Генералу Каледину, еще не вступившему в должность по возвращении из служебной поездки по Области, предложить немедленно вступить в исполнение своих обязанностей Войскового Атамана".
Итак, провокация Керенского не удалась. В глазах казачества популярность генерала Каледина возросла еще больше.
С чувством глубокого возмущения читали мы сообщения газет о том, что ввиду создавшихся недоразумении с Донским казачеством военный министр А. Верховский по поручению Вр. Правительства пригласил к себе заместителя председателя совета союза казачьих войск есаула А. Н. Грекова. Верховский старался объяснить те обстоятельства, при которых он в качестве командующего Московским округом, обвинил казаков в мятеже и
приказал войскам быть готовыми для воспрепятствования замыслам генерала Каледина. Просто не верилось, что все это исходит от А. Верховского, который в течении более года был среди нас в штабе IX армии, обращая на себя внимание большой трудоспособностью и скромностью. Работая с ним долгое время в оперативном отделении штаба армии, проводя вместе целые дни, будучи, наконец, в добрых и приятельских с ним отношениях, я никогда не замечал, чтобы он был одержим болезнью социализма, да еще в такой острой форме, как то выявилось в начале революции и в конечном результате увенчалось его службой у большевиков. Я знал, что в молодые годы его жизни с ним произошел случай, показавший его неуравновешенность и ложное понимание воинского долга, но затем вся его дальнейшая служба, давно искупила этот грех молодости и казалось навсегда изгладила его из памяти, не говоря уже и о суровом наказании, понесенном им. Трудно было объяснить и понять, как мог блестящий офицер генерального штаба, кавалер двух Георгиевских крестов -- солдатского и офицерского, (первый -- в Русско-Японскую войну, второй -- в Великую) а также и золотого оружия, отлично воспитанный, хорошо владевший иностранными языками, человек большой работоспособности, в жизни очень скромный и застенчивый, вдруг сразу стать не только на ложный, но и преступный путь перед своей родиной. В дальнейшем разговоре с А. Н. Грековым, Верховский, ссылаясь на заявление казачьих частей в Москве, что до получения указаний с Дона, они не могут стать на сторону Вр. Правительства, обещал приложить все средства, чтобы создать между Правительством и казачеством отношения, основанные на взаимном доверии, и при этом выразил желание, чтобы генерал Каледин выехал в Могилев для дачи показаний следственной комиссии, причем подчеркнул, что ген. Каледин арестован не будет.А. Н. Греков в ответ предложил ему предписать следственной комиссии поехать на допрос к ген. Каледину, не надеясь, что Дон отпустит Каледина в Могилев.
Читая это мы, конечно, негодовали, волновались, горячо обсуждали события, комментировали их, делали свои выводы и предположе-
24
ния, но дальше разговоров и споров дело не шло и однообразие жизни ничем не нарушалось.
В ноябре месяце приток сведений еще более сократился. Мы вынуждены были довольствоваться только тем, что случайно долетало до нас и, чаще всего, в искаженном виде. Под секретом передавалось, что Дон власть большевиков не признал Всероссийской властью и что впредь до образования общегосударственной всенародно признанной власти, Донская область провозглашена независимой, в ней поддерживается образцовый порядок и что, наконец, казачья армия победоносно двигается на Москву, восторженно встречаемая населением. Вместе с тем, росли слухи, будто бы Москва уже охвачена паникой; красные комиссары бежали, а власть перешла к национально настроенным элементам. Из уст в уста передавалось, что среди большевиков царит растерянность, они объявили Каледина изменником и тщетно пытаются организовать вооруженное сопротивление движению, но Петроградский гарнизон отказался повиноваться, предпочитая разъехаться по домам. Можно себе представить какие розовые надежды рождались у нас и с каким нетерпением ожидали мы развязки событий. К сожалению, в то время мы жили больше сердцем, чем холодным рассудком, не оценивая правильно ни реальную обстановку, ни соотношение сил, я просто сидели и ждали, веря, что гроза минет и снова на радость всем, засияет солнце.
Дни шли, просвета не было, а хаос и бестолковщина увеличивались. У более слабых уже заметно росло разочарование, у других определеннее зрела мысль о бесцельности дальнейшего пребывания в армии, появилось и тяготение разъехаться по домам. Но что делать дома, как устраивать дальше свою жизнь, как реагировать на то, что происходит вокруг, все это, по-видимому, не представлялось ясным и отчетливо в сознании еще не уложилось. Видно было только, что неустойчивость создавшегося положения мучит всех и вызывает неопределенное шатание мысли. Между тем, обстановка складывалась так, что необходимо было решить вопрос -- что делать дальше; требовалось выйти из состояния "нейтралитета", нельзя было дальше прятаться в собственной скорлупе разочарования и сомнений, казалось, надо было безотлагательно выявить свое лицо и принять то или иное участие в совершающихся событиях. Делясь этой мыслью со своими сослуживцами,
я чаще всего слышал один и тот же ответ: "Мы помочь ничему не можем, мы бессильны, что либо изменить, у нас нет для этого ни средств, ни возможности, лучшее, что мы можем сделать при этих условиях -- оставаться в армии и выждать окончания разыгрывающихся событий .или с той же целью ехать домой". Такая психология -- занятие выжидательной позиции и непротивление злу, подмеченное мною, была присуща командному составу не только нашей армии, ею оказалась охваченной большая часть и русского офицерства и обывателя, предпочитавших, особенно, в первое время, октябрьской революции, т. е. тогда, когда большевики были наиболее слабы и неорганизованы, уклониться от активного вмешательства с тайной мыслью, что авось все как-то само собой устроится, успокоится, пройдет мимо и их не заденет. Поэтому, многие только и заботились, чтобы как-нибудь пережить этот острый период и сохранить себя для будущего. Можно25
сказать, что в то время их сознанием уже мощно овладела сумбурная растерянность, охватившая русского обывателя; они теряли веру в себя, падали духом, сделались жалки и беспомощны и тщетно ища выхода, судорожно цеплялись иногда даже за призрак спасения. Чем другим можно объяснить, что во многих городах тысячи наших офицеров покорно вручали свою судьбу кучкам матросов
и небольшим бандам бывших солдат и зачастую безропотно переносили издевательства, лишения, терпеливо ожидая решения своей участи7).И только кое-где одиночки офицеры-герои, застигнутые врасплох неорганизованно и главное -- неподдержанные массой, эти мученики храбрецы гибли и красота их подвига тонула в общей обывательской трусости, не вызывая должного подражания.
Пробираясь на Дон в январе месяце 1918 года я был очевидцем такого героического поступка на станции Дебальцево. Красногвардейцы, обыскивая вагоны, вывели на перрон несколько человек, казавшихся им подозрительными в том, что они, по-видимому, офицеры и пробираются на Дон. На стенах станции пестрели приказы: "всем, всем, всем", которыми предписывалось каждого офицера, едущего к "изменнику Каледину",
расстреливать на месте без суда и следствия. Подступив к одному из них комендант станции, полупьяный здоровенный солдат закричал: "Тебя я узнал, ты с..... капитан Петров, контрреволюционер и наверное едешь на Дон". Он не успел докончить фразы, как маленький щупленький и невзрачный на вид человек, к кому относились эти слова, выхватил револьвер и на месте уложил коменданта, а также и двух ближайших красногвардейцев, после чего сам пал под обрушившимися на него ударами. Чрезвычайно показательно, что другие арестованные застыли, как окаменелые, не использовав ни удобного момента для бегства, ни употребив для своей защиты оружие, которое, как оказалось, у них было. Они покорно стали у стены и были тут же расстреляны рядом со станционной водокачкой.Я не знаю, был ли этот маленький, худенький человек действительно капитан Петров, но я должен сказать, что в моих глазах он был настоящий герой, большой русский патриот, который смело взглянул в глаза смерти. На суд Всевышнего он предстанет вместе со своими земными самозванными судьями, осмелившимися его судить за его патриотизм, за горячую любовь к Родине и честное выполнение им своего священного долга.
Мир праху Вашему, все такие чудо-храбрецы герои. Собой вы явили пример беспредельной неустрашимости, ибо, совершая такой поступок, Вы твердо были уверены, что идете на неминуемую гибель, пощады для Вас быть не могло. Вы ее не ждали и Вы геройски и красиво приняли самую смерть.
Вынужденное бездействие сильно меня тяготило. Ужасно было думать о России и томиться без дела в Румынском городке, проводя время в ненужных спорах, в обществе столь же праздных офицеров. Ме-
7
) По приблизительному подсчету в крупных городах Украины а конце 1917 г. и в начале 1918 г. скопилось офицеров: в Киеве 35--40 тыс., в Херсоне-- 12 тыс., Симферополе -- 9 тыс., Харькове -- 10 тыс., Минске -- 8 тыс., Ростове около 16 тыс.26
ня все чаще и чаще назойливо преследовала мысль, оставить армию, пробраться на Дон, где и принять активное участие в работе. Дальнейшее пребывание в армии, по-моему, было бесцельно, а бездействие -- недопустимо. Из совокупности отрывочных сведений постепенно слагалось убеждение, что в недалеком будущем Юго-восток может стать ареной больших событий. Природные богатства этого края, глубокая любовь казаков к своим родным землям, более высокий уровень их умственного развития в сравнении с общей крестьянской массой, столь же высокая степень религиозности, патриархальность быта, сильное влияние семьи, наконец, весь уклад казачьей жизни, чуждый насилию и верный вековым казачьим обычаям и традициям -- все это, думал я, явится могучими факторами против восприятия казачеством большевизма.
Уже тогда в нашем представлении Дон был единым местом, где существовал порядок, где власть, как мы слышали, была в руках всеми уважаемого патриота ген. Каледина.
Мне казалось, что Донская земля скоро превратится в тот район где русские люди, любящие родину, собравшись со всех сторон России, плечо о плечо с казаками, начнут последовательное освобождение России и очищение ее от большевистского наноса. При таких условиях, конечно, долг каждого быть там и принять посильное участие в предстоящем большом русском деле, а не сидеть в армии, сложа руки и выжидать событий под защитой румынских штыков.
О своем решении оставить армию, я в средних числах ноября доложил командующему армией ген. Келчевскому, подробно мотивируя ему причины, побуждавшие меня на это. Анатолий Киприянович выслушал меня очень внимательно, но к глубокому моему удивлению, не высказал ни одобрения, ни порицания моему решению. Мое заявление он встретил равнодушно, и выразил лишь сомнение в благополучном достижении мною пределов Донской области.
Помню точно такое же безразличие я встретил и со стороны начальника штаба ген. В. Тараканова и большинства моих сослуживцев. Только в лице 2-3 из них, я нашел сочувствие моему решению, что послужило мне большой моральной поддержкой для приведения в исполнение моего замысла. Чрезвычайно были характерны и не лишены исторического интереса рассуждения большинства моих соратников по поводу моего отъезда, являвшиеся отражением тогдашнего настроения огромной массы нашего офицерства. В главном, они сводились к тому, что де на Дону казаки ведут борьбу с большевиками, Поляков -- казак и потому, если он желает, пусть едет к себе. Именно такова была тогда психология нашего офицерства, и лучшим доказательством этого служит то, что несколько позднее из целого Румынского фронта, насчитывавшего десятки тысяч офицеров, полковнику Дроздовскому удалось повести на Дон только несколько сотен. Остальная масса предпочла остаться и выжидать, или распылиться, или отдаться на милость новых властелинов России, а часть даже перекрасилась, если не в ярко-красный, то во всяком случае в довольно заметный розовый цвет.
Возможно и то, что не всякому было по силам оставить насиженное место, или лишиться заслуженного отдыха после войны и с опасностью для жизни снова спешить куда-то на Дон, в полную неизвестность,
27
где зовут выполнять долг, но не обещают ни денег, ни чинов, ни отличий.
В разговоре со мной ген. Келчевский, между прочим предупредил меня о том, что поезда, идущие на Дон, тщательно обыскиваются, офицеры и вообще подозрительные лица арестовываются и нередко там же на станциях расстреливаются. На это я ответил, что все это мне кажется сильно преувеличенным. Опасные места можно обойти и все-таки добраться до Новочеркасска. Кроме того, -- продолжал я, -- говорят будто бы в Киеве существует особая организация, облегчающая офицерам переезд на Дон в казачьих эшелонах.
"В таком случае, -- сказал Анатолий Киприянович -- в добрый час, авось уводимся". И действительно, этим словам суждено было сбыться. Примерно через год А. К. Келчевский прибыл на Дон, после неудавшегося посещения штаба Добровольческой армии. Там он оказался нежелательным за свое пребывание на Украине и за попытку работать при гетмане Скоропадском. Будучи уже в это время начальником штаба Донских армий, я принял в нем самое горячее участие и предложил ему занять должность начальника штаба наиболее важного -- Восточного фронта, на что он охотно и согласился.
В двадцатых числах ноября, я стал готовиться к отъезду. Официально считалось, что я еду в отпуск к родным на Кавказ. Для сокращения времени, было очень удобно автомобилем доехать до Каменец-Подольска, а оттуда уже по железной дороге до Киева. Но вопрос этот осложнился тем, что автомобильная команда штаба армии, уже вынесла постановление не давать офицерам автомобилей, за исключением случаев экстренных служебных командировок. Само собой разумеется, моя поездка никак не могла подойти под "экстренную", но тем не
менее я решил попытать счастья, учитывая то, что мой шофер и его помощник, обслуживавшие меня в течение долгого времени, как я мог заметить, по-прежнему относятся ко мне, сменив лишь обращение, "Ваше Высокоблагородие" на "Г-н Полковник". Взяв телефонную трубку, я позвонил в автомобильную команду штаба и, назвав себя, спросил, кто у телефона. Услышав ответ -- дежурный писарь, я привычным тоном, как то всегда делал, сказал: "передайте кому следует, чтобы завтра к 8 часам утра к моей квартире был бы подан мой автомобиль, поездка дальняя, бензину необходимо взять не менее 6 пудов, а также и запасные шины". К своему удивлению, я услышал, как и раньше, обычное "слушаюсь". Я вспоминаю этот случай для того, чтобы показать, как иногда крикливые постановления делались командами только с целью создать шумиху и не прослыть отсталыми и, как часто, воинские чины, услышав привычное и знакомое им приказание, забывали вынесенные резолюции и выполняли то, что делали раньше и к чему были приучены. Но все же, надо признаться, уверенности, что я завтра получу автомобиль, конечно у меня не было и я все время томился мучительными сомнениями. В приготовлениях к отъезду и прощании с друзьями, незаметно прошел день. Когда же все уже было готово, мне стало как то не по себе, сделалось ужасно грустно и не хотелось покидать армию, с которой проведя всю компанию, я успел сродниться. Невольно меня охватило жуткое чувство перед неизвестностью, стало страшно отрываться от насиженного места и одному28
пускаться в путь, полный опасности, неожиданности и препятствий. И, помню, как сейчас, понадобилось огромное усилие воли, чтобы совладать с собой и побороть колебание. Вся ночь прошла в анализе и оценке этих, неожиданно нахлынувших переживаний. Около 8 ч. утра мои грустные размышления были прерваны шумом мотора, подкатившего к дому. Сомнения рассеялись, отступления быть не могло, надо было садиться и ехать.
Наступил последний момент трогательного прощания с моим верным и преданным вестовым, Лейб-Гвардии Павловского полка, Петром Майровским, состоявшим при мне еще в мирное время. Он не мог сдержать слез и плакал, как ребенок. На его попечение я оставлял все свои вещи и коня, а конного вестового А. Зязина, столь же преданного, брал с собой, в виде телохранителя до Киева, намереваясь оттуда отпустить его в Петроградскую губернию, где у него была семья. Наконец, все было готово и мы двинулись в путь. С чувством тяжелой грусти, я навсегда оставлял родную мне армию, сердце болезненно сжалось при мысли, что никогда уже не придется увидеть ее, как некогда мощную, гордую, в полном блеске ее славы одержанных побед. В голове, одна за другой мелькали картины славного прошлого, свидетельствовавшие о бесконечно дорогом, светлом, и несравненно лучшем, чем была горькая действительность. Автомобиль быстро нес меня в неизвестность, где меня ждали приключения, или подвиги, или авантюры, будущее скрывалось непроницаемой завесой.
По пути заехал за подпоручиком А. Овсяницким, офицером связи штаба нашей армии, братом моей невесты, ехавшим, как и я, в "отпуск". К вечеру благополучно добрались до Каменец-Подольска. На станции застали обычную картину: толпы утративших воинский вид полупьяных солдат хозяйничали на вокзале. В воздухе висела отборная брань, смех, крик, раздавались угрозы по отношению к растерявшейся и запутанной администрации дороги. Продолжительная интервенция моих шоферов и вестового Зязина, выразившаяся временами в довольно откровенной перебранке, временами в таинственном нашептывании наиболее активным товарищам, увенчалась успехом и я с подпор. Овсяницким были водворены в малое купе I класса, перед дверью которого, в коридоре, в виде цербера растянулся мой вестовой.
Здесь, кстати сказать, я впервые на деле увидел явные достижения октябрьской революции, столь импонировавшие толпе и низам населения. Не было ни контроля документов, ни билетов. Каждый ехал там, где ему нравилось и куда он хотел, как свободный гражданин самого свободного в мире государства. Главари революции правильно учли психологию черни и отлично поняли, что такими видимыми подачками создадут
из подонков общества ярых себе приверженцев. Я не буду останавливаться на описании этого путешествия. Длилось оно около 3 суток. Отмечу лишь, что первое время, после отхода поезда, неоднократно были попытки проникнуть в наше купе, но мало-помалу, они прекратились. Дело в том, что мой вестовой Зязин подкупив наиболее буйных товарищей -- кого колбасой и салом, кого папиросой, кого какими-то обещаниями, завоевал себе привилегированное положение и уже до самого Киева я ехал никем не тревожимый, несмотря на то, что мой спутник сошел на половине пути, и я оставался в купе один.29
Утром 1 декабря 1917 г. поезд подошел к Киеву. В Киеве я пробыл 5 дней, тщетно добиваясь нужных иноформаций, а также выясняя наиболее простой и безопасный переезд в Донскую область. К сожалению, ни то ни другое, успехом не увенчалось, Везде была невоообразимая сутолока и бестолочь Киев с внешней стороны, как мне казалось, изменился к худшему. Прежде всего, бросилось в глаза, что темп его знакомой, старой, беспечной и веселой жизни, -- бьется еще сильнее. В то же время, поражала безалаберность и роскошь этой жизни. Кафе, рестораны, и разные увеселительные заведения были полны посетителей, начиная от лиц весьма почтенных и незапятнанных, во всяком случае, в прошлом и кончая субъектами, репутация коих раньше, а теперь особенно, была крайне сомнительна. За столиками, разряженные, подмалеванные и оголенные женщины в обществе многочисленных поклонников, беззаботно проводили время и их веселый говор, смех, стук посуды и хлопанье открываемых бутылок, изредка заглушался звуками веселой музыки. А над окнами, залитыми светом электричества, на тротуарах и улицах шумела праздная, завистливая, по составу и одеянию, порой чрезвычайно вычурному и фантастическому, пестрая толпа. Все куда то шло, передвигалось, спешило, все жило нервной сутолокой большого города. Весь этот человеческий улей гудел на все лады. В воздухе стоял непрерывный шум от разговоров, восклицаний, смеха, трамвайных звонков, топота лошадей и резких автомобильных сирен.
Не кто иной, думал я, наблюдая эту картину, как такая бессмысленная, глумливая толпа делала русскую революцию. Разве не вооруженная толпа дезертиров, черни и вообще подонков общества, науськиваемая на офицеров и других граждан, стоявших за поддержание порядка, начала углублять революцию, кровожадно и жестоко уничтожая и сметая все на своем пути. Ведь еще со времен древней Византии толпа осталась верной самой себе: коленопреклоненная и униженная перед победителем и сильным, она, как зверь, бросилась, мучила и безжалостно терзала низверженного.
Многие ли серьезно отдавали себе отчет в том, что происходит. Мне часто приходилось слышать заявления, что революция -- бессмысленный бунт, нарушивший нормальное течение жизни, однако и внесший в нее что-то новое, но пройдет какой-то срок и все само собой устроится, войдет в старую колею, а о революции сохранятся только рассказы, да легенды. Другие наоборот, считали, что все безвозвратно погибло и уже непоправимо. Под гнетом грядущей неминуемой гибели, они беспомощно метались, лихорадочно спеша использовать последние минуты возможных земных наслаждений. И только немногие, как редкое исключение, одушевленные любовью к родине и святостью исполнения своего долга, ясно представляли себе обстановку. В годину стихийного Российского бедствия, они не растерялись, не пали духом, в них ярко горела глубокая вера в светлое будущее и они предпочитали умереть, нежели добровольно отдаться под пяту восставшего хама. Как паломники, голодные, оборванные, эти одиночки, со всех концов земли, пробирались сквозь гущу осатанелых людей к светлому маяку -- Донской земле.
Не будет ошибочным утверждать, что на каждые 10 человек Киевской массы приходился один офицер. Я уже указывал, что в Киеве в
3U
это время осело около 35-40 тыс. офицеров, из коих подавляющее количество большевистский натиск встретило пассивно с чисто христианским смирением. Оторванные при весьма трагических обстоятельствах от твоего привычного дела, оставленные вождями и обществом, привыкшие всегда действовать лишь по приказу свыше, а не по приглашению, наши офицеры в наиболее критический момент были брошены на произвол судьбы и предоставлены самим себе... Начались злостные нападки и беспощадная их травля. ...Они растерялись... Запуганные и всюду травимые, ставшие ввиду широко развившегося провокаторства крайне подозрительными, они ревниво таили свои планы будущего, стараясь каким-либо хитроумным способом сберечь себя во время наступившего лихолетия и будучи глубоко уверены, что оно скоро пройдет и они вновь понадобятся России.
Злободневной темой в Киеве была украинизация, она входила в моду, ею увлекались, она захватила видимое большинство и находила отражение даже в мелочах жизни. Все вне этого отодвигалось на задний план. Неукраинское, как отжившее и несовременное, преследовалось: нельзя было, например, получить комнату, не доказав своей лояльности к Украине и не исхлопотав предварительно соответствующего удостоверения в комендатуре. Благодаря знакомствам и старым друзьям, ставшим уже ярыми и щирыми украинцами, мне легко удалось преодолеть эти формальности, но далее дело не двигалось. Зайдя однажды в комендантское управление, я стал наводить справки о том, каким путем скорее и без особых процедур можно получить нужные мне удостоверения. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что во главе наиболее
важных отделов стоят мои хорошие знакомые и даже друзья. Встретив одного из последних, мы оба искренно обрадовались и первые мои слова были: "Да разве ты украинец? Когда ты стал таковым?". Увидев, что мы одни в комнате, он смеясь искренно сказал:"Такой же украинец, как ты абиссинец, суди сам: случайно я очутился в Киеве, есть надо, а денег нет. Искал службу и нашел здесь, но должен изображать из себя ярого украинца, вот и играю". Бесхитростная, ничем не прикрытая голая правда.
По несколько раз в день, я посещал вокзал, надеясь, что именно там легче всего ориентироваться, особенно, если встретишь знакомых, приехавших с юга. Поезда на юг, в частности на Ростов не шли. Станция представляла сплошное море воинских эшелонов, ожидавших отправки. Сообщение с югом поддерживалось лишь на небольшом сравнительно расстоянии, эшелоны дальнего следования оставались в Киеве. Измученный бессонными ночами, задерганный и сбитый с толку грубыми требованиями солдат и нетерпеливой публики, комендант станции, на многочисленные вопросы, сыпавшиеся на наго, давал охрипшим голосом, сбивчивые, несвязные и неудовлетворительные объяснения, что не только не вносило умиротворения, но еще сильнее разжигало страсти всей огромной массы, осевшей на вокзале. Видно было, что и сам комендант не знает причины задержки эшелонов и поездов южного направления и потому, естественно не может удовлетворить любопытство нетерпеливой публики. Но вот, мало-помалу, сначала неуверенно, а затем уже определенно стали утверждать, что поезда не идут потому, что Каледин с казаками ведет бой с Ростовскими боль-