Страница:
Диомаха больше не была такой, как раньше. Она в одиночестве уходила в темные чащи и проделывала невыразимые вещи со своим женским телом. Она пыталась разделаться с ребенком, который мог расти внутри нее.
– Она считает, что нанесла оскорбление богу Гименею,– объяснил мне Бруксий, когда я однажды застал ее и она прогнала меня проклятьями и градом камней,– и боится, что никогда не станет ничьей женой, а лишь рабыней или шлюхой. Я пытался сказать ей, как это глупо, но она не стала слушать слов мужчины.
В то время на холмах скрывалось немало таких, как мы. Мы натыкались на них у источников и пытались восстановить отношения с бывшими земляками-астакиотами. Но исчезновение нашего полиса навсегда разорвало прежние добрые отношения. Теперь каждый был сам по себе – каждый человек, каждая родственная группа.
Несколько моих знакомых мальчишек объединились в банду. Их было одиннадцать, все не больше чем на два года старше меня, и все отъявленные сорванцы. Они ходили с оружием и хвастали, что убивали взрослых мужчин. Однажды они поколотили меня, когда я отказался присоединиться к ним. Мне хотелось пойти с ними, но я не мог бросить Диомаху. Они бы взяли и ее, но я знал, что она никогда не приблизится к ним.
– Это наша территория,– предупредил меня вожак, двенадцатилетний звереныш, называвший себя Сфереем. Сферей означает «игрок в мяч», и он называл себя так, потому что набил травой череп собственноручно убитого аргосца и теперь вертел его в руке, как монарх свой скептрон (жезл, скипетр). Возвышенности над городом, недостижимые для аргосского оружия, он называл территорией своей банды.
– Если мы снова поймаем вас здесь – тебя, твою сестру или раба,– то вырежем вам печенку и скормим собакам. Наконец осенью мы покинули наш город. Это было в сентябре, когда подул Борей, северный ветер. Без Бруксия, разбиравшегося в корешках и умевшего ставить силки, нам бы пришлось голодать.
Раньше мы ловили диких птиц для забавы, или чтобы создать пару для несения яиц, или чтобы просто подержать птицу в руках, а потом выпустить на волю. Теперь мы их ели. Бруксий заставлял нас съедать все, кроме перьев. Мы хрустели маленькими, пустыми внутри косточками, ели глаза, съедали ноги до самых кончиков и выбрасывали только клюв и когти, которые было не разжевать. Мы глотали сырые яйца. Давились червями и слизнями. Мы поглощали личинок и жуков и дрались за последних ящериц и змей, пока те не уползли на зиму под землю. Мы съели тогда столько укропа, что до сих пор я затыкаю нос при запахе этой травки, если хоть щепотку добавляют к вареному мясу. Диомаха отощала, как тростинка.
– Почему ты больше не разговариваешь со мной? – спросил я ее как-то ночью, когда мы взбирались по каменистому склону.– Почему я не могу положить голову тебе на колени, как раньше?
Она заплакала и не ответила.
Я сделал себе пехотное копье из твердого ясеня и для прочности обжег острие на огне. Это была уже не детская игрушка, а оружие, предназначенное убивать. Мое сердце питалось картинами мести. Я буду жить среди спартанцев. Когда-нибудь я стану разить аргосцев. Я тренировался, повторяя виденные когда-то упражнения наших воинов, маршировал, как будто в строю, высоко выставляя перед собой воображаемый щит; мое копье, крепко сжатое над правым плечом, готовилось к броску. Как-то раз в сумерках я обернулся и увидел свою двоюродную сестру. Она холодно наблюдала за мной.
– Когда вырастешь, ты будешь как они,– сказала Диомаха, имея в виду аргосцев, надругавшихся над ней.
– Не буду!
– Ты будешь мужчиной. И не сможешь ничего с собой поделать.
Однажды ночью, когда мы шли уже несколько часов, Бруксий спросил у Диомахи, почему она так молчалива. Его беспокоили темные мысли, которые могли отравить ее душу. Сначала она отказалась говорить. Но потом в конце концов смягчилась и рассказала нам ласковым грустным голосом про свою свадьбу. Она всю ночь придумывала ее в голове – какое у нее будет платье, какой венок на голове, каким богиням принесет жертву. Диомаха призналась что часами думала о сандалиях. Обдумывала каждый ремешок, каждую бусинку. Как они будут красивы, эти брачные сандалии! Потом ее взор затуманился, и она отвела глаза.
– Вот и видно, какой дурочкой я стала. Никто на мне не женится.
– Я женюсь,– вдруг вызвался я.
Она рассмеялась:
– Ты? Да, у тебя много шансов!
Как ни глупо рассказывать об этом, но эти небрежные слова поразили мое мальчишеское сердце, как никакие другие за всю мою жизнь. Я поклялся, что когда-нибудь женюсь на Диомахе. И буду достойным мужчиной и воином, чтобы защитить ее.
Осенью мы пытались пожить на побережье, спали в пещерах и прочесывали низины и болотца. Там, по крайней мере можно было питаться. На берегу мы находили устриц и крабов, мидий и нотокантусов, которых разбивали камням и. Мы научились сетями на шестах ловить на лету чаек. Но с наступлением зимы жить без крова над головой стало невыносимо. Бруксий заболел. Он скрывал свою болезнь от меня и Диомахи, когда думал, что мы наблюдаем, но иногда когда он спал, я разглядывал его лицо. Элеец выглядел на семьдесят. В его годы тяжело было бороться со стихией, старые раны болели, но главное – он отдавал свою душу чтобы спасти наши, Диомахину и мою. Иногда я замечал, как он смотрит на меня, вглядываясь в выражение моего лица, прислушиваясь к тону моего голоса. Он хотел убедиться, что я не сошел с ума и не ожесточился.
Когда наступили холода, стало еще труднее добывать пищу Нам пришлось попрошайничать. Бруксий выбирал отдаленные хозяйства и один подходил к воротам. Шумной стаей собирались собаки, и из полей или из надворных построек настороженно появлялись люди – братья и отец, держа мозолистые руки на мотыгах и вилах, которыми в случае чего можно будет воспользоваться как оружием. На холмах в те дни было полно беженцев, и крестьяне никогда не знали, с какими коварными намерениями чужак может подойти к воротам. Бруксий снимал шапку и ждал хозяйку дома, чтобы она заметила его слепые глаза и изможденное состояние. Потом показывал на Диомаху и меня, жалко бредущих по дороге. Он не выпрашивал у женщины поесть – это превратило бы нас в глазах крестьян в попрошаек, на которых следует спустить собак,– нет, он просил какую-нибудь ненужную сломанную вещь. Грабли, цеп, изношенный плащ, которые мы могли бы починить, чтобы продать в следующем поселении. Для убедительности он спрашивал дорогу и изъявлял нетерпение двигаться дальше, давая понять, что доброта местных жителей не заставит нас задержаться. Почти всегда крестьянские женщины угощали нас обедом, иногда приглашали в дом, чтобы послушать новости из чужих мест и рассказать свои.
И вот во время одного из таких жалких обедов я впервые услышал слово «Сепия» Это место принадлежало Аргосу – лесистая местность близ Тиринфа, где произошло сражение между аргосцами и спартанцами. Мальчишка, принесший эту весть, приходился племянником принявшему нас крестьянину. Он был немым и объяснялся знаками, и даже собственная семья с трудом его понимала, но мы кое-как разобрали, что спартанцы под предводительством царя Клеомена добились замечательной победы. Мальчишка слышал, что погибло две тысячи аргосцев, хотя другие называли четыре тысячи и даже шесть. Мое сердце взорвалось радостью. Как бы я хотел оказаться там, со спартанцами! Быть взрослым мужчиной, наступать в боевом строю, обрушиться в справедливом гневе на аргосцев, за то что они вероломно зарезали мою мать и отца!
Спартанцы представлялись мне богами мщения. Я не мог наслушаться про героев, так сокрушительно разгромивших этих негодяев, которые убили моих родителей и надругались над моей невинной двоюродной сестрой. Ни один встречный не избежал моего горячего мальчишеского допроса. Расскажи мне про Спарту, Про ее двух царей. Про три сотни Всадников, охраняющих их. Про агоге, где обучают и воспитывают городских юношей. Про сисситию – трапезу воинов… Мы слышали легенду о Клеомене. Кто-то спросил его, почему он раз и навсегда до основания не разрушил Аргос, когда его войско стояло у ворот распростертого перед ними города. «Аргосцы нужны нам,– ответил Клеомен.– На кого же еще нам натаскивать наших юношей?»
На зимних холмах мы голодали. Бруксий слабел все больше и больше. Я принялся воровать. По ночам мы с Диомахой совершали набеги на овечьи загоны, палками отгоняли собак и, если удавалось, хватали какого-нибудь ягненка Большинство пастухов носили с собой луки, и в темноте вслед нам свистели стрелы. Мы останавливались подобрать их и вскоре набрали изрядный запас. Бруксию не нравилось, что мы стали ворами. Однажды мы раздобыли лук – стащили прямо из-под носа у заснувшего пастуха..`Это было оружие мужчины, лук фессалийского конника, такой тугой, что ни Диомаха, ни я не могли его натянуть. А потом случилось событие, которое изменило мою жизнь и направило ее по пути, закончившемуся у Горячих Ворот.
Меня поймали за кражей гусыни. Это была жирная добыча Видимо, ее откармливали для рынка, и ее крылья были колышками прибиты к земле. Когда я беззаботно перелез через забор, на меня набросились собаки. Меня заволокли в грязь на выгуле скотины и прибили к широкой доске размером с дверь, пронзив мне ладони ржавыми гвоздями. Я лежал на спине, крича от боли, а крестьяне привязали мои дрыгающиеся, пинающиеся ноги к доске и поклялись, что после обеда кастрируют меня, как барана, а мои яйца повесят на ворота в назидание другим ворам. Диомаха и Бруксий тайно прокрались ко мне по склону и могли слышать все это…
3десь пленник приостановил свое повествование. Усталость и незажившие раны взяли свою дань. А может быть, как представилось слушателям, он восстанавливал в памяти то мгновение. Великий Царь через командира Бессмертных Оронта спросил пленника, не нужно ли ему чего-нибудь. Тот человек отклонил предложение о помощи. 3аминка в повествовании, сказал он, возникла не из -за неспособности повествователя, но от вмешательства богов, под чьим внутренним водительством излагался порядок событий и которые теперь повелевают временно уклониться от темы. Этот человек, Ксеон, сменил позу и, получив разрешение смочить горло вином, возобновил свой рассказ.
На второе лето после этого происшествия, в Лакедемоне, я стал свидетелем другого тяжелого испытания: на моих глазах спартанского юношу забили насмерть его учителя по муштре.
Имя того парня было Териандр, ему было четырнадцать, и его прозвали Триподом – Треножником, потому что ни один из сверстников в агоге не мог повалить его в борьбе. В последующие годы в моем присутствии дюжины две других юношей погибли во время того же наказания. Все они, как и Трипод, сочли ниже своего достоинства застонать от боли, но тот парень был первым.
Порка – это ритуал в обучении юношей в Лакедемоне, не в наказание за кражу пищи (такими подвигами их поощряли развивать и совершенствовать свою изобретательность на войне), а за другое преступление – за то, что попались. Побои происходили у храма Артемиды Орфии на аллее, называемой 3вериная Тропа. При менее страшных обстоятельствах эта тенистая аллея под платанами была бы очень милым местечком.
Трипода пороли в тот день одиннадцатым. Двоих иренов, муштровщиков, руководивших поркой, сменила свежая пара – два парня, которым уже исполнился двадцать один год, только что вышедшие из агоге, крепко сколоченные, как и все юноши в городе. Дело происходило так: очередной юноша ложился на горизонтальный железный брус, укрепленный меж оснований двух деревьев (за десятки лет, а некоторые говорят – за века, брус был отполирован этим ритуалом), и, чтобы удержаться на нем, обхватывал его. Два ирена поочередно пороли юношу березовыми розгами толщиной с большой палец. У плеча истязаемого стояла жрица Артемиды, держа древнюю деревянную фигуру, которая, как диктовала традиция, должна была принимать на себя брызги человеческой крови.
Двое его товарищей по тренировочной группе стояли на коленях у плеч юноши, чтобы подхватывать наказуемого, когда он падал. В любое время он мог прекратить истязание, отпустив брус и упав в грязь. Теоретически истязаемый делал это, только потеряв сознание от побоев, но многие падали, просто когда больше не могли терпеть боль. В тот день на порку смотрело от ста до двухсот человек – юноши из других групп, отцы, братья и наставники и даже, скромно держась позади, некоторые матери.
Трипод терпел и терпел. Его спина уже была разодрана на дюжину частей – обнажились мясо и жилы, ребра и мышцы и даже позвоночник. Но он не падал.
– Брось! – уговаривали его между ударами два товарища, убеждая отпустить брус и упасть. Трипод отказывался. Даже ирены начали сквозь зубы уговаривать его. По одному взгляду на лицо юноши было видно, что он потерял рассудок и решил лучше умереть, чем приподнять руку, прося пощады. Ирены поступили так, как им было велено в таких случаях: они приготовились нанести ему подряд четыре сильнейших удара, чтобы вышибить из него сознание и тем самым спасти жизнь. Никогда не забуду звука тех четырех ударов по его спине. Трипод упал. Ирены тут же объявили, что истязание закончено, и вызвали следующего юношу.
Но Трипод умудрился подняться на четвереньки. Из его рта, носа и ушей текла кровь. Он ничего не видел и не мог говорить, но сумел повернуться и почти встал, однако потом осел, продержался мгновение в сидячем положении и тяжко рухнул в грязь. Было ясно, что ему уже никогда не встать.
Позже в тот вечер, когда порка закончилась (смерть Трипода не остановила ритуала, и он продолжался еще три часа), присутствовавший там Диэнек вместе со своим подопечным Александром, о котором я уже упоминал, отошел в сторону. В то время я прислуживал Александру. Ему было тогда двенадцать, но выглядел он не старше десяти, и хотя уже стал прекрасным бегуном, но оставался хрупким и чувствительным. К тому же он был привязан к Триподу – старший юноша был как бы его покровителем и защитником. Александра подавила его смерть.
Взяв с собой одного Александра, если не считать своего оруженосца и меня, Диэнек удалился на площадку перед храмом Афины, расположенную прямо у склона холма, на котором стояла статуя Фобоса, бога страха. В то время Диэнеку было, как могу судить, лет тридцать пять. Он уже получил две награды за доблесть – при Эрифрах против фиванцев и при Ахиллеоне против коринфян и их аркадских союзников.
Насколько помню, Диэнек, взрослый воин, так наставлял своего воспитанника. Сначала, ласковым и нежным тоном, он вспомнил свой первый случай, когда сам еще был мальчиком – младше, чем сейчас Александр,– и его товарища тоже запороли насмерть. Потом вспомнил несколько собственных испытаний под розгами на Звериной Тропе.
Затем начал череду вопросов и ответов, составлявшую традиционный лакедемонский план обучения:
– Ответь мне, Александр, когда наши соотечественники одерживают верх в сражении, что побеждает врага?
Мальчик ответил в немногословном спартанском стиле:
– Наша сталь и наша сноровка.
– Да, верно, но не только. А вот что,– ласково подсказал ему Диэнек. Он жестом указал вверх по склону на изображение Фобоса.
Страх.
Врага побеждает его собственный страх.
– А теперь ответь, что является источником страха?
Когда Александр замешкался с ответом, Диэнек руками провел по своей груди и плечам.
– Страх исходит отсюда, из тела. Тело,– объявил он, это мастерская страха.
Александр слушал с мрачным вниманием мальчика, знающего, что вся его жизнь будет войной, что законы Ликурга запрещают ему, как и любому другому спартанцу, заниматься чем-либо, кроме войны, что срок его повинности начинается в двадцать лет и заканчивается в шестьдесят и скоро, очень скоро, никакая сила на земле не сможет освободить его от места в строю и от столкновения с врагом – щит в щит, шлем в шлем.
– Теперь ответь снова, Александр. В выполнявших сегодня порку иренах заметил ли ты какие-нибудь признаки злобы?
Мальчик ответил:
– Нет.
– Ты бы назвал их поведение варварским? Они получали удовольствие от мучений Трипода?
– Нет.
– Их намерением было сокрушить волю Трипода и сломить его дух?
– Нет.
– Так каково же было их намерение?
– Укрепить его дух против боли.
Всю эту беседу старший воин вел ласковым, заботливым и любящим голосом. Что бы ни сделал Александр никогда голос наставника не становился менее любящим, никогда не выражал раздражения. Таков своеобразный дух спартанской системы обучения мальчиков – им подбирается ментор из чужих мужчин, не собственный отец. Ментор может сказать то, чего не скажет отец, а мальчик может признаться ментору в том, что постыдился бы открыть отцу.
– Сегодня получилось нехорошо, не так ли, мой юный друг?
Потом Диэнек спросил мальчика, как тот представляет себе сражение, настоящее сражение – сравнительно с тем, чему он стал свидетелем сегодня.
Ответа не требовалось и не ожидалось.
– Никогда не забывай, Александр: эта плоть, это тело принадлежат не тебе. И хваление богам за это. Если бы я думал, что это все мое, я бы не приблизился к врагу. Но это тело не наше, друг мой. Оно принадлежит богам и нашим детям, нашим отцам и матерям и тем лакедемонянам, которые родятся через сотни, тысячи лет. Оно принадлежит городу, который дает нам все, что у нас есть, и взамен требует не меньше.
Мужчина и мальчик продолжали спускаться по склону к реке Они шли по тропинке к роще с раздвоенной миртой, называемой Близнецами и посвященной сыновьям Тиндарея и семье, к которой принадлежал Александр. На это место он отправится в ночь своего последнего испытания – один, лишь с матерью и сестрами, чтобы получить благословение богов-покровителей и наставление на свой дальнейший жизненный путь.
Диэнек сел на землю под Близнецами и жестом велел Александру сесть рядом.
– Лично я считаю твоего друга Трипода дураком. В том, что он проявил сегодня, больше безрассудства, чем истинного мужества – андреи. Город лишился его жизни, которую можно было бы отдать в сражении с куда большей пользой.
Тем не менее не вызывало сомнений, что Диэнек питает к нему уважение.
– Но, к его чести, Трипод показал нам сегодня, что такое благородство. Он показал тебе и всем юношам, наблюдавшим за испытанием, каково это – отречься от собственного тела, превзойти боль, преодолеть страх смерти. Ты пришел в ужас, завидев его агонизму, но на самом деле на тебя сошло благоговение, не так ли? Благоговение перед этим юношей или вселившимся в него духом. Твой друг Трипод показал нам презрение к этому,– и снова Диэнек указал на тело.– Презрение, близкое к божественному.
С берега сверху я видел, что плечи мальчика задрожали и горе и ужас этого дня наконец стали покидать его сердце. Диэнек обнял и утешил его. Когда мальчик пришел в себя, ментор нежно его отпустил.
– Твои учителя объяснили тебе, почему спартанцы прощают и не накладывают никаких наказаний на воина, потерявшего в бою шлем и броню, но человека, утратившего щит, наказывают лишением гражданских прав?
– Объяснили,– ответил Александр.– Потому что воин надевает шлем и броню для защиты себя самого, а щит нужен для защиты всего строя.
Диэнек улыбнулся и положил руку на плечо своего воспитанника:
– Помни же это, мой юный друг. Есть сила за пределами страха. Более мощная, чем самосохранение, сегодня ты мельком увидел ее, пусть в грубой и неосознанной форме. Однако она присутствовала там, и она была истинной. Будем же помнить нашего друга Трипода и чтить его за этот урок.
Я кричал, прибитый к доске. Я слышал, как мои вопли отскакивают от стен загона и разносятся, усиленные, по склонам холмов. Я понимал всю постыдность своих воплей, но не мог остановиться.
Я умолял крестьян освободить меня, прекратить мои муки. Я был готов сделать для них что угодно и расписывал это во всю силу своих легких. Я взывал к богам, и мой позорный писклявый детский голос эхом отдавался в горах. Я знал, что Бруксий слышит меня. Вынудит ли его любовь ко мне броситься на помощь, чтобы и его прибили рядом? Я не думал об этом. Я лишь хотел окончания мучений. Я умолял убить меня. Я чувствовал раздробленные гвоздями кости в руках. Я больше никогда не смогу держать ни копья, ни огородной лопаты. Я буду калекой, колчеруким. Моя жизнь закончилась – и самым низким, позорным образом.
Кулак расквасил мне скулу.
– 3аткни свою дудку, сопливый говенный червяк! Крестьяне поставили доску стоймя и прислонили к ограде, а я корчился на ней под лучами солнца, еле ползущего по своему бесконечному небесному пути. На мои крики сбежались крестьянские мальчишки. Девочки содрали с меня мои лохмотья и тыкали пальцами и палками в мои гениталии, мальчишки мочились на меня. Собаки обнюхивали мои босые ступни, набираясь смелости мною пообедать. Я замолк, лишь когда мое горло было уже не в состоянии кричать. Я попытался вырвать с гвоздей прибитые ладони, но крестьяне, увидев это, крепко привязали мне руки к доске, так что я уже не мог двинуть ими.
– Как тебе это нравится, грязный вор? Посмотрим, как ты украдешь еще что-нибудь, ночной крысенок!
Когда наконец бурчание в животах погнало моих мучителей в дом, на ужин, Диомаха прокралась с холма и обрезала веревки. Шляпки гвоздей глубоко ушли в мои ладони, и ей пришлось кинжалом расковыривать доску. Когда меня сняли, ржавые гвозди так и остались в моих руках. Бруксий унес меня, как раньше Диомаху после изнасилования.
– О боги! – сказала она, увидев мои ладони.
Глава шестая
– Она считает, что нанесла оскорбление богу Гименею,– объяснил мне Бруксий, когда я однажды застал ее и она прогнала меня проклятьями и градом камней,– и боится, что никогда не станет ничьей женой, а лишь рабыней или шлюхой. Я пытался сказать ей, как это глупо, но она не стала слушать слов мужчины.
В то время на холмах скрывалось немало таких, как мы. Мы натыкались на них у источников и пытались восстановить отношения с бывшими земляками-астакиотами. Но исчезновение нашего полиса навсегда разорвало прежние добрые отношения. Теперь каждый был сам по себе – каждый человек, каждая родственная группа.
Несколько моих знакомых мальчишек объединились в банду. Их было одиннадцать, все не больше чем на два года старше меня, и все отъявленные сорванцы. Они ходили с оружием и хвастали, что убивали взрослых мужчин. Однажды они поколотили меня, когда я отказался присоединиться к ним. Мне хотелось пойти с ними, но я не мог бросить Диомаху. Они бы взяли и ее, но я знал, что она никогда не приблизится к ним.
– Это наша территория,– предупредил меня вожак, двенадцатилетний звереныш, называвший себя Сфереем. Сферей означает «игрок в мяч», и он называл себя так, потому что набил травой череп собственноручно убитого аргосца и теперь вертел его в руке, как монарх свой скептрон (жезл, скипетр). Возвышенности над городом, недостижимые для аргосского оружия, он называл территорией своей банды.
– Если мы снова поймаем вас здесь – тебя, твою сестру или раба,– то вырежем вам печенку и скормим собакам. Наконец осенью мы покинули наш город. Это было в сентябре, когда подул Борей, северный ветер. Без Бруксия, разбиравшегося в корешках и умевшего ставить силки, нам бы пришлось голодать.
Раньше мы ловили диких птиц для забавы, или чтобы создать пару для несения яиц, или чтобы просто подержать птицу в руках, а потом выпустить на волю. Теперь мы их ели. Бруксий заставлял нас съедать все, кроме перьев. Мы хрустели маленькими, пустыми внутри косточками, ели глаза, съедали ноги до самых кончиков и выбрасывали только клюв и когти, которые было не разжевать. Мы глотали сырые яйца. Давились червями и слизнями. Мы поглощали личинок и жуков и дрались за последних ящериц и змей, пока те не уползли на зиму под землю. Мы съели тогда столько укропа, что до сих пор я затыкаю нос при запахе этой травки, если хоть щепотку добавляют к вареному мясу. Диомаха отощала, как тростинка.
– Почему ты больше не разговариваешь со мной? – спросил я ее как-то ночью, когда мы взбирались по каменистому склону.– Почему я не могу положить голову тебе на колени, как раньше?
Она заплакала и не ответила.
Я сделал себе пехотное копье из твердого ясеня и для прочности обжег острие на огне. Это была уже не детская игрушка, а оружие, предназначенное убивать. Мое сердце питалось картинами мести. Я буду жить среди спартанцев. Когда-нибудь я стану разить аргосцев. Я тренировался, повторяя виденные когда-то упражнения наших воинов, маршировал, как будто в строю, высоко выставляя перед собой воображаемый щит; мое копье, крепко сжатое над правым плечом, готовилось к броску. Как-то раз в сумерках я обернулся и увидел свою двоюродную сестру. Она холодно наблюдала за мной.
– Когда вырастешь, ты будешь как они,– сказала Диомаха, имея в виду аргосцев, надругавшихся над ней.
– Не буду!
– Ты будешь мужчиной. И не сможешь ничего с собой поделать.
Однажды ночью, когда мы шли уже несколько часов, Бруксий спросил у Диомахи, почему она так молчалива. Его беспокоили темные мысли, которые могли отравить ее душу. Сначала она отказалась говорить. Но потом в конце концов смягчилась и рассказала нам ласковым грустным голосом про свою свадьбу. Она всю ночь придумывала ее в голове – какое у нее будет платье, какой венок на голове, каким богиням принесет жертву. Диомаха призналась что часами думала о сандалиях. Обдумывала каждый ремешок, каждую бусинку. Как они будут красивы, эти брачные сандалии! Потом ее взор затуманился, и она отвела глаза.
– Вот и видно, какой дурочкой я стала. Никто на мне не женится.
– Я женюсь,– вдруг вызвался я.
Она рассмеялась:
– Ты? Да, у тебя много шансов!
Как ни глупо рассказывать об этом, но эти небрежные слова поразили мое мальчишеское сердце, как никакие другие за всю мою жизнь. Я поклялся, что когда-нибудь женюсь на Диомахе. И буду достойным мужчиной и воином, чтобы защитить ее.
Осенью мы пытались пожить на побережье, спали в пещерах и прочесывали низины и болотца. Там, по крайней мере можно было питаться. На берегу мы находили устриц и крабов, мидий и нотокантусов, которых разбивали камням и. Мы научились сетями на шестах ловить на лету чаек. Но с наступлением зимы жить без крова над головой стало невыносимо. Бруксий заболел. Он скрывал свою болезнь от меня и Диомахи, когда думал, что мы наблюдаем, но иногда когда он спал, я разглядывал его лицо. Элеец выглядел на семьдесят. В его годы тяжело было бороться со стихией, старые раны болели, но главное – он отдавал свою душу чтобы спасти наши, Диомахину и мою. Иногда я замечал, как он смотрит на меня, вглядываясь в выражение моего лица, прислушиваясь к тону моего голоса. Он хотел убедиться, что я не сошел с ума и не ожесточился.
Когда наступили холода, стало еще труднее добывать пищу Нам пришлось попрошайничать. Бруксий выбирал отдаленные хозяйства и один подходил к воротам. Шумной стаей собирались собаки, и из полей или из надворных построек настороженно появлялись люди – братья и отец, держа мозолистые руки на мотыгах и вилах, которыми в случае чего можно будет воспользоваться как оружием. На холмах в те дни было полно беженцев, и крестьяне никогда не знали, с какими коварными намерениями чужак может подойти к воротам. Бруксий снимал шапку и ждал хозяйку дома, чтобы она заметила его слепые глаза и изможденное состояние. Потом показывал на Диомаху и меня, жалко бредущих по дороге. Он не выпрашивал у женщины поесть – это превратило бы нас в глазах крестьян в попрошаек, на которых следует спустить собак,– нет, он просил какую-нибудь ненужную сломанную вещь. Грабли, цеп, изношенный плащ, которые мы могли бы починить, чтобы продать в следующем поселении. Для убедительности он спрашивал дорогу и изъявлял нетерпение двигаться дальше, давая понять, что доброта местных жителей не заставит нас задержаться. Почти всегда крестьянские женщины угощали нас обедом, иногда приглашали в дом, чтобы послушать новости из чужих мест и рассказать свои.
И вот во время одного из таких жалких обедов я впервые услышал слово «Сепия» Это место принадлежало Аргосу – лесистая местность близ Тиринфа, где произошло сражение между аргосцами и спартанцами. Мальчишка, принесший эту весть, приходился племянником принявшему нас крестьянину. Он был немым и объяснялся знаками, и даже собственная семья с трудом его понимала, но мы кое-как разобрали, что спартанцы под предводительством царя Клеомена добились замечательной победы. Мальчишка слышал, что погибло две тысячи аргосцев, хотя другие называли четыре тысячи и даже шесть. Мое сердце взорвалось радостью. Как бы я хотел оказаться там, со спартанцами! Быть взрослым мужчиной, наступать в боевом строю, обрушиться в справедливом гневе на аргосцев, за то что они вероломно зарезали мою мать и отца!
Спартанцы представлялись мне богами мщения. Я не мог наслушаться про героев, так сокрушительно разгромивших этих негодяев, которые убили моих родителей и надругались над моей невинной двоюродной сестрой. Ни один встречный не избежал моего горячего мальчишеского допроса. Расскажи мне про Спарту, Про ее двух царей. Про три сотни Всадников, охраняющих их. Про агоге, где обучают и воспитывают городских юношей. Про сисситию – трапезу воинов… Мы слышали легенду о Клеомене. Кто-то спросил его, почему он раз и навсегда до основания не разрушил Аргос, когда его войско стояло у ворот распростертого перед ними города. «Аргосцы нужны нам,– ответил Клеомен.– На кого же еще нам натаскивать наших юношей?»
На зимних холмах мы голодали. Бруксий слабел все больше и больше. Я принялся воровать. По ночам мы с Диомахой совершали набеги на овечьи загоны, палками отгоняли собак и, если удавалось, хватали какого-нибудь ягненка Большинство пастухов носили с собой луки, и в темноте вслед нам свистели стрелы. Мы останавливались подобрать их и вскоре набрали изрядный запас. Бруксию не нравилось, что мы стали ворами. Однажды мы раздобыли лук – стащили прямо из-под носа у заснувшего пастуха..`Это было оружие мужчины, лук фессалийского конника, такой тугой, что ни Диомаха, ни я не могли его натянуть. А потом случилось событие, которое изменило мою жизнь и направило ее по пути, закончившемуся у Горячих Ворот.
Меня поймали за кражей гусыни. Это была жирная добыча Видимо, ее откармливали для рынка, и ее крылья были колышками прибиты к земле. Когда я беззаботно перелез через забор, на меня набросились собаки. Меня заволокли в грязь на выгуле скотины и прибили к широкой доске размером с дверь, пронзив мне ладони ржавыми гвоздями. Я лежал на спине, крича от боли, а крестьяне привязали мои дрыгающиеся, пинающиеся ноги к доске и поклялись, что после обеда кастрируют меня, как барана, а мои яйца повесят на ворота в назидание другим ворам. Диомаха и Бруксий тайно прокрались ко мне по склону и могли слышать все это…
3десь пленник приостановил свое повествование. Усталость и незажившие раны взяли свою дань. А может быть, как представилось слушателям, он восстанавливал в памяти то мгновение. Великий Царь через командира Бессмертных Оронта спросил пленника, не нужно ли ему чего-нибудь. Тот человек отклонил предложение о помощи. 3аминка в повествовании, сказал он, возникла не из -за неспособности повествователя, но от вмешательства богов, под чьим внутренним водительством излагался порядок событий и которые теперь повелевают временно уклониться от темы. Этот человек, Ксеон, сменил позу и, получив разрешение смочить горло вином, возобновил свой рассказ.
На второе лето после этого происшествия, в Лакедемоне, я стал свидетелем другого тяжелого испытания: на моих глазах спартанского юношу забили насмерть его учителя по муштре.
Имя того парня было Териандр, ему было четырнадцать, и его прозвали Триподом – Треножником, потому что ни один из сверстников в агоге не мог повалить его в борьбе. В последующие годы в моем присутствии дюжины две других юношей погибли во время того же наказания. Все они, как и Трипод, сочли ниже своего достоинства застонать от боли, но тот парень был первым.
Порка – это ритуал в обучении юношей в Лакедемоне, не в наказание за кражу пищи (такими подвигами их поощряли развивать и совершенствовать свою изобретательность на войне), а за другое преступление – за то, что попались. Побои происходили у храма Артемиды Орфии на аллее, называемой 3вериная Тропа. При менее страшных обстоятельствах эта тенистая аллея под платанами была бы очень милым местечком.
Трипода пороли в тот день одиннадцатым. Двоих иренов, муштровщиков, руководивших поркой, сменила свежая пара – два парня, которым уже исполнился двадцать один год, только что вышедшие из агоге, крепко сколоченные, как и все юноши в городе. Дело происходило так: очередной юноша ложился на горизонтальный железный брус, укрепленный меж оснований двух деревьев (за десятки лет, а некоторые говорят – за века, брус был отполирован этим ритуалом), и, чтобы удержаться на нем, обхватывал его. Два ирена поочередно пороли юношу березовыми розгами толщиной с большой палец. У плеча истязаемого стояла жрица Артемиды, держа древнюю деревянную фигуру, которая, как диктовала традиция, должна была принимать на себя брызги человеческой крови.
Двое его товарищей по тренировочной группе стояли на коленях у плеч юноши, чтобы подхватывать наказуемого, когда он падал. В любое время он мог прекратить истязание, отпустив брус и упав в грязь. Теоретически истязаемый делал это, только потеряв сознание от побоев, но многие падали, просто когда больше не могли терпеть боль. В тот день на порку смотрело от ста до двухсот человек – юноши из других групп, отцы, братья и наставники и даже, скромно держась позади, некоторые матери.
Трипод терпел и терпел. Его спина уже была разодрана на дюжину частей – обнажились мясо и жилы, ребра и мышцы и даже позвоночник. Но он не падал.
– Брось! – уговаривали его между ударами два товарища, убеждая отпустить брус и упасть. Трипод отказывался. Даже ирены начали сквозь зубы уговаривать его. По одному взгляду на лицо юноши было видно, что он потерял рассудок и решил лучше умереть, чем приподнять руку, прося пощады. Ирены поступили так, как им было велено в таких случаях: они приготовились нанести ему подряд четыре сильнейших удара, чтобы вышибить из него сознание и тем самым спасти жизнь. Никогда не забуду звука тех четырех ударов по его спине. Трипод упал. Ирены тут же объявили, что истязание закончено, и вызвали следующего юношу.
Но Трипод умудрился подняться на четвереньки. Из его рта, носа и ушей текла кровь. Он ничего не видел и не мог говорить, но сумел повернуться и почти встал, однако потом осел, продержался мгновение в сидячем положении и тяжко рухнул в грязь. Было ясно, что ему уже никогда не встать.
Позже в тот вечер, когда порка закончилась (смерть Трипода не остановила ритуала, и он продолжался еще три часа), присутствовавший там Диэнек вместе со своим подопечным Александром, о котором я уже упоминал, отошел в сторону. В то время я прислуживал Александру. Ему было тогда двенадцать, но выглядел он не старше десяти, и хотя уже стал прекрасным бегуном, но оставался хрупким и чувствительным. К тому же он был привязан к Триподу – старший юноша был как бы его покровителем и защитником. Александра подавила его смерть.
Взяв с собой одного Александра, если не считать своего оруженосца и меня, Диэнек удалился на площадку перед храмом Афины, расположенную прямо у склона холма, на котором стояла статуя Фобоса, бога страха. В то время Диэнеку было, как могу судить, лет тридцать пять. Он уже получил две награды за доблесть – при Эрифрах против фиванцев и при Ахиллеоне против коринфян и их аркадских союзников.
Насколько помню, Диэнек, взрослый воин, так наставлял своего воспитанника. Сначала, ласковым и нежным тоном, он вспомнил свой первый случай, когда сам еще был мальчиком – младше, чем сейчас Александр,– и его товарища тоже запороли насмерть. Потом вспомнил несколько собственных испытаний под розгами на Звериной Тропе.
Затем начал череду вопросов и ответов, составлявшую традиционный лакедемонский план обучения:
– Ответь мне, Александр, когда наши соотечественники одерживают верх в сражении, что побеждает врага?
Мальчик ответил в немногословном спартанском стиле:
– Наша сталь и наша сноровка.
– Да, верно, но не только. А вот что,– ласково подсказал ему Диэнек. Он жестом указал вверх по склону на изображение Фобоса.
Страх.
Врага побеждает его собственный страх.
– А теперь ответь, что является источником страха?
Когда Александр замешкался с ответом, Диэнек руками провел по своей груди и плечам.
– Страх исходит отсюда, из тела. Тело,– объявил он, это мастерская страха.
Александр слушал с мрачным вниманием мальчика, знающего, что вся его жизнь будет войной, что законы Ликурга запрещают ему, как и любому другому спартанцу, заниматься чем-либо, кроме войны, что срок его повинности начинается в двадцать лет и заканчивается в шестьдесят и скоро, очень скоро, никакая сила на земле не сможет освободить его от места в строю и от столкновения с врагом – щит в щит, шлем в шлем.
– Теперь ответь снова, Александр. В выполнявших сегодня порку иренах заметил ли ты какие-нибудь признаки злобы?
Мальчик ответил:
– Нет.
– Ты бы назвал их поведение варварским? Они получали удовольствие от мучений Трипода?
– Нет.
– Их намерением было сокрушить волю Трипода и сломить его дух?
– Нет.
– Так каково же было их намерение?
– Укрепить его дух против боли.
Всю эту беседу старший воин вел ласковым, заботливым и любящим голосом. Что бы ни сделал Александр никогда голос наставника не становился менее любящим, никогда не выражал раздражения. Таков своеобразный дух спартанской системы обучения мальчиков – им подбирается ментор из чужих мужчин, не собственный отец. Ментор может сказать то, чего не скажет отец, а мальчик может признаться ментору в том, что постыдился бы открыть отцу.
– Сегодня получилось нехорошо, не так ли, мой юный друг?
Потом Диэнек спросил мальчика, как тот представляет себе сражение, настоящее сражение – сравнительно с тем, чему он стал свидетелем сегодня.
Ответа не требовалось и не ожидалось.
– Никогда не забывай, Александр: эта плоть, это тело принадлежат не тебе. И хваление богам за это. Если бы я думал, что это все мое, я бы не приблизился к врагу. Но это тело не наше, друг мой. Оно принадлежит богам и нашим детям, нашим отцам и матерям и тем лакедемонянам, которые родятся через сотни, тысячи лет. Оно принадлежит городу, который дает нам все, что у нас есть, и взамен требует не меньше.
Мужчина и мальчик продолжали спускаться по склону к реке Они шли по тропинке к роще с раздвоенной миртой, называемой Близнецами и посвященной сыновьям Тиндарея и семье, к которой принадлежал Александр. На это место он отправится в ночь своего последнего испытания – один, лишь с матерью и сестрами, чтобы получить благословение богов-покровителей и наставление на свой дальнейший жизненный путь.
Диэнек сел на землю под Близнецами и жестом велел Александру сесть рядом.
– Лично я считаю твоего друга Трипода дураком. В том, что он проявил сегодня, больше безрассудства, чем истинного мужества – андреи. Город лишился его жизни, которую можно было бы отдать в сражении с куда большей пользой.
Тем не менее не вызывало сомнений, что Диэнек питает к нему уважение.
– Но, к его чести, Трипод показал нам сегодня, что такое благородство. Он показал тебе и всем юношам, наблюдавшим за испытанием, каково это – отречься от собственного тела, превзойти боль, преодолеть страх смерти. Ты пришел в ужас, завидев его агонизму, но на самом деле на тебя сошло благоговение, не так ли? Благоговение перед этим юношей или вселившимся в него духом. Твой друг Трипод показал нам презрение к этому,– и снова Диэнек указал на тело.– Презрение, близкое к божественному.
С берега сверху я видел, что плечи мальчика задрожали и горе и ужас этого дня наконец стали покидать его сердце. Диэнек обнял и утешил его. Когда мальчик пришел в себя, ментор нежно его отпустил.
– Твои учителя объяснили тебе, почему спартанцы прощают и не накладывают никаких наказаний на воина, потерявшего в бою шлем и броню, но человека, утратившего щит, наказывают лишением гражданских прав?
– Объяснили,– ответил Александр.– Потому что воин надевает шлем и броню для защиты себя самого, а щит нужен для защиты всего строя.
Диэнек улыбнулся и положил руку на плечо своего воспитанника:
– Помни же это, мой юный друг. Есть сила за пределами страха. Более мощная, чем самосохранение, сегодня ты мельком увидел ее, пусть в грубой и неосознанной форме. Однако она присутствовала там, и она была истинной. Будем же помнить нашего друга Трипода и чтить его за этот урок.
Я кричал, прибитый к доске. Я слышал, как мои вопли отскакивают от стен загона и разносятся, усиленные, по склонам холмов. Я понимал всю постыдность своих воплей, но не мог остановиться.
Я умолял крестьян освободить меня, прекратить мои муки. Я был готов сделать для них что угодно и расписывал это во всю силу своих легких. Я взывал к богам, и мой позорный писклявый детский голос эхом отдавался в горах. Я знал, что Бруксий слышит меня. Вынудит ли его любовь ко мне броситься на помощь, чтобы и его прибили рядом? Я не думал об этом. Я лишь хотел окончания мучений. Я умолял убить меня. Я чувствовал раздробленные гвоздями кости в руках. Я больше никогда не смогу держать ни копья, ни огородной лопаты. Я буду калекой, колчеруким. Моя жизнь закончилась – и самым низким, позорным образом.
Кулак расквасил мне скулу.
– 3аткни свою дудку, сопливый говенный червяк! Крестьяне поставили доску стоймя и прислонили к ограде, а я корчился на ней под лучами солнца, еле ползущего по своему бесконечному небесному пути. На мои крики сбежались крестьянские мальчишки. Девочки содрали с меня мои лохмотья и тыкали пальцами и палками в мои гениталии, мальчишки мочились на меня. Собаки обнюхивали мои босые ступни, набираясь смелости мною пообедать. Я замолк, лишь когда мое горло было уже не в состоянии кричать. Я попытался вырвать с гвоздей прибитые ладони, но крестьяне, увидев это, крепко привязали мне руки к доске, так что я уже не мог двинуть ими.
– Как тебе это нравится, грязный вор? Посмотрим, как ты украдешь еще что-нибудь, ночной крысенок!
Когда наконец бурчание в животах погнало моих мучителей в дом, на ужин, Диомаха прокралась с холма и обрезала веревки. Шляпки гвоздей глубоко ушли в мои ладони, и ей пришлось кинжалом расковыривать доску. Когда меня сняли, ржавые гвозди так и остались в моих руках. Бруксий унес меня, как раньше Диомаху после изнасилования.
– О боги! – сказала она, увидев мои ладони.
Глава шестая
Та зима, по словам Бруксия, была самой холодной на его памяти. Овцы замерзали на высокогорных пастбищах. Снежные заносы загородили перевалы. Оленей преследовал такой отчаянный голод, что они, отощавшие, как скелеты, ослепнув от отсутствия пищи, спускались с гор, чтобы окончить свою жизнь в зимних овчарнях, где становились мишенями для пастушьего лука.
Мы оставались, высоко в горах, где мех у местных куниц и лис был белым как снег. Мы спали в покинутых пастухами землянках или ледяных пещерах, которые вырубали каменными топорами. Мы застилали пол сосновыми ветвями и, как щенки, прижимались друг к другу под сложенными вместе тремя плащами. Я просил Бруксия и Диомаху бросить меня и дать мне спокойно умереть от холода. А они уговаривали меня, чтобы я дал им отнести себя в поселок к врачу. Я категорически отказывался. Никогда больше я не появлюсь перед незнакомыми людьми, любыми незнакомыми людьми, без оружия в руке. Неужели Бруксий вообразил, что у врачей более высокое представление о чести, чем у других? Что можно взять с раба и покалеченного мальчишки? Какая польза от изголодавшейся тринадцатилетней девочки?
Была у меня и другая причина не появляться в городе, Я ненавидел себя за то, что в час испытаний так бесстыдно кричал, не в силах остановиться. Я познал собственное сердце, и это было сердце труса. Я питал к себе жгучее, безжалостное презрение. Легенды о спартанцах, что я лелеял в душе, только усиливали мое отвращение к самому себе. Никто из них не стал бы, как я, молить о пощаде, потеряв последние остатки достоинства. К тому же меня продолжала мучить позорная смерть моих родителей. Где находился я в час их отчаяния? Меня не было там, где они нуждались во мне. В мыслях я снова и снова представлял ту бойню, и каждый раз меня не оказывалось на месте. Я хотел умереть.
Единственно, что меня утешало, была уверенность в том, что я умру, умру уже скоро и таким образом покину этот ад своего постыдного существования.
Бруксий догадывался о моих мыслях и попытался обезоружить меня. Я же всего лишь ребенок, говорил он. Каких чудес доблести можно ожидать от десятилетнего мальчика?
– В Спарте десятилетние – уже мужчины,– заявил я.
Это был первый раз, когда я увидел Бруксия всерьез, не на шутку рассердившимся. Он схватил меня за плечи и неистово встряхнул, требуя смотреть на него.
– Послушай меня, мальчик. Только боги и герои способны на храбрость в одиночестве. Мужчина может призвать мужество только в строю с братьями по оружию, в строю со своим племенем и своим городом. Самое достойное жалости состояние под небом – это когда человек остается один, лишенный богов своего дома и своего полиса. Он становится тенью, оболочкой, шуткой и насмешкой. И вот таким стал теперь ты, мой бедный Ксео. Нельзя ожидать доблести от того, кто брошен в одиночестве и отрезан от богов своего дома.
Он выпрямился и в печали отвел глаза. Я видел рабское клеймо у него на лбу. И понял. В подобном состоянии он пребывал все эти годы – в доме моего отца.
– Но ты держался мужчиной, дядюшка,– сказал я, потребив самое нежное из известных мне слов для выражения любви.– Как тебе это удавалось?
– Он посмотрел на меня грустным, ласковым взором. Любовь, которую я мог бы отдать своим собственным детям, я отдал тебе, племянничек. Это – мой ответ на непостижимые пути богов. Но, похоже, аргосцы богам дороже, чем я Боги позволили им отобрать у меня не одну жизнь, а целых две.
Эти слова, предназначенные для утешения, только укрепили мою решимость умереть. Мои руки распухли и стали вдвое толще, из них сочились гной и сукровица, смерзавшиеся потом в отвратительную ледяную массу, которую я отковыривал каждое утро, чтобы добраться до искалеченной плоти Бруксий делал все возможное с мазями и припарками, но без толку. Обе средние кости в правой ладони были раздроблены. Я не мог ни согнуть палец, ни сжать кулак. Никогда мне не держать копье, не сжимать меч. Диомаха сравнивала мое горе со своим, но я лишь горько посмеялся над ней:
Мы оставались, высоко в горах, где мех у местных куниц и лис был белым как снег. Мы спали в покинутых пастухами землянках или ледяных пещерах, которые вырубали каменными топорами. Мы застилали пол сосновыми ветвями и, как щенки, прижимались друг к другу под сложенными вместе тремя плащами. Я просил Бруксия и Диомаху бросить меня и дать мне спокойно умереть от холода. А они уговаривали меня, чтобы я дал им отнести себя в поселок к врачу. Я категорически отказывался. Никогда больше я не появлюсь перед незнакомыми людьми, любыми незнакомыми людьми, без оружия в руке. Неужели Бруксий вообразил, что у врачей более высокое представление о чести, чем у других? Что можно взять с раба и покалеченного мальчишки? Какая польза от изголодавшейся тринадцатилетней девочки?
Была у меня и другая причина не появляться в городе, Я ненавидел себя за то, что в час испытаний так бесстыдно кричал, не в силах остановиться. Я познал собственное сердце, и это было сердце труса. Я питал к себе жгучее, безжалостное презрение. Легенды о спартанцах, что я лелеял в душе, только усиливали мое отвращение к самому себе. Никто из них не стал бы, как я, молить о пощаде, потеряв последние остатки достоинства. К тому же меня продолжала мучить позорная смерть моих родителей. Где находился я в час их отчаяния? Меня не было там, где они нуждались во мне. В мыслях я снова и снова представлял ту бойню, и каждый раз меня не оказывалось на месте. Я хотел умереть.
Единственно, что меня утешало, была уверенность в том, что я умру, умру уже скоро и таким образом покину этот ад своего постыдного существования.
Бруксий догадывался о моих мыслях и попытался обезоружить меня. Я же всего лишь ребенок, говорил он. Каких чудес доблести можно ожидать от десятилетнего мальчика?
– В Спарте десятилетние – уже мужчины,– заявил я.
Это был первый раз, когда я увидел Бруксия всерьез, не на шутку рассердившимся. Он схватил меня за плечи и неистово встряхнул, требуя смотреть на него.
– Послушай меня, мальчик. Только боги и герои способны на храбрость в одиночестве. Мужчина может призвать мужество только в строю с братьями по оружию, в строю со своим племенем и своим городом. Самое достойное жалости состояние под небом – это когда человек остается один, лишенный богов своего дома и своего полиса. Он становится тенью, оболочкой, шуткой и насмешкой. И вот таким стал теперь ты, мой бедный Ксео. Нельзя ожидать доблести от того, кто брошен в одиночестве и отрезан от богов своего дома.
Он выпрямился и в печали отвел глаза. Я видел рабское клеймо у него на лбу. И понял. В подобном состоянии он пребывал все эти годы – в доме моего отца.
– Но ты держался мужчиной, дядюшка,– сказал я, потребив самое нежное из известных мне слов для выражения любви.– Как тебе это удавалось?
– Он посмотрел на меня грустным, ласковым взором. Любовь, которую я мог бы отдать своим собственным детям, я отдал тебе, племянничек. Это – мой ответ на непостижимые пути богов. Но, похоже, аргосцы богам дороже, чем я Боги позволили им отобрать у меня не одну жизнь, а целых две.
Эти слова, предназначенные для утешения, только укрепили мою решимость умереть. Мои руки распухли и стали вдвое толще, из них сочились гной и сукровица, смерзавшиеся потом в отвратительную ледяную массу, которую я отковыривал каждое утро, чтобы добраться до искалеченной плоти Бруксий делал все возможное с мазями и припарками, но без толку. Обе средние кости в правой ладони были раздроблены. Я не мог ни согнуть палец, ни сжать кулак. Никогда мне не держать копье, не сжимать меч. Диомаха сравнивала мое горе со своим, но я лишь горько посмеялся над ней: