Страница:
И еще одно маленькое наблюдение, говорящее на этот раз о процессах, происходящих в самой американской армии. Когда мы возвращались вечером в наш халдейник, из-за оградки доносилось пение. Два солдата-часовых, повесив автоматы на завитушки железной оградки, сидели у костра, который они развели, несмотря на теплую погоду, и в два голоса пели песню на какой-то веселый ковбойский мотивчик. В песне этой все повторялось: «Мистер Трумэн». Галан остановился:
– Давайте дослушаем.
Когда песня кончилась, он усмехнулся своей скупой, едва заметной улыбкой.
– Что-то новое. Я ничего подобного еще не слышал… Попробую сделать вам прозаический перевод.
Когда мы расходились по своим комнатам, я все-таки вернулся к разговору:
– Будьте осторожны, Ярослав. Берегите себя.
– Я – коммунист, – ответил Галан. И добавил: – Время благодушия еще не наступило.
18. Солдат? Машина? Преступник!
19. Снова звучат три сигнала
– Давайте дослушаем.
Когда песня кончилась, он усмехнулся своей скупой, едва заметной улыбкой.
– Что-то новое. Я ничего подобного еще не слышал… Попробую сделать вам прозаический перевод.
– Видите, какая история.
Пожалуйста, мистер Трумэн,
Отпустите нас домой.
Вы послали нас в Европу
Посмотреть Рим, Берлин и Париж.
Мы выполнили ваш приказ, мистер Трумэн.
И теперь хотим домой.
Нам так надоели Рим, Берлин и Париж.
Мы так объелись Римом, Берлином и Парижем.
Нас тошнит от Рима, Берлина и Парижа.
Пожалуйста, отпустите нас домой.
Дома есть много парней,
Которые не нюхали Европы,
Которые не видели Рима, Берлина и Парижа.
Они тянут наше виски и обнимают наших девчонок.
Им хочется видеть Европу,
Им не терпится повидать Рим, Берлин и Париж.
Гоните– ка их сюда, мистер Трумэн.
А нас отпускайте домой.
А если не отпустите нас, мистер Трумэн,
Мы сами вернемся домой, мистер Трумэн.
Мы вернемся, сердитые, злые.
И тогда берегите ваши очки, мистер Трумэн.
Уж лучше, мистер Трумэн, отпускайте-ка нас домой.
Когда мы расходились по своим комнатам, я все-таки вернулся к разговору:
– Будьте осторожны, Ярослав. Берегите себя.
– Я – коммунист, – ответил Галан. И добавил: – Время благодушия еще не наступило.
18. Солдат? Машина? Преступник!
Среди других подсудимых Вильгельм Кейтель – фельдмаршал, начальник штаба вооруженных сил, выделяется особенно респектабельной внешностью. Высокий, худощавый, прямой, с осанкой кадрового военного, с правильными чертами продолговатого лица, с тяжелым подбородком, придающим этому лицу мужественное выражение, он похож на старого солдата. И роль, которую он решил играть здесь на суде, роль, которую отрепетировал со своим защитником, – это роль старого честного служаки, который, не рассуждая, служил своему отечеству, не раздумывая, выполнял приказы своих старших начальников, каковы бы они ни были.
– Я солдат, – говорит он, когда его уличают в том, что он отдал какой-нибудь преступный приказ.
Но задолго до того, как история посадила Кейтеля на скамью подсудимых, в дни, когда еще бушевала вторая мировая война, когда немецкие танки мяли своими гусеницами виноградники Франции, сады Греции, когда сбрасывались с самолетов парашютисты, чтобы взрывать плотины Бельгии и каналы Голландии, когда горели города Югославии, Украины, Белоруссии, а гитлеровские орды рвались к Москве, имея задание стереть ее с лица земли, люди уже знали, что есть в Берлине такой генерал Вильгельм Кейтель, который превращает гитлеровские мечты в планы военных операций, а человеконенавистнический бред фюрера облекает в параграфы приказов вооруженным силам Германии.
Никто до войны не знал Кейтеля ни как стратега, ни как тактика. Его предвоенное имя не было связано ни с одним подвигом, ни с одной удачной боевой операцией. Зато во время войны он сразу же стал известен тем, что попрал все, что с войн древности и по наше время считалось солдатским долгом, офицерской честью, нарушил все писаные и неписаные законы ведения войны, а саму войну превратил в разбой, в кровавый разгул разнузданных банд, не знающих ни норм, ни границ, ни хотя бы элементарных воинских законов.
И если тут, на процессе, слова «германский солдат», «германский офицер», естественно, стали синонимами слов «разбойник», «бандит», «убийца», то в этом виноват прежде всего он, Вильгельм Кейтель. Это он, планируя нападение германской армии на нашу Родину, задолго до начала этого нападения подготовил приказ по войскам, предназначенным для «операции на Востоке». В нем он отменял обычное военное судопроизводство, заранее тем самым отдавая любого советского военнопленного, любых советских гражданина или гражданку в руки гитлеровского офицерья, которому давалось бесконтрольное право по своему усмотрению расстреливать, жечь, убивать.
Это он требовал у командиров дивизий, сражающихся на польском фронте, «без жалости, со всей германской твердостью, когда это диктуется необходимостью», расстреливать население. Это он «оберегая жизнь германских воинов», приказал использовать военнопленных для разминирования, разрешил и даже рекомендовал «в особых случаях, диктуемых необходимостью», гнать мирное население перед частями, идущими в атаку. Наконец, это по его приказу, вопреки правилам, сложившимся в веках, разрешалось «в случае тактической необходимости» переодевать германских солдат в форму неприятельских армий и забрасывать их в «такой маскировке» в тыл противника.
Это он, наконец, сотнями, тысячами, миллионами отдавал военнопленных гитлеровским рабовладельцам, которые под угрозой расстрела заставляли тех работать на военных заводах и выполнять подсобные работы в самой немецкой армии.
Все это обвинители и свидетели обвинения доказывают документами, в разное время подписанными самим Кейтелем. Обороняясь, Кейтель отрицает все, что можно отрицать. Припертый к стенке, соглашается: «Да, это, кажется, было. Было в самом деле». Но тут же обязательно добавляет:
– Таково было распоряжение фюрера. Я – солдат. Я должен был выполнять его приказы, даже если я с ними не был согласен.
