно парила в раскаленном воздухе печи, свернувшись причудливым узором. Она не опускалась и не падала, она была невесомой…
   Мы выключили печь и открыли дверцу. На наших глазах цепь медленно опустилась, а когда по остывающему камню побежали тени, упала на дно тигля.
   Много дней подряд мы пытались повторить этот опыт, но тщетно. Какие-то невидимые человеческому глазу необратимые процессы прошли в материале цепочки, и ее удивительное свойство вывешиваться в пространстве покинуло ее навсегда.

НАД КИЕВОМ

   Техникой, физикой я начал увлекаться как-то незаметно для самого себя. Произошло это году в тридцать третьем — тридцать четвертом, в Киеве.
   Квартиру Антону Степановичу обещали дать со дня на день, и мы жили в гостинице, высоком пятиэтажном здании на улице Короленко. Это здание было одним из самых высоких зданий довоенного Киева, так как само стояло на высоком холме. Нас, мальчишек, набралось в гостинице десятка три-четыре, и мы, собравшись на крыше, частенько ревниво вглядывались в панораму города, рассуждая о том, что вот, кажется, то здание все-таки выше нашего… И действительно, повсюду были видны и семи— и восьмиэтажные дома, но почти все они были построены в многочисленных низинах холмистого Киева.
   Крыша заменяла нам, детскому населению гостиницы, двор. Она была совершенно плоская, покрыта асфальтом, высокий железный забор окружал ее; по краю шли навесы, крытые железом. Когда-то здесь был ресторан, и из двухэтажной квадратной пристройки официанты разносили закуски и напитки. Горячие блюда подавались снизу при помощи грузового лифта — черного железного ящика, в котором могла поместиться взрослая большая собака или двое мальчишек (то и другое было нами неоднократно проверено).
   — Ну, я пошел на крышу! — говорил я после обеда и тайком от «коридорной», женщины строгой и вездесущей, забирался в ящик лифта. Для того чтобы включить кнопку с указателем «шестой этаж», нужно было подозвать к лифту кого-нибудь из игравших в коридоре ребят, кого уже не пускали на эту «проклятую крышу».
   Вот эта коридорная и вбежала однажды к моей матери.
   — Ваш сыночек висит на крыше и плюет вниз. Вот-вот оборвется! — крикнула она.
   Я как сейчас помню тот момент, когда я увидел свою мать на крыше. Она шла тихонько, казалось на «ватных ногах», а Олег из соседнего номера говорил мне:
   — Это всякий дурак может висеть на правой, ты на левой, на левой повиси!
   Я стоял на железном скате за забором, окружавшим крышу, и держался правой рукой за толстый железный прут.
   — Прошу! — сказал я. — Вот… — и быстро в воздухе сменил руку.
   — Миша, Миша… Мишенька! — тихо-тихо, едва слышно сказала мама, осторожно подходя ко мне. — Мишенька…
   Я бочком протиснулся между прутьями забора и было направился к матери, как вдруг Олег крикнул:
   — Мишка! Беги! Попадет!
   Олег был прав, потому что мама тотчас же закричала:
   — Ты что, с ума сошел! Ты ж… Ну, подойди ко мне. Я что-то хочу тебе сказать, Миша!
   После некоторого раздумья я все-таки подошел.
   — У меня сердце, думала, вырвется, когда я тебя увидела там. — Мать кивнула на забор.
   — Так в этом же ничего нет! — сказал я. — Это такой пустяк! Вот смотри!
   Я подбежал к забору, но мать схватила меня за штаны и с необычайным волнением сказала:
   — Что ты?..
   Я пожал плечами: если такой пустяк так может волновать маму, то пусть, я больше и не подойду к забору. Я так и сказал ей: «Больше к забору не подойду!»
   — Честное слово?
   — Честное, верное, под салютом всех вождей, ну что ты не веришь? Больше никогда не подойду. Вон ребята качели сделали, буду на них кататься.
   — Какие качели? — подозрительно посмотрела на меня мама. — Какие еще качели на крыше?
   Я показал ей наши качели. Это были две самые обыкновенные бельевые веревки с прикрепленной к ним дощечкой. Веревки были привязаны к самому верху навеса. Кто-нибудь из ребят садился на дощечку и кричал:
   — Разгойдай меня! Сильней! Сильней! Еще сильней! Еще сильней! Вот, хватит. Хватит! Тебе сказали хватит?! Я слезу — убью! Тебе говорят: хватит!
   На больших взмахах качели выходили за крышу, и в сердце рождался холодок: «Вот сейчас под тобой весь Киев… Сейчас ты выше всех домов в Киеве».
   После подробного ознакомления с устройством качелей матери сделалось дурно. Кто-то бросился к двухэтажной пристройке с полустертой надписью «Буфет» и принес в кружке холодной воды из-под крана.
   — Чего это она? — спрашивали меня ребята. — Она что, малокровная? Ух, какая белая!
   И тут я, кажется, начал понимать. Теперь я испуганно тормошил ее, помог встать. Бережно проводил к лифту. А ночью проснулся с криком. Страх настиг меня во сне. Мне приснилось, что вот вдруг разорвалась веревка качелей и я лечу, лечу над всем городом, а потом падаю, падаю… Я проснулся, потом вновь уснул, и снова передо мной крыша, и Олег, подмигивая, говорит: «А ты на левой, на левой повиси!» Я разжимаю руку, хочу вновь схватить холодный и твердый прут забора и вновь падаю…
   Утром приехал Антон Степанович. Он сразу почувствовал, что вчера что-то произошло. Я рассказал ему сам все и обещал, что в моей жизни ни забора, ни качелей не будет. Все! Честное слово и так далее…
   — Я проверю, — серьезно сказал Антон Степанович.
   С самыми лучшими намерениями, захватив «научную книжку из жизни муравьев», я отправился на крышу. Был чудесный ясный день. Киев был как на ладони. Вот памятник Богдану Хмельницкому. Он кажется совсем рядом, один квартал, другой. Перед ним, ближе ко мне, Софийский собор, прямой как столб, и «одиннадцатого столетия»! Последнее качество Софийского собора мы знали все, совершенно не представляя, что это означает на самом деле. А там, вдали, — Владимирская горка, вся в клубах зелени, и Пролетарский парк, и туманная даль, за которой Днепр.
   Ребята спросили меня, хорошо ли мне влетело, и я с гордостью ответил, что меня дома не бьют. Играть, однако, с ними не стал: знал, что это кончится либо забором, либо качелями. Я забрался на навес и, распластавшись на теплом ржавом железе, раскрыл книжку. Жизнь муравьев поглотила меня. Я не заметил, что Антон Степанович уже давно расхаживает по крыше, расспрашивая обо мне мальчишек. Потом он поднялся по винтовой лестнице пристройки, выглянул наружу и увидел меня на навесе за чтением «на свежем воздухе». Он позвал из открытого окна пристройки, и я побежал к нему в полном сознании выполненного мною обещания.
   — Не торопись так! — крикнул он мне. — Крыша может провалиться.
   А когда я подбежал к нему, он совсем неожиданно для меня изо всей силы хлопнул меня по известному месту, втащил внутрь через окно и, весь дрожа, сказал:
   — Ты что, издеваешься? Ты что делаешь, ты понимаешь?
   Держа меня за руку, он вышел на крышу, подошел к навесу и прямо отломил своими большими сильными пальцами кусок кровельного железа. И для меня и для окруживших нас мальчишек это было целым открытием.
   — Дывы, зализяку як шматуе! — сказал кто-то из ребят. В нашем сознании железо было обязательно твердым, твердым, ну как железо, и то, что могли сделать за многие годы дожди и снег с самым прочным металлом, было для нас совсем неожиданным.
   — Ты трус, вот кто ты, — сказал Антон Степанович. — Вчера обещал, дал слово, чтобы только тебя не наказали, а сам все наврал! Ты трус.
   — Он не трус! — вступились за меня мальчишки. — Антон Степанович, ваш Мишка не трус. Он даже на одной руке висел. А там, знаете, как страшно? Автомобилики вот такие маленькие, а лошади как игрушки…
   — Нет, братишки, это не смелость, — тихо сказал Антон Степанович. — Да разве это смелость? Это так, дурь. Нам такие храбрецы не нужны.