Ладно, надо было что-то делать.
   По лестнице (лифт задымлен) я спустился в подъезд.
   На улице ко мне бесшумно подкатила черная „Волга“. Я хотел сойти на обочину, но дверца открылась, меня рывком втащили в салон. Отберут кошелек, мелькнуло в голове. Но „Волга“ пересекла проспект, углубилась в какой-то проселок, никто ничего не требовал, только ветки шумно хлестали по лобовому стеклу. Я не мог шевельнуться, прижатый к коленям каких-то мрачных людей.
   Потом машина остановилась.
   Меня выпихнули задом на мокрую траву.
   Тогда я впервые увидел перед собой Тараканыча.
   Невзрачный мужик с узкими длинными усиками. Он грозно ими подергал и оперся о влажный капот.
   — Слыхал про лягушку?
   — Про которую? — не сразу сообразил я.
   — Ну, сынишка зовет: „Мамка, иди сюда, здесь лягушка!“ — „Ой, не хочу, они зеленые и прыгают“. — „Иди скорее, моя не прыгает“. — „Нет, не хочу, она укусит“. — „Да, мамка, иди! Как она дохлая тебя укусит?“
   Меня морозом пробрало от такого анекдота.
   Лет пятнадцать назад после какой-то ужасной пьяни ползал я по полу, разыскивая в бутылках каплю алкоголя. Я тогда увлекался Бодлером, грязь меня не пугала. И оптимизма было по уши. Ты проснулся, бессмысленно бормотал я себе. Ты проснулся, считай, это удача. Вон даже телефон трещит.
   „Я слушаю, слушаю…“
   И ровный голос: „В понедельник с утра… Третий этаж… кабинет такой-то…“
   Ужасно прозвучало. Конечно, людей уже не расстреливают на заднем дворике Обкома партии, да и что я мог совершить такого? Ну, брал у Рябова фотокопию книги „Архипелаг ГУЛАГ“. В советские времена это тянуло лет на семь, не больше. Ну, Ася давала мне известный труд Доры Штурман. Он мне даже не понравился, но это тоже семь лет. „Почитай духов и держись от них подальше“.
   Разыскивая сигареты, наткнулся в кармане на массивные золотые часы.
   Никогда не было у меня таких часов. У меня даже знакомых с такими часами никогда не было. Поздно вечером, вспомнил я, мы заказали со Славкой и Корнеем котлету „Спутник“ в кафе того же названия. Золотых часов ни у кого не было. Из кафе мы перешли в гостиничный ресторан, там Корней отпал, но золотых часов все равно ни у кого не было. Зато подсели к столику какие-то злые русские тетки. Пришлось перебраться к скромному одинокому иностранцу. „Уи! Уи!“ Галстук с него я не срывал. Вспомнив это, сразу позвонил Славке: „У тебя есть золотые часы?“ — Славка ответил злобно. В том смысле, чтобы я отпал. — „Ладно. День какой сегодня?“ — „Может, суббота“. — „А я вчера брал у тебя массивные золотые часы?“ — „Нет у меня таких“. — „А Корней где?“ — „Да вон валяется на полу“. — „При нем были массивные золотые часы?“ — „Не знаю. Но при нем даже жены когда-то были“.
   В субботу я еще пил, но в воскресенье вышел из штопора.
   Славка всяко меня ободрял, даже учил известным тюремным песням.
   „А я тебе веселую картинку нарисую для надзирателя“, — с фальшивой бодростью предложил Корней. Свои работы он никому не дарит, а тут такой щедрый жест: за пять минут изобразил трогательный летающий фаллос с крылышками.
   „Что же это подумает старший надзиратель, когда Кручинин покажет ему твою картинку?“ — удивился Славка.
   „А что подумает следователь, когда Кручинин выложит перед ним такие массивные золотые часы?“
   Короче, в понедельник я оказался по адресу.
   Деревянные скамьи. Ленин в кресле (картина). Обычные глупости.
   Ничего интересного. До сих пор злюсь.
   Рассказав анекдот, Тараканыч посмотрел на меня с сомнением:
   — Какой коньяк предпочитаешь?
   — Дагестанский.
   — Почему?
   — Он не паленый.
   Тараканыч удивился. Наверное, он к коньякам подходил как-то не так. Невзрачный, но себе на уме. Корешей держал за тонированными стеклами, а сам старался.
   — На какие средства баб содержишь?
   — На подручные.
   — Это как?
   — Романы пишу.
   — Ну это всякий может, — охотно поверил Тараканыч, отгоняя надоедливого комара. Наверное, боялся, что буду врать. И снял последние сомнения: — Это ведь я только вид делаю, что хочу тебе добра. Догоняешь?
   Я кивнул.
   — Долги есть?
   — Конечно.
   — У Аси брал?
   — И у нее.
   — Сколько?
   — Сто.
   Тараканыч закурил. Сказанное, несомненно пришлось ему по душе. Выпустил одобрительно дым из пасти:
   — Зачем тебе сто штук? Говори одну правду.
   — Одну я уже сказал.
   — Гони вторую.
   — Так не штук, а рублей.
   — И двадцатку присчитал к долгу? — хитро подмигнул Тараканыч, отчего меня опять пробрало морозом. Откуда он мог знать про зеленую двадцатку, пришлепнутую к портрету Режиссера?
   — Сделаем так, — предложил Тараканыч, каблуком вминая в землю недокуренную сигарету. — Добра я тебе не желаю, но на плохое тоже времени нет. Три дня. Не больше. Всего три дня. В субботу деньги не принесешь, оторвем тебе фаберже. И сумму не перепутай. — Он прищурился: — Девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот восемьдесят долларов.
   Видимо, скостил двадцатку.

Глава четвертая ХЛОПЧАТНИК ДЛЯ МАРСА

   Меньше всего меня интересует жизнь в Космосе.
   Мне все равно, Опарин был прав, приписывая ее к Земле, или Аррениус, распространяя по всей Вселенной, или даже Вернадский, утверждавший, что жизнь возникает в самый первый момент творения вместе с материей и энергией. Я предпочел бы, чтобы некоторые формы жизни не возникали вообще (как Тараканыч) или не сбегали бы трусливо в неизвестность (как Архиповна). Мобильник Архиповны был заблокирован, посоветоваться не с кем. Позвонить Мерцановой? Она скажет: „Миллион баксов? Ты, Кручинин, явно не по средствам живешь!“
   А главное, я ничего не понимал.
   Дома поставил кофейник на единственную уцелевшую конфорку.
   „Это просто вода, а не мокро от слез“. Асин телефон не отвечал. Я набирал ее номер раз десять. Долгие печальные гудки. Квартира Режиссера набита сочувствующим народом, а трубку там никто не брал. Правда, несколько раз звонила Юля. — „Я надену серенький сарафанчик, — скорбно щебетала она, имея в виду близкие похороны. И не выдерживала: — Ты меня хочешь?“ — Я молчал, тогда она снова говорила про сарафанчик: „Это скромно?“ — „Сойдет“. — „А тебя тут спрашивали, Кручинин“, — вдруг вспомнила она. — „Кто это еще?“ — перепугался я. — „Да какие-то адвокаты“. — „Зачем я им?“ — „Просили передать, чтобы работал тщательнее“.
   Мне опять стало не по себе.
   А квартира Режиссера не отвечала.
   Но прорезалась экстремалка. „Хочешь, приду, что-нибудь сделаю?“
   И хитро затаила голос.
   „Что, например?“
   „Слыхал про французские поцелуи?“
   „Ты обалдела? В такой день!“
   „Ах да, — неохотно спохватилась Света. — Только что в том такого? Мы же сопереживаем. — И вспомнила мстительно: — Тобой тут интересовались“
   „Где это тут?“
   „На рынке“.
   „Рубщик мяса?“ — неудачно пошутил я.
   „Да нет. Вполне интеллигентный человек в рубашке от Версачи. — Она выдержала эффектную паузу. — Но лучше бы он принял душ. От него так несло, так несло“.
   „Чего он хотел?“
   „Да я что-то не догнала. Вроде советовал тебе впредь вдумчивее работать“.
   Короче, все хотели, чтобы я работал тщательнее и вдумчивее. Плюнув, набрал рабочий номер Мерцановой. Бывшей актрисы на месте не оказалось, трубку подняла ее любимица Алина.
   „Ой, Алисы Тихоновны сейчас нет!“
   Где-то в Салоне зудело противное электрическое сверло.
   „Вы что там? Слушаете Шнитке?“
   „Мой любимый композитор“, — голос у Алины был такой нежный, что я не выдержал:
   „Выходите за меня замуж?“
   „Вечно вы так, Кручинин, — расстроилась Алина. — Как я за вас пойду, если вас с фоткой разыскивают“.
   „Милиция?“
   „Больше на бандитов похожи“.
   В дверь постучали.
   Я открыл и увидел академика Петрова-Беккера.
   — Переезжаете?
   Я обалдел. Да, конечно. Вот уже порубил мебель, разбил зеркала.
   Академик Петров-Беккер долго приглядывался, куда сесть. Потом выбрал подоконник, рядом с листками сценария. Любовно собрал их в стопку.
   — Следователь считает, что Режиссеру дали слишком сильное лекарство.
   — Следователь? Когда он успел? Почему следователь? У них на экспертизу всегда очереди.
   — Есть специальные лаборатории. — Петров-Беккер сумрачно улыбнулся. — Смерть Режиссера — это событие. — Он уставился на меня выпуклыми белесыми глазами. В них было много усталости, но и внимание тоже: — Скажите, Кручинин, вам снятся сны?
   — Конечно.
   — И что же вам снится?
   — Не знаю. Чепуха всякая.
   — Вы что, не помните своих снов?
   Я не успел удивиться вопросам. Академик заговорил сам.
   Конечно, о Режиссере. Этим гением он был занят всегда. Но какая-то странная нота звучала за его словами. Режиссер привык считать мир своим. Петров-Беккер этого не осуждал, просто приводил факты. Мояжена. Мояработа. Мойтеатр. Мойгород. Мойгубернатор. Все у Режиссера было моим. Однажды они вместе летели из Дели в Куала-Лумпур. Режиссер отравился индийским пивом, его крутило. „Проклятые вегетарианцы! — орал он. — Подают к пиву соленую лебеду!“ — В туалете Куала-Лумпура за ним следили сразу два пограница с автоматами. — „Что за крылышки мне дают? — возмущался Режиссер уже в аптеке. — Это святой жук? От такого лекарства я смогу парить над унитазом? А если я пукну громче, чем принято в Малайзии, меня пристрелят?“
   На разгромленную квартиру академик не обращал никакого внимания.
   Энергия в Режиссере всегда бурлила. Это восхищало академика. В Малайзии Режиссер заказал русскоязычного гида. Но все ему в тот день не нравилось. „Как такая узкобедрая будет рожать?“ — орал он в такси, указывая академику на тоненькую девушку-гида. Кстати, русский язык у нее оказался бедней, чем у деревенского дурачка. „Такая маленькая, а жует, как корова, — потрясенно кричал он академику, узнав, что девушка-гид тоже вегетарианка. — Такая вот крошечная девушка съедает в день по три сочных вязанки сена. Должна съедать. Видите, какие у нее резцы?“ Только когда машина въехала в душную свайную деревеньку и одуряющая малайская жара горячим компрессом облепила путешественников, глаза Режиссера изменили выражение. В них появилось некое беспокойство, сменившееся явственной тревогой. Догадавшись, какие мысли подтачивают сознание его друга, академик указал пальцем на юг. Там за бурым каналом, кисельные берега которого даже на вид казались топкими, торчала белая будка, сулившая утешение. Но на выходе Режиссер угодил в перепончатые лапки другой раскосой девчонки, тоже вегетарианки. Послушно вынув купюру в десять баксов, Режиссер поднял ее над головой. „Мани-мани!“ Режиссер не сразу понял, что девушка просто плохо выговаривает слово „манки“. Здоровенный пыльный самец, скаля клыки, вырвал из рук Режиссера зеленый червонец и чрезвычайно довольный уселся на высоком бетонном зубце. „Он тоже вегетарианец?“ Помахивая купюрой, обезьяний хулиган вызывающе трогал свои мощные гениталии. „ О, мой монах,— как бы со стороны услышал я голос академика. — Где мой супруг? Я сознаю отлично, где быть должна… Я там и нахожусь… Где ж мой Ромео?… Что он в руке сжимает? Это склянка… Он, значит, отравился? Ах, злодей, все выпил сам, а мне и не оставил! Но верно яд есть на его губах. Тогда его я в губы поцелую…
   Да что же это такое?
   Какой следователь? Откуда такое обвинение?
   Как Ася могла убить любимого мужа? Это же бред!
   — Дело не в Асе, — сумрачно объяснил Петров-Беккер. — Многие лекарства сами по себе являются ядами. Правда, убивают только при добавках неких специфических веществ. Понимаете? Указанные вещества могут сами по себе быть безопасными, но в сочетании с лекарством… Скажем, с раствором триметоксибензоат метилрезерпата или платифиллин гидротартрата… Вы и слов-то таких, наверное, не слыхивали…
   Итак, последний день.
   Раньше всех приехала санитарка тетя Аня.
   Влажная уборка. Умыть, покормить. „Лежишь, лежишь, деньги портишь“.
   В восемь появился академик — привез лекарства. Потом — я. Заканчивался репортаж футбольного матча. „Онопко получает мяч в центре поля… Вся фигура нападающего говорит: кому бы дать, кому бы дать…“ И, наконец, сквозь стон трибун: „Ну порадовал, ну порадовал сегодня „Спартак“ итальянских болельщиков…“ Ася, Петров-Беккер и я прошли к Режиссеру. В просторной комнате пахло озоном, провода от аппаратуры уходили в специальный канал, пробитый в стене. По дисплеям проплывали медленные кривые. Сняв показания, академик кивнул: „Подайте лекарство“. — „В мензурке или в стакане?“ — спросил я. Рядом с мензуркой стоял стакан, а в нем прозрачная жидкость с легкими, чуть заметными замутнениями. — „В мензурке“. — Я потянулся к мензурке, но не успел ее поднять: впервые за три года Режиссер медленно приоткрыл глаза.
   — Воды? — быстро спросила Ася.
   Но Режиссер так же медленно опустил веки.
   Оказывается, такое повторилось чуть позже. Я вышел в кабинет и тогда Режиссер снова открыл глаза.
    Молчание…
   — А вы знаете, что Режиссер начинал в Ташкенте?
   Я посмотрел на академика. В Ташкенте? Какая разница?
   Но, оказывается, это имело значение. Творческую карьеру Режиссер начал в узбекском отделении „Комсомолки“. „ Весенние приходят дни в твоих глазах сиять, колхозник, —читал ему свежие строки молодой узбекский поэт Амандурды. — Пахать на тракторе начни, соху пора бросать, колхозник“.Его перебивал старый узбекский поэт Азиз-ака, покрытый морщинами, как доисторическая черепаха: „ Живу на свете я давно — такая не пекла жара! Как прадедовское вино, нас изнутри сожгла жара“.Но все свободное время будущий Режиссер проводил в местном театре, где помогал ставить местному приятелю-писателю фантастический спектакль. Узбекские фотонные корабли доставляли на красную планету Марс особенно ценные сорта хлопчатника и сухую петрушку. Марсиане не догадывались, что поедание петрушки требует калорий больше, чем их можно получить в результате поедания, и гибли в массовых количествах. Вот такая фантастическая пьеса. Здорово смотрелась на фоне тех дней. Во всех общественных и государственных организациях обсуждались книги „Целина“ и „Малая земля“. Аральское море высохло. Диссиденты безумствовали. Сибирские реки ждали кардинального поворота. Ну и все такое прочее. Даже непонятно, что это вдруг Главный заинтересовался будущим Режиссером. Раньше почти не замечал, а теперь, вызвав, в кабинете сам встал навстречу, блеснул маслянистыми глазками:
   „Серьезное задание. Справишься?“
   Раз ответственное, значит, гонорар окажется выше обычного. Почему не справиться? Денег будущему Режиссеру катастрофически не хватало, а жена и ребенок требовали заботы. Конечно, справимся! Но Главный сказал „Поедешь в район…“ и назвал имя, от которого у будущего Режиссера защемило сердце. — „Это большая честь, — ласково журчал Главный. — Это акт высокого доверия. Все видные журналисты улетели в Москву, освещают работу Пленума. Есть Маджид, но у него беда. Он сильно пьет. Может, не сдержаться. — Главный отмахнулся рукой от какой-то ужаснувшей его мысли. — Саид в Учкудуке — на золоте. Ты один у меня. Увидишь Хозяина, не раскрывай рта, жди, когда сам к тебе обратится, — подал он странный совет. — Руку протянет, не смутись поцеловать“.
   И будущий Режиссер поехал.
   И оказался в одном из тех фантастических советских колхозов, где на утаенных от государства хлопковых полях росли десятки, сотни неучтенных никем миллионов рублей, которые никогда не доходили до государственных служб, как Амударья теперь не доходит до Аральского моря. Ужасно видеть за сотню километров от моря брошенные в песках морские суда, но чего не сделаешь ради всеобщего счастья на земле? „Матерь Божья! — умолял будущий Режиссер, ведя свой горбатый „запор“ сквозь тучи непрозрачной желтой пыли. — Спаси Маджида от бед! Верни Саида в редакцию!“
   В приемной Хозяина оказалось прохладно.
   Это несколько успокоило будущего Режиссера.
   На Хозяина много наговаривают, сказал он себе. Удачная беседа с Хозяином может резко изменить жизнь. При удачном раскладе можно рассчитывать не на сто, а даже на сто двадцать рублей! Тучный восточный человек с тремя подбородками, в строгом партийном костюме (секретарь Хозяина) долго рассматривал смущенного молодого журналиста, потом почмокал влажными губами: „Представить Хозяина на страницах республиканской газеты — высокая честь“. Руку для поцелуя он, к счастью, не протянул, видимо, это являлось прерогативой Хозяина. Сидя в далеком колхозе, управляя мощными финансовыми потоками, Хозяин влиял даже на московскую политику. Будущий Режиссер знал, что такие, как Хозяин, начинают талантливо, а кончают, как баи. „Писать о Хозяине это высокая честь, — секретарь подозрительно оглядел молодого журналиста. — У тебя есть машина?“
   Глянув через его плечо, будущий Режиссер ужаснулся. Два крепких молодых человека, полные сил, в полосатых халатах и в бухарских тюбетейках, обливаясь потом, глотая взвешенную в воздухе мелкую желтую пыль, большой тоталитарной красоты люди, короткими ломиками сталкивали в арык его старенький битый „запор“. „Матерь Божья! — обмер будущий Режиссер. — Оторви им руки!“
   Матерь Божья не отозвалась.
   „Нет у меня машины“, — пришлось признать будущему Режиссеру.
   Язык не поворачивался сказать такие ужасные слова. Но он сказал. Он понимал, что, может, прямо вот сейчас под его ногами стонут и рыдают упрятанные в зиндан несчастные, когда-то не поверившие собственным глазам.
   „У тебя есть машина!“ — торжествующе возвестил секретарь.
   Тотчас один из тех, кто только что спустил старенький „запор“ в бурный арык, приветливо помахал рукой глядящим на него сверху людям и похлопал по капоту стоявшей у ворот новенькой белой „Волги“.
   Тотчас последовал новый вопрос: „У тебя есть квартира?“
   „Однокомнатная, — неуверенно ответил будущий Режиссер. Он вдруг представил, как, пугая жену, в крошечную однокомнатную квартирку вваливаются большой тоталитарной красоты мужики с ломиками в руках. — В поселке Луначарского. Совсем маленькая, — уточнил он. — Зато под окнами красивый базар“.
   „Твоя квартира в центре Ташкента, — доброжелательно, но со скрытым укором подтолкнул секретарь ключи к дрогнувшим пальцам будущего Режиссера. — У тебя три больших прохладных комнаты и удобный кабинет. Как можно писать про Хозяина под шум базарной толпы?“
   И задал самый страшный вопрос: „У тебя есть жена?“
   Будущий Режиссер испугался. „Матерь Божья! — взмолился он. — Отними силу у этого человека! Отними у него язык, память! Пусть он не говорит таких ужасных вещей!“ Свою первую жену будущий Режиссер любил. Позже она бросила его, но он любил свою первую жену. Если в новой квартире, куда я приеду на новой „Волге“, меня встретит совсем другая жена с большим партийным стажем и с тремя, так сказать, уже готовыми партийными детьми, подумал он, я повешусь. И тем опозорю Хозяина. А если не повешусь, то опозорю себя. И в отчаянии спросил:
   „А когда я буду говорить с Хозяином?“
   „Зачем тебе говорить с ним?“ — удивился секретарь.
   „Но я должен написать очерк. И доставить материал в редакцию“.
   „Ох, уж эта мне молодежь, — покачал головой секретарь. — У тебя новая машина. У тебя квартира в хорошем районе города. Во дворе бьют фонтаны, играет медленная музыка. Ты вернешься в прохладную трехкомнатную квартиру и тебе привезут соответствующий гонорар. Очерк уже в наборе, — объяснил он, — над ним работали лучшие умы солнечного Узбекистана. — От этих слов по спине будущего Режиссера пробежал мерзкий холодок. — Мы нуждаемся в новых кадрах. — Будущему Режиссеру показалось, что при этих словах несчастные, томящиеся в зиндане под его ногами, горестно обняли головы руками. — Твой очерк одобрен Центральным Комитетом партии. Под каждом абзацем подписались зрелые люди“.
   И встал, протягивая пухлую руку:
   „Поздравляю! У тебя большой день!“

Глава пятая БЕЛЫЕ ЛОШАДИ ВПЕРЕДИ

   Водку я принес.
   Выпил без всякой закуси.
   Конкуренты Мерцановой вполне могли разгромить ее квартиру для того, чтобы слупить сколько-то денег. Но какой смысл требовать миллион долларов с писателя, всего лишь прикарманившего чужую двадцатку? „Это Архиповна тебя сглазила“, — пискнула Юля по телефону, когда я в очередной раз отказался ее принять.
   Отмахнувшись, собрал с подоконника рукопись.
   Это был тот самый сценарий по которому Режиссер собирался снимать фильм.
   Замысел и сейчас мне нравился. В январе 1924 года сибирскую деревеньку Лыковку затопила пурга. Высокий берег оброс пупырчатым льдом, столетние лиственницы лопались от мороза. В избе-читальне при свете колеблющейся свечи, глядя на бородатых сомневающихся мужиков, дул на обмороженные пальцы сотрудник НКВД Никандр Лыков — бритый, но тоже из местных.
   „Страна скорбит по причине утраты вождя“, — дул он на пальцы.
   „Да как скажешь, — чесал бороду старик Агафон, тоже Лыков. — Только как теперь быть с Богом?“
   „Это зачем ты тревожишь несуществующее?“
   „Да ты сам посуди, — по-крестьянски просто рассудил Агафон. — С одной стороны, страна скорбит по причине утраты, а с другой, никаких слухов о смерти Бога не воспоследовало“.
   „Ты это о чем?“ — Никандр не любил, когда ему втюхивали всякую хрень.
   „А вот как рассердится Он, да как спустится с небес, да как отхерачит каждого!“
   Один только скотник Гришка (естественно, Лыков) чувствовал себя привольно. С детских лет корешился с Никандром, верил в святое дело.
   „Во, глядь! — сказал восторженно. — Вождя потеряли, но плечо прижато к плечу. — Гришка любил выражаться изысканно, потому что целый год провел на заработках в большом городе. — Мимо горя не пройдешь, — указал он на Никандра, — товарищ правильно указывает. Если уж хоронить вождя, то так, чтобы на юру, чтобы вечно стоял перед нашими глазами!“
   „Это как так стоял? — встрепенулись мужики. — Кто ж это нам отдаст такого покойника? Троцкий, что ли?“
   „А мы не покойника, мы символ захороним! — рубанул воздух находчивый скотник. (Эта сцена очень нравилась Режиссеру. Он собирался снимать ее в трех вариантах: на США, на Европу, и на Остальной мир). — Нам без разницы, кто лежит на юру, лишь бы подавал знаки!“
   „Какие знаки?“
   „Ну не знаю. Путь к счастью или как там. Чтобы звал, скажем, в будущее!“
   „Царь Николашка тоже стоял у нас на юру, — напомнил кто-то. — Ласточка в каменной ширинке гнездо свила. Так ты же сам, паскуда, сунул туда гранату“.
   Ночью, распустив крестьян, Никандр и Гришка баловались самогоном.
   Мох лез из пазов холодной избы. Жену и детей скотник на всякий случай прогнал к соседям. При свете керосиновой лампы мечтали, как отобьют у классового врага все крестьянские земли, понаставят указателей, как к кому ехать. От и до. Со всею точностью. Километровыми столбами придет в Лыковку лампочка Ильича. Специальную породу лошадей выведем тягловую, имени Ильича, мечтал вслух скотник. Кукурузу того же имени. Будет плодоносить в снегах, как олениха, сама научится отбиваться от воров. Выведем из тайги староверов. Они вот прятались от боев за социализм, теперь пущай его строят.
   Во время такой задушевной беседы зашел местный плотник, принюхался, засопел:
   „Размеры гроба какие делать?“
   „Да самые большие, — откликнулся скотник. — Чтоб всей деревней нести, чтоб каждый бы за край подержался“.
   „А напьются, омрачат праздник?“
   На такие слова Никандр ответил твердым взмахом руки:
   „Самым зрелым гражданам с утра раздадим огнестрельное оружие! Стрелять только на поражение, чтобы впоследствии не путаться в сложных вопросах идеологического перевоспитания“.
   „И хорошо бы белых лошадей! — вдохновился скотник. — Животное, а ведь летит, как пурга!“
 
   Концовку будущего фильма Режиссер найти не успел.
   Были разные варианты. Мне, например, нравился такой.
   Где-то через месяц после состоявшихся торжественных похорон в заброшенную, забытую Богом Лыковку вошел конный отряд. Заиндевелые брови, шашки как лед. Чекисты. Классовые борцы, не знающие пощады.
   „Странные вы, Лыковы, — сказал командир, единственным голубым глазом зорко озирая собравшихся. — Манька говорит: хорошо, а Ванька говорит: плохо. Постановляю сейчас же провести необходимые аресты. Это ведь подумать только, до какой дикости докатились: захоронить на юру, в земле, в такой глуши и отдаленности светлый образ вождя!“
   „Символ!“ — крикнул кто-то.
   „Тем более! — крикнул командир на приведенного и брошенного под ноги его лошади скотника Гришку: — Разоружайся перед партией, гидра!“