Несмотря на свой импозантный вид, военную осанку, седые виски, он в сущности очень жалок, этот гитлеровский фельдмаршал. Жалок и противен.
Этот «старый солдат» в мундире высшего офицера, стоящий перед судом, вынужден признать, что за тридцать семь лет, проведенных в армии, он ни разу не участвовал ни в одном бою, всю жизнь околачивался в штабных передних, на адъютантских должностях. Именно за эти адъютантские черты, за это умение беспрекословно подчиняться начальству Гитлер надел на Кейтеля фельдмаршальский мундир и назначил его на высшую штабную должность. И он в нем не ошибся. Черты матерого потомственного хищника из кайзеровского рейхсвера, с младых ногтей воспитанного в духе древнегерманской воинственности, отлично сочетались в нем с бредовыми идеями нацистского громилы, мечтающего о создании мировой Германской империи «по крайней мере на ближайшую тысячу лет». Ну а отсутствие полководческих талантов с лихвой компенсировалось в нем способностью превращать войска в гигантскую разбойничью шайку и развивать в солдатах хищнические инстинкты.
Но при всем том он отличный актер, Кейтель. Н.а его форменном кителе ни погон, ни орденов. Но он по-прежнему сидит прямо, на вопросы отвечает кратко, четко, и вся его породистая стать – от проложенного по ниточке косого пробора до аккуратно подстриженных усиков – являет собой вид оскорбленного достоинства.
– Я – старый солдат. Мне должно не обсуждать приказы, а подчиняться им.
– Я всего только исполнитель, не игравший активной роли в войне.
Эти два тезиса, как бы представляющие главные козыри его самозащиты, он повторяет так Часто, что мы с Сергеем Крушинским стали их подсчитывать – и вышло, что слова «старый солдат», примененные к нему самому, он повторил в течение допроса двадцать семь раз и одиннадцать раз сообщил суду по разным поводам, что при таком-то и при таком-то обстоятельствах, находясь в приемной у Гитлера, ожидал вызова и потому не участвовал в решении вопроса.
Защитники же, играя на тех же козырях, дошли до того, что стали утверждать, будто расположение и доверие фюрера Кейтель завоевал вовсе не своим усердием в воплощении гитлеровских военных планов, а лишь тем, что при путешествии Гитлера по оккупированным территориям он играл на рояле обожаемого фюрером Вагнера и умело занимал дам на высоких приемах.
Но чем больше нажимают подсудимый и его защитники на спасительные, как кажется им, слова «старый солдат», тем меньше подсудимый на него походит. И перед судом, и перед мировой печатью вырисовывается образ типичного нацистского военачальника, человека без совести, стыда, чести, не только исполнителя, но и создателя планов агрессии, активного соавтора фюрера по внедрению истинно нацистских методов ведения захватнических войн.
Он очень осторожен в своих показаниях, этот старый гитлеровский вояка. Но все-таки он слишком Вильгельм Кейтель, и с языка его, в особенности когда он не читает отредактированные защитником показания, а отвечает на вопросы, срываются такие афоризмы: «Грабеж и сбор военных трофеев – это по сути одно и то же. Разница только в терминах», «Во время войны, естественно, ни один наш генерал не мог, да и времени не имел заниматься вопросами безопасности мирного населения. Это ведь и не его дело», «Жестокость. На войне это понятие чисто условное, ведь сама война – жестокость». Он защищается настойчиво, яростно. Но каким отвратительным становится его наигранное благородство, когда он, изобличенный обвинением и не видя выхода, не моргнув глазом, признает то, что несколько минут назад с гневом отрицал.
Во время допроса, проводимого советским Обвинителем, с Кейтеля слезают последние штришки благородного грима. Р. А. Руденко предъявляет фельдмаршалу его собственный приказ о борьбе с повстанческим движением в оккупированных областях.
Чтобы в корне задушить и пресечь недовольство, необходимо по первому же поводу, незамедлительно принимать самые жестокие меры, чтобы утвердить авторитет оккупированных властей… При этом следует иметь в виду, что человеческие жизни в странах, которых это касается, абсолютно ничего не стоят… Хороший результат от устрашающего воздействия возможен только путем применения необычайной жестокости.
Процитировав этот приказ, Р. А. Руденко спрашивает, приказывал ли он, Кейтель, своим армиям в борьбе с партизанами убивать мирное население, в том числе женщин и детей.
– Нет, – с гневом отрицает Кейтель.
РУДЕНКО: Я препровождаю вам этот приказ. Ознакомьтесь и скажите – вы его подписывали?
КЕЙТЕЛЬ: Да.
РУДЕНКО: Соблаговолите прочесть подчеркнутые мной строки, где говорится: «Войска имеют право и обязаны применять в этой борьбе любые средства без ограничения также против женщин и детей, если это будет способствовать их успеху». Вы нашли это место?
КЕЙТЕЛЬ: Нашел.
РУДЕНКО: Это слова вашего приказа?
КЕЙТЕЛЬ (глухо): Да, раз они есть в приказе… Я просто забыл об этом… Столько приходилось подписывать, что немудрено и забыть.
Он забывал такие свои распоряжения!
Чтобы дорисовать портрет этого гитлеровского лейб-стратега, приведу еще один диалог, который совсем свеж в памяти, ибо слышал его только вчера. Р. А. Руденко препровождает суду записку начальника германской контрразведки адмирала Канариса, который, сам напуганный масштабами зверств над советскими военнопленными, а главное тем, что слухи об этих зверствах распространяются на Западе, призывал ограничить произвол администрации концентрационных лагерей.
РУДЕНКО: Как вы, обвиняемый Кейтель, отнеслись к этому документу?
КЕЙТЕЛЬ: Я был согласен с мнением адмирала Канариса.
РУДЕНКО: Тогда я освежу в вашей памяти вашу резолюцию на этом документе. Вот она: «Здесь речь идет об уничтожении целого мировоззрения. Поэтому я понимаю эти мероприятия и одобряю их…» Подсудимый, это ваша подпись?
КЕЙТЕЛЬ (нимало не смущаясь): Да, моя.
