Страница:
Даже в голливудском сценарии вряд ли допустили бы такое невероятное скрещение судеб. А оно произошло, и я видел это собственными глазами. Маршал по-братски обнял своего бывшего старшину, расцеловался с Фадеевым. И как-то сразу забылись чины и ранги. Было трое солдат гражданской войны. Трое друзей, встретившихся после долгой разлуки в короткую минуту затишья, перед страшным, решающим сражением за этот город. На походном столе, на газете появилась нарезанная крупными ломтями колбаса, кус старого сыра, хлеб, горячее, которое принесли в котелках из ближней походной кухни. Ну и коньяк, конечно, из неприкосновенного комдивовского запаса, который разливали прямо из бидона. И, как всегда это бывает у нас на Руси, когда встречаются давние друзья, как-то сама собой возникла песня.
Маршал спросил, есть ли баян. Старенький баян оказался у кого-то из солдат штабной охраны. Полководец развернул его на коленях, прошелся пальцами по ладам, да так прошелся, что баян этот – потертый и побитый – вдруг запел молодыми голосами. Чувствуя, что я лишний на этой встрече старых друзей, я забрался на нары и оттуда, как та девчонка на картине Кившенко «Военный совет в Филях», смотрел во все глаза, не вмешиваясь в происходящее. У полководца, от одного имени которого трепетали враги, был приятный баритон, у Фадеева свежий, резковатый тенор. Командир дивизии обладал хрипловатым басом. Голоса сложились в отличное трио, и как-то на мгновение забылось, что рядом окруженный город, что наши войска уже подтягиваются под покровом ночи на рубежи штурма, а в одной из землянок молодой капитан-парламентер еще раз перечитывает написанный по-немецки текст ультиматума, перед тем как идти через фронт и предъявить его начальнику окруженного гарнизона подполковнику барону фон Зассу, известному своим зверским обращением с нашими военнопленными.
– Помнишь, какое у этого капитана было лицо? – спрашивает Фадеев. – Бледное, какое-то отрешенное от всего окружающего. И как сияли его глаза? Отрок Варфоломей, да и только…
И, погрузившись в это давнее воспоминание, Александр Александрович тонким своим тенорком, к удивлению всех моих домашних, запевает одну из песен, какую пели они тогда втроем в незабываемую ночь в блиндаже полковника Александра Кроника.
– Этот генерал грассировал?
– Грассировал.
– Высокий? Седой? Прямой?
– Правильно…
– И ноги переставлял, будто они у него не гнутся?
– Верно…
– Лина, я знаю, кто это был…
– И я тоже, – улыбается его жена. – Алексей Алексеевич.
– Верно, Игнатьев. Наш коллега. «Пятьдесят лет в строю»! – и весело рассыпает свое «ха-ха-ха…» – Граф Игнатьев.
Уже поздно провожаем мы гостей. Ночью я лежал и думал: как он прав – Фадеев. В самом деле, что может быть проще и драгоценней, чем идея мира на земле. Человечество по горло сыто войной. Его тошнит. Оно плакало кровавыми слезами. Неужели и сейчас, когда становятся явными самые тайные пружины второй мировой войны, когда из таинственного мрака выходят и предстают перед миром все эти выродки, для которых военнопленные и мирные люди с захваченных территорий становились сырьем для промышленности, материалом для изготовления удобрительных туков, кожи, мыла, изящной галантереи, – неужели сейчас человечество, убедившись, к чему ведут в конечном счете мечты о захвате чужих земель, не одумается и не скажет войне «нет»?
…Но всему на свете, как хорошему, так и плохому, приходит конец. Как-то совсем незаметно съел я кусок московского лета, вырванный для меня энергичным Федором Ивановичем Панферовым. Повесть готова, сдана в набор. Пора собираться в путь. По заведенному в военные годы обычаю, жена обзванивала семьи нюрнбергских корреспондентов: не надо ли передать письмо… посылочку… сувенир.
Посылок скапливается изрядно. Целый мешок топорщится острыми боками в прихожей. Но когда вечером я, обремененный добрыми пожеланиями и напутствиями редакции, возвращаюсь домой, застаю, согласно старому анекдоту, ужин остывшим, а жену кипящей.
– А вы, как я вижу, неплохо проводите время там, в этом своем Нюрнберге…
Что такое? Почему? Каким ветром нанесло эту тучу? Оказывается, произошло следующее. В ответ на телефонные призывы жены к нам явилась бойкая дама в кротовом жакете: «Ваш супруг летит завтра в Нюрнберг? Да? Отлично. Там мой муж – Икс Игрекович Зетов». Она назвала одного из наших курафеев. «Вы знаете – он обожает восточные сладости. Он не может жить без восточных сладостей. Я попрошу вашего супруга передать ему вот это – кило урюка и письмо». Жена приняла эту очередную посылку с должным уважением, и дама в кротовом жакете, ушла, рассыпая благодарности. Затем появилась другая дама в беличьем манто: «Я жена Икса Игрековича. Ваш муж едет в Нюрнберг? Великолепно! Чудесно! Гениально! Вы, конечно, читаете корреспонденции моего Икса Игрековича. Им нельзя не восхищаться, не правда ли? Но он истинно русский человек. Он до мозга костей русский, он погибает от этой американской еды. Там, представьте себе, даже огурцы сладкие. Он особенно страдает без черного русского хлеба. Вот буханочка отличного заварного от Елисеева. Покупала сама. Знаете, сколько он там стоит? Я думаю, ваш муж не откажется передать их Иксу Игрековичу, который так страдает, бедняжка, без русских блюд».
Жена взяла и это. Но уже без обычной своей приветливости. И вот незадолго до моего возвращения снова звонок. Дама. На этот раз в шубке из полосатых кошек. Решительная, уверенная: «Мой Икс. Вы его, конечно, знаете!… Он страстно любит соленое. Обожает селедку. Но разве в Нюрнберге кто-нибудь ему приготовит селедку? Вот тут в банке селедка пряного посола. Сама сделала так, как он любит. Мое специалите. Маленькая семейная тайна. Пусть Полевой порадует моего Икса. Он, бедняжка, так страдает на чужбине».
