С Полиником регулярно тренировались четверо бегунов: два брата, Малиней и Горгон, оба победители Немейских игр в беге на короткую дистанцию, Всадник Дорион, обгонявший на шестидесяти метрах скаковую лошадь, и кулач­ный боец эномотарх Теламоний из лоха Дикой Оливы.
   Все пятеро занимали свои места, и наставник хлопал в ладоши, давая сигнал. Шагов шестьдесят, иногда сто, эти отборные бегуны держались плотной группой рвущейся вперед бронзы и работающей под весом доспехов плоти, и на одно биение сердца наблюдавшим за ними Равным казалось: может быть, на этот раз, в этот единственный раз кто-нибудь выиграет у Полиника. Потом, когда уско­ряющая мощь бегунов начинала разрывать узы ноши, впе­реди появлялся раскачивающийся щит Полиника – пят­надцать мин дуба и бронзы, поддерживаемые бьющейся плотью и сухожилиями его левого предплечья; виднелось сияние его шлема, потом появлялись поножи, летящие, как крылатые сандалии самого Гермеса, а потом, с силой и мо­щью столь величественной, что останавливалось сердце, Полиник, как из катапульты, отрывался от группы, кипя такой резвостью, что казался обнажённым, даже крылатым, и не отягощенным весом на руке и плечах. Он проносился вокруг поворотного столба. В промежуток между ним и его преследователями врывался дневной свет. Полиник выбегал из поворота к финишу. Оставалось всего восемьсот шагов, и в душе он уже не соревновался с более слабыми товарищами, этими идущими пешком смертными, любой из которых в другом городе стал бы объектом восхищения, но здесь, против этого безупречного бегуна, им было суж­дено глотать пыль из-под его ног и радоваться хотя бы этому. Это был Полиник. Никто не мог сравниться с ним. В чертах его лица и телосложении, в каждой его поре скво­зили такие достоинства, какие боги допускают соединить­ся в одном смертном лишь раз в поколение.
   Александр тоже был красив. Даже со сломанным носом (подарок от Полиника) в своей физической безупречности он приближался к этому совершенному бегуну. Возможно, это каким-то образом и лежало в основе той злобы, кото­рую взрослый мужчина питал к юноше. Он, Александр, кому больше удовольствия доставлял хор, а не атлетическое поле, был недостоин этого дара красоты; этот дар в нем не отражал мужского достоинства, андреи, которое в Полинике было выражено так явно.
   Лично я подозревал, что враждебность бегуна еще боль­ше воспламенялась той благосклонностью, которую к Алек­сандру проявлял Диэнек. Потому что из всех мужчин в городе, с которыми Полиник состязался в добродетелях и превосходстве, больше всего он не терпел моего хозяина. Не столько за почести, получаемые Диэнеком от Равных за доблесть,– поскольку Полиник, как и мой хозяин, награждался за отвагу дважды, а был на десять или двенад­цать лет младше. Нет. Другое. В характере Диэнека была еще какая-то, менее очевидная черта, за которую горожане воздавали ему честь, признавая его достоинство инстинк­тивно, без понуждения и церемоний. Полиник видел это по тому, как мальчики и девочки шутили с Диэнеком, ког­да тот во время полуденного перерыва проходил мимо их сферопедии – поля для игры в мяч. Полиник замечал это в поклоне или улыбке благородных дам и их служанок у родников или проходящей через площадь старухи. Даже илоты относились к моему хозяину с теплотой и уважением, в чем отказывали Полинику, несмотря на все горы сла­вы, достававшиеся ему. И это вызывало в нем злобу. Оза­дачивало. Ведь он, Полиник, произвел на свет двух сыновей, в то время как у Диэнека рождались только девочки – четыре дочери, которые, если Арете не удастся родить сына, прекратят его род. А энергичные и шустрые дети Полиника в будущем станут мужчинами и воинами. И еще больше раздражало Полиника то, что Диэнек принимал уважение сограждан так легко и с такой самоиронией.
   Потому что бегун не видел в Диэнеке ни красоты тела, ни резвости ног. Вместо этого он замечал свойства души, силу самообладания, которых сам он, при всех дарах, щедро обрушенных на него богами, не мог назвать своими. Муже­ство Полиника было мужеством льва или орла, чем-то в крови и в мозге костей, оно возникало само по себе, без мысли, и упивалось своим инстинктивным превосходством.
   Мужество же Диэнека было иным. Это было достоинство ЧЕЛОВЕКА, способного к ошибкам СМЕРТНОГО, который выводит отвагу из понимания своего сердца силой какой-­то внутренней целостности, неизвестной Полинику.
   И потому он ненавидел Александра. 3а это он сломал мальчику нос в тот вечер на восьминочнике. Теперь Полиник старался сломать нечто большее. 3десь, в трапезной, он хотел сломать его самого и увидеть, как он сломается. – Ты кажешься несчастным, дружок. Картина будущих битв как будто бы не сулит тебе радости?
   Полиник велел Александру перечислить радости войны, которые мальчик перечислил наизусть, говоря об удовлет­ворении от перенесенных вместе трудностей, о триумфе над неудачами, о духе товарищества и филадельфии – любви к товарищам по оружию.
   Полиник нахмурился:
   – Ты чувствуешь радость, когда поешь, юноша?
   – Да, господин.
   – А когда флиртуешь с этой растрепой Агатой?
   – Да, господин.
   – Тогда представь ожидающую тебя радость, когда уда­ряешься о вражеский строй, щит в щит с врагом, кипя­щим желанием убить тебя, а вместо этого ты убиваешь его. Ты можешь представить этот экстаз, ты, сортирный червяк?
   – Я пытаюсь, господин.
   – Позволь мне помочь тебе. 3акрой глаза и нарисуй себе эту картину. Делай, что говорят!
   Полиник прекрасно понимал, какую муку причиняет Диэнеку, который сохранял видимое спокойствие на своем деревянном ложе всего через два места от самого Полиника.
   – Вонзить копье, все острие, в кишки человека – это вроде совокупления, только еще лучше. Ведь ты любишь трахаться,правда?
   – Я еще не знаю, господин.
   – Не придуривайся со мной, не чирикай, как воробей. Александр, к этому времени простоявший на ногах уже целый час, крепился изо всех сил. Он отвечал на вопросы своего мучителя, застыв по стойке «смирно», опустив гла­за в землю, в душе готовый вытерпеть что угодно.
   – Убийство напоминает траханье, юноша, только ты не даешь жизнь, а отбираешь ее. Переживаешь экстаз проник­новения внутрь – твой наконечник входит во вражеское брюхо, а за ним и древко. Ты видишь, как глаза противника закатываются под самый шлем. Ты ощущаешь, как колени под ним подгибаются и весь вес его обмякшей плоти тянет твое копье вниз. Представил?
   – Да, господин.
   – Твой член напрягся? – Нет, господин.
   – Что? Ты держишь копье в кишках человека и твой член не затвердел? Ты что, женщина?
   Тут Равные в трапезной постучали костяшками пальцев по дереву – знак, что Полиник в своем поучении зашел слишком далеко. Но бегун не обратил на это внимания.
   – Теперь представим вместе, юноша. Ты чувствуешь, как вражеское сердце бьется о твое острие, и ты пропары­ваешь его, а вытаскивая, ты поворачиваешь свое копье. Наслаждение поднимается по твоему древку, через ладонь, по руке, в самое сердце. Ты почувствовал?
   – Нет, господин.
   – В этот момент ты чувствуешь себя Богом, осуществ­ляя право, пережить которое могут только Бог и воин в бою: право нести смерть, освобождать душу другого чело­века и посылать ее в подземное царство. Тебе хочется на­сладиться этим – вкрутить острие поглубже и вытащить сердце и кишки на наконечнике твоего копья,– но ты не можешь. Ответь мне, почему?
   – Потому что я должен двигаться вперед и убить сле­дующего врага.
   – Тебе хочется заплакать? – Нет, господин.
   – Что ты будешь делать, когда придут персы? – Буду убивать их, господин.
   – А что, если ты будешь стоять в боевом строю справа от меня? Твой щит прикроет меня?
   – Да, господин.
   – А если я пойду вперед в тени твоего щита? Ты под­нимешь его выше и понесешь передо мной?
   – Да, господин.
   – Ты убьешь своего противника?
   – Убью.
   – И следующего?
   – Да.
   – Я тебе не верю.
   3десь Равные застучали по столу сильнее.
   – Это уже не обучение, Полиник,– сказал Диэнек.­ Это злоба.
   – Вот как? – ответил бегун, не снизойдя посмотреть на своего соперника. – Спросим сам ее объект. С тебя хватит, певчий комок дерьма?
   – Нет, господин. Мальчик просит Равного продолжать. Диэнек встал между ними. Нежно, с сочувствием, он обратился к юноше, своему подопечному:
   – 3ачем ты говоришь правду, Александр? Ты мог бы солгать, как все другие юноши, и поклясться, что получил удовольствие от зрелища битвы, что наслаждался зрелищем отрубленных конечностей и видом людей, искалеченных и убитых в пасти войны.
   – Я думал об этом, господин. Но все увидели бы, что я лгу.
   – Ты прав, клянусь Гераклом! Мы бы увидели,– подтвердил Полиник. Услышав злобу в своем голосе, он быстро взял себя в руки.– Однако из уважения к моему досточти­мому товарищу,– здесь он отвесил насмешливо-учтивый поклон Диэнеку,– я задам следующий вопрос не этому ребенку, а всем сотрапезникам сразу.– Он помолчал, потом указал на юношу.– Кто в сражении встанет в строю справа от этой женщины?
   – Я, – без колебания ответил Диэнек.
   Полиник фыркнул:
   – Твой ментор стремится прикрыть тебя, педарион. В упоении своей доблестью он вообразил, что может сражаться за двоих! Это безрассудство. Город не может рисковать потерей такого доблестного воина лишь из-за того, что он положил глаз на твое девчачье личико.
   – Хватит, друг мой,– раздался голос Медона, старшего на трапезе, и Равные повторили это дружным стуком г пальцев по столу.
   Полиник улыбнулся:
   – Я согласен с вашим решением, благородные мужи и старейшины. Пожалуйста, извините меня за излишнее рвение. Я старался лишь помочь нашему юному товарищу отчасти проникнуть в природу реальности, в состояние муж­чины, каким его сотворили боги. Могу я закончить свой урок?
   – Покороче,– предупредил Медон.
   Полиник снова повернулся к Александру. Когда он за­говорил, его голос звучал без всякой злобы; во всяком случае, он казался не чужд чего-то вроде доброты и даже, как ни нелепо это звучит, сожаления.
   – Человечество, какое оно есть,– проговорил Поли­ник,– состоит из чирьев и язв. Посмотри на любую страну, кроме Лакедемона. Мужчины слабы, жадны, трусливы, по­хотливы, поражены всевозможными пороками и грехами. Каждый готов солгать, украсть, обмануть, убить, переплавить сами статуи богов и отчеканить из этого золота деньги, что­бы потратить на шлюх. Таков мужчина. Это его натура, как утверждают поэты. К счастью, боги в своем милосер­дии создали противоядие против присущей нашей породе испорченности. Этот дар богов, друг мой, называется война. Не мир, а война порождает добродетели. Не мир, а война искореняет пороки. Война и подготовка к войне вызывают в мужчине все достойное и благородное. Она объединяет его с братьями и связывает их всех самоотверженной лю­бовью, искореняя в горниле необходимости все низкое и недостойное. Там, в священных жерновах убийства, самый подлый может искать и найти ту часть себя, скрытую под разложившейся плотью, которая сияет и сверкает, которая добродетельна, которая достойна чести перед богами. Не презирай войну, мой юный друг, не обманывай себя, не говори, что милосердие и сострадание – это для мужской доблести более высокие достоинства, чем андрея.– 3акон­чив, Полиник повернулся к Медону и старейшинам.– Про­шу прощения за многословную велеречивость.
   Боронование закончилось, Равные разошлись. На улице, под дубами, Диэнек разыскал Полиника и обратился к нему по хвалебному имени Каллистос, что можно перевести как « гармонично прекрасный» или «совершенная симметрия», хотя сам тон превратил это наименование в снисходительн­ое «хорошенький мальчик» или «небесное личико».
   – Почему ты так ненавидишь этого юношу? – спросил Диэнек.
   Бегун ответил без колебаний:
   – Потому что он не любит славу.
   – А любовь к славе – величайшее достоинство муж­чины?
   – Воина.
   – И скаковой лошади, и гончей собаки.
   – Это достоинство богов, которому они велели подра­жать.
   Другие в сисситии могли слышать их разговор, хотя и прикидывались, что не слушают, поскольку, по законам Ликурга, что бы ни обсуждалось в этих стенах, ничто не могло выйти за их пределы. Диэнек, тоже это понимая, совладал с собой и повернулся к олимпионику Полинику с выражением иронического удивления:
   – Желаю тебе, Каллистос, пережить столько же сраже­ний наяву, сколько ты уже испытал в воображении. Воз­можно, тогда тебе хватит человеческой скромности больше не выставлять себя полубогом, как сейчас.
   – Попридержи свою заботу обо мне, Диэнек, оставь ее для своего юного друга. Он больше нуждается в ней.
   Наступил час, когда трапезные вдоль Амиклской доро­ги выпустили своих посетителей. Люди старше тридцати отправились по домам, к женам, а кто помоложе, из пер­вых пяти призывных возрастов, отправились с оружием в портики публичных учреждений, чтобы нести там дозор или поспать, завернувшись в свои плащи. Диэнек восполь­зовался этим моментом, чтобы в сторонке поговорить с Александром.
   Он положил руку юноше на плечо, и они вдвоем мед­ленно пошли под темные дубы.
   – Ты знаешь,– сказал Диэнек,– что в бою Полиник отдал бы за тебя жизнь. Если бы ты упал раненый, его щит прикрыл бы тебя, а его копье защитило. А если бы тебя нашел смертельный удар, Полиник бы без колебаний бро­сился в гущу сражения и до последнего вздоха бился за твое тело, чтобы не дать врагу снять твои доспехи. Его меч был бы безжалостен, Александр, но ты сам теперь видел войну и знаешь, что она в сто раз безжалостнее Сегодня вечером это была шалость. Практика. Приготовь свою ду­шу выносить подобное снова и снова, пока это не превратится для тебя в ничто, пока не сможешь беззаботно смеяться Полинику в лицо в ответ на его оскорбления. Помни, что юноши Лакедемона сотни лет переносят такие бороно­вания. Так мы тратим слезы, чтобы потом не пролить кровь. Сегодня вечером Полиник не стремился причинить тебе вреда. Он хотел научить тебя той душевной дисципли­не, которая блокирует наш страх когда звучат трубы и обо­значают ритм боевые свирели. Помни, что я говорил тебе про дом со множеством комнат. Есть комнаты, в которые мы не должны входить. Гнев. Страх. Любая страсть, веду­щая нас к "одержимости", которая губит людей на войне. Привычка – победитель. Когда приучаешь ум думать так, и только так, когда не позволяешь ему думать по-другому, это порождает великую силу в бою.
   Они остановились под дубами и сели.
   – Я рассказывал тебе про гусыню, что была в клере у моего отца? Эта гусыня завела привычку, одним богам известно почему, прежде чем плюхнуться в воду вместе со своими братьями и сестрами, три раза поклевать определен­ный клочок дерна. Мальчишкой я дивился на это. Гусыня делала так, каждый раз. Обязательно. Однажды мне при­шло в голову помешать ей. Просто чтобы посмотреть, что она сделает. Я занял позицию на том самом клочке дерна – мне было тогда лет пять, не больше,– и не подпускал туда эту гусыню. Она взбесилась. Набросилась на меня и стала бить крыльями, клевать меня до крови. И я позорно, как крыса, бежал. А гусыня сразу успокоилась. Она три раза поклевала свой клочок дерна и соскользнула в воду, довольная, как только можно Привычка – могучий союзник, мой юный друг. Привычка к страху и к ярости или привычка к самообладанию и мужеству.
   Он тепло похлопал мальчика по плечу, и оба встали.
   – А теперь пошли. Поспим. Обещаю тебе: прежде чем ты снова увидишь сражение, мы вооружим тебя всеми нужными привычками.

Глава тринадцатая

   Когда молодежь разошлась, Диэнек со своим оруженосцем Самоубийцей сошел с дороги и присоединился к компании других команди­ров, собиравшихся на экклесию (народное собрание в Спарте) посвящен­ную организации грядущих погребальных игр. Там, перед трапезной, к Диэнеку подбежал мальчик-илот с донесением. Я уже собирался было отправиться вместе с Александром в от­крытые портики вокруг площади Свободы, чтобы занять свою койку на ночь, но тут до меня донесся резкий свист.
   К моему удивлению, это оказался Диэнек. Я быстро подошел к нему, почтительно встав с левой стороны – « стороны щита».
   – Ты знаешь, где находится мой дом? – спросил спартиат. Это были первые его слова, обращенные непосредственно ко мне. Я отве­тил, что знаю.– Иди туда. Этот мальчик про­водит тебя.
   Диэнек больше ничего не сказал, а повер­нулся и с другими Равными направился к Собранию. Не имея ни малейшего представления о том, что от меня требуется, я спросил мальчика: нет ли здесь ошибки и уверен ли он, что я именно тот человек, кто требуется?
   – Да, тот. Все в порядке, и нам лучше заставить гравий лететь из-под ног.
   Городской дом семьи Диэнека стоял через два переулка от Эвентидской дороги, в западном конце деревни Питана Он не примыкал к другим жилищам, как многие в том квартале, а обособился на краю рощи, под древними дуба­ми и оливами. Когда-то в прошлом он сам был усадьбой и еще сохранял неприкрашенное, практическое обаяние сельского клера. Сам дом был крайне непритязательный, чуть больше простой хижины, менее внушительный, чем даже дом моего отца в Астаке, хотя двор и участок, при­ютившиеся в роще мирт и гиацинтов, казались прибежищем уюта и очарования. Дом стоял в конце ряда увитых цветами проходов, каждый из которых все глубже затягивал в пространство безмятежности и уединения. Я шел мимо хижин других Равных, видел их тлеющие очаги в вечерней прохладе, слышал, как звенит детский смех, как весело тявкают из-за основательных стен собаки. Сам дом и его окружение казались бесконечно далекими от помещений для упражнений и от войны и представлял собой бесконечный контраст с ними, что как нельзя лучше способствовало отдыху.
   Старшая дочь Диэнека Элирия, которой в то время шел двенадцатый год, пропустила меня в ворота. Я заметил низкие белые стены вокруг безукоризненно выметенного дворика, мощенного простой плиткой и украшенного цветами в глиняных горшках на пороге. Вдоль простых тесаных стропил беседки цвел жасмин, фасад украшали глицинии и олеандр. Вдоль северной стены по узкому, не шире пяди, каменному стоку журчала вода. У плетеной садовой скамейки в тени ждала незнакомая служанка.
   Меня направили к каменной чаше и велели омыть руки и ноги. На перекладине висели чистые льняные тряпки. Я вытерся и аккуратно повесил их на прежнее место. Мое сердце колотилось, хотя даже ради спасения собственной жизни я бы не мог объяснить отчего. Элирия провела меня внутрь, в зал с очагом, комнату уединения, отделенную стеной от спальни Диэнека и Ареты. Дом, собственно, и состоял из этих двух помещений.
   Все четыре дочери Диэнека находились дома, в том числе и малышка, которая только начала ходить. К Элирии при­соединилась вторая дочь Диэнека – Алекса, и обе, сев на пол, начали чесать шерсть, словно это было обычное занятие для середины ночи. 3а девушками надзирала госпожа Арета, сидевшая с ребенком на руках на низком табурете у очага.
   Я сразу заметил, однако, что слушать мне предстоит не ее. Рядом с женой Диэнека, ближе к середине комнаты, си­дела госпожа Паралея, мать Александра, жена полемарха Олимпия.
   Эта дама без излишних церемоний начала расспраши­вать меня про боронование ее сына на трапезе, после кото­рого еще не прошло и получаса. Сам факт, что она узнала об этом событии, да еще так скоро, уже вызывал удивление.
   Что-то в ее глазах предупредило меня, что нужно тща­тельно выбирать слова.
   Госпожа Паралея заявила, что прекрасно осведомлена о запрете разглашать все услышанное в стенах сисситии и уважает этот запрет. Тем не менее я бы мог, не нарушая святости закона, снизойти к ней, матери. Вполне понятно, что мать заботится о благе и будущем своего сына. Я мог бы намекнуть ей – если не о точных словах, прозвучавших во время упомянутого события, то хотя бы об их тоне и духе.
   В таком же намекающем тоне, в каком Равные на сисситии допрашивали Александра, она спросила, кто управля­ет городом. Цари и эфоры, без запинки ответил я, и, конеч­но, 3аконы. Госпожа улыбнулась и на мгновение оглянулась на Арету.
   – Да,– проговорила она,– конечно, это должно быть так.
   Так она дала мне понять, что всем заправляют женщины и, если я не хочу снова безвылазно оказаться в навозных кучах на ферме, мне следует начать выдавливать из себя кое-какие сведения. Через десять минут она знала все. Я пел, как птичка.
   Ей бы хотелось, начала госпожа Паралея, узнать обо всем, что делал ее сын после того, как пренебрег ее пожеланиями в роще Близнецов и отправился вслед войску в Антирион. Она допрашивала меня, как шпиона. Госпожа Арета не вмешивалась. Ее старшие дочери не поднимали глаз ни и на меня, ни на госпожу Паралею и все же, сохраняя скромное молчание, ловили каждое слово. Так их учили. Сегодня они получали урок, как допрашивать слугу. Как это делает госпожа. Каким тоном. Какие вопросы она задает, когда ее голос возвышается до намека на угрозу, а когда затихает до более доверительного, вызывающего на откровенность тона.
   Какой паек Александр и я взяли с собой? Какое оружие? Когда у нас кончилась провизия, как мы добывали новую? Встречали ли мы по пути чужих? Как держался ее сын? Как держались встречные путники? Оказывали ли они ему уважение, достойное спартанца? Вынуждал ли их к этому ее сын своими манерами?
   Госпожа поглощала мои ответы, ничем не выдавая своего отношения, хотя в некоторые моменты было ясно, что она не одобряет поведение сына. Лишь однажды она позволила неподдельному гневу проявиться в своем тоне – когда мне пришлось сообщить, что Александр не узнал имени лодочника, который перевозил нас, а потом предал. Голос госпожи задрожал. Что случилось с мальчиком? Чему он учился все эти годы за столом отца и на общих трапезах? Разве он не понял, что это пресмыкающееся, этого рыбака-­лодочника следует наказать, если нужно – казнить; что надлежит показать этим мерзавцам, что бывает за вероломный обман сына полноправного лакедемонянина? Или, если так диктует благоразумие, этого лодочника можно было бы использовать в своих целях. Если начнется война с персом этот подлец, как осведомитель, мог бы оказать неоценимую услугу войсковой разведке. Даже если бы он попытался вести двойную игру, это можно было бы заметить и добыть ценные сведения. Почему Александр не узнал его имя?
   – Твой слуга не знает этого, госпожа. Возможно, твой сын узнал его имя, а его слуга не слышал этого.
   – Называй себя «я»,– прикрикнула на меня Паралея.– Ты не раб, так и не говори по-рабски.
   – Хорошо, госпожа.
   – Мальчику нужно промочить горло, мама,– послы­шался смешок девушки Элирии.– Только посмотрите на него. Если его лицо хоть чуть-чуть еще покраснеет, он лопнет.
   Пристрастный допрос продолжался еще час. Сидеть на этом раскаленном табурете было неудобно; к тому же меня страшно смущал внешний вид госпожи Паралеи, которая жутко напоминала своего сына. Как и он, она была красива, и, как у него, ее красота имела неприкрашенную, по-спар­тански сдержанную форму.
   Жены и девушки в моем родном Астаке, да и в любом другом городе Эллады, обычно пользовались косметикой и подкрашивали лицо. Эти дамы прекрасно понимали, ка­кой эффект производит искусственный блеск кудрей или розовый цвет губ на любого мужчину, попавшего в зону действия их чар.
   Ничего подобного не входило в планы госпожи Паралеи. Ее пеплос был в спартанском стиле разрезан сбоку, откры­вая голую ногу до бедра. В любом другом городе это сочли бы скандально непристойным. Но здесь, в Лакедемоне, ни­кто не обращал на это ни малейшего внимания. Это нога у нас, женщин, как и у мужчин, есть ноги. Для спартанских мужчин было немыслимо с вожделением и похотью смотреть на госпожу в таком одеянии, Они видели обнаженными своих матерей, сестер и дочерей с тех пор, как открыли глаза, и на женских атлетических состязаниях, и на праздниках, и во время шествий женщин и девушек.
   И все же обе эти дамы, и Паралея, и Арета, не оставили без внимания, какое впечатление производил их личный магнетизм на вытянувшегося перед ними мальчишку-слугу. В конце концов, разве сама Елена была не из Спарты? Жена Менелая, увезенная Парисом в Трою.
 
Что причиной безмерных страданий
стала для ахеян и троянцев,
Ради чьей красоты несравненной
Много храбрых ахейцев погибло
В Илионе, вдали от отчизны,
 
   Спартанские женщины превосходили красотой всех остальных в Элладе, и не последнее место в их очаровании занимало то обстоятельство, что они не выпячивали свою красоту. Их богиня – не Афродита, а Артемида-Охотница. Посмотри на прелесть наших волос, словно говорит их манера они отражают свет лампады не искусством косметических средств, а блеском здоровья и глянцем целомудрия: Загляни нам в глаза, которые приковывают к себе мужские, – они не потупляются в притворной скромности и не трепещут накладными ресницами, как у коринфских шлюх. Мы натираем ноги воском и миртом не в будуаре, а под солнцем, во время состязаний и на Круге.
   Они были самками-производительницами, эти дамы, жены и матери, чьим главным призванием было – рожать мальчиков, которые вырастут воинами и героями, защитниками города. Спартанские женщины были племенными кобылами. Избалованные девицы других городов могли смеяться над ними, но если спартанки и были кобылами, то самой лучшей породы. Атлетический пыл и решительность, которые давала им гинекагогия, система женских тренировок, являлись мощной силой, и сами они прекрасно это сознавали.