Страница:
Немножко посмотрел сквозь ресницы на солнышко – ближе к вечеру это как лимонада попить, вчерашнего, выдохшегося, без пузыриков почти. Даже не лимонад, а ситро это должно называться – то, что я попил, глядя на солнышко.
Я часто хожу к площади трех вокзалов – там у меня дело.
Неподалеку от метро привычно покачивалась толпа гастарбайтеров, лица как печеные яйца, руки грязные настолько, словно они спят, закапывая ладони в землю. Где ж они могут работать, такие неживые? Всё, что можно с ними сделать, – бросить в яму, даже не связывая. И они будут вяло подрыгивать ногами, а кто-то без смысла взмахнет рукой, пока на них лопатой, черными комками…
Как липко всё вокруг.
Дембель, весь в аксельбантах, как дурак. Стоит рядом с проституткой, она выше его на голову.
Проститутка – черная шевелюра, невидные глаза под очками, губы щедрые, как у старого клоуна, белое, как белая ткань, лицо. Отворачивается, будто от парня пахнет. Тем более что действительно пахнет. Он пьяный, расхристанный, пытается говорить ей на ухо, для чего привстает иногда на носки, тут же пошатывается и едва не валится, бестолково переступая ногами. Она двумя пальцами упирается ему в плечо, держа на отдалении. Дембель обещает ей бесплатное блаженство – деньги он прохерачил в привокзальной забегаловке. Четыре по сто, с одним бутербродом. Билеты домой уже куплены. Иди сдай билеты, тебе отсосут за это. Домой по шпалам дойдешь.
Неподалеку стоят еще три девицы, все некрасивые, на тонких ногах, с тонкими носами, в тонких пальцах тонкие сигареты.
Я обошел вокруг них, они не обратили внимания.
А вот та, из-за которой я здесь.
В джинсах, почти не накрашенная, будто поболтать с подругами вышла, а не по делу.
Бедра широкие, крепкие скулы, светлая крашеная челка, наглые глаза, смеется. Майка выше пупка – заметны несколько растяжек на коже, рожалая.
Она похожа на мою жену.
Я бываю здесь почти каждый день.
Наверное, мне хочется ее купить и потом, не знаю, поговорить… объяснить что-то.
Она говорит с одной из тонколицых – обсуждают какую-то недавнюю историю.
– Я кричу Ахмету: ты сдурел? – белозубо хохочет скуластая. Тонколицая в ответ передвигает по лицу тонкие брови, иногда они становятся почти вертикальными и похожими на дождевых червей. Кажется, что брови тоже сейчас уползут, сначала одна, потом вторая.
– Ахмет мне кричит: да по херу, иди и обслуживай! – заливается скуластая, иногда сдувая челку с глаз.
Я подошел совсем близко и, не сдержав любопытства, заглянул ей в лицо. Она вдруг перевела на меня прямой взгляд и спросила:
– Пойдем?
Мы обошли здание метро и направились в сторону привокзальных киосков. Вслед нам смотрели двое сутенеров, горцы, один молодой, худощавый, другой обрюзгший, лысый, подглазья выдают изношенные почки.
– Тебя как зовут? – спросила она.
Я помолчал, забыв разом все мужские имена.
– А тебя? – сказал наконец.
– Оксана.
Я кивнул тем движением, каким стряхивают пот со лба, когда заняты руки.
– Ты местный? – спросила она; интонация как у старшеклассницы, которая говорит с малолеткой.
– Местный, – ответил малолетка.
– Я тебя видела уже несколько раз, ты всё смотришь. Стесняешься, что ли? Или денег жалко?
Погоняв во рту слюну, я смолчал.
– У тебя обручальное кольцо на руке, – продолжила она спокойно. – Потом домой отправишься, к жене?
– Куда идем, Оксана? – перебил я ее.
– Или в комнату отдыха на вокзале, или на квартиру, тут недалеко, – с готовностью откликнулась она. – Ты как?
– Пойдем на квартиру.
У ларьков она остановились и сказала:
– Три тысячи это будет стоить. Можешь сразу деньги дать?
– На.
Я достал скомканную пачку из кармана, отсчитал три купюры.
– Дашь еще тысячу на обезвреживающий крем?
– Нет, – пожадничал я.
– Ну, как хочешь.
Она нетерпеливо обернулась куда-то внутрь киоска, я посмотрел туда же. Виднелась уставшая продавщица и ряды со спиртным и сигаретами.
– Может, вина купим? – предложила она.
– Я не пью, пошли.
Оксана вдруг быстро вспорхнула в киоск, и тут же у двери, возбужденно споря, встали двое немолодых горцев.
Я сделал шаг за девушкой, горцы в два толстых живота загородили путь.
– Ну-ка, кыш, – сказал я, слегка толкнув одного в плечо. Они продолжали увлеченно говорить. Я толкнул сильнее. Горец немного сдвинулся. Впрочем, это оказалось необязательным: киоск был со сквозным выходом. Сбежала моя скуластая.
Я вышел на улицу и засмеялся вслух: ну и глупец.
В Ленском вокзале есть дорогое и нелепое кафе, самое место для меня.
Двести граммов прозрачной, два темных пива, жюльен, отварные креветки, восемь штук, судя по цене, по пятьдесят рублей каждая.
– А ведь она вернется сюда, – неожиданно сказал я вслух спустя час. Не пойдет же она с тремя тысячами домой.
Рассчитался и вышел на улицу. Не очень отсвечивая, добрел до угла Ленского, как раз чтобы видеть девичью стоянку. Ну, так и знал. Стоит себе, опять смеется.
Почти бегом я вернулся на вокзал.
В полицейском участке на меня никто внимания не обращал. Вид у полиции был такой, что лучше их вообще не беспокоить.
Я тронул за рукав шедшего к дверям сержанта:
– Слушай, земляк. Меня проститутка нагрела на три штуки. Заберешь у нее деньги – половину тебе отдам.
Он посмотрел на меня безо всякого чувства.
– Не, брат, – ответил, подумав секунду. – Их хачи кроют – с хачами тут никто не связывается вообще.
Я вздохнул, исполненный печали, но не уходил.
– Ладно, погоди, – ответил он. – Сейчас у помдежа спрошу.
Сержант надавил звонок; щелкнув, открылась железная дверь дежурки.
Спустя минуту ко мне вышел неспешный прапорщик, пожевывая что-то. Наглые и будто резиновые щеки чуть подрагивали – хотелось оттянуть на них кожу, посмотреть, что будет.
Вдруг, вздрогнув, я узнал в прапорщике своего сослуживца, с одного призыва, по фамилии Верисаев, кличка его была Исай, реже – Художник. Первый год службы только я один знал, что он рисует, и никому не говорил об этом.
Бойцом Верисаев был, скорей, прибитым, однажды с ним вообще случилась полная и печальная мерзота… В те дни, кстати, Верисаев сознался в своем умении пользоваться цветными карандашами и красками. С тех пор он, запертый в подвале, усердно рисовал альбомы дембелям. Потом он сам стал дедом и гноил молодых, как напрочь озверелый, большего скота я не видел.
Кажется, после армии мы не виделись… Я не помню.
– Что? – спросил Верисаев, не кивнув мне как знакомому и не представившись как положено. – Украли что-то?
Я еще секунду смотрел в ему глаза, а он, с гадкой снисходительностью и не моргая, взгляд свой не отводил.
У него была седая прядь в волосах.
Отрицательно качнув головой, я развернулся к выходу. Запутался, само собою, в какую сторону открывается дверь, дергал во все четыре стороны, пока мне в лоб ее не открыли.
«Сказал ему сержант, что у меня случилось, или нет?» – некоторое время гадал я, а потом весело махнул рукой. Запасы бесстыдства в любом человеке огромны, сколько ни копай – до дна так и не доберешься.
Сделав широкий круг, путаясь в гастарбайтерах, я обошел метро и снова вырулил к Ярскому.
Там тоже свои полицаи обнаружились, целых трое.
Привокзальные стражи – особая порода, они все время ходят с таким видом, с каким мы с пацанвой бродили по своей окраине, ища какую бы сделать пакость.
– Старшой, не поможешь? – спросил я прапора с огромным бугристым лбом и в двух словах поведал суть проблемы, пообещав поделиться.
«Зачем ему такой лоб, – подумал. – Что он им делает?»
– Ну, пойдем, – сказал не очень охотно и, уже обращаясь к двум своим напарникам, попросил: – Посматривайте там на обезьян, когда буду говорить.
Скуластая даже не заметила, как мы подошли, она снова стояла в окружении нескольких тонконогих и, почти не переставая, смеялась.
Старшой грубо выдернул ее за руку и потащил как ребенка.
Она сразу и всерьез напугалась – я по лицу увидел.
– Что случилось? – спросила, мелко переступая.
– Сейчас узнаешь что, в камере посидишь и вспомнишь, – ответил старшой.
Но прошли мы недолго, тут же подбежали с разных сторон, гортанные, черноволосые, один, тот, что постарше, лысый, схватил старшого за рукав.
– Что случилось, начальник? Что такое?
Старшой остановился, медленно, набычив бугристый лоб, повернул голову, глядя на волосатые пальцы, сжавшие его кисть, и негромко сказал:
– Быстро убрал руку, или я тебе отломлю ее сейчас.
– Куда ты Оксану нашу ведешь? – спросил лысый, убирая руку; напоследок даже слегка погладив китель.
– В камеру пойдет Оксана.
– А что? зачем? где провинилась?
– На деньги нагрела парня.
– Какого парня?
– Вот этого.
Лысый перевел на меня глаза. Я с трудом удержался от того, чтоб щелкнуть каблуками.
– Ты нагрела этого парня? – с натуральным возмущением спросил лысый у скуластой, ткнув меня, не глядя, пальцем в грудь. Побольнее постарался, сука.
– Я его впервые вижу! – ответила скуластая.
– Она его впервые видит, – сказал лысый старшому, словно переводя с другого языка.
– Ну и хер с вами, – сказал старшой и резко дернул девку за собой – лоб его качнулся при этом, как рында.
Она оглянулась на сутенеров с натуральным ужасом – так дочь смотрела бы на родителей.
Лысый забежал вперед и, выказывая всю серьезность своих намерений, извлек из кармана пачку денег.
– Эй-эй! Стой!.. Сколько надо этому вашему?
– Три штуки, – сказал старшой.
Лысый отсчитал шесть пятисоток и, подумав, передал деньги мне.
Старшой отпустил девушку. Никто никуда не уходил, все стояли и смотрели друг на друга.
– Ну? – сказал мне старшой.
Я передал ему полторы тысячи, которые он спокойно засунул в карман брюк, и патруль тут же пошел себе.
Мы остались втроём с сутенерами и Оксаной.
– Так ты работаешь или нет? – спросил я скуластую, задорно передернув плечами.
Она беспомощно огляделась, не зная ответа. Лысый еле заметно кивнул ей и тоже сразу ушел; за ним потянулись остальные.
Улыбаясь, я разглядывал Оксану.
Как же все-таки похожа. А если бы у нас были дети – они получились бы такие же, как мои?
Брезгливо скривившись, она, наконец, развернулась и пошла.
В заднем кармане ее джинсов виднелся мобильный; естественно, я смотрел на ее задние карманы.
Высокий дом, девять вроде бы этажей. Кодовый замок, цифры на котором она набрала дрожащими пальцами. Лифт вызывать не стала, почти бегом побежала по лестнице, но мне отчего-то казалось, что она больше не будет прятаться. Я еще поднимался, когда удивленно лязгнул замок и проскрипела распахнутая дверь.
Вывернув на лестничную площадку, сразу увидел пустую прихожую – видимо, скуластая сразу уцокала куда-то внутрь, не снимая своих туфель.
Тихо вошел следом, заглянул, не закрывая входную дверь, на кухню: стол, клеенка, течет кран, на холодильнике наклеены голые девки из вкладышей в жвачки; потом в единственную комнату: разложенный диван, передвижной столик с грязной пепельницей, выцветший паркет на полу, скуластая Оксанка курит у раскрытой форточки, босиком на паркете, туфли рядом лежат на боку. На подоконнике какой-то ненужный подсвечник, без свечи. Балконная дверь закрыта.
Рассмотрев комнату, я вернулся к выходу, захлопнул дверь, закрыл замок, приметил щеколду – задвинул и ее.
…и где тут наши крепкие скулы?..
– Какой ты урод, – сказала она, бычкуя сигарету о черный металл подсвечника.
– Ну, – согласился я.
Потом спросил:
– А эти твои… Ахмет там… Они как? Не уроды?
– Они такие, какие они есть. Лучше тебя и твоих полицаев.
– Ну и славно. Раздевайся тогда.
Не поворачиваясь ко мне, она с усилием стянула джинсы, белье было красное, на слишком белом теле. Постояла, видимо раздумывая, снимать блузку или нет, не сняла. Решительно развернувшись, шагнула на диван, как будто на высокую ступень, потом сразу стала на четвереньки и проползла в самый угол. Уселась там, расставив чуть шире, чем нужно, согнутые в коленях ноги: смотри, урод.
– Будешь выкобениваться – въебу вот этим подсвечником, – неожиданно для себя и себе не веря сказал я.
Взял подсвечник и подошел к дивану.
Она-то сразу поверила. Вытащила откуда-то из подлокотника презерватив, вскрыла, посмотрела на меня внимательно.
– Надеть? – спросила совсем по-доброму.
– Что делать будем? – поинтересовался, имея в виду нечто неясное мне самому.
Глядя в сторону, скуластая привычно произнесла:
– Стрип, орал, классика, массаж, лесбийские игры…
– Со мной, что ли, лесбийские игры?.. А золотой дождь отчего не назвала?
Она посмотрела на меня внимательно. Я так и держал, покачивая, подсвечник в руке, будто примериваясь ударить.
– Не надо, слушай, – попросила она.
Я вскинул брови.
– У меня сын есть, – добавила совсем жалостливо.
– Да что ты? Здесь? – я заглянул за диван.
– Нет, – искренне напугалась она, будто ребенок действительно мог здесь оказаться. – Дома, в деревне, в Княжом…
Кто-то явственно толкнулся во входную дверь. Скуластая встрепенулась.
В курсе мы, кто пришел, а то мы не догадались.
– Знаешь, – сказал я, – есть несколько американских фильмов, где богатый джентльмен влюбляется в проститутку и уводит ее с собой.
– Знаю, – ответила она тихо, одним дыханием, продолжая вслушиваться.
– Ты никогда не задумывалась, почему во всех этих фильмах проститутка выходит на работу в первый раз? Почему бы ей не выйти в семьсот тридцать седьмой – и тут налететь на свою судьбу, на этого блондина с миллионом долларов?
Она молчала, уже открыто косясь в сторону входных дверей, хоть и не видных с дивана.
– Сын, говоришь, есть? – громко, уже дурачась, спросил я.
– Нет, – зло ответила скуластая, до розовых пятен раздражаясь, что никто никак не войдет к нам.
– Тогда делай свой золотой дождь, царевна.
В дверной замок вполз ключ, медленно провернул железный язычок. Дверь толкнули, но была еще щеколда, она не давала войти нашим гостям. Я подошел к двери и закрыл замок снова, рука с другой стороны пыталась ключом сдержать провороты, но безуспешно.
– Эй, белый! – сказали мне негромко из-за двери. – Открывай, время вышло.
Неведомым образом я знал, что за дверью их несколько; кажется, четверо.
– Не-не, ребята, у нас тут еще золотой дождь по плану. Пару минут подождите. Оксан, сколько у тебя обычно длится золотой дождь? – громко спросил я.
– Открывай, ты, долбоёб, – снова повторили негромко за дверью.
Я вернулся в комнату. Скуластая улыбалась, светло глядя пред собой и покусывая губы.
В дверь начали бурно стучать, долбить и колотить.
Подмигнув скуластой, я рванул на себя балконную дверь…
…и когда уже висел на руках, пытаясь примериться, куда бы спрыгнуть повеселей, услышал, как девка закричала:
– Он с балкона! С балкона спрыгнул! На улицу бегите!
Она рванулась за мной на балкон, но растерялась: то ли бить меня по рукам, чтоб я отцепился, то ли, наоборот, схватить за кисть и не отпускать.
Но я уже был на земле.
На улице меня встретил нежданный, остроклювый дождик – и снова противно запахло рыбой. Как будто где-то неподалеку лежала скисшая и старая рыбацкая роба…
Пока я принюхивался и думал, куда мне лучше бежать – налево или направо, меня крутануло и бросило на асфальт.
– Три штуки гони, ты! – сразу приступили к делу трое горбоносых. – Все деньги гони, блядь! Мы тебя уроем сейчас! Трахнем тебя сейчас!
Я вытащил из кармана деньги, смял и бросил в лужу рядом с собой.
– Ты, сука! – сказал кто-то из них, и я получил острым ботинком в ухо.
– Что у тебя с лицом? – Аля раскрыла свои темные, как сливовое варенье, глазищи.
– Наступили.
– Кто?
– Нацменьшинства.
Когда очнулся, проверил первым делом, на месте ли брюки, брючный ремень. Мало ли что у них на уме. Может, правду обещали.
Ремень на месте. Брюки на мне. Даже паспорт в заднем кармане остался.
Денег в луже не было.
Зачерпнул из лужицы, приложил к уху, в голове сразу же как будто море поднялось – вверх и разом, с грохотом, огромное – и упало на дно, где сидел я. Залило видимость на минуту.
Посидел, царапая асфальт левой рукой и подвывая. Темное сползло с одного глаза, со второго еще нет. Я опять увидел лужу.
Бережно, двумя пальцами, еще раз потрогал ухо: оно было как раскаленная спираль, в ушной раковине можно печь яйца. Шмыгнул носом и понял ко всему, что нос у меня огромный, не умеющий вдыхать, заполненный черной (откуда-то знал, что черной) субстанцией, но если я попытаюсь высморкаться, у меня разломится напополам ухо и выпадет в лужу тот глаз, что открывается.
Одной рукой я придерживал ухо, не прикасаясь к нему: сделав ладонь ковшиком, накрыл его, будто оно было большой мясной бабочкой или, например, лягушкой. Ухо мое ухо, о!
Другой рукой я медленно и почти с нежностью вытягивал из одной ноздри нечто длинное, витиеватое, действительно черное, очень тягучее и никак не кончающееся. В испуге я косил единственным глазом на то, что извлекается из ноздри, и пугался увидеть второй глаз, который постепенно на этих странных нитях я неожиданно вытащу из черепа. Глаза все не было, зато кроваво-слизистая косичка, наконец, кончилась, и теперь предстояло отлепить ее от пальцев. Опять счистил об асфальт. «Это пожарить можно», – подумал мечтательно.
Не раскрывая уха, встал на колено, упор, подъем, море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, спасла стена, так бы упал. Горячий затылок и в меру прохладный кирпич, как вам хорошо вместе.
Пошли, ты.
Пошли, разве я против.
И не надо на меня так смотреть, товарищ женщина.
Никому не надо.
Только одной даме я сейчас покажу, как я выгляжу, мы очень любим, когда женщины пугаются. Входим, волоча кишки за собой. Милый мой, что у тебя с кишками, отчего они так волочатся за тобой? Ерунда, не обращай внимания, со мной и не такое бывало.
Надеюсь, что очевидное различие формы моих ушей не станет препятствием для попадания в метро.
Мы познакомились с ней в метро. Она спускалась на эскалаторе, я поднимался и разглядывал девушек, которые делали вид, что меня не замечают.
Алька сама елозила своими веселыми глазищами по соседнему эскалатору, как будто там потерялся ее добрый знакомый.
Мужик у нее тогда был, чего она искала в метро, непонятно.
Я вперился в нее и смотрел – чуть не сломал шею, оборачиваясь. Она все это видела, и забавлялась этим, и в последнее мгновение оглянулась и показала язык.
Слизнула меня с эскалатора.
Я бросился вверх, бегом, бегом, бегом, извините, еще раз извините, с каким бы, а, удовольствием я бы взял твою, тетка, огромную сумку, мешающую мне бежать, и киданул вниз, чтоб она загромыхала туда, спотыкаясь на каждом фонаре… вот мы уже наверху, а там, черт, выход на улицу, махнул дверью, едва не зашиб идущего за мной, пробежал вдоль каменной стены, снова вход в метро, черт, нет жетона, влез без очереди, сдачу оставил железной тарелке, поскакал вниз, ничего не видя, когда глаза поднял – поперхнулся: стоит внизу, ждет, машет ручкой, смеется.
«Твою-то мать, может, она спутала меня с кем?» – подумал.
– Привет, мы что, знакомы? – спросил.
– Еще нет. Алька, – сказала она.
Она была вся такая как слива, которую хотелось раздавить в руке и есть потом с руки все эти волокна, сырость, мякоть.
– Ну. А ты кто? – Загорелая, щеки у нее – как настоящие щеки, а не просто так, кожа, губы сливовые, язычок маленький и, кажется, твердый, как сливовая косточка. – А?
Кто я, блядь, такой.
С чего начать: глаза, уши, печень, сердце. У всего своя биография, свои воспоминания, свое будущее, до определенного момента разное.
С какого места приступим, у меня еще много мест.
Мы, ребенок я и моя семья, жили в двухэтажном доме старого фонда, на самой-самой окраине столицы; отсыревший, гнилой, тяжелый, полный копошащейся живности, дом был похож на осенний гриб.
На чердаке нашего дома жили голуби, очень много. Ночью было слышно: гурр, гурр, гурр – прилаживаясь спать, они разговаривали друг с другом на каком-то своем иврите.
Когда я просыпался, уже никто не гуркал, голуби улетали поклевать, побродить в лужах, поковыряться в семечках; в доме было тихо и очень солнечно. Сначала солнечно через закрытые глаза, потом прямо в открытые – как из ведра.
То есть последними засыпали уши, глазам уже было всё равно; а просыпались первыми глаза, уши еще ничего не соображали, только хруст подушки, быть может.
Зверья в доме еще не водилось, я шел босиком к туалету, вот еще один орган появился, доброе утро тебе.
Потом бегом в кровать – холодно, мурашки по детским лопаткам, большие, быстрые и рассыпчатые, как крупа.
По дороге несколько игрушек из деревянного ящика с собой в кровать – почему-то больше всего я любил белого пластмассового зайца с черными глазами, только его и помню до сих пор. Он был полый, в одном месте продырявленный, уши сросшиеся, стоят, как галуны у гусара, еще усы такие – можно пальцем трогать, неровные, как старая болячка.
Заяц играл с другими игрушками – видимо, солдаты еще были, большие, прямые, бестолковые. Почему-то мне было всё равно, что огромные зайцы воюют с солдатами, – никаких моих представлений о мире это не нарушало.
Наигравшись, вставал опять, включал телевизор, там было два канала, первый и второй.
Переключать программы надо было пассатижами, они лежали на столе возле.
Бывший переключатель тоже тут находился, расколотый на две части, отец никак не находил времени склеить, а может, и нельзя уже было склеить, но мать жалела выкидывать деталь.
В телевизоре показывали сельское хозяйство, краны, дирижеров, иногда врачей.
Сжимал пассатижи и щелкал, пока не надоедало: дирижер и трактор, скрипач и рожь, виолончель и комбайн…
После тракторов и скрипок хотелось есть.
На столе стояло молоко, в черной, прожженной, как царь-пушка, сковороде лежали нежнейшие сырники – мама.
Стук в окно – знал, кто стучит, но всегда пугался в первые мгновения.
Стучал сосед, на год старше меня, звали Серый – а как его еще могли звать? Также был Гарик, прибегал с другой улицы, весь в веснушках, на три года старше нас, лукавый, матерщинник.
Гарик пел загадочно: «Чики-брики-таранте, чики-брики-таранте!»
Я тоже подхватил, привязчивая мелодия. Гарик сидел с веточкой в зубах.
– При взрослых не пой, – сказал тихо, когда вышла из подъезда соседка.
– А что означает «чики-брики-таранте»? – спросил я.
– Ебаться, – коротко ответил он.
Я ничего не понял. Посмотрел внимательно на соседку, примеривая к ней новое слово, и замолк.
Потом тихо глянул на глупое лицо Гарика и подумал, что он и сам не знает, о чем мне сказал.
Но это не Гарик стучал, он вообще ко мне никогда не заходил – он только к Серому, у родителей Серого был магнитофон, пацанва слушала по утрам всякие песни, когда Гарик прогуливал школу. Меня к магнитофону не подпускали: Серый страшно боялся его сломать.
Стучал, говорю, он.
– Пойдем голубей бить! – предложил Серый сразу. – Там уже Гарик сидит, на чердаке.
Спорить я тогда не умел, соглашался на любую замуту, брел за старшими без всякой мысли в голове.
Пока я искал носки, но нашел колготки, которые, пугаясь, что меня заметит Серый, скорей спрятал обратно в шкаф, дружок мой доел сырники и с чмоком вскрыл холодильник, так что внутри все затряслось и задрожало, достал молоко. Выпил и молоко, потом я уже не видел, что происходило, а когда вернулся одетый, Серый снова жевал, сидя перед открытым холодильником на корточках.
Закрыли дверь в дом, ключ всегда лежал под половичком у входа – никого не боялись.
– Найди себе палку, – велел Серый, и я взял первую попавшуюся палку с земли. У Серого уже был припасен железный штырь.
Мы обошли дом – к ржавой лестнице, что вела на чердак второго этажа.
Дверь чердака неожиданно открылась, и оттуда вылез Гарик с голубем в руке; держа за ноги, он размахивал птицей, уже очумевшей настолько, что она еле шевелила крыльями.
Гарик, зацепившись одной рукой за лестницу, трижды, насколько мог сильно, ударил голубя об стену. Во все стороны, как из драной подушки, сыпанули перья. Голубь неожиданно ожил, стал бить крыльями, отчего перьев полетело еще больше. Голова его дрожала и дергалась, как поплавок. Голубь понял, что его голубиную жизнь нацепили на крючок – и сейчас извлекут наружу, как рыбу из воды.
Приблизив птицу к лицу, Гарик посмотрел на дело рук своих и с размаху подбросил голубя вверх – тот перекувыркнулся над нашими головами и с тупым звуком пал в траву. Попытался взлететь, трепыхнулся, шевельнул крылом, но ничего у него уже не получалось, он издыхал, раскрыв клюв, еле кивая головой.
– Давайте сюда, – позвал Гарик весело. – Их тут полно, нельзя выпускать.
Серый двинулся первым, я потащил себя следом, часто взглядывая на грязные подошвы дружка. Иногда с них сыпалось мне в глаза.
Гарик дождался нас. Запустив меня и Серого, воровато оглядел двор и соседние дома, затем прикрутил дверь веревкой.
Чердак был пронизан белесыми лучами из слуховых окон и просохшей насквозь в нескольких местах крыши. В лучах, от ужаса пугаясь взлететь, шевелились голуби. Некоторые были настолько пушистые и пышные, что напоминали ежей.
Я часто хожу к площади трех вокзалов – там у меня дело.
Неподалеку от метро привычно покачивалась толпа гастарбайтеров, лица как печеные яйца, руки грязные настолько, словно они спят, закапывая ладони в землю. Где ж они могут работать, такие неживые? Всё, что можно с ними сделать, – бросить в яму, даже не связывая. И они будут вяло подрыгивать ногами, а кто-то без смысла взмахнет рукой, пока на них лопатой, черными комками…
Как липко всё вокруг.
Дембель, весь в аксельбантах, как дурак. Стоит рядом с проституткой, она выше его на голову.
Проститутка – черная шевелюра, невидные глаза под очками, губы щедрые, как у старого клоуна, белое, как белая ткань, лицо. Отворачивается, будто от парня пахнет. Тем более что действительно пахнет. Он пьяный, расхристанный, пытается говорить ей на ухо, для чего привстает иногда на носки, тут же пошатывается и едва не валится, бестолково переступая ногами. Она двумя пальцами упирается ему в плечо, держа на отдалении. Дембель обещает ей бесплатное блаженство – деньги он прохерачил в привокзальной забегаловке. Четыре по сто, с одним бутербродом. Билеты домой уже куплены. Иди сдай билеты, тебе отсосут за это. Домой по шпалам дойдешь.
Неподалеку стоят еще три девицы, все некрасивые, на тонких ногах, с тонкими носами, в тонких пальцах тонкие сигареты.
Я обошел вокруг них, они не обратили внимания.
А вот та, из-за которой я здесь.
В джинсах, почти не накрашенная, будто поболтать с подругами вышла, а не по делу.
Бедра широкие, крепкие скулы, светлая крашеная челка, наглые глаза, смеется. Майка выше пупка – заметны несколько растяжек на коже, рожалая.
Она похожа на мою жену.
Я бываю здесь почти каждый день.
Наверное, мне хочется ее купить и потом, не знаю, поговорить… объяснить что-то.
Она говорит с одной из тонколицых – обсуждают какую-то недавнюю историю.
– Я кричу Ахмету: ты сдурел? – белозубо хохочет скуластая. Тонколицая в ответ передвигает по лицу тонкие брови, иногда они становятся почти вертикальными и похожими на дождевых червей. Кажется, что брови тоже сейчас уползут, сначала одна, потом вторая.
– Ахмет мне кричит: да по херу, иди и обслуживай! – заливается скуластая, иногда сдувая челку с глаз.
Я подошел совсем близко и, не сдержав любопытства, заглянул ей в лицо. Она вдруг перевела на меня прямой взгляд и спросила:
– Пойдем?
Мы обошли здание метро и направились в сторону привокзальных киосков. Вслед нам смотрели двое сутенеров, горцы, один молодой, худощавый, другой обрюзгший, лысый, подглазья выдают изношенные почки.
– Тебя как зовут? – спросила она.
Я помолчал, забыв разом все мужские имена.
– А тебя? – сказал наконец.
– Оксана.
Я кивнул тем движением, каким стряхивают пот со лба, когда заняты руки.
– Ты местный? – спросила она; интонация как у старшеклассницы, которая говорит с малолеткой.
– Местный, – ответил малолетка.
– Я тебя видела уже несколько раз, ты всё смотришь. Стесняешься, что ли? Или денег жалко?
Погоняв во рту слюну, я смолчал.
– У тебя обручальное кольцо на руке, – продолжила она спокойно. – Потом домой отправишься, к жене?
– Куда идем, Оксана? – перебил я ее.
– Или в комнату отдыха на вокзале, или на квартиру, тут недалеко, – с готовностью откликнулась она. – Ты как?
– Пойдем на квартиру.
У ларьков она остановились и сказала:
– Три тысячи это будет стоить. Можешь сразу деньги дать?
– На.
Я достал скомканную пачку из кармана, отсчитал три купюры.
– Дашь еще тысячу на обезвреживающий крем?
– Нет, – пожадничал я.
– Ну, как хочешь.
Она нетерпеливо обернулась куда-то внутрь киоска, я посмотрел туда же. Виднелась уставшая продавщица и ряды со спиртным и сигаретами.
– Может, вина купим? – предложила она.
– Я не пью, пошли.
Оксана вдруг быстро вспорхнула в киоск, и тут же у двери, возбужденно споря, встали двое немолодых горцев.
Я сделал шаг за девушкой, горцы в два толстых живота загородили путь.
– Ну-ка, кыш, – сказал я, слегка толкнув одного в плечо. Они продолжали увлеченно говорить. Я толкнул сильнее. Горец немного сдвинулся. Впрочем, это оказалось необязательным: киоск был со сквозным выходом. Сбежала моя скуластая.
Я вышел на улицу и засмеялся вслух: ну и глупец.
В Ленском вокзале есть дорогое и нелепое кафе, самое место для меня.
Двести граммов прозрачной, два темных пива, жюльен, отварные креветки, восемь штук, судя по цене, по пятьдесят рублей каждая.
– А ведь она вернется сюда, – неожиданно сказал я вслух спустя час. Не пойдет же она с тремя тысячами домой.
Рассчитался и вышел на улицу. Не очень отсвечивая, добрел до угла Ленского, как раз чтобы видеть девичью стоянку. Ну, так и знал. Стоит себе, опять смеется.
Почти бегом я вернулся на вокзал.
В полицейском участке на меня никто внимания не обращал. Вид у полиции был такой, что лучше их вообще не беспокоить.
Я тронул за рукав шедшего к дверям сержанта:
– Слушай, земляк. Меня проститутка нагрела на три штуки. Заберешь у нее деньги – половину тебе отдам.
Он посмотрел на меня безо всякого чувства.
– Не, брат, – ответил, подумав секунду. – Их хачи кроют – с хачами тут никто не связывается вообще.