Вот так мазок за мазком и снимался грим «старого солдата» с этого гитлеровского суперстратега, и в конце допроса он, этот палач Европы в фельдмаршальском мундире, предстал во всем своем истинном обличий – отвратительный, злобный, трусливый, как крыса, попавшаяся в капкан.
Вечером халдеи шумно обсуждали эту происшедшую на их глазах метаморфозу. Ни Геринг, ни Гесс, ни Риббентроп не возбуждали столько споров между нами, сколько этот фельдмаршал, пытавшийся прятаться под маской старого солдата, и в центр спора как-то сам собой выплыл вопрос об ответственности – юридической, моральной, человеческой. Выполняя тот или иной приказ, военный (будь он солдат, офицер) или штатский (будь он чиновник любого звания) – должен ли он при выполнении приказа вышестоящих чувствовать свою ответственность? Может ли он, смеет ли он выполнять приказ, сознавая его неправильность или преступность? Отвечает ли и если отвечает, то как за выполнение явно нелепого или явно преступного приказа? Должен ли он, получив такой приказ, его опротестовать или отказаться выполнить?
Страсти кипели.
– Ну как же не отвечать? – горячился Юрий Корольков. – Ведь при такой постановке вопроса всех гитлеровцев оправдать можно. Все спрячутся за спину фюрера: мы не мы, во всем виноват он, а мы только выполняли его приказ… С нас взятки гладки… Эдак ведь любой разбой оправдан.
– Но ведь существует военная догма, – приказ есть приказ, – посмеивается Михаил Семенович Гус, подливая масла в огонь. – Как насчет этой догмы?
– Неверная догма, отвратительная догма, фальшивая с начала и до конца, – кричит, выходя из себя, Крушинский. – Выполняя преступный приказ против своей совести, против своего убеждения, человек сам становится преступником и несет полную долю ответственности. Это верно и в военных и в гражданских делах… Сколько бед наделано, сколько несчастий произошло и происходит, когда люди, облеченные властью, так вот бездумно, механически подчиняются команде сверху… Кейтель старается казаться старым служакой. Ведь так? Потом он изображает из себя машину. Страшную, нерассуждающую машину, покорно выполняющую волю того, кто сидит у руля. А оказывается кем? Преступником! Отвратительным, расчетливым преступником, обрекавшим на смерть миллионы жизней только для того, чтобы подняться на следующую ступеньку своей карьеры. Разве не так? К международным законам, которые принял Трибунал, надо добавить еще один – очень важный. Тоже международный. Об ответственности человека, выполняющего преступный приказ. Да, да, что вы думаете? Во всем мире легче дышать станет. Так и написать: «Человек, выполнявший приказ, несет ответственность наряду с тем, кто этот приказ отдал».
– Да в каждом законодательстве в той или иной форме такая статья есть, – тихо произносит Галан, не принимавший участия в споре. – Такая статья была даже в законах санационной Польши. Но разве при диктатуре кто-нибудь заглядывает в законы?
Вечером мы с Крушинским долго бродим по парку, в котором буйствует молодая весна, сверкающая в каждом ярком, душистом листочке. До самого заката на все голоса орут птицы. Остро пахнет молоденькой травой. Тут и там замшевые шляпки сморчков поднимают слой прибитой снегом листвы, уже пронзенной зелеными сабельками травинок. Сняв фуражки, мы собираем в них эти весенние, прохладные, душистые грибы, приятно скрипящие в пальцах. Набрав по полной фуражке, глядим друг на друга и начинаем смеяться – зачем эти грибы? Для чего? Для кого?
Аккуратно сложив их возле дорожки в надежде, что, может быть, кому-нибудь они и пригодятся, возвращаемся в свой тесный халдейник. Несмотря на то что вечер душистый, теплый, часовые за оградкой жгут свой костер, подбрасывая в него комочки прессованного торфа. Из открытых окон все еще доносятся возбужденные голоса. Спор об ответственности продолжается. Сергей Крушинский вдруг оборачивается ко мне и яростно произносит:
– Спорят. Чего тут спорить – разве не ясно: там, где начинается диктатура, кончаются законы, моральные нормы, традиции, парализуется контроль разума и начинают процветать и подниматься на командные посты такие омерзительные типы, как этот благообразный Кейтель. Я говорю не о диктатуре пролетариата, которая благородна и целесообразна, а о диктатуре таких типов, как Гитлер, Муссолини, Пилсудский. Вот из этого все и вырастает.
– Я солдат, – говорит он, когда его уличают в том, что он отдал какой-нибудь преступный приказ.
Но задолго до того, как история посадила Кейтеля на скамью подсудимых, в дни, когда еще бушевала вторая мировая война, когда немецкие танки мяли своими гусеницами виноградники Франции, сады Греции, когда сбрасывались с самолетов парашютисты, чтобы взрывать плотины Бельгии и каналы Голландии, когда горели города Югославии, Украины, Белоруссии, а гитлеровские орды рвались к Москве, имея задание стереть ее с лица земли, люди уже знали, что есть в Берлине такой генерал Вильгельм Кейтель, который превращает гитлеровские мечты в планы военных операций, а человеконенавистнический бред фюрера облекает в параграфы приказов вооруженным силам Германии.
Никто до войны не знал Кейтеля ни как стратега, ни как тактика. Его предвоенное имя не было связано ни с одним подвигом, ни с одной удачной боевой операцией. Зато во время войны он сразу же стал известен тем, что попрал все, что с войн древности и по наше время считалось солдатским долгом, офицерской честью, нарушил все писаные и неписаные законы ведения войны, а саму войну превратил в разбой, в кровавый разгул разнузданных банд, не знающих ни норм, ни границ, ни хотя бы элементарных воинских законов.
И если тут, на процессе, слова «германский солдат», «германский офицер», естественно, стали синонимами слов «разбойник», «бандит», «убийца», то в этом виноват прежде всего он, Вильгельм Кейтель. Это он, планируя нападение германской армии на нашу Родину, задолго до начала этого нападения подготовил приказ по войскам, предназначенным для «операции на Востоке». В нем он отменял обычное военное судопроизводство, заранее тем самым отдавая любого советского военнопленного, любых советских гражданина или гражданку в руки гитлеровского офицерья, которому давалось бесконтрольное право по своему усмотрению расстреливать, жечь, убивать.
Это он требовал у командиров дивизий, сражающихся на польском фронте, «без жалости, со всей германской твердостью, когда это диктуется необходимостью», расстреливать население. Это он «оберегая жизнь германских воинов», приказал использовать военнопленных для разминирования, разрешил и даже рекомендовал «в особых случаях, диктуемых необходимостью», гнать мирное население перед частями, идущими в атаку. Наконец, это по его приказу, вопреки правилам, сложившимся в веках, разрешалось «в случае тактической необходимости» переодевать германских солдат в форму неприятельских армий и забрасывать их в «такой маскировке» в тыл противника.
Это он, наконец, сотнями, тысячами, миллионами отдавал военнопленных гитлеровским рабовладельцам, которые под угрозой расстрела заставляли тех работать на военных заводах и выполнять подсобные работы в самой немецкой армии.
Все это обвинители и свидетели обвинения доказывают документами, в разное время подписанными самим Кейтелем. Обороняясь, Кейтель отрицает все, что можно отрицать. Припертый к стенке, соглашается: «Да, это, кажется, было. Было в самом деле». Но тут же обязательно добавляет:
– Таково было распоряжение фюрера. Я – солдат. Я должен был выполнять его приказы, даже если я с ними не был согласен.
Несмотря на свой импозантный вид, военную осанку, седые виски, он в сущности очень жалок, этот гитлеровский фельдмаршал. Жалок и противен.
Этот «старый солдат» в мундире высшего офицера, стоящий перед судом, вынужден признать, что за тридцать семь лет, проведенных в армии, он ни разу не участвовал ни в одном бою, всю жизнь околачивался в штабных передних, на адъютантских должностях. Именно за эти адъютантские черты, за это умение беспрекословно подчиняться начальству Гитлер надел на Кейтеля фельдмаршальский мундир и назначил его на высшую штабную должность. И он в нем не ошибся. Черты матерого потомственного хищника из кайзеровского рейхсвера, с младых ногтей воспитанного в духе древнегерманской воинственности, отлично сочетались в нем с бредовыми идеями нацистского громилы, мечтающего о создании мировой Германской империи «по крайней мере на ближайшую тысячу лет». Ну а отсутствие полководческих талантов с лихвой компенсировалось в нем способностью превращать войска в гигантскую разбойничью шайку и развивать в солдатах хищнические инстинкты.
Но при всем том он отличный актер, Кейтель. Н.а его форменном кителе ни погон, ни орденов. Но он по-прежнему сидит прямо, на вопросы отвечает кратко, четко, и вся его породистая стать – от проложенного по ниточке косого пробора до аккуратно подстриженных усиков – являет собой вид оскорбленного достоинства.
– Я – старый солдат. Мне должно не обсуждать приказы, а подчиняться им.
– Я всего только исполнитель, не игравший активной роли в войне.
Эти два тезиса, как бы представляющие главные козыри его самозащиты, он повторяет так Часто, что мы с Сергеем Крушинским стали их подсчитывать – и вышло, что слова «старый солдат», примененные к нему самому, он повторил в течение допроса двадцать семь раз и одиннадцать раз сообщил суду по разным поводам, что при таком-то и при таком-то обстоятельствах, находясь в приемной у Гитлера, ожидал вызова и потому не участвовал в решении вопроса.
Защитники же, играя на тех же козырях, дошли до того, что стали утверждать, будто расположение и доверие фюрера Кейтель завоевал вовсе не своим усердием в воплощении гитлеровских военных планов, а лишь тем, что при путешествии Гитлера по оккупированным территориям он играл на рояле обожаемого фюрером Вагнера и умело занимал дам на высоких приемах.
Но чем больше нажимают подсудимый и его защитники на спасительные, как кажется им, слова «старый солдат», тем меньше подсудимый на него походит. И перед судом, и перед мировой печатью вырисовывается образ типичного нацистского военачальника, человека без совести, стыда, чести, не только исполнителя, но и создателя планов агрессии, активного соавтора фюрера по внедрению истинно нацистских методов ведения захватнических войн.
Он очень осторожен в своих показаниях, этот старый гитлеровский вояка. Но все-таки он слишком Вильгельм Кейтель, и с языка его, в особенности когда он не читает отредактированные защитником показания, а отвечает на вопросы, срываются такие афоризмы: «Грабеж и сбор военных трофеев – это по сути одно и то же. Разница только в терминах», «Во время войны, естественно, ни один наш генерал не мог, да и времени не имел заниматься вопросами безопасности мирного населения. Это ведь и не его дело», «Жестокость. На войне это понятие чисто условное, ведь сама война – жестокость». Он защищается настойчиво, яростно. Но каким отвратительным становится его наигранное благородство, когда он, изобличенный обвинением и не видя выхода, не моргнув глазом, признает то, что несколько минут назад с гневом отрицал.
Во время допроса, проводимого советским Обвинителем, с Кейтеля слезают последние штришки благородного грима. Р. А. Руденко предъявляет фельдмаршалу его собственный приказ о борьбе с повстанческим движением в оккупированных областях.
Чтобы в корне задушить и пресечь недовольство, необходимо по первому же поводу, незамедлительно принимать самые жестокие меры, чтобы утвердить авторитет оккупированных властей… При этом следует иметь в виду, что человеческие жизни в странах, которых это касается, абсолютно ничего не стоят… Хороший результат от устрашающего воздействия возможен только путем применения необычайной жестокости.
Процитировав этот приказ, Р. А. Руденко спрашивает, приказывал ли он, Кейтель, своим армиям в борьбе с партизанами убивать мирное население, в том числе женщин и детей.
– Нет, – с гневом отрицает Кейтель.
РУДЕНКО: Я препровождаю вам этот приказ. Ознакомьтесь и скажите – вы его подписывали?
КЕЙТЕЛЬ: Да.
РУДЕНКО: Соблаговолите прочесть подчеркнутые мной строки, где говорится: «Войска имеют право и обязаны применять в этой борьбе любые средства без ограничения также против женщин и детей, если это будет способствовать их успеху». Вы нашли это место?
КЕЙТЕЛЬ: Нашел.
РУДЕНКО: Это слова вашего приказа?
КЕЙТЕЛЬ (глухо): Да, раз они есть в приказе… Я просто забыл об этом… Столько приходилось подписывать, что немудрено и забыть.
Он забывал такие свои распоряжения!
Чтобы дорисовать портрет этого гитлеровского лейб-стратега, приведу еще один диалог, который совсем свеж в памяти, ибо слышал его только вчера. Р. А. Руденко препровождает суду записку начальника германской контрразведки адмирала Канариса, который, сам напуганный масштабами зверств над советскими военнопленными, а главное тем, что слухи об этих зверствах распространяются на Западе, призывал ограничить произвол администрации концентрационных лагерей.
РУДЕНКО: Как вы, обвиняемый Кейтель, отнеслись к этому документу?
КЕЙТЕЛЬ: Я был согласен с мнением адмирала Канариса.
РУДЕНКО: Тогда я освежу в вашей памяти вашу резолюцию на этом документе. Вот она: «Здесь речь идет об уничтожении целого мировоззрения. Поэтому я понимаю эти мероприятия и одобряю их…» Подсудимый, это ваша подпись?
КЕЙТЕЛЬ (нимало не смущаясь): Да, моя.
Вот так мазок за мазком и снимался грим «старого солдата» с этого гитлеровского суперстратега, и в конце допроса он, этот палач Европы в фельдмаршальском мундире, предстал во всем своем истинном обличий – отвратительный, злобный, трусливый, как крыса, попавшаяся в капкан.
Вечером халдеи шумно обсуждали эту происшедшую на их глазах метаморфозу. Ни Геринг, ни Гесс, ни Риббентроп не возбуждали столько споров между нами, сколько этот фельдмаршал, пытавшийся прятаться под маской старого солдата, и в центр спора как-то сам собой выплыл вопрос об ответственности – юридической, моральной, человеческой. Выполняя тот или иной приказ, военный (будь он солдат, офицер) или штатский (будь он чиновник любого звания) – должен ли он при выполнении приказа вышестоящих чувствовать свою ответственность? Может ли он, смеет ли он выполнять приказ, сознавая его неправильность или преступность? Отвечает ли и если отвечает, то как за выполнение явно нелепого или явно преступного приказа? Должен ли он, получив такой приказ, его опротестовать или отказаться выполнить?
Страсти кипели.
– Ну как же не отвечать? – горячился Юрий Корольков. – Ведь при такой постановке вопроса всех гитлеровцев оправдать можно. Все спрячутся за спину фюрера: мы не мы, во всем виноват он, а мы только выполняли его приказ… С нас взятки гладки… Эдак ведь любой разбой оправдан.
– Но ведь существует военная догма, – приказ есть приказ, – посмеивается Михаил Семенович Гус, подливая масла в огонь. – Как насчет этой догмы?
– Неверная догма, отвратительная догма, фальшивая с начала и до конца, – кричит, выходя из себя, Крушинский. – Выполняя преступный приказ против своей совести, против своего убеждения, человек сам становится преступником и несет полную долю ответственности. Это верно и в военных и в гражданских делах… Сколько бед наделано, сколько несчастий произошло и происходит, когда люди, облеченные властью, так вот бездумно, механически подчиняются команде сверху… Кейтель старается казаться старым служакой. Ведь так? Потом он изображает из себя машину. Страшную, нерассуждающую машину, покорно выполняющую волю того, кто сидит у руля. А оказывается кем? Преступником! Отвратительным, расчетливым преступником, обрекавшим на смерть миллионы жизней только для того, чтобы подняться на следующую ступеньку своей карьеры. Разве не так? К международным законам, которые принял Трибунал, надо добавить еще один – очень важный. Тоже международный. Об ответственности человека, выполняющего преступный приказ. Да, да, что вы думаете? Во всем мире легче дышать станет. Так и написать: «Человек, выполнявший приказ, несет ответственность наряду с тем, кто этот приказ отдал».
– Да в каждом законодательстве в той или иной форме такая статья есть, – тихо произносит Галан, не принимавший участия в споре. – Такая статья была даже в законах санационной Польши. Но разве при диктатуре кто-нибудь заглядывает в законы?
Вечером мы с Крушинским долго бродим по парку, в котором буйствует молодая весна, сверкающая в каждом ярком, душистом листочке. До самого заката на все голоса орут птицы. Остро пахнет молоденькой травой. Тут и там замшевые шляпки сморчков поднимают слой прибитой снегом листвы, уже пронзенной зелеными сабельками травинок. Сняв фуражки, мы собираем в них эти весенние, прохладные, душистые грибы, приятно скрипящие в пальцах. Набрав по полной фуражке, глядим друг на друга и начинаем смеяться – зачем эти грибы? Для чего? Для кого?
Аккуратно сложив их возле дорожки в надежде, что, может быть, кому-нибудь они и пригодятся, возвращаемся в свой тесный халдейник. Несмотря на то что вечер душистый, теплый, часовые за оградкой жгут свой костер, подбрасывая в него комочки прессованного торфа. Из открытых окон все еще доносятся возбужденные голоса. Спор об ответственности продолжается. Сергей Крушинский вдруг оборачивается ко мне и яростно произносит:
– Спорят. Чего тут спорить – разве не ясно: там, где начинается диктатура, кончаются законы, моральные нормы, традиции, парализуется контроль разума и начинают процветать и подниматься на командные посты такие омерзительные типы, как этот благообразный Кейтель. Я говорю не о диктатуре пролетариата, которая благородна и целесообразна, а о диктатуре таких типов, как Гитлер, Муссолини, Пилсудский. Вот из этого все и вырастает.
19. Снова звучат три сигнала
Сегодня 1 апреля. Приехав пораньше во Дворец юстиции, я отправился, как мы говорим, на провод, то есть к нашим телеграфистам, чтобы поздравить жену с днем ее рождения. Так как-то все получалось в военные годы, что ни на одном из ее праздников нам не удавалось побыть вместе. Теперь вот тоже я далеко. Но на этот раз хоть обещанный подарок ей сделал. Повесть написана, одобрена, принята. Может, хоть это ее порадует.
С такими мыслями и шел я по сводчатым коридорам здания и вдруг услышал разнесенные по проводам такие знакомые всем сигналы зуммера. Три… три… и три. Сенсационная новость! Какая? Где? Заседание еще не началось. Стало быть, в пресс-руме – комнате прессы, где информационное бюро с утра кладет на стол протоколы дополнительных допросов и всякие другие документы о ходе процесса. Все мы здесь настолько акклиматизировались, что уже выработался какой-то инстинкт. Эти три сигнала действуют на нас, журналистов, как звук боевого рога. Через мгновение все мы, прыгая, как леопарды, неслись в пресс-рум.
Там было тесно, шумно. Слышались вопросительные выкрики, недоуменные вопросы, которые уже покрывались почему-то богатырским хохотом. Протиснулся к столу, на котором обычно выкладывают бумаги. Взяли лежащий отдельно от других документ. Что такое? В нем сообщалось, что на процессе появится и будет давать показания Мартин Борман. Это руководитель партийной канцелярии, ее генеральный секретарь и самый ближний помощник Гитлера, незримый подсудимый, отсутствовавший на процессе; дело его, в соответствии с 12-й статьей устава Трибунала, рассматривается заочно.
Судя по материалам, уже оглашенным на суде, это одна из самых омерзительных фигур нацизма – гитлеровский царедворец, подхалим, лихоимец мирового класса, бессовестный палач миллионов, все время оспаривавший у Геринга место у правой руки фюрера. Мы уже знаем, что страшный этот человек оставался подле Гитлера в бункере, близ рейхсканцелярии, до того самого часа, пока тот не уничтожил себя, как скорпион, оказавшись в огненном кольце советской артиллерии.
Мартин Борман пойман! И сразу встали передо мной картины, виденные в Берлине одиннадцать месяцев назад. Грохот орудий. Асфальт, дрожащий под ногой, будто где-то там в земле работают невидимые машины. Плоское здание рейхсканцелярии, построенное в античном стиле по проекту гитлеровского лейб-архитектора Альберта Шпеера, этот «национал-социалистический Парфенон», как называла его геббельсовская пресса, между прочим, не больше похожее на Парфенон, чем Гитлер на Наполеона, с которым он любил себя сравнивать.
Так вот эта святая святых нацизма. В Берлине еще идет бой, но советские солдаты бродят по парадным залам рейхсканцелярии, изрядно побитым артиллерией, топчут валяющиеся на полу бумаги, коробочки с орденами и медалями. Тут же с ошалелым видом мечется под ногами какой-то лохматый пес, которому шутники повесили на шею рыцарский железный крест… Терраса, ведущая из переднего кабинета Гитлера в сад. Разбитое полукружье фонтана и чуть дальше – совсем незаметный в весенней зелени куб из бетона, в который вделана массивная металлическая, закрывающаяся винтами дверь. Это вход в подземный бункер, где провел свои последние минуты Гитлер.
Вместе с моим другом, корреспондентом «Правды» подполковником Сергеем Борзенко, мы подходим к бетонной норе. Часовой у входа загораживает дорогу: «Нельзя, не приказано пропускать». Вызываем начальника караула.
Борзенко один из тех славных журналистов, которым довелось повоевать не только силой своего профессионального оружия. Высадившись с десантом на маленьком плацдармике голого крымского берега, «на пятачке», как говорили тогда в армии, в качестве корреспондента «Правды», он волею военной судьбы принял на себя командование десантным отрядом, командир которого погиб при высадке. Несколько суток он вел оборону этого «пятачка», а по ночам, когда неприятельские атаки стихали, писал корреспонденции и с катерами, подвозившими подкрепления и боеприпасы, отсылал их на армейский телеграф. Немало военных корреспондентов получили у нас большие боевые награды. Сергей Борзенко за этот свой негазетный подвиг стал Героем Советского Союза. Корреспондентский билет «Правды» много, конечно, значит, но в сочетании со Звездочкой Героя он производит просто неотразимое впечатление. Только поэтому, вероятно, нас, приехавших сюда с фронта, который атакует Берлин не с востока, а с юго-запада, даже в нарушение запрета, все-таки наконец пропускают в это последнее прибежище Гитлера.
Подземелье многоэтажное. Оно напоминает огромный сот литого бетона, вписанный в землю. Электричества нет. Лифт не работает. Вентиляция остановлена. В подземелье промозглая духота. Майор со сложной, незапомнившейся фамилией ведет нас вниз по лестнице, освещая лучом фонарика осклизлые ступени. Глухо доносятся сверху редкие взрывы снарядов. Острый луч высвечивает то сизые стены лестничного колодца, то нишу, из которой возникает молчаливый часовой, то массивную дверь. Этаж, другой, третий. Свертываем в коридор. Бесшумно открывается дверь с резиновыми прокладками, какие бывают в газоубежищах. Под ногами хрустит стекло битых бутылок. Тяжелый, отвратительный воздух. Из тьмы возникает массивный стол с зеленой суконной скатертью, залитый чем-то темным, липким. На крюках картины в золоченых рамах. Хорошие полотна старой мюнхенской школы, которые кажутся здесь, в этом бетонном гнезде, благородными пленниками в рубке пиратского корабля.
– Здесь у Гитлера проходили военные советы, – комментирует из тьмы не видимый нами майор. – Троих офицеров здесь взяли. Пьяны были в стельку, «папа-мама» не выговаривали.
В другой комнате сияла ацетиленовая лампа. Два советских офицера и девушка-лейтенант с тонким, умным личиком рылись в каких-то папках.
– Это у них вроде архива было. Пытались сжечь, но не успели, бензина, что ли, не хватило, – слышится голос майора.
Узнав, кто мы, офицеры разгибают спины. Девушка-лейтенант усмехается:
– Опоздали, тут вчера из вашей газеты двое уже побывали: Борис Горбатов и Мартын Мержанов. Все записали.
Выражаем зависть к опередившим нас коллегам и движемся дальше. Этажом ниже стукаюсь лбом о что-то металлическое, острое. Луч фонарика освещает алюминиевого орла, вцепившегося в венок со свастикой. Орла кто-то сбил, он висит боком, на одном гвозде, крылом своим загораживая деревянную, полированную дверь.
– Личные апартаменты фюрера. Тут он с собой и покончил, – поясняет майор. Минуем маленькую комнату охраны: диван, столик, телефоны. Черные шинели и фуражки домиком висят на стене. Следующая дверь в комнату попросторней: хорошие картины на стенах. Стол. Карта Берлина. Два кресла, диван, обивка которого залита тоже чем-то темным.
– Кровь?
– Да, кровь, – отвечает майор.
– Но он же отравился?
– Да, есть такая версия… Отравился с женой и собакой. Но есть сведения, только вы этого не записывайте. Есть сведения, что его адъютант потом выстрелил в него, в мертвого. Ну как же, фюрер – и отравился, как крыса, стыдно. Он в него в мертвого пулю и влепил. И револьвер бросил рядом. Револьвер вот здесь и валялся.
Спускаемся еще ниже. Жилье Геббельса. Большая комната. Чистенькая, обжитая. По стенам кровати, как нары, в два этажа. Но потолки закопчены, и к запаху промозглой подвальной сырости примешивается запах горелой шерсти. На ковре, закрывающем кафельный пол, два продолговатых выгоревших пятна.
– Отравился вместе с женой и всех пятерых своих дочерей отравил, – поясняет наш Вергилий в майорском чине, водящий нас по этой нацистской преисподней. – Девочек нашли мертвыми вон на этих нарах. Младшенькие в спокойных позах, будто спали. А вот две старших – те, видимо, сопротивлялись, не хотели, чтобы им вводили яд. Судя по позам, их отравили насильно… Вот эти самые девочки.
Майор поднял с пола семейную фотографию. Вот он, Иозеф Геббельс – маленький, с густо набриолиненной, сверкающей головкой, с оттянутым назад черепом. Он сидит, выпрямившись, рядом с крупной, красивой дамой в окружении пяти хорошеньких девушек, похожих на мать. Геббельс черный, как жук, а они все светлоглазые блондинки.
– Вот этим, старшим, яд впрыскивали насильно…
Входим в комнату по соседству. Она увешана охотничьими ружьями, свисающими с оленьих рогов. Полный охотничий костюм. Зеленая шляпа с тетеревиным перышком валяется на кровати.
– Говорят, это комната Мартина Бормана.
– А где же он?
– Исчез, – отвечает майор. – По показаниям тех, кого взяли тут в плен, он сидел до последнего. А потом куда-то исчез.
– Как же исчез, все же тут плотно окружено?
– Не знаю… Разное говорят. Одни будто видели его убитым, другие – будто он бежал… Вернее всего все-таки бежал. Вы этого не записывайте. Это так – версия. Она нуждается в проверке. Тут и умышленная дезинформация может быть…
Мартин Борман бежал! Ближайший соратник Гитлера скрылся от ответа. Помню, как нас ошеломила эта весть там, в бункере рейхсканцелярии. Тут на процессе, когда звучит зловещее имя Бормана, я невольно смотрю на пустующее место на скамье подсудимых. Неужели этой гадине удалось уползти и скрыться в какой-то щели?
И вот три сигнала, возвещающие сенсацию и листок пресс-релиза – Мартин Борман найден. Вот это новость!
С такими мыслями и шел я по сводчатым коридорам здания и вдруг услышал разнесенные по проводам такие знакомые всем сигналы зуммера. Три… три… и три. Сенсационная новость! Какая? Где? Заседание еще не началось. Стало быть, в пресс-руме – комнате прессы, где информационное бюро с утра кладет на стол протоколы дополнительных допросов и всякие другие документы о ходе процесса. Все мы здесь настолько акклиматизировались, что уже выработался какой-то инстинкт. Эти три сигнала действуют на нас, журналистов, как звук боевого рога. Через мгновение все мы, прыгая, как леопарды, неслись в пресс-рум.
Там было тесно, шумно. Слышались вопросительные выкрики, недоуменные вопросы, которые уже покрывались почему-то богатырским хохотом. Протиснулся к столу, на котором обычно выкладывают бумаги. Взяли лежащий отдельно от других документ. Что такое? В нем сообщалось, что на процессе появится и будет давать показания Мартин Борман. Это руководитель партийной канцелярии, ее генеральный секретарь и самый ближний помощник Гитлера, незримый подсудимый, отсутствовавший на процессе; дело его, в соответствии с 12-й статьей устава Трибунала, рассматривается заочно.
Судя по материалам, уже оглашенным на суде, это одна из самых омерзительных фигур нацизма – гитлеровский царедворец, подхалим, лихоимец мирового класса, бессовестный палач миллионов, все время оспаривавший у Геринга место у правой руки фюрера. Мы уже знаем, что страшный этот человек оставался подле Гитлера в бункере, близ рейхсканцелярии, до того самого часа, пока тот не уничтожил себя, как скорпион, оказавшись в огненном кольце советской артиллерии.
Мартин Борман пойман! И сразу встали передо мной картины, виденные в Берлине одиннадцать месяцев назад. Грохот орудий. Асфальт, дрожащий под ногой, будто где-то там в земле работают невидимые машины. Плоское здание рейхсканцелярии, построенное в античном стиле по проекту гитлеровского лейб-архитектора Альберта Шпеера, этот «национал-социалистический Парфенон», как называла его геббельсовская пресса, между прочим, не больше похожее на Парфенон, чем Гитлер на Наполеона, с которым он любил себя сравнивать.
Так вот эта святая святых нацизма. В Берлине еще идет бой, но советские солдаты бродят по парадным залам рейхсканцелярии, изрядно побитым артиллерией, топчут валяющиеся на полу бумаги, коробочки с орденами и медалями. Тут же с ошалелым видом мечется под ногами какой-то лохматый пес, которому шутники повесили на шею рыцарский железный крест… Терраса, ведущая из переднего кабинета Гитлера в сад. Разбитое полукружье фонтана и чуть дальше – совсем незаметный в весенней зелени куб из бетона, в который вделана массивная металлическая, закрывающаяся винтами дверь. Это вход в подземный бункер, где провел свои последние минуты Гитлер.
Вместе с моим другом, корреспондентом «Правды» подполковником Сергеем Борзенко, мы подходим к бетонной норе. Часовой у входа загораживает дорогу: «Нельзя, не приказано пропускать». Вызываем начальника караула.
Борзенко один из тех славных журналистов, которым довелось повоевать не только силой своего профессионального оружия. Высадившись с десантом на маленьком плацдармике голого крымского берега, «на пятачке», как говорили тогда в армии, в качестве корреспондента «Правды», он волею военной судьбы принял на себя командование десантным отрядом, командир которого погиб при высадке. Несколько суток он вел оборону этого «пятачка», а по ночам, когда неприятельские атаки стихали, писал корреспонденции и с катерами, подвозившими подкрепления и боеприпасы, отсылал их на армейский телеграф. Немало военных корреспондентов получили у нас большие боевые награды. Сергей Борзенко за этот свой негазетный подвиг стал Героем Советского Союза. Корреспондентский билет «Правды» много, конечно, значит, но в сочетании со Звездочкой Героя он производит просто неотразимое впечатление. Только поэтому, вероятно, нас, приехавших сюда с фронта, который атакует Берлин не с востока, а с юго-запада, даже в нарушение запрета, все-таки наконец пропускают в это последнее прибежище Гитлера.
Подземелье многоэтажное. Оно напоминает огромный сот литого бетона, вписанный в землю. Электричества нет. Лифт не работает. Вентиляция остановлена. В подземелье промозглая духота. Майор со сложной, незапомнившейся фамилией ведет нас вниз по лестнице, освещая лучом фонарика осклизлые ступени. Глухо доносятся сверху редкие взрывы снарядов. Острый луч высвечивает то сизые стены лестничного колодца, то нишу, из которой возникает молчаливый часовой, то массивную дверь. Этаж, другой, третий. Свертываем в коридор. Бесшумно открывается дверь с резиновыми прокладками, какие бывают в газоубежищах. Под ногами хрустит стекло битых бутылок. Тяжелый, отвратительный воздух. Из тьмы возникает массивный стол с зеленой суконной скатертью, залитый чем-то темным, липким. На крюках картины в золоченых рамах. Хорошие полотна старой мюнхенской школы, которые кажутся здесь, в этом бетонном гнезде, благородными пленниками в рубке пиратского корабля.
– Здесь у Гитлера проходили военные советы, – комментирует из тьмы не видимый нами майор. – Троих офицеров здесь взяли. Пьяны были в стельку, «папа-мама» не выговаривали.
В другой комнате сияла ацетиленовая лампа. Два советских офицера и девушка-лейтенант с тонким, умным личиком рылись в каких-то папках.
– Это у них вроде архива было. Пытались сжечь, но не успели, бензина, что ли, не хватило, – слышится голос майора.
Узнав, кто мы, офицеры разгибают спины. Девушка-лейтенант усмехается:
– Опоздали, тут вчера из вашей газеты двое уже побывали: Борис Горбатов и Мартын Мержанов. Все записали.
Выражаем зависть к опередившим нас коллегам и движемся дальше. Этажом ниже стукаюсь лбом о что-то металлическое, острое. Луч фонарика освещает алюминиевого орла, вцепившегося в венок со свастикой. Орла кто-то сбил, он висит боком, на одном гвозде, крылом своим загораживая деревянную, полированную дверь.
– Личные апартаменты фюрера. Тут он с собой и покончил, – поясняет майор. Минуем маленькую комнату охраны: диван, столик, телефоны. Черные шинели и фуражки домиком висят на стене. Следующая дверь в комнату попросторней: хорошие картины на стенах. Стол. Карта Берлина. Два кресла, диван, обивка которого залита тоже чем-то темным.
– Кровь?
– Да, кровь, – отвечает майор.
– Но он же отравился?
– Да, есть такая версия… Отравился с женой и собакой. Но есть сведения, только вы этого не записывайте. Есть сведения, что его адъютант потом выстрелил в него, в мертвого. Ну как же, фюрер – и отравился, как крыса, стыдно. Он в него в мертвого пулю и влепил. И револьвер бросил рядом. Револьвер вот здесь и валялся.
Спускаемся еще ниже. Жилье Геббельса. Большая комната. Чистенькая, обжитая. По стенам кровати, как нары, в два этажа. Но потолки закопчены, и к запаху промозглой подвальной сырости примешивается запах горелой шерсти. На ковре, закрывающем кафельный пол, два продолговатых выгоревших пятна.
– Отравился вместе с женой и всех пятерых своих дочерей отравил, – поясняет наш Вергилий в майорском чине, водящий нас по этой нацистской преисподней. – Девочек нашли мертвыми вон на этих нарах. Младшенькие в спокойных позах, будто спали. А вот две старших – те, видимо, сопротивлялись, не хотели, чтобы им вводили яд. Судя по позам, их отравили насильно… Вот эти самые девочки.
Майор поднял с пола семейную фотографию. Вот он, Иозеф Геббельс – маленький, с густо набриолиненной, сверкающей головкой, с оттянутым назад черепом. Он сидит, выпрямившись, рядом с крупной, красивой дамой в окружении пяти хорошеньких девушек, похожих на мать. Геббельс черный, как жук, а они все светлоглазые блондинки.
– Вот этим, старшим, яд впрыскивали насильно…
Входим в комнату по соседству. Она увешана охотничьими ружьями, свисающими с оленьих рогов. Полный охотничий костюм. Зеленая шляпа с тетеревиным перышком валяется на кровати.
– Говорят, это комната Мартина Бормана.
– А где же он?
– Исчез, – отвечает майор. – По показаниям тех, кого взяли тут в плен, он сидел до последнего. А потом куда-то исчез.
– Как же исчез, все же тут плотно окружено?
– Не знаю… Разное говорят. Одни будто видели его убитым, другие – будто он бежал… Вернее всего все-таки бежал. Вы этого не записывайте. Это так – версия. Она нуждается в проверке. Тут и умышленная дезинформация может быть…
Мартин Борман бежал! Ближайший соратник Гитлера скрылся от ответа. Помню, как нас ошеломила эта весть там, в бункере рейхсканцелярии. Тут на процессе, когда звучит зловещее имя Бормана, я невольно смотрю на пустующее место на скамье подсудимых. Неужели этой гадине удалось уползти и скрыться в какой-то щели?
И вот три сигнала, возвещающие сенсацию и листок пресс-релиза – Мартин Борман найден. Вот это новость!