По моей черной в полоску рубашке поползли две большие капли, я попробовал
стереть их пальцем, но лишь размазал.
- Что ты наделала? - досадливо крикнул я.
- Не кричи! Ничего страшного, если хочешь знать. Снимай!
Она вымыла руки, мокрой щеткой отчистила рубашку и решила посушить ее.
Расстелила на столе одеяло, включила утюг. Брат крикнул:
- Сковородка горит! Скорее пеки - блинов хочу!
Лена стремглав побежала к печке, почти бросив еще не нагревшийся утюг
на одеяло. Смазала сковородку салом, налила в нее тесто. Распространился
такой вкусный запах, что я и брат невольно потянулись носом к сковородке. Но
когда Лена переворачивала блин, он почему-то расползся на две половины, а
верх непрожаренной стороны растекся. Часть блина оказалась прямо на печке -
густо и резко запахло горелым.
- Первый блин комом, - разочарованно сказал я. Мы в нем обнаружили муку
и недожаренное, твердое тесто. К тому же он был ужасно толстый и настолько
липкий, что им можно было клеить. Но самое главное - он оказался не сладкий
и даже не соленый, а отвратительно пресный. Брат первый нашел применение
блину - скатал из него большой шарик и попал им Лене в лоб.
После недолгой возни, во время которой перья летели из подушек и
попадали в тесто, Лена принялась печь второй блин. Зачерпнула в поварешку
тесто, но вдруг замерла. Я уловил запах горящей материи.
- Утюг! - вскрикнула Лена и спрыгнула со стула, на котором стояла возле
печки. Нечаянно толкнула таз с тестом, и он полетел на брата.
Я первый подбежал к утюгу - моя рубашка тлела. Неожиданно вошла мама.
Она замерла в дверях и широко открытыми глазами воззрилась на нас и наши
художества. На полу валялись подушки, на одной из них сидела Марыся. Я замер
с одеялом, на котором резко выделялось большое серое пятно. Заляпанная
тестом и перьями Лена с повернутой в сторону мамы взлохмаченной, без косынки
головой и раскрытым ртом лежала на полу, - она запуталась в слетевшем с нее
фартуке, когда бежала к утюгу. На голове брата находился какой-то
бесформенный, растекавшийся комок, а таз лежал возле его ног.
Брат вскрикнул и заплакал, мы вздрогнули и подбежали к нему.

    11. МЫСЛИ



Отец отдалялся от семьи, зачастую заявлялся домой выпившим. Мама,
оторвавшись от работы, смотрела на него строго и сердито. Она похудела,
ссутулилась, будто что-то тяжелое положили на ее плечи, под глазами легла
тень. Стала походить на старушку.
Мама уже не ругала папку. Как-то безропотно-равнодушно предлагала ему
поужинать. Но иногда, чаще утром, когда он собирался на работу, тихо, чтобы
мы не слышали, говорила ему:
- Ехал бы ты, Саша, куда-нибудь. Свет велик - место сыщется. Ведь тебе
все равно ничего не надо - ни семьи, ни хозяйства, ни детей. Да, да, уезжай.
Мы как-нибудь проживем.
Мама всхлипывала. Горечь вздрагивала в моем сердце. Я осторожно
выглядывал из-за шторки - папка гладил маму по голове:
- Аннушка, не плачь, прошу, не плачь. - Закрывал свои глаза ладонями: -
Да, пропащий я человек. Вернее, пропащий дурак. Не могу, не умею жить, как
все, и хоть ты что со мной делай. А почему так - не пойму. Хочу, понимаешь,
чего-нибудь необычного. Сейчас в степь захотелось. Запрыгнул бы на
черногривого, такого, знаешь, горячего коня и во весь дух пустился бы по
степи. Ветер свистит в ушах, дух захватывает, небо над тобой синее-синее, а
на все четыре стороны - ширь и даль. Ты меня понимаешь, Аня?
Мама скорбно улыбалась бледными губами, поглаживала папку по руке:
- Чудак ты.
- Знаю, но не могу себя переломить. Поймешь ли ты меня когда-нибудь?
Ответа не следовало - мама принималась за работу: нужно было многое
сделать по дому.
Тревожно и смутно становилось у меня в душе. Недетские мысли все чаще
забредали в мою голову.
Я решил, что источник всех наших бед - тетя Клава. Отец нередко заходил
к ней, но всегда тайком, через огороды; а ведь до переезда в Елань он пил
мало, просто бродяжничал по Северу, или, как однажды выразилась маме,
"упивался волей".
Я приходил к папке на работу и, можно сказать, уводил его домой. Мне
очень хотелось, чтобы наша семья была счастливой. Меня все меньше
интересовали и влекли детские забавы. Я, несомненно, взрослел.
Когда папка был трезвым, нам всем было хорошо. Он допоздна читал.
Вздыхал над книгой, тер лоб, морщился, помногу курил, задумавшись. О чем он
думал? Может, о том, о чем в один из вечеров говорил с мамой:
- Ничего, Аня, не пойму, хоть убей!
- Чего ты не понимаешь? - устало смотрела на него мама, починяя Настино
платье.
- Что за штука жизнь? Скажи, зачем мы, люди, живем?
- Как зачем? - искренне удивилась мама, опуская руку с иголкой.
- Вот-вот - зачем? - хитровато поглядывал на нее папка, покручивая
седеющий ус.
- Каждый для чего-то своего. Я - для детей, а ты для чего - не знаю.
Папка огорчился и стал быстро ходить по комнате:
- Я, Аннушка, о другом толкую. Я - вообще. Понимаешь?
- Нет. Разве можно жить вообще?
- Ты меня не понимаешь. Я о Фоме, а ты про Ерему. Зачем человек
приходит в мир? Зачем все появилось? Интересно, аж жуть!
Мама иронично улыбнулась, принимаясь за шитье.
- Смеешься? - хмуро покачал головой папка. - А я впрямь не совсем
хорошо понимаю. Для чего я появился на свет?
Мама вздохнула:
- Беда с тобой, Саша, и только.
- Мне обидно, Анна, что ты меня не понимаешь. Смеешься надо мной, а мне
горько. Понимаю, что путаник, но ничего не могу с собой поделать.
Ушел на улицу и долго курил, разговаривая с собаками.
На следующий день я не застал папку на работе. И дома его не оказалось.
Я понял, что снова могут ворваться в нашу семью боль и слезы. Глаза мамы
были печальны и жестки. Я прокрался огородом к дому тети Клавы; за дверью
услышал голос отца:
- Мне тяжко, Клава, жить. Не могу-у!.. Не хочу-у!..
- Прекрати! - отозвалась она. - Будь что будет!..
Я вошел в комнату. Папка задержал возле губ рюмку. Я взял его за руку и
вывел на улицу. Он, как ребенок, пошел за мной. Было уже темно. Шевелились в
небе змейки молний. Пахло дождем. Мы посидели возле дома на скамейке.
- Ты нас бросишь? - спросил я.
Мне показалось, что папка вздрогнул. Закурил. Гладил меня по спине
дрожащей рукой.
- Ну, что ты, сын? Я всегда буду с вами. Смогу ли я без вас прожить на
этом свете?
- Пойдем домой, - предложил я, беспокоясь о маме.
- Айда. - Он попридержал меня за плечо: - Ты вот что, сынок... матери
ничего не рассказывай, ладно?
- Ага, - с радостью согласился я и потянул его к дверям.
Прокатился по небу гром, зашуршал, как воришка, в ветвях созревшей
черемухи дождь. Хорошо запахло свежестью, прибитой дорожной пылью.
Утром Олега Петровских звал меня на улицу, но я не пошел. Тайком ото
всех пробрался в сарай. Опустился на колени и воздел руки:
- Иисус Христос, помоги нам, исправь папку. Наказывать его не надо, но
сделай так, чтобы он одумался и стал жить, как мама. Помоги нам, Христос.
Скажи, поможешь, а?
Я прислушался к мрачной тишине. Всматривался в непроглядный угол сарая,
из которого ожидал чудесного появления Бога.
- Если не поможешь - убегу из дома. Что же Ты, Иисус? - И я заплакал.
Неожиданно почувствовал, что сзади, у двери, кто-то стоит. Я вздрогнул
и резко повернулся - в дверях замерла мама. Ее ладони сползали от висков к
подбородку, глаза настолько расширились, что мне каким-то кусочком сознания
вообразилось, что они отдалены от лица. Я медленно, со странной плавностью в
движениях встал. Перед глазами качнулось; почувствовал, что падаю, будто во
что-то теплое и вязкое.
- Мама... - слабо произнес я. Она крепко обняла меня, и мы долго
простояли на одном месте.

    12. АНТОШКА



Мои нервные срывы повторялись. Я отдалялся от сверстников. Играл чаще
один или с собаками, которых у нас было две - Байкал и Антошка.
Байкал был важным и самолюбивым до чванливости, скорее всего от
осознания, что он папкин любимчик. Был он крупного роста, долговязый. Его
толстый, похожий на кусок пожарного шланга хвост всегда стоял торчком,
рыже-коричневая шерсть была жесткая и создавала впечатление, когда к ней
прикасались, шероховатой доски. Он надменно пренебрегал Антошкой и
становился ревнив и зол, если тот пытался завоевать любовь хозяина:
оскаливался, рычал и хватал зубами безответного Антошку за шею или бока.
Искусанного и скулящего, я брал его на руки и долго ласкал. Он лизал
шершавым, розоватым языком мои руки и лицо и благодарно, преданно смотрел в
глаза. Я вместе с братом и сестрами забинтовывал его. Освободившись из наших
рук, бинты и тряпки он срывал и принимался зализывать раны.
Как-то я увидел по телевизору дрессированных собак. Они были одеты,
парами танцевали под балалайку и пели, то есть тявкали. Было смешно и
забавно. "А чем наши плохи для таких штук? - размышлял я ночью в кровати. -
У мамы послезавтра день рождения, и если... - Но я не досказал мысли и
замер. - Во будет здорово!"
Я уже не мог лежать спокойно, - дети, известно, самый нетерпеливый на
свете народ. В потемках прополз к кровати Лены и Насти. Они еще не спали и
шептались
- Слушайте внимательно, - стоял я перед их кроватью на коленях. -
Завтра сшейте шаровары для Антошки, лучше - красные.
- Для кого?! - Сестры подпрыгнули.
- Тише вы! Шаровары Антошке, - шептал я, опасаясь разбудить взрослых. -
Сегодня видели по телеку?
- Ну?
- Гну! Антошка будет так же скакать и петь на мамином дне рождения.
- Отлично! А получится у тебя?
- Получится. Главное, чтобы шаровары были. И еще башмачки нужны, желтый
пояс - как в телеке, помните? Так, что бы еще? Ага! И кепку.
Еще первые солнечные блики не вздрогнули на моем настенном тряпичном
коврике, я уже был на ногах. Все спали, кроме мамы и отца. Мама уже
накормила поросят и готовила завтрак; отец ушел на работу.
Я решил, что сегодня же научу Антошку ходить на задних лапах, прыгать
через обруч и палочку и петь под губную гармошку. "Мой Антошка будет петь!"
- приподнято думал я, когда набирал в карман кусковой сахар. Чувствовал в
теле набиравшую силенок бодрость, растекавшуюся, наверное, от сердца,
которое билось как-то странно - рывками.
Я приотворил дверь - на крыльце, свернувшись калачиком, спал Антошка;
чуть ли не в обнимку рядом с ним развалился кот Наполеон. Они слыли
закадычными друзьями. Розоватый, блестящий нос собаки пошевеливался: должно
быть, Антошке снились вкусные кушанья. Наполеон спал безмятежно, но иногда
вздрагивал, и его седовато-серый облезлый хвост нервно шевелился. Я
подкрался к ним. Не хотелось нарушать дружеский сон. Погладил обоих; они
потянулись и, быть может, сказали бы, если умели бы говорить: "Эх,
покемарить бы еще!"
Антошку я увел за сарай на лужок. Вспыхивала роса, чирикали воробьи,
где-то у соседей горланил петух. Над ангарскими сопками колыхалась
красновато-серебристая лужица света. Она быстро растекалась ввысь и вширь,
превращалась в озеро, и вскоре из него вынырнуло солнце.
В столярке отца я взял обруч, палочку и с жаром принялся за дело.
Отошел от Антошки метров на десять:
- Ко мне!
Он весело подбежал.
- Так. Начало славное. На сахар.
Антошка быстро схрумкал кусочек и уставился, виляя хвостом, на меня:
"Еще хочу!" - говорили его заблестевшие глаза.
- Смотри, Антошка: вот палочка. Через нее надо перепрыгивать. Понял?
Ну, давай!
Антошка, склонив набок голову, смотрел на меня.
- Давай! Что же ты?
Я подставил палочку под самые его лапы. Он понюхал ее, посмотрел на
меня: "Я должен эту палочку схрумкать? Но она несъедобная!" - говорили его
глаза.
- Какой же ты, Антошка, бестолковый. - Я подергал его за ухо. Он счел
мой жест за ласку и лизнул мою руку. - Смотри, что надо делать. - Я, низко
склонившись и держа палочку одной рукой, перепрыгнул через нее. - Ясно?
На куст сирени запорхнули воробьи. Антошка с лаем кинулся на них.
Вспугнутые птицы улетели, а Антошка принялся, как умалишенный, бегать по
лужайке и лаять. "Брось ты эту противную палочку: лучше давай поиграем!" -
наверняка хотел он сказать мне. Я с трудом поймал его; он высунул язык,
жарко дышал и вырывался из рук.
- Какой же ты противный пес. - Я чувствовал не только раздражение -
что-то похожее на злость закипало в моей груди. Мне стало казаться, что
Антошка нарочно, из злого умысла так ведет себя.
Часа через два я скормил Антошке последний кусок сахара, но пес
совершенно не понимал, чего же я от него добиваюсь. Резвился или злился,
когда я силой заставлял его что-нибудь выполнить. Я вспотел и до боли
искусал палец. В конце концов, во мне хрустнуло то, что, быть может,
называется силой воли - я схватил Антошку и, пыхтя, заглянул в его
округлившиеся глаза.
- Убирайся! - в отчаянии крикнул я и отшвырнул бедную собаку.
Антошка, поджав хвост, отбежал к кусту сирени и, сжавшись, изумленно
смотрел на меня.
- Неужели из-за этой бестолочи я не порадую в день рождения маму?! -
уткнул я голову в колени.
Весело подпрыгивая, подбежала Настя. Она была в коротком цветастом
платье, ее глаза светились радостью.
- Сережа, Сережа! Мы нашли в кладовке твои старые брюки! Обрежем гачи,
и будет Антошке самое то.
Я с досадой взглянул на сестру.
- Не нужно мне никаких ваших брюк, - зачем-то ударил я на "ваших". -
Оставьте меня в покое.
- Как?! Ты же сам просил!
"Еще и Настю обидел!"
- Подождем с брюками, - произнес я уже мягче. - Пока не до них. Вечером
будет видно.
Она ушла раздосадованная и огорченная. Антошка, вбок удерживая голову,
подошел ко мне. Я сумрачно смотрел на него. Он завилял хвостом и лизнул меня
в плечо.
- Уйди.
Но он еще раз лизнул. "Скажи, скажи: в чем я виноват? Скажи, и я
исправлюсь", - было в его глазах.
- Эх, ты, - потрепал я за мягкий загривок притихшего в моих ногах
Антошку. Он лизнул теплым языком мою руку, и я прижал его к своему боку.
День рождения, помнится, у мамы не получился: она к нему готовилась,
накрыла стол, испекла большой пирог, надела синее, с белыми манжетами
платье, но отец в тот вечер так и не появился дома. Я уже не верил, что в
нашей семье когда-нибудь наступит покой и счастье.

    13. В ГОСТЯХ



На осенних каникулах мы приехали в гости к дедушке с бабушкой в деревню
Балабановку. Как я через много лет узнал, дедушка с бабушкой услышали, что в
нашей семье непорядок, пригласили нас к себе и намеревались как-то повлиять
на папку.
На автобусной остановке нас встречал дедушка. Роста он был низкого, к
тому же сутулый, его маленькие глазки прятались под густыми серыми бровями,
и смотрел он всегда с этаким умным, хитроватым прищурцем, словно все на
свете знал и понимал.
- Ну, разбойники, здрасьте-хвасьте! - не говорил, а как-то разгульно
кричал он, крепко обнимая и целуя нас.
Он резко схватил меня за голову и впился своими мокрыми губами в мои -
ударило в нос запахом махорки и пота, даже потянуло чихнуть. Стало щекотно
от его топорщившихся рыжих усов и какой-то смешной, казалось, что
выщипанной, бороденки. Дедушка выпустил меня из своих рук - я пошатнулся,
чуть было не упал и - чихнул.
- Будь здоров, разбойник! - громко крикнул дедушка, будто бы находился
от меня метров за сто. - Расти большой и мамку с папкой слушайся. - Слова
"разбойник" и "разбойница" у него были почти ласкательными.
- Здорово, батя, - протянул дедушке свою большую, широкую ладонь папка.
- Здорово, здорово, разбойник! - крикнул дедушка, напугав проходившую
мимо женщину, и с размаху ударил своей маленькой, мозолистой, с
покалеченными пальцами рукой о папкину. - А-га, разбойницы! - широко
распахнул он старый пиджак и накинулся на девочек.
Они звонко пищали. Он целовал их помногу раз каждую и приговаривал:
- Ах, вкусные!
Поцеловал Любу - и нарочито громко сплюнул, укоризненно покачал
головой: ее губы были слегка накрашены.
- Стареешь, дочь, что ли? - Дедушка обнял маму. Она всплакнула. - Ну,
чего-чего? - похлопал он ее по плечу. - Эх, гонялись, помню, за ней парни! А
вот свалился откулева-то этот разбойник, - махнул он головой на папку, и у
того повело губы в самодовольной улыбке, - и украл ее... Поехали, что ли?
Мы сели в телегу, в которую была впряжена рыжая крепкая лошадка. Я и
брат стали бороться за обладание бичом, и я, конечно, одолел Сашка.
Бабушка вместе с родственниками встречала нас у ворот дома. Снова -
поцелуи, объятия. Бабушка нежно взяла меня за щеки своими мягкими душистыми
пальцами и громко чмокнула в губы и в лоб. От нее пахло чем-то печеным,
черемуховым вареньем и дымом. Она, весьма полная, походила на матрешку в
своем цветастом большом платке.
В толпе встречавших я увидел десятилетнюю девочку, которая оказалась
моей двоюродной сестрой Люсей. Я ее видел первый раз. Меня поразили ее
крупные черные влажноватые глаза; от таких глаз трудно оторвать взгляд, и в
то же время неловко в них смотреть: создается ощущение, что она видит тебя
насквозь, что ей все известно о твоих сокровенных мыслях. Люся теребила
костистыми длинными пальцами тонкую короткую косицу с вплетенной выцветшей
атласной лентой, прятала бескровное личико за руку своей матери, стесняясь
нас. Мы окружили ее, теребили, а она все молчала, и по строгому, но
испуганному выражению ее лица можно было подумать, что если она заговорит,
то непременно о чем-нибудь умном, серьезном, обстоятельном.
- А ну-ка, разбойница, открывай воротья! - крикнул дедушка бабушке,
широко улыбаясь беззубым ртом. Он молодцевато стоял в телеге и размахивал
бичом.
- Ишь раскомандовался, старый черт! - Бабушка нарочито грозно
подбоченилась. - Енерал мне выискался!
Пошла было открывать, но ее опередил Миха, мой двоюродный брат,
двенадцатилетний мальчишка, крупный и сильный. Он всегда перебарывал меня, и
я порой сердился на него, особенно когда клал меня на лопатки на глазах у
девочек.
Потом взрослые сидели за праздничным столом. Из всех мне как-то сразу
не понравился дядя Коля, отец Люси. Я боялся его твердого мрачноватого
взгляда. Когда наши глаза встречались, я свои сразу отводил в сторону. Дядя
Коля на всех смотрел так, словно был чем-то недоволен или раздражен. Миха
мне рассказал, что у дяди Коли в подполье зарыто миллион рублей и пуд
золота, что он страшно жаден, и нередко держит семью голодом, дрожит над
деньгами; однако через час Миха сказал, что у дяди Коли три пуда золота. Еще
он сообщил, что в родне распространился слух, будто дедушка написал
завещание и дяде Коле, которого недолюбливал, оставил всех меньше или даже
вообще ничего.
А вот в дядю Федю, отца Михи, я просто влюбился. У него выделялись
большие, как у коня, кривые зубы, и они меня очень смешили. Голова у него
блестела лысиной, как и у брата его, дяди Пети, и казалась политой маслом.
Он любил говорить, точнее, как и дедушка, кричать: "Порядок в танковых
войсках! - Или подойдет к кому-нибудь из детей и скажет: - Три картошки, три
ерша?" - и ставил три легких щелчка и три раза тер мозолистой ладонью по
лбу. В особенности он любил это делать девочкам. Они громко пищали и
кричали, но оставались весьма довольны его вниманием. Потом кокетливо
улыбались, прохаживаясь возле него и выпрашивая еще раз три картошки, три
ерша. Он неожиданно хватал их, - они снова пищали, закрывая голову руками.
Дядя Федя закусывал, а я смотрел на его большие зубы и улыбался. Он
подмигнул мне и поманил пальцем.
- Садись, племяш, покачаю. - Он выставил ногу, обутую в кирзовые,
начищенные сапоги. К слову, сапоги он носил постоянно, в любое время года, и
в праздники, и в будни.
"Нашел маленького!" - заносчиво подумал я, посасывая сахарного петушка.
- Вы, дядя Федя, лучше Сашка покачайте.
Мама подошла к гитаре, висевшей на писаном масляными красками коврике.
Все затихли. Кто-то шикнул на Сашка - он начал было жаловаться маме. Она
притулилась на краю кровати, неторопливым, ласкательным движением загорелых,
с синеватыми жилками рук стерла с инструмента пыль. Взяла гитару поудобнее,
настроила. Все внимательно следили за движениями мамы - казалось, ожидали
чего-то необычного. Тощеватый, без одного глаза кот Тимофей тоже
заинтересованно смотрел на маму и даже перестал стрелять глазом на колбасу.
Мама посидела несколько секунд не шевелясь, с грустной улыбкой всматриваясь
в темное окно, за которым виднелись вдали огни деревеньки на той стороне
Ангары. Двумя пальцами коснулась струн и тихо запела:

Сердце будто забилось пугливо,
Пережитое стало мне жаль.
Пусть же кони с распущенной гривой
С бубенцами умчат меня вдаль...

Бабушка печально улыбалась и всплакнула. Дедушка сидел сгорбленно,
вонзив свои худые пятерни во взлохмаченные рыжие волосы и шевеля красными
ноздрями. Брови дяди Феди подергивались в такт музыки. Папка покачивал
головой и смотрел в пол.
Потом взрослые танцевали; дядя Федя играл на баяне. Бабушка вышла на
середину комнаты, взмахнула цветастым платком и, видимо, воображая себя
молодой и стройной, "поплыла лебедушкой" к дедушке. Приблизившись к нему,
резко повернула в сторону и улыбчиво взглянула на дедушку - зазывала его. Он
неспешно, как-то деловито двумя пальцами пригладил топорщившиеся редкие усы,
расправил по ремешку застиранную, в заплатках гимнастерку, топнул
раз-другой, как бы проверяя крепость пола, и, важно выбрасывая ноги вперед,
вошел в круг.
- И-их! - тоже притопнула разрумянившаяся бабушка и надвинулась всем
своим необхватным телом на маленького дедушку.
- Поддай, Федька! - крикнул уже багровый дедушка, лихо крутнувшись
вокруг бабушки, словно убегал от нее. Еще раз с важностью разгладил потом
заблестевшие усы. - Жарь! Э-эх! А ну, старая, шевелись! Сбрось жирку
маленько, э-э-эх!..
Натанцевавшись, взмокший и красный, дедушка присел на лавку рядом с
дядей Колей, который почему-то не веселился. Они стали о чем-то спорить,
сначала мирно и тихо, а потом громко и раздраженно. Дедушка низко наклонял
голову и весь напрягался, будто бы хотел рывком перепрыгнуть через стол.
- Обидел ты меня, отец, - донеслось до меня произнесенное дядей Колей.
- Впрочем - будя! Давай-ка лучше выпьем...
- Колька! Змей! - вдруг крикнул дедушка. Танцы приостановились. -
Никаких, слышишь, духовных я не писал. Понял?! Да и завешшать мне нечего.
Дом да старуху? Помрем - забери его. Одно, Николай, у меня богатство -
старуха.
- А, старуха. Я, батяня, так сразу и подумал, - с оттенком
насмешливости сказал сын. - В этом месяце Анне кто отправил двести рублей? -
И, притворяясь равнодушным, он зачем-то стал рассматривать свои ладони.
- Молчи, гад! - Дедушка страшно побледнел и, ссутуленный, напряженный,
с трудом привстал. - У Аннушки - пять ртов, а у тебя - одна девчонка...
Дедушка стал хватать почерневшим ртом воздух, пытаясь что-то сказать.
Его глаза помутнели и выкатились, словно бы его душат, а он пытается
высвободиться, прилагая невероятные усилия. Мы, дети, забились за комод и со
страхом наблюдали за происходящим. Смельчак Миха под общий шум опрокинул в
рот рюмку вина, щеголяя перед нами.
- Колька, довел! - голосила бабушка. - Ты же знаешь, отец перенес
контузию на войне, ему нельзя волноваться...
Дедушка повалился на пол и беспорядочно размахивал руками.
- Вон из моего дома! - Бабушка с шумом раскрыла дверь и указала сыну на
выход. Мама пыталась ее успокоить. Папка пригласил дядю Колю на воздух
покурить.
- Мать, напрасно ты так. Что я ему сказал такого? - сердито бурчал дядя
Коля. Вышел с папкой на улицу.
Женщины успокаивали плакавшую бабушку. Мужчины уложили дедушку на
диван; через несколько минут он пришел в себя, но его рот вело. Он рассеянно
смотрел на людей, пощипывая свою жидкую бороденку, почему-то не казавшуюся
мне теперь смешной.
Папка пришел с улицы, присел на краешек дивана:
- Как тебе, батя, полегчало?
- У-гу, - прохрипел дедушка.
Помолчали. Я случайно оказался за шторкой; ни дедушка, ни отец меня не
видели.
- Поганистый он мужик, этот Колька, - сказал папка.
- Ты вот чего, Саня, других не очень-то осуждай. У него своя жизнь, у
тебя - своя. Разберись-ка в своей. Вот дело будет! Чего чудить начал? С жиру
бесишься, что ли?
- Запутался я, отец, - вздохнул папка, закуривая. - Лучше не спрашивай.
- Как же "не спрашивай"? Мне Аннушку, дочку, жалко. Сердце-то, поди,
ноет, моя ведь кровинушка.
- Уехать мне на Север, что ли, батя? Буду высылать деньги. А то
мучаются со мной...
- Это еще зачем? Ты - голова семьи. Го-ло-ва! Представь себе, к
примеру, коня или человека без головы да без мозгов. Ходят они по улицам и
тыкаются туды да сюды. Вот так и семья без мужика - бестолковость одна,
дурость и нелепость. Ты, мужик, - голова, они - дети, жена - твое туловище,
ноги, руки. Понял?
- Понять-то понял, да только не гожусь я уже для семьи, батя. Падший
я...
Дедушка резко привстал на оба локтя и угрожающе зашипел:
- Цыц, сукин сын! И чтобы не слышал таких речей. Будь мужиком, а не
бабой, так твою перетак! Без семьи, голубок, ты совсем пропадешь,
скорехонько опалишь крылышки. Поверь мне, старому: ведь тоже когда-то
малость чудил да брыкался. Вот и учу тебя: не отрывайся от семьи. В ней твоя
сила и опора. Мир - вроде как холодный океан, а семья - теплый островок, на
котором и согреться можно, и от бурь укрыться. Не разрушай, Саня, свой
семьи, опосле согреться будет негде. Понял, чудило?
Папка грустно улыбнулся:
- Понял, батя.
Радостно и легко у меня стало на сердце.
В полночь я, Миха, Настя, Лена и Люся потихоньку от взрослых в баню
гадать ушли. В парилке было тепло, осенне пахло сырыми березовыми вениками,
в голове чуть кружилось. Мы зажгли свечку, забрались на сыроватый полок и
начали гадать. На воткнутую в доску иголку ставили половинку скорлупки