Попова Елена
Седьмая ступень совершенства

   Елена Попова
   Седьмая ступень совершенства
   Роман
   От автора
   В первые месяцы после войны мой отец, военный журналист, стоял под деревьями под дождем и смотрел на замок, в котором жил Гауптман. Он мог явиться туда как воин-победитель, пройти в грязных сапогах по навощенным полам... Но он стоял, кутаясь в плащ-палатку, и смотрел, как прогуливается по балкону живой немецкий классик, испытывая при этом робость и благоговение. И так и не посмел подойти...
   Я родилась в Силезии, на мое рождение сотрудники военной газеты написали стихотворную оду. Заниматься литературой я была обречена. Культура вне национальных ограничений была и остается моим богом. Русская культура моя Родина. Всю жизнь я живу в Белоруссии, я люблю эту страну и этот народ. Я написала много пьес, четырнадцать из них поставлены в театрах шести стран, побеждала на многих конкурсах, главный из которых - Первый Европейский конкурс пьес в Германии (г. Кассель, "Баловни судьбы", Первая премия, 1994).
   "Седьмая ступень совершенства" - третья публикация в "Знамени" (см. также "Восхождение Зенты", 2000, № 4 и "Большое путешествие Малышки", 2001, № 7).
   Евгения положила в сумочку самое необходимое и вышла на улицу.
   Было бессолнечное, серое утро, и мир стоял перед ее глазами во всей своей плоской, унылой неподвижности. Но Евгения знала, что это совсем не так. Главное в предмете не то, что видно глазу, а то, что скрывается за... Там, за пределами видимости, каждый миг идут превращения, мир распадается на миллиарды частиц, а в другое мгновение создается заново.
   - Да, - сказала Евгения, - конечно, это только кажется.
   - Вы что-то сказали? - спросил ее неизвестно откуда взявшийся прохожий.
   - Нет, я сама с собой, - сказала Евгения.
   Какое-то время он шел рядом, тихо шелестя плащом.
   - Вы, наверное, одиноки? - спросил он наконец.
   - Так же, как и вы... - сказала Евгения. - Думаю, не больше...
   - Я совсем не одинок! - плащ зашелестел возмущенно. - С чего вы это взяли? У меня двое детей!
   Евгения ничего не сказала, только посмотрела на него своими прозрачными, светлыми глазами. Это был простой, негромкий человек, с чертами, чуть размытыми усталостью.
   - Я не одинокий, - с тоской повторил прохожий. И... отстал.
   Евгения миновала несколько улиц и вышла к небольшому скверу недалеко от набережной. Недавно здесь был трехэтажный дом, и теперь пустая площадка под ним еще не до конца заросла травой, а сквер прежде был двором. Под деревом стояла Валя в коротком детском пальто из дешевого мнущегося драпа, умершая лет пятнадцать назад уже взрослой, прожившей свою жизнь женщиной.
   - Деревья как выросли,- сказала Валя.
   - Да, - подтвердила Евгения.
   - Стало больше воздуха, но мне все равно жалко, что дома нет.
   - Что поделаешь, - сказала Евгения. - Все меняется. С этим надо считаться.
   Евгения из вежливости постояла с Валей, но недолго и на расстоянии, чтобы не быть ей в тягость, зная, что "они" не любят близких контактов.
   Учреждение, в котором работала Евгения, располагалось на двух этажах огромного административного здания. Сначала Евгения вдумчиво и кропотливо перебирала и подшивала бумаги, а потом спустилась в буфет, несколькими этажами ниже, и выпила стакан холодного чаю. От лимона чай был почти прозрачен, на дне стакана кружили чаинки, напоминая испуганных, взлохмаченных чаек. Евгения думала о Вале, она давно уже не видела ее и теперь знала почти наверняка, что эта встреча не случайна.
   После обеда пришла Хвоста, секретарша, - долговязая, в короткой кожаной юбке, со зловеще черной губной помадой. Когда она появилась впервые, был у нее плюгавый унылый хвостик, похожий на потрепаную кисточку. "Ну, Хвоста!" сказал один из сотрудников. И хоть Хвоста давно носила короткую мальчишескую стрижку, кличка вцепилась в нее, и уже навсегда. Ломая длинное, угловатое тело, Хвоста наклонилась к Евгении и даже как-то интимно пискнула:
   - Николай Павлович очень просит...
   Николай Павлович сидел за столом, смотрел куда-то под ноги и делал вид, что ищет что-то в ящике. От него к Евгении метнулась тяжелая волна страха и беспокойства... Она села далеко, в противоположном конце большого кабинета, но и там эта волна - страха и беспокойства - была ощутима.
   - Помоги, - сказал Николай Павлович, делая над собой явное усилие и называя ее на "ты".
   - Я не работаю с деньгами, - сказала Евгения.
   - Это от тебя зависит, - Николай Павлович поднял голову, снял очки и близоруко уставился в ее сторону. Вместо лица Евгении он видел только расплывающееся пятно, и это давало ему возможность вроде бы смотреть и в то же время не смотреть ей в глаза.
   - Я не работаю... с деньгами, - опять сказала Евгения.
   - Не спеши, подумай, - сказал Николай Павлович. - Я очень прошу... его голос упал и на последней фразе окончательно съежился и умер.
   - Я подумаю, - сказала Евгения.
   Вообще-то у Николая Павловича были все основания называть Евгению на "ты". Когда-то они жили не только в одном дворе и в одном доме, но и на одной лестничной клетке, и мама Евгении брала маленькую Евгению с собой, когда шла поболтать с матерью маленького Николая Павловича. Они сидели в большой комнате, сверху донизу забитой трофейной мебелью - резной, ореховой, красного дерева, среди картин в золоченых рамах и гравюр, изображавших величественные горные пейзажи, а также сцены охоты, рядом с сервантом, полным фарфоровых сервизов, по которым плакали, наверное, обедневшие фрау где-то в Мюнхене, Дрездене или Берлине... Матери болтали, а Евгения и Николай Павлович - уже тогда в круглых очках - ели крошащийся бисквит и болтали ногами, потому что их ноги еще сильно не доставали до пола. Дверь в другую комнату всегда была закрыта, только иногда Евгения слышала оттуда какой-то шум, какое-то таинственное движение и приглушенные звуки: бу-бу-бу... Один раз эта дверь оказалась неплотно прикрытой и от сквозняка отворилась, и тогда Евгения увидела странное существо - с огромной головой, расширявшейся к затылку, глазами-щелочками и тонкими, как у паучка, ручками и ножками. Существо сидело в особом, поддерживающем его креслице, било себя по узким губам паучьей ручкой и тянуло один нескончаемый звук: бу-бу-бу... Матери тревожно переглянулись, а мать маленького Николая Павловича поспешно встала и закрыла дверь. В грудь маленькой Евгении вдруг ударило что-то горячее и обжигающее и, еще не понимая саму себя, она сказала:
   - Пойдем отсюда! Тут все не их, тут все чужое... Он умрет и его мама тоже.
   Маленький Николай Павлович смотрел на Евгению глазами, полными ужаса, его рот, курточка и руки были в бисквите, а круглые очки вместе с остатками этого бисквита полетели на пол, туда, где ковер уже не прикрывал жесткий паркет, и разбились на множество осколков.
   Весь вечер маленькая Евгения простояла в углу, не понимая за что.
   Гидроцефал Даня умер через несколько лет, послав в пространство свои невнятные, одинокие, прощальные позывные (бу-бу-бу!..). А еще через несколько лет умерла его мать...
   Никогда больше не играла она с маленьким Николаем Павловичем и не приходила к нему в дом. Он избегал ее в школе, потом в институте и даже через много лет, когда они стали работать в одном учереждении. Видно, когда-то она слишком ранила его детское сердце...
   Весь вечер Николай Павлович просидел в своем кабинете, маленькими рюмочками потягивая коньяк. Потом вызвал шофера и поехал домой, по дороге заглянув в ночной магазин и купив кое-какую еду.
   Дома уже все спали. Жена, сонная, промелькнула в ванную и обратно в прозрачной ночной рубашке. Николая Павловича это не тронуло. Это была третья его жена. (Где ты, мама?.. Тебя одну ищет каждый мужчина в пропастях женского естества... Бедный Николай Павлович не нашел.) Они жили параллельно, и хоть жили уже больше десяти лет, она никогда не знала, что у него на душе, да и не хотела знать, что у него на душе, довольствуясь той ее частью, которая имела отношение лично к ней.
   Николай Павлович прошел в кабинет и сел на резной диванчик. Со времен детства он любил дорогую, красивую мебель и вообще дорогие, красивые вещи... Он располнел немного, но костюм на нем всегда сидел идеально. Оправу для очков он покупал только хороших фирм, рубашки, галстуки и даже носки - все это тщательно выбиралось и покупалось про запас, в больших количествах.
   После коньяка и какого-то временного успокоения начался откат, сердце зажало тоской, и билось оно в этой зажатости довольно-таки отвратительно. Николай Павлович вскочил и тихо, чтобы не разбудить домашних, стал метаться по кабинету. Остановился у книжного шкафа еще из родительской квартиры. По краям дверцы ползли, извиваясь, деревянные тевтонские драконы, угрожающе разевали пасти, протягивая к нему жалящие языки.
   "Они во всем виноваты! - подумал Николай Павлович с ненавистью. - Они виноваты!"
   Он вспомнил мать, отца, брата Даню...
   Когда он родился, брат уже был, и он рос с сознанием, что только так и должно быть. Мать подносила его к Дане, к его огромному лицу и говорила: "Это твой брат...". И только когда прошло несколько лет, он понял, что брат никогда не скажет ему даже двух слов. Но он понимал его своим особым образом, понимал, когда ему чего-то хочется и когда у него тоска... Потом он стыдился его ужасно, но любил, все равно любил... Этот образ, символ старшего брата, остался в нем навсегда. Пусть и расплывчатым образом, запечатленным в мозгу младенца.
   Маленьким Николай Павлович любил играть с фотографиями довоенной Европы, и он хорошо помнил, как однажды, после обеда, выпив перед тем несколько рюмок водки, отец взял у него из рук эти фотографии и вдруг ударил кулаком по столу, так что жалобно взвизгнули роскошные саксонские фарфоровые тарелки, и победоносно воскликнул: "От этой Европы не осталось камня на камне!".
   Много лет спустя Николай Павлович увидел, что осталось от той Европы...
   "Подлецы, - думал Николай Павлович, глядя на завивающийся узлом драконий хвост. - Подлецы! Меня даже не крестили... Может, в церковь сходить?"
   Он не пошел в церковь ни на следующий день, ни через неделю. Он так и заснул у себя в кабинете, одетый, на коротком диванчике, свернувшись в позе эмбриона.
   После работы у себя в квартирке Евгения приняла двух пациентов. Первым был ребенок восьми месяцев с несчастным, опухшим личиком. Евгения тут же потребовала отправить его в больницу, потому что его нужно было отправить в больницу. Второй была рыхлая, слезливая женщина с диабетом, она отняла у Евгении гораздо больше времени. Когда женщина с диабетом ушла, Евгения, не закрыв за ней дверь, села в кресло и сидела, не зажигая света, хотя за окном уже стемнело. Последние годы она как-то ослабела и не занималась тяжелыми больными, вот и сейчас, посмотрев только двоих, она чувствовала усталость, расслабилась, ни о чем не думала и только наблюдала за надвигающейся темнотой. Вот тогда-то и пришли двое.
   Они не звонили в дверь, не стучали, просто вошли, впрочем, как входили и другие по установленным правилам еще с тех времен, когда такого рода практика особенно не поддерживалась законом. Итак, двое проникли в квартиру и бесшумно вошли в комнату - один высокий, другой пониже и поплотней.
   - Включите свет, - сказала Евгения.
   Зажегся свет. Один - длинный, худой, второй - пониже, основательный, коренастый, с квадратным лицом. Но глазки у этого второго суетливо бегали, и это как-то противоречило всей его основательной внешности.
   - У вас зуб удалили два дня назад, - сказала Евгения Длинному. - А три года назад была язва, впрочем, она зарубцевалась.
   От неожиданности Длинный отступил и ударился спиной о дверной косяк.
   - У вас абсолютно все в порядке, но через несколько лет могут появиться проблемы, - сказала Евгения Коренастому.
   - Какие? - усмехнулся Коренастый, и глазки его опять побежали, побежали, ощупывая комнату.
   - Точно сказать не могу, - сказала Евгения. - Поговорим через несколько лет.
   - Надо немного прокатиться, - сказал Коренастый. - Если будете хорошо себя вести, ничего плохого с вами не случится, - но в голосе его почувствовалось какое-то злое раздражение.
   - Со мной ничего плохого и не случится, - сказала Евгения, спокойно надевая теплый жакет.
   Окна были затемнены, и Евгения не видела, куда ее везут. Перед тем как выйти из машины, на глаза ей надели черную повязку. Длинный осторожно вел ее под руку и всякий раз, когда впереди были ступени, говорил:
   - Осторожней, ступени... - и даже как-то немного приподнимал над землей.
   Евгению долго вели по этим самым ступеням, коридорам, а потом опять ступеням и наконец сняли повязку. Она оказалась в небольшой, узкой комнате, в которой были только старый, кожаный канцелярский диван и несколько стульев напротив. На диване сидел совершенно седой, но вовсе еще не старый, сухощавый мужчина и в упор смотрел на нее. Когда сопровождавшие Евгению вышли, Седой сказал отрывисто и довольно грубо:
   - Садитесь.
   Евгения села.
   - Ну? - сказал мужчина.
   - В смысле? - сказала Евгения.
   - Только не валяйте дурака! - закричал Седой. - И запомните - сегодня вас ни о чем не просили. Забудьте об этом!
   - А о чем меня просили?
   - Не валяйте дурака! - опять закричал Седой.
   - У вас голова болит и повысилось давление, - сказала Евгения.
   - Не беспокойтесь за мою голову, - огрызнулся Седой. - Со мной это не пройдет. Я не верю во все это шаманство! Вы знаете, где у меня будете? Вы с уголовницами сидеть будете!
   - За что? - поинтересовалась Евгения.
   - За нелегальное, вредоносное знахарство!
   - Но я не беру денег, - сказала Евгения.
   - Тем хуже для вас, - нехорошо как-то усмехнулся Седой. - Ни себе, ни людям... - он помолчал, потом сказал мрачно: - Ладно. Подумайте. Потом поговорим.
   Ушел и закрыл дверь на ключ. Евгения осталась одна. Какое-то время она оставалась сидеть на стуле, а потом перебралась на диван и даже немного подремала. Неглубоко, как бы невсерьез. Была уже глубокая ночь, и только в окне полная луна неприкаянно болталась в небе. "Полнолуние, - подумала Евгения, - поэтому они все так возбуждены".
   Опять в дверях повернулся ключ, и на цыпочках вошел Длинный.
   - Пойдемте, - сказал он. - Только тихо...
   Тихо и, можно сказать, крадучись, он повел ее по коридорам и каким-то лестницам, бережно поддерживая под локоть, пока не вывел на улицу. Когда шли по двору, он вдруг сказал:
   - Вы знаете, у меня иногда болит... Ночью... - и в его голосе послышалось что-то от жалующегося ребенка.
   - Ничего, - сказала Евгения. - Это бывает. Пройдет.
   Она провела рукой по воздуху, поймала в ладонь острый, колкий лучик боли, а затем осторожно спустила вниз, в землю.
   На другой стороне улицы уже стояло такси.
   - Не беспокойтесь, - сказал Длинный. - Шоферу заплачено, - и захлопнул дверцу.
   Прекрасный день суббота. Долгий, долгий день... Прекрасный день воскресенье, тоже долгий, долгий день, но суббота даже прекраснее, потому что воскресенье впереди. Прекрасны долгие-долгие дни, суббота и воскресенье, если не проводить их в праздности. Евгения не провела их в праздности, хотя почти ничего и не делала. Она сидела в кресле, прислушиваясь к дыханию окружающих ее вещей, пытаясь почувствовать их скрытую силу, а за нею их смысл.
   В отличие от Евгении выходные Хвоста провела просто ужасно. Суббота еще куда ни шло, так. Зато воскресенье!..
   Утром из командировки приехал муж, на радостях они отвезли дочку к бабушке, а сами отправились в большой магазин, чтобы эту радость еще больше усилить. Они долго бродили по магазину, мечтая, прицениваясь, примеряя, прикидывая, прикасаясь к самым разным предметам и вещам, выпили кофе с круассанами, а потом добавили шоколадку и, наконец, решили все-таки что-то купить. И купили славную такую штучку - машинку для нарезки хлеба. Дома они эту машинку тут же испытали, в азарте нарезав хлеба чуть ли не на неделю. Хвоста приготовила курицу, и они ели эту курицу и выпили бутылку отличного красного вина. Затем еще что-то съели и стали грызть орешки. И вот тут-то, во время разгрызания и поедания орешков, все и началось, слово за слово, слово за слово, и непонятно уже, что за слово, кто начал первый, а кто второй, да и при чем здесь все это? Короче, они стали жутко ругаться, жутко, так что под конец каждый припомнил родственников противной стороны до седьмого колена. Потом муж хлопнул дверью и ушел ночевать к другу. Опухшая от слез Хвоста заснула только к середине ночи, между тем как на кухне коченела омерзительно разворошенная, недоеденная курица и высыхала гора нарезанного на неделю вперед хлеба.
   Утром, в понедельник, Хвоста курила в женском туалете, вид у нее был совершенно несчастный, в манере затягиваться сквозило что-то надрывное, а пепел то и дело сыпался прямо на замшевую юбочку, купленную два месяца назад в дорогом бутике. Когда в туалет заглянула Евгения, Хвоста даже сделала шаг, вся подалась навстречу, чтобы хоть что-то сказать и облегчить душу, но Евгения скользнула по ней светлым, спокойным взглядом и... вышла. Евгения знала, что Хвосте ничем помочь нельзя.
   Однако Хвоста обозлилась и, когда Евгения зашла в приемную, посмотрела на нее крайне недоброжелательно, можно даже сказать, злобно и вместо того чтобы ответить, у себя ли Николай Павлович, демонстративно отвернулась к окну.
   Евгения постучала и вошла. Николай Павлович стоял у окна и постукивал пальцем по стеклу. Выглядел он скверно.
   - Я попытаюсь, - сказала Евгения.
   Вместо того чтобы сказать Евгении "спасибо" или что-то в этом же роде, Николай Павлович только как-то дико на нее взглянул и бросился к столу. Он сделал несколько торопливых звонков, а потом сел и стал постукивать пальцем уже по поверхности стола.
   Сначала пришел главный бухгалтер. Возможно, он и не был выше Николая Павловича, но казался гораздо крупнее, потому что был рыхл и неподтянут. В бороде его порой после обеда оказывались остатки пищи, остатки же пищи оказывались у него и на груди. Одет он был тоже крайне неряшливо, костюм пузырился, а над старым, до неприличия потертым кожаным ремешком нависал бесформенный живот. Между тем, маленькие глаза его глядели остро, и был он, как все уверяли, - ума палата. При виде Евгении Бухгалтер расплылся в самой ласковой улыбке и даже, в знак расположения, похлопал по ее руке своей большой чуть липкой ладонью.
   Потом появился Петя, шофер Николая Павловича, молодой, но всегда сонный парень - он действительно спал все время в машине, когда Николаю Павловичу не надо было никуда ехать, - и сказал, что машина подана.
   Когда шли по коридору, Николай Павлович и Бухгалтер как-то отделились, и Евгения поняла, что они не хотят, чтобы люди видели, что они идут куда-то с ней вместе.
   Поехали.
   Евгения сидела рядом с Петей, а Николай Павлович с Бухгалтером разместились на заднем сиденье. Проехали город, проехали далеко за город, потом лесом и, уткнувшись в забор, поехали вдоль. Забор тоже тянулся довольно долго, пока не показались большие распахнутые ворота. Из ворот, как будто только их и ждал, выскочил невысокий мужичонка в дешевой куртке из кожзаменителя с маленьким, остреньким, злым лицом. Он что-то быстро, сбивчиво лопотал как бы на иностранном языке, на самом же деле это был самый настоящий русский, но до того косноязычный, что понять его было трудно. Вот так лопоча на этом странном иностранно-русском, он повел их по заводскому двору мимо оголенных, заброшенных, пустых цехов с зияющими, без стекол и рам окнами. Небольшое административное здание тоже было совершенно разорено, даже двери сняты с петель, а на втором этаже, видимо, в кабинете директора, стоял письменный стол без ножек и ящиков. И вот тут-то Николай Павлович вдруг набросился на этого несчастного мужичонку, завалил на этот самый стол без ножек и стал душить. Мужичонка яростно отбивался и при этом вопил совершенно гнусным голосом. Бухгалтер, неловко размахивая руками, принялся Николая Павловича оттаскивать, в то время как Петя со своей неизменной сонной миной спокойно наблюдал за всем этим и вроде бы даже что-то насвистывал. Наконец Николай Павлович немного успокоился и мужичонку отпустил, тот оказался на удивление живучим, тут же пришел в себя и опять что-то залопотал. Николай Павлович посмотрел на пустынный заводской двор, на котором вдруг появились несколько собак и стали справлять собачью свадьбу, и из горла у него вырвалось что-то вроде:
   - Ы-ы-ы-у-у-а-а!..
   Так, наверное, выла бы какая-нибудь его прапрабабка, если бы волки загрызли ее корову...
   Было время обеда, поэтому на обратном пути заехали в придорожное кафе. Николай Павлович опять пил коньяк, как он заметил, очень плохой, и брезгливо ковырял холодный бифштекс. Бухгалтер коньяка почти не пил, зато с заметным аппетитом съел большую порцию каких-то заплесневелых блинчиков с творогом и даже заказал еще. Что ж, неизбалованный был человек.
   - Ну? - спросил Николай Павлович уже в конце обеда. - Что ты обо всем этом думаешь?
   - Пока ничего, - сказала Евгения. - Что у вас пропало?
   - Двенадцать вагонов, - сказал Николай Павлович и нехорошо, очень нехорошо усмехнулся.
   На прощанье он отдал ей свой мобильный телефон, на всякий случай, для связи.
   Конечно, каждому материальному объекту соответствует некий денежный эквивалент. Какой денежный эквивалент соответствует двенадцати вагонам с непонятным содержимым, Евгения, конечно, не представляла, но какое-то смутное ощущение "этого" у нее было. К концу рабочего дня она не спеша обошла все два этажа своего учреждения. Деньги были повсюду - маленькие суммы и побольше, в карманах, портмоне, кошельках и сумочках. Особенно сильная волна, напоминающая даже какой-то хор Краснознаменного ансамбля им. Александрова, шла от дверей бухгалтерии. От дверей же главного бухгалтера не было никаких сигналов, разве что чуть-чуть - на две порции блинчиков с творогом. Уже при выходе из здания Евгения услышала сдавленный писк и нагнулась - там лежал сморщенный рубль старого образца.
   Уже вечером, часов в восемь, по мобильному позвонил Бухгалтер.
   - Зайдите-ка ко мне, - сказал Бухгалтер. - Мы с вами живем рядом, - и назвал адрес.
   Он действительно жил неподалеку в небольшой, душной квартирке, забитой старыми вещами и дешевой, засаленной мебелью. Евгения слышала, что дети его живут в Америке и жена в основном тоже. А если и наезжает эта жена, то редко. Так что запущенно жил Бухгалтер, заброшенно. Встретил он ее в домашнем, изношенном пуловере с заплатками на локтях, усадил в скрипучее кресло, сел напротив и посмотрел четким, конкретным взглядом, как-то даже и контрастировавшим с окружающей вокруг неопрятностью и разрухой. На журнальном столике перед ним лежала дорогая авторучка с золотым пером, и в этом тоже была какая-то неестественность.
   - Дорогая... - сказал Бухгалтер воркующим голосом. - Дорогая моя... Жизнь сложная вещь... Да... Я глубоко уважаю... да... женщин и женский ум, но даже теоретически... лучше всего, разумнее, когда женщина... существо слабое от природы... Самки всегда мельче самцов, вы не согласны? Забудем про пауков или там про кого-то еще, исключения подтверждают правила, вы не согласны? Так вот, лучше всего, когда женщина сидит в защищенном, теплом, уютном месте... и вяжет чулок, - при этом взгляд Бухгалтера переместился на фотопортрет довольно-таки суровой женщины со строптиво поджатыми губами, должно быть, все той же жены, находящейся в Америке. - Я слышал, слышал, да, что у вас, да, какие-то особые способности... Допускаю, хотя лично я и не сталкивался с подобными явлениями... Но люди, да... Некоторые, да... Некоторые верят... Это хуже... Для вас, я имею в виду.
   - Почему? - спросила Евгения.
   - Дорогая, - продолжил Бухгалтер. - Не будем вдаваться в подробности. Я вас прошу и, если хотите, умоляю, не возвращайтесь домой, поживите у родственников, у друзей... Я мог бы предоставить вам свою берлогу, но вы видите, здесь не очень комфортно.
   - Спасибо, - сказала Евгения. - Я найду место.
   - Вот и ладненько, - сказал Бухгалтер с облегчением. - Вот и слава Богу!..
   Он провел ее по прихожей, заваленной старой обувью, и, уже снимая с дверей цепочку, прошептал:
   - Я мирный человек, понимаете? Мирный... Я не люблю происшествий...
   - Я тоже, - сказала Евгения, понимая, что происшествия ей уже не избежать. И это неизбежно, как судьба.
   Евгения вовсе не испугалась, но она была благоразумна и поэтому считала, что к подобным советам надо прислушиваться. Она тихо шла по темной, пустынной улочке так, вроде бы никуда. Потом вынула из сумки мобильный телефон Николая Павловича и набрала номер. Почему именно этот, Евгения не задумывалась - она просто доверяла себе.
   - У тебя можно переночевать? - спросила она у Кларки.
   - О чем разговор! - заверещал в трубке Кларкин голос. - Бери троллейбус! Я встречу!
   С Кларкой, бывшей однокурсницей, она не виделась очень давно, да и в институте как-то не дружила. Разве что один раз ей помогла.
   Рыжая Кларка лежала на койке общежития под солдатским одеялом и истекала кровью, а ее обычно во все времена года веснушчатое личико так побледнело, что почти сливалось с давно не оштукатуренной стеной, а веснушки вообще куда-то разбежались, словно их и не было.
   - Ну, сволочи! Ну, сволочи! - кричала Кларка. - Фашисты!
   За несколько часов до того "фашисты" без наркоза избавили Кларку от греха, и, полежав полчасика на какой-то замызганной клеенке, охая и стеная, она сбежала домой, потому что вообще была такая, а также потому, что на другой день у нее был экзамен - не то политэкономия, не то история КПСС. Девчонки уговаривали ее вернуться в больницу, но Кларка только кричала:
   - Нэвэ! Никогда! - и только еще больше бледнела.
   Тогда к ней и привели Евгению.