Но тут моя жена, женщина в общем-то добрая, умеющая снисходить к чужим слабостям, не выдержала. Проснулся, должно быть, инстинкт праматери Евы.
– Что же наконец любит ваш Икс Игрекович? – строго спросила она. – Без чего не может жить – без урюка, черного хлеба или без селедки пряного посола? Какие у него вкусы и сколько же, наконец, у него жен?… И вообще, что означает вся эта комедия?
Короче говоря, произошла сцена, которую я, совсем недавно спокойно описывавший допрос Кальтенбруннера, описать не решаюсь. Селедка пряного посола была отвергнута, а на меня, естественно, легла ответственность за все действительные и предполагаемые несовершенства корреспондентского корпуса, пребывающего в нюрнбергском сидении.
Самое трагическое открылось за несколько минут до выезда на аэродром. Позвонила жена нашего редактора Галина Николаевна – добрейшая женщина, в дни войны шефствовавшая над семьями военных корреспондентов, позвонила и попросила все-таки принять от дамы в кошачьих мехах селедку пряного посола, ибо эта дама, оказывается, и была настоящей женой любвеобильного Икса Игрековича.
23. И снова Нюрнберг
24. Последняя линия обороны нацизма
Процесс явно подходит к концу, и теперь невольно с особой пристальностью мы приглядываемся к защите. Защитники четырьмя рядами сидят перед скамьей подсудимых, пониже ее и поближе к суду. Внешне это весьма респектабельные господа в традиционных шелковых шапочках и черных длинных мантиях. Впрочем, черные мантии не у всех. Есть фиолетовые, и они говорят о том, что обладатель такой мантии не просто адвокат, но еще и университетский профессор. Их несколько, профессоров. Вообще говоря, здесь собран цвет немецкой адвокатуры.
В первые дни мы все старались понять, как эти люди решились сесть на эти места? Как могли они взять на себя защиту этих извергов и их мерзостных дел, от которых содрогается любое честное сердце? Ведь они же немцы, а их подзащитные свирепствовали прежде всего на немецкой земле, против своего, немецкого, народа, уничтожая немцев сотнями тысяч.
Что может двигать человеком, берущим на себя неблагодарную миссию защищать этих извергов? Карьера? Вряд ли. Нам говорили, что в первые дни процесса адвокат Геринга доктор Штаммер – крупный, величественный старик, которого журналисты для краткости зовут «Слон», ставил перед судом вопрос о том, чтобы ему и всем его коллегам были выданы своеобразные охранные грамоты, гарантирующие их от возможных нападений своих сограждан. Теперь, во всяком случае в гой части Германии, что оккупирована западными державами, где сейчас вот, оказывается, уже снова открыто носят медали за участие в зимнем походе на Москву, необходимость в таких охранных грамотах отпала. Но и карьеры на защите пока не сделаешь… Так что же ими движет? Деньги? Но вряд ли все эти знаменитые юристы ведущие крупные дела не только дома, но и за рубежом, получат за участие в процессе больше, чем они обычно зарабатывают… Слава?… Неужели, защищая международных извергов, можно пожать юридическою славу?
Так что же в конце концов? Ведь те, кому не по душе была роль адвоката дьявола, отказались от этой роли. Ответ на это дал «Слон» в своем первом же выступлении. Он заявил, что все делавшиеся ранее попытки установить наказуемость агрессии оставались гласом вопиющего в пустыне, что подобного рода процессы нужны лишь разъяренной толпе, а не государственным деятелям, умеющим смотреть в будущее.
Словом, лейтмотивом этой не без блеска составленной речи была попытка доказать, что империалистические войны всегда были, есть и будут, и желание наказать за это высоких организаторов этих войн обоюдоостро, ибо после очередной войны те, от имени которых сейчас судят, сами могут оказаться на скамье подсудимых. Этот тезис был брошен через головы суда далеко за пределы суда, далеко за пределы зала судебных заседаний. Рассуждения о правомочности Международного Трибунала судить преступников, о необходимости провести всемирный референдум юристов по этому поводу были лишь гарниром к изящно выраженному, но весьма определенному тезису: господа, не ройте яму другим, сами в нее рано или поздно провалитесь.
Так выступление «Слона» раскрыло истинную надежду и обнаружило позицию защитников. Кажется, после этого Кукрыниксы не без остроумия назвали защиту последней линией нацистской обороны. У западных коллег защитники по ассоциации с названием известной вагнеровской оперы получили более безобидное прозвище: «Нюрнбергские мейстерзингеры». С тех пор как прозвища эти были придуманы, прошло немало времени. Мейстерзингеры в черных и фиолетовых мантиях убедились, что сорвать процесс им не удастся, что попытки скомпрометировать новые международные законы и расколоть единство суда успехом не увенчались. Тогда, и в особенности после фултоновской речи Черчилля, они взяли курс на всемерное затягивание: авось бывшие союзники по антигитлеровской коалиции перессорятся и им уже будет не до приговора.
Маршал спросил, есть ли баян. Старенький баян оказался у кого-то из солдат штабной охраны. Полководец развернул его на коленях, прошелся пальцами по ладам, да так прошелся, что баян этот – потертый и побитый – вдруг запел молодыми голосами. Чувствуя, что я лишний на этой встрече старых друзей, я забрался на нары и оттуда, как та девчонка на картине Кившенко «Военный совет в Филях», смотрел во все глаза, не вмешиваясь в происходящее. У полководца, от одного имени которого трепетали враги, был приятный баритон, у Фадеева свежий, резковатый тенор. Командир дивизии обладал хрипловатым басом. Голоса сложились в отличное трио, и как-то на мгновение забылось, что рядом окруженный город, что наши войска уже подтягиваются под покровом ночи на рубежи штурма, а в одной из землянок молодой капитан-парламентер еще раз перечитывает написанный по-немецки текст ультиматума, перед тем как идти через фронт и предъявить его начальнику окруженного гарнизона подполковнику барону фон Зассу, известному своим зверским обращением с нашими военнопленными.
– Помнишь, какое у этого капитана было лицо? – спрашивает Фадеев. – Бледное, какое-то отрешенное от всего окружающего. И как сияли его глаза? Отрок Варфоломей, да и только…
И, погрузившись в это давнее воспоминание, Александр Александрович тонким своим тенорком, к удивлению всех моих домашних, запевает одну из песен, какую пели они тогда втроем в незабываемую ночь в блиндаже полковника Александра Кроника.
Рассказываю гостям вчерашнюю сцену в очереди – о раненом и генерал-лейтенанте. Слушает сначала недоверчиво. Потом вдруг спрашивает:
Позарастали стежки-дорожки.
Где проходили милого ножки.
Позарастали мохом-травою.
Где мы гуляли, милый, с тобою…
– Этот генерал грассировал?
– Грассировал.
– Высокий? Седой? Прямой?
– Правильно…
– И ноги переставлял, будто они у него не гнутся?
– Верно…
– Лина, я знаю, кто это был…
– И я тоже, – улыбается его жена. – Алексей Алексеевич.
– Верно, Игнатьев. Наш коллега. «Пятьдесят лет в строю»! – и весело рассыпает свое «ха-ха-ха…» – Граф Игнатьев.
Уже поздно провожаем мы гостей. Ночью я лежал и думал: как он прав – Фадеев. В самом деле, что может быть проще и драгоценней, чем идея мира на земле. Человечество по горло сыто войной. Его тошнит. Оно плакало кровавыми слезами. Неужели и сейчас, когда становятся явными самые тайные пружины второй мировой войны, когда из таинственного мрака выходят и предстают перед миром все эти выродки, для которых военнопленные и мирные люди с захваченных территорий становились сырьем для промышленности, материалом для изготовления удобрительных туков, кожи, мыла, изящной галантереи, – неужели сейчас человечество, убедившись, к чему ведут в конечном счете мечты о захвате чужих земель, не одумается и не скажет войне «нет»?
…Но всему на свете, как хорошему, так и плохому, приходит конец. Как-то совсем незаметно съел я кусок московского лета, вырванный для меня энергичным Федором Ивановичем Панферовым. Повесть готова, сдана в набор. Пора собираться в путь. По заведенному в военные годы обычаю, жена обзванивала семьи нюрнбергских корреспондентов: не надо ли передать письмо… посылочку… сувенир.
Посылок скапливается изрядно. Целый мешок топорщится острыми боками в прихожей. Но когда вечером я, обремененный добрыми пожеланиями и напутствиями редакции, возвращаюсь домой, застаю, согласно старому анекдоту, ужин остывшим, а жену кипящей.
– А вы, как я вижу, неплохо проводите время там, в этом своем Нюрнберге…
Что такое? Почему? Каким ветром нанесло эту тучу? Оказывается, произошло следующее. В ответ на телефонные призывы жены к нам явилась бойкая дама в кротовом жакете: «Ваш супруг летит завтра в Нюрнберг? Да? Отлично. Там мой муж – Икс Игрекович Зетов». Она назвала одного из наших курафеев. «Вы знаете – он обожает восточные сладости. Он не может жить без восточных сладостей. Я попрошу вашего супруга передать ему вот это – кило урюка и письмо». Жена приняла эту очередную посылку с должным уважением, и дама в кротовом жакете, ушла, рассыпая благодарности. Затем появилась другая дама в беличьем манто: «Я жена Икса Игрековича. Ваш муж едет в Нюрнберг? Великолепно! Чудесно! Гениально! Вы, конечно, читаете корреспонденции моего Икса Игрековича. Им нельзя не восхищаться, не правда ли? Но он истинно русский человек. Он до мозга костей русский, он погибает от этой американской еды. Там, представьте себе, даже огурцы сладкие. Он особенно страдает без черного русского хлеба. Вот буханочка отличного заварного от Елисеева. Покупала сама. Знаете, сколько он там стоит? Я думаю, ваш муж не откажется передать их Иксу Игрековичу, который так страдает, бедняжка, без русских блюд».
Жена взяла и это. Но уже без обычной своей приветливости. И вот незадолго до моего возвращения снова звонок. Дама. На этот раз в шубке из полосатых кошек. Решительная, уверенная: «Мой Икс. Вы его, конечно, знаете!… Он страстно любит соленое. Обожает селедку. Но разве в Нюрнберге кто-нибудь ему приготовит селедку? Вот тут в банке селедка пряного посола. Сама сделала так, как он любит. Мое специалите. Маленькая семейная тайна. Пусть Полевой порадует моего Икса. Он, бедняжка, так страдает на чужбине».
Но тут моя жена, женщина в общем-то добрая, умеющая снисходить к чужим слабостям, не выдержала. Проснулся, должно быть, инстинкт праматери Евы.
– Что же наконец любит ваш Икс Игрекович? – строго спросила она. – Без чего не может жить – без урюка, черного хлеба или без селедки пряного посола? Какие у него вкусы и сколько же, наконец, у него жен?… И вообще, что означает вся эта комедия?
Короче говоря, произошла сцена, которую я, совсем недавно спокойно описывавший допрос Кальтенбруннера, описать не решаюсь. Селедка пряного посола была отвергнута, а на меня, естественно, легла ответственность за все действительные и предполагаемые несовершенства корреспондентского корпуса, пребывающего в нюрнбергском сидении.
Самое трагическое открылось за несколько минут до выезда на аэродром. Позвонила жена нашего редактора Галина Николаевна – добрейшая женщина, в дни войны шефствовавшая над семьями военных корреспондентов, позвонила и попросила все-таки принять от дамы в кошачьих мехах селедку пряного посола, ибо эта дама, оказывается, и была настоящей женой любвеобильного Икса Игрековича.
23. И снова Нюрнберг
И вот опять Нюрнберг. В парке Фаберов отцвели липы. Жарко. Острый, порывистый сухой ветер гонит над развалинами тучи пыли, песку, носит их по несуществующим улицам, сечет ими лица и руки редких прохожих. Он особенно страшен теперь, этот старый Нюрнберг, под лучами осеннего солнца. Те, кто зимой и весной жили в подвалах, в помещениях подземных общественных уборных, теперь повылезли наружу, построили себе меж руин палатки, сколотили шалаши из обгорелой фанеры и покореженного железа. Когда едешь по этим улицам, кажется, что цивилизация погибла и человечество снова карабкается к ней от нулевых отметок.
Но в сохранившейся индустриальной части города и особенно в совершенно нетронутом районе аристократических вилл налаживается прежняя жизнь. Молодцеватые шупо в высоких касках и белых нарукавниках дирижируют движением редких машин. На тумбах веселенькие афиши с красотками, откровенно рекламирующими не столько свое искусство, сколько свои прелести. Спекуляция, говорят, достигла гомерических масштабов, и за недельный дополнительный паек американского офицера можно приобрести старинную вазу, гобелен или даже, как говорят, гравюру Альбрехта Дюрера, вероятно, не подлинную, но сделанную очень ловко «под старину».
И только в одном месте все как бы законсервировалось, застыло в оцепенении. Это Дворец юстиции, где за зашторенными окнами, в зале, куда не проникает ни один луч горячего солнца ранней осени, судьи все еще неторопливо и неустанно распутывают клубок самых кровавых и гнусных преступлений, когда-либо совершавшихся на нашей немолодой уже планете. Снова заняв свое корреспондентское кресло, напялив наушники, услышав в них ровный, спокойный, чуть иронический голос лорда Лоренса, я вдруг почувствовал с какой-то особенной силой, что какое бы солнце ни светило сейчас над Нюрнбергом, какие бы политические ветры ни гуляли над землей, в этом зале с зашторенными окнами, со своим кондиционированным микроклиматом, мало что изменилось, и люди, сидящие за судейским столом, под сенью флагов держав антигитлеровской коалиции, которая за пределами суда уже перестала быть коалицией, люди, задавшиеся благородной целью изучить все преступления нацизма и наказать главных военных преступников, – эти благородные люди честно и, по-видимому, дружно продолжают свое дело.
И я, вернувшись на процесс после длительного отсутствия, смотрю на этих четырех, уже немолодых мужчин разного происхождения и воспитания, разных политических убеждений, разных юридических школ, умеющих, однако, тому, что их разделяет, противопоставить общее для всех стремление создать великий юридический прецедент, объявляющий преступлением агрессивные, захватнические войны.
За дни процесса мы хорошо пригляделись к ним. По общему мнению, это юридические звезды первой величины. Как я уже писал, председателя Трибунала лорда Джефри Лоренса в журналистских кругах особенно уважают и называют между собой мистером Пиквиком. И в самом деле, имея внешность диккенсовского героя – небольшой рост, приятную полноту, румяное лицо, огромный лоб, переходящий в сверкающую лысину, обладающий природным юмором, который, однако, не переходя в улыбку, лишь светится в узеньких глазах, он при всем этом человек твердый и по отзывам наших судейских обладает тем чувством справедливости, которое, как известно, важно для юристов не менее, чем знание законов. Внешне он спокоен, ровен. Даже в минуты самых противных провокаций, предпринимаемых иногда защитой, он не повышает голоса, но действует твердо, уверенно, и оружием его в таких случаях бывает спокойное английское остроумие. Он занят, весьма неохотно беседует с прессой, но однажды, как и уже писал, в День Советской Армии нам с Константином Фединым удалось залучить его в наш угол, и он, держа в руках бокал шампанского, разговорился.
Помнится, Константин Александрович спросил его весьма мягко и учтиво – не кажется ли ему, что процесс развертывается слишком медленно.
– Наш суд не имеет прецедентов, – улыбнувшись, сказал сэр Джефри, – и устав Трибунала не имеет еще себе подобных. На ваших глазах создается новая международная юрисдикция. Наши протоколы будут учебниками для юристов будущего, и, читая их, эти протоколы, будущие юристы будут судить и о нас самих. Раз мы решили вести такое небывалое дело, мы обязаны быть образцом спокойствия, беспристрастности, тончайшего наблюдения самых молодых законов, на основе которых мы судим. Решение должно утвердить эти иконы.
Не менее колоритной фигурой в Трибунале является И советский представитель – член Международного Военного Трибунала Иона Тимофеевич Никитченко. Человек он для нашего брата журналиста совсем недоступный, но, судя по тому, что мы о нем узнали, – интересный. О том, что происходит на закрытых заседаниях Трибунала, до нас доходят лишь смутные слухи. Помощник советского прокурора Лев Шейнин, являющий собой мичуринский гибрид юриста и писателя, рассказывает нам о нем как о человеке, в котором как бы счастливо синтезировано знание законов с непоколебимым спокойствием, не покидающим его ни при каких обстоятельствах. Он был военным юристом еще в годы гражданской войны. Всеволод Вишневский – человек, обладающий удивительной памятью, говорит, что он знал его еще, в ту пору, что и тогда он славился среди бойцов своей справедливостью. Всеволод Витальевич утверждает даже, что об этих чертах судьи Никитченко писал когда-то Дмитрий Фурманов в своей книге «Мятеж». Книгу эту, разумеется, я читал в юношеские годы, но Никитченко, ей-богу, не помню. Проверить это здесь, в Нюрнберге, возможности не представляется, ибо обширная библиотека, которую мы сюда привезли и которой охотно пользуются и иностранные юристы, художественной литературы, увы, не включает.
Рядом с Никитченко сидит американский судья Френсис Биддл. Это человек совсем иного типа. Дома он также известен как великий знаток международного права. При Рузвельте был министром юстиции. Американцы, как говорится, «пошли с козыря», прислав сюда этого интересного человека. Был, очевидно, расчет, что именно Биддл станет председателем Трибунала. Я уже записывал, что он даже захватил с собой семейную реликвию, связанную с именем Рузвельта, которую кто-то так безжалостно спер. Председателем он не стал, но во время процесса ведет себя весьма активно и, судя по его вопросам и репликам (так во всяком случае думаем мы, журналисты), он слишком уж подчеркивает свою беспристрастность и объективность. То и другое – неотъемлемое качество судьи. Но в его поведении эти качества как бы возведены в квадрат и потому настораживают.
И наконец, Доннедье де Вабр – могучий сутуловатый старик с седыми усами, свисающими вниз, как клыки моржа. Французские коллеги рекомендуют его как весьма ученого юриста. Им написано много книг, по которым французские студенты учатся международному и уголовному праву. За пределами зала заседаний он весел, общителен, охотно разговаривает с гостями суда и в особенности с представителями прессы. Неугомонной Пегги удалось даже получить у него интервью, какие судьям давать в ходе процесса не полагается. В зале заседаний он ведет себя тоже необычно: все время с секретарским усердием что-то записывает, как давно уже заметили мы, отрывает свой взор от бумаг лишь для того, чтобы глянуть вверх на балкон для гостей, на котором, как я уже записывал, частенько появляются весьма смазливые туристки западного мира.
Но что удивило и что обратило сегодня мое особенное внимание, обостренное долгим отсутствием на процессе, это то, что все эти люди, столь разные и по внешности, и по привычкам, и по политическим убеждениям, даже, вероятно, и по взглядам на нацизм и его преступления, – все эти люди долгие месяцы работают дружно и находят общий язык, несмотря на провокационные статьи и статейки, появляющиеся время от времени в прессе капиталистических стран после фултонского выступления Черчилля. По всему видно, что судьи объединены стремлением довести процесс до конца.
Итак, в зале заседаний все осталось неизменным, будто бы я уходил лишь на обеденный перерыв, а не уезжал на несколько месяцев. А вот за стенами Дворца юстиции в Нюрнберге изменилось многое. Курт, встретивший меня на аэродроме, в присутствии моих друзей был необыкновенно молчалив. Заявил только, что будет работать по совместительству, ибо нашел работу ночного механика в гараже какой-то транспортной фирмы. Но когда он отвозил меня после заседания и мы оказались в машине одни, рассказал несколько, как мне кажется, многозначительных новостей. Старик Фабер продал значительную часть своих акций американцам. Теперь получил из-за океана огромный заказ. Развертывается производство. Набирает новых рабочих. Все это, конечно, хорошо. Но плохо, что с особой охотой берут тех, кто состоял в нацистской партии, и даже бывших эсэсовцев. Юрисконсультом в отделе рабочей силы как раз и посадили такого эсэсовца, носившего коричневый штандарт в дни гитлеровских факельцугов. Он покровительствует нацистам и их отпрыскам. А вот для племянника Курта, отца которого гитлеровцы уничтожили, работы не оказалось. Это очень плохо. Нацисты вообще повылезли из щелей. Один из них – заведующий автобазой при карандашной фабрике – снова прицепил на лацкан пиджака медаль «За зимний поход на Москву».
Пресс– кемп тоже мало изменился. Только шумное население его сильно поредело. Но обратили на себя внимание два новшества. Во-первых, по залам висели плакаты, призывавшие от имени владельца замка господ журналистов ничего из обстановки и украшений не брать с собой в качестве сувениров. Плакаты были на трех языках: на английском, французском, немецком. На русском не было. Во-вторых, за стойкой бара, где так же проворно и весело священнодействовал мистер Дэвид, в списке коктейлей красным обозначен уже не «Сэр Уинни», а новый коктейль «Молотов».
Сергей Крушинский разъяснил, что коктейль этот был изобретен вскоре после того, как Вячеслав Михайлович в одной из своих речей в ответ на очередную попытку американцев потрясти умы атомной бомбой, заявил: «В свое время будет у нас и атомная бомба, и еще кое-что другое». Заявление это в свое время вызвало шум и догадки в западной прессе. Ну а предприимчивый Дэвид, как обычно, отреагировал на него новым коктейлем. Разумеется, мы с Юрием Корольковым и Сергеем Крушинским отведали это изобретение. Что включал этот коктейль – угадать не удалось, но он обжигал рот так, что хотелось сложить губы в трубочку посвистеть.
– Тут чуть не разыгрался международный инцидент с этим коктейлем, – смеялся Крушинский. – Один из наших, не буду уж говорить кто, – обиделся, написал в Трибунал гневное послание и стал было собирать под ним подписи. Спасибо, Михаил Харламов охладил его пыл.
– Словом, мы должны уничтожать этот коктейль другим более действенным образом, – сказал Корольков и поднял бокал. – Будем здоровы! Ух, силен, собака!… Куда там Черчиллю до Молотова.
Я как– то настроился сегодня на волну суда. Ведь это же все-таки здорово, что, несмотря на столь явную смену курса в политике англосаксонских держав, несмотря на критику и шпильки западной прессы, суд по-прежнему един в своих стремлениях разоблачить перед миром все скверны нацизма.
Заговорили о судьях, об их политических позициях; когда дело дошло до Доннедье де Вабра, мои собеседники переглянулись и принялись хохотать.
А потом, перебивая друг друга и авансом награждая себя залпами смеха, поведали мне об одном курьезном происшествии, лишь косвенно связанном с почтенным судьей. Я уже записывал, что гостевой балкон, накрывая ложу прессы, почти нависает над столом суда. Писал о том, что де Вабр постоянно посматривает на этот балкон, а это почти всегда означает, что наверху появилась какая-нибудь молоденькая, симпатичная, как у нас говорят, «мисочка», производя это самодеятельное слово от английского «мисс». Тогда те из корреспондентов, кто помоложе и полюбопытнее, в перерыв отправляются наверх поглядеть и оценить сей достойный внимания предмет.
И вот в один летний день, когда даже кондиционирующие установки, пропускающие через свои стальные легкие наружный воздух, не в силах были победить жару, представители прессы вдруг заметили, что де Вабр ничего не пишет, а сидит, вперев взор в какую-то точку на балконе, то и дело поправляя свои толстые черепаховые очки и оглаживая усы. Началось волнение. Все решили, что там, видимо, сидит не просто обладательница обычных стройных ножек, а нечто выдающееся, какая-нибудь голливудская дива. Едва дождавшись, когда лорд Лоренс в своей манере сказал «Не кажется ли вам, господа, что сейчас самое время объявить перерыв», журналисты разных стран, толпясь и толкаясь, бросились по лестнице наверх. И были жестоко наказаны за это несерьезное отношение к своим обязанностям. На балконе, на том самом месте, где наметанный глаз уважаемого судьи нашел нечто особенно привлекательное, сидел плотный, краснощекий шотландский генерал. Его толстые, волосатые, красные колени торчали из-под коротенькой юбочки, упираясь прямо в стеклянный барьер.
– На вкус и цвет товарищей нет, – сказал кто-то из наших, утешая разочарованную публику.
Крушинский вполне серьезно закончил рассказ так:
– Мы считаем, что пресса дискриминирована по сравнению с судом: нам не видно, что происходит на балконе. Может быть, вы, Беэн, воспользовавшись своей дружбой с полковником Эндрюсом, попросите его, чтобы он установил косое зеркало, и мы тоже могли бы созерцать то, что видит месье де Вабр.
Но в сохранившейся индустриальной части города и особенно в совершенно нетронутом районе аристократических вилл налаживается прежняя жизнь. Молодцеватые шупо в высоких касках и белых нарукавниках дирижируют движением редких машин. На тумбах веселенькие афиши с красотками, откровенно рекламирующими не столько свое искусство, сколько свои прелести. Спекуляция, говорят, достигла гомерических масштабов, и за недельный дополнительный паек американского офицера можно приобрести старинную вазу, гобелен или даже, как говорят, гравюру Альбрехта Дюрера, вероятно, не подлинную, но сделанную очень ловко «под старину».
И только в одном месте все как бы законсервировалось, застыло в оцепенении. Это Дворец юстиции, где за зашторенными окнами, в зале, куда не проникает ни один луч горячего солнца ранней осени, судьи все еще неторопливо и неустанно распутывают клубок самых кровавых и гнусных преступлений, когда-либо совершавшихся на нашей немолодой уже планете. Снова заняв свое корреспондентское кресло, напялив наушники, услышав в них ровный, спокойный, чуть иронический голос лорда Лоренса, я вдруг почувствовал с какой-то особенной силой, что какое бы солнце ни светило сейчас над Нюрнбергом, какие бы политические ветры ни гуляли над землей, в этом зале с зашторенными окнами, со своим кондиционированным микроклиматом, мало что изменилось, и люди, сидящие за судейским столом, под сенью флагов держав антигитлеровской коалиции, которая за пределами суда уже перестала быть коалицией, люди, задавшиеся благородной целью изучить все преступления нацизма и наказать главных военных преступников, – эти благородные люди честно и, по-видимому, дружно продолжают свое дело.
И я, вернувшись на процесс после длительного отсутствия, смотрю на этих четырех, уже немолодых мужчин разного происхождения и воспитания, разных политических убеждений, разных юридических школ, умеющих, однако, тому, что их разделяет, противопоставить общее для всех стремление создать великий юридический прецедент, объявляющий преступлением агрессивные, захватнические войны.
За дни процесса мы хорошо пригляделись к ним. По общему мнению, это юридические звезды первой величины. Как я уже писал, председателя Трибунала лорда Джефри Лоренса в журналистских кругах особенно уважают и называют между собой мистером Пиквиком. И в самом деле, имея внешность диккенсовского героя – небольшой рост, приятную полноту, румяное лицо, огромный лоб, переходящий в сверкающую лысину, обладающий природным юмором, который, однако, не переходя в улыбку, лишь светится в узеньких глазах, он при всем этом человек твердый и по отзывам наших судейских обладает тем чувством справедливости, которое, как известно, важно для юристов не менее, чем знание законов. Внешне он спокоен, ровен. Даже в минуты самых противных провокаций, предпринимаемых иногда защитой, он не повышает голоса, но действует твердо, уверенно, и оружием его в таких случаях бывает спокойное английское остроумие. Он занят, весьма неохотно беседует с прессой, но однажды, как и уже писал, в День Советской Армии нам с Константином Фединым удалось залучить его в наш угол, и он, держа в руках бокал шампанского, разговорился.
Помнится, Константин Александрович спросил его весьма мягко и учтиво – не кажется ли ему, что процесс развертывается слишком медленно.
– Наш суд не имеет прецедентов, – улыбнувшись, сказал сэр Джефри, – и устав Трибунала не имеет еще себе подобных. На ваших глазах создается новая международная юрисдикция. Наши протоколы будут учебниками для юристов будущего, и, читая их, эти протоколы, будущие юристы будут судить и о нас самих. Раз мы решили вести такое небывалое дело, мы обязаны быть образцом спокойствия, беспристрастности, тончайшего наблюдения самых молодых законов, на основе которых мы судим. Решение должно утвердить эти иконы.
Не менее колоритной фигурой в Трибунале является И советский представитель – член Международного Военного Трибунала Иона Тимофеевич Никитченко. Человек он для нашего брата журналиста совсем недоступный, но, судя по тому, что мы о нем узнали, – интересный. О том, что происходит на закрытых заседаниях Трибунала, до нас доходят лишь смутные слухи. Помощник советского прокурора Лев Шейнин, являющий собой мичуринский гибрид юриста и писателя, рассказывает нам о нем как о человеке, в котором как бы счастливо синтезировано знание законов с непоколебимым спокойствием, не покидающим его ни при каких обстоятельствах. Он был военным юристом еще в годы гражданской войны. Всеволод Вишневский – человек, обладающий удивительной памятью, говорит, что он знал его еще, в ту пору, что и тогда он славился среди бойцов своей справедливостью. Всеволод Витальевич утверждает даже, что об этих чертах судьи Никитченко писал когда-то Дмитрий Фурманов в своей книге «Мятеж». Книгу эту, разумеется, я читал в юношеские годы, но Никитченко, ей-богу, не помню. Проверить это здесь, в Нюрнберге, возможности не представляется, ибо обширная библиотека, которую мы сюда привезли и которой охотно пользуются и иностранные юристы, художественной литературы, увы, не включает.
Рядом с Никитченко сидит американский судья Френсис Биддл. Это человек совсем иного типа. Дома он также известен как великий знаток международного права. При Рузвельте был министром юстиции. Американцы, как говорится, «пошли с козыря», прислав сюда этого интересного человека. Был, очевидно, расчет, что именно Биддл станет председателем Трибунала. Я уже записывал, что он даже захватил с собой семейную реликвию, связанную с именем Рузвельта, которую кто-то так безжалостно спер. Председателем он не стал, но во время процесса ведет себя весьма активно и, судя по его вопросам и репликам (так во всяком случае думаем мы, журналисты), он слишком уж подчеркивает свою беспристрастность и объективность. То и другое – неотъемлемое качество судьи. Но в его поведении эти качества как бы возведены в квадрат и потому настораживают.
И наконец, Доннедье де Вабр – могучий сутуловатый старик с седыми усами, свисающими вниз, как клыки моржа. Французские коллеги рекомендуют его как весьма ученого юриста. Им написано много книг, по которым французские студенты учатся международному и уголовному праву. За пределами зала заседаний он весел, общителен, охотно разговаривает с гостями суда и в особенности с представителями прессы. Неугомонной Пегги удалось даже получить у него интервью, какие судьям давать в ходе процесса не полагается. В зале заседаний он ведет себя тоже необычно: все время с секретарским усердием что-то записывает, как давно уже заметили мы, отрывает свой взор от бумаг лишь для того, чтобы глянуть вверх на балкон для гостей, на котором, как я уже записывал, частенько появляются весьма смазливые туристки западного мира.
Но что удивило и что обратило сегодня мое особенное внимание, обостренное долгим отсутствием на процессе, это то, что все эти люди, столь разные и по внешности, и по привычкам, и по политическим убеждениям, даже, вероятно, и по взглядам на нацизм и его преступления, – все эти люди долгие месяцы работают дружно и находят общий язык, несмотря на провокационные статьи и статейки, появляющиеся время от времени в прессе капиталистических стран после фултонского выступления Черчилля. По всему видно, что судьи объединены стремлением довести процесс до конца.
Итак, в зале заседаний все осталось неизменным, будто бы я уходил лишь на обеденный перерыв, а не уезжал на несколько месяцев. А вот за стенами Дворца юстиции в Нюрнберге изменилось многое. Курт, встретивший меня на аэродроме, в присутствии моих друзей был необыкновенно молчалив. Заявил только, что будет работать по совместительству, ибо нашел работу ночного механика в гараже какой-то транспортной фирмы. Но когда он отвозил меня после заседания и мы оказались в машине одни, рассказал несколько, как мне кажется, многозначительных новостей. Старик Фабер продал значительную часть своих акций американцам. Теперь получил из-за океана огромный заказ. Развертывается производство. Набирает новых рабочих. Все это, конечно, хорошо. Но плохо, что с особой охотой берут тех, кто состоял в нацистской партии, и даже бывших эсэсовцев. Юрисконсультом в отделе рабочей силы как раз и посадили такого эсэсовца, носившего коричневый штандарт в дни гитлеровских факельцугов. Он покровительствует нацистам и их отпрыскам. А вот для племянника Курта, отца которого гитлеровцы уничтожили, работы не оказалось. Это очень плохо. Нацисты вообще повылезли из щелей. Один из них – заведующий автобазой при карандашной фабрике – снова прицепил на лацкан пиджака медаль «За зимний поход на Москву».
Пресс– кемп тоже мало изменился. Только шумное население его сильно поредело. Но обратили на себя внимание два новшества. Во-первых, по залам висели плакаты, призывавшие от имени владельца замка господ журналистов ничего из обстановки и украшений не брать с собой в качестве сувениров. Плакаты были на трех языках: на английском, французском, немецком. На русском не было. Во-вторых, за стойкой бара, где так же проворно и весело священнодействовал мистер Дэвид, в списке коктейлей красным обозначен уже не «Сэр Уинни», а новый коктейль «Молотов».
Сергей Крушинский разъяснил, что коктейль этот был изобретен вскоре после того, как Вячеслав Михайлович в одной из своих речей в ответ на очередную попытку американцев потрясти умы атомной бомбой, заявил: «В свое время будет у нас и атомная бомба, и еще кое-что другое». Заявление это в свое время вызвало шум и догадки в западной прессе. Ну а предприимчивый Дэвид, как обычно, отреагировал на него новым коктейлем. Разумеется, мы с Юрием Корольковым и Сергеем Крушинским отведали это изобретение. Что включал этот коктейль – угадать не удалось, но он обжигал рот так, что хотелось сложить губы в трубочку посвистеть.
– Тут чуть не разыгрался международный инцидент с этим коктейлем, – смеялся Крушинский. – Один из наших, не буду уж говорить кто, – обиделся, написал в Трибунал гневное послание и стал было собирать под ним подписи. Спасибо, Михаил Харламов охладил его пыл.
– Словом, мы должны уничтожать этот коктейль другим более действенным образом, – сказал Корольков и поднял бокал. – Будем здоровы! Ух, силен, собака!… Куда там Черчиллю до Молотова.
Я как– то настроился сегодня на волну суда. Ведь это же все-таки здорово, что, несмотря на столь явную смену курса в политике англосаксонских держав, несмотря на критику и шпильки западной прессы, суд по-прежнему един в своих стремлениях разоблачить перед миром все скверны нацизма.
Заговорили о судьях, об их политических позициях; когда дело дошло до Доннедье де Вабра, мои собеседники переглянулись и принялись хохотать.
А потом, перебивая друг друга и авансом награждая себя залпами смеха, поведали мне об одном курьезном происшествии, лишь косвенно связанном с почтенным судьей. Я уже записывал, что гостевой балкон, накрывая ложу прессы, почти нависает над столом суда. Писал о том, что де Вабр постоянно посматривает на этот балкон, а это почти всегда означает, что наверху появилась какая-нибудь молоденькая, симпатичная, как у нас говорят, «мисочка», производя это самодеятельное слово от английского «мисс». Тогда те из корреспондентов, кто помоложе и полюбопытнее, в перерыв отправляются наверх поглядеть и оценить сей достойный внимания предмет.
И вот в один летний день, когда даже кондиционирующие установки, пропускающие через свои стальные легкие наружный воздух, не в силах были победить жару, представители прессы вдруг заметили, что де Вабр ничего не пишет, а сидит, вперев взор в какую-то точку на балконе, то и дело поправляя свои толстые черепаховые очки и оглаживая усы. Началось волнение. Все решили, что там, видимо, сидит не просто обладательница обычных стройных ножек, а нечто выдающееся, какая-нибудь голливудская дива. Едва дождавшись, когда лорд Лоренс в своей манере сказал «Не кажется ли вам, господа, что сейчас самое время объявить перерыв», журналисты разных стран, толпясь и толкаясь, бросились по лестнице наверх. И были жестоко наказаны за это несерьезное отношение к своим обязанностям. На балконе, на том самом месте, где наметанный глаз уважаемого судьи нашел нечто особенно привлекательное, сидел плотный, краснощекий шотландский генерал. Его толстые, волосатые, красные колени торчали из-под коротенькой юбочки, упираясь прямо в стеклянный барьер.
– На вкус и цвет товарищей нет, – сказал кто-то из наших, утешая разочарованную публику.
Крушинский вполне серьезно закончил рассказ так:
– Мы считаем, что пресса дискриминирована по сравнению с судом: нам не видно, что происходит на балконе. Может быть, вы, Беэн, воспользовавшись своей дружбой с полковником Эндрюсом, попросите его, чтобы он установил косое зеркало, и мы тоже могли бы созерцать то, что видит месье де Вабр.
24. Последняя линия обороны нацизма
Процесс явно подходит к концу, и теперь невольно с особой пристальностью мы приглядываемся к защите. Защитники четырьмя рядами сидят перед скамьей подсудимых, пониже ее и поближе к суду. Внешне это весьма респектабельные господа в традиционных шелковых шапочках и черных длинных мантиях. Впрочем, черные мантии не у всех. Есть фиолетовые, и они говорят о том, что обладатель такой мантии не просто адвокат, но еще и университетский профессор. Их несколько, профессоров. Вообще говоря, здесь собран цвет немецкой адвокатуры.
В первые дни мы все старались понять, как эти люди решились сесть на эти места? Как могли они взять на себя защиту этих извергов и их мерзостных дел, от которых содрогается любое честное сердце? Ведь они же немцы, а их подзащитные свирепствовали прежде всего на немецкой земле, против своего, немецкого, народа, уничтожая немцев сотнями тысяч.
Что может двигать человеком, берущим на себя неблагодарную миссию защищать этих извергов? Карьера? Вряд ли. Нам говорили, что в первые дни процесса адвокат Геринга доктор Штаммер – крупный, величественный старик, которого журналисты для краткости зовут «Слон», ставил перед судом вопрос о том, чтобы ему и всем его коллегам были выданы своеобразные охранные грамоты, гарантирующие их от возможных нападений своих сограждан. Теперь, во всяком случае в гой части Германии, что оккупирована западными державами, где сейчас вот, оказывается, уже снова открыто носят медали за участие в зимнем походе на Москву, необходимость в таких охранных грамотах отпала. Но и карьеры на защите пока не сделаешь… Так что же ими движет? Деньги? Но вряд ли все эти знаменитые юристы ведущие крупные дела не только дома, но и за рубежом, получат за участие в процессе больше, чем они обычно зарабатывают… Слава?… Неужели, защищая международных извергов, можно пожать юридическою славу?
Так что же в конце концов? Ведь те, кому не по душе была роль адвоката дьявола, отказались от этой роли. Ответ на это дал «Слон» в своем первом же выступлении. Он заявил, что все делавшиеся ранее попытки установить наказуемость агрессии оставались гласом вопиющего в пустыне, что подобного рода процессы нужны лишь разъяренной толпе, а не государственным деятелям, умеющим смотреть в будущее.
Словом, лейтмотивом этой не без блеска составленной речи была попытка доказать, что империалистические войны всегда были, есть и будут, и желание наказать за это высоких организаторов этих войн обоюдоостро, ибо после очередной войны те, от имени которых сейчас судят, сами могут оказаться на скамье подсудимых. Этот тезис был брошен через головы суда далеко за пределы суда, далеко за пределы зала судебных заседаний. Рассуждения о правомочности Международного Трибунала судить преступников, о необходимости провести всемирный референдум юристов по этому поводу были лишь гарниром к изящно выраженному, но весьма определенному тезису: господа, не ройте яму другим, сами в нее рано или поздно провалитесь.
Так выступление «Слона» раскрыло истинную надежду и обнаружило позицию защитников. Кажется, после этого Кукрыниксы не без остроумия назвали защиту последней линией нацистской обороны. У западных коллег защитники по ассоциации с названием известной вагнеровской оперы получили более безобидное прозвище: «Нюрнбергские мейстерзингеры». С тех пор как прозвища эти были придуманы, прошло немало времени. Мейстерзингеры в черных и фиолетовых мантиях убедились, что сорвать процесс им не удастся, что попытки скомпрометировать новые международные законы и расколоть единство суда успехом не увенчались. Тогда, и в особенности после фултоновской речи Черчилля, они взяли курс на всемерное затягивание: авось бывшие союзники по антигитлеровской коалиции перессорятся и им уже будет не до приговора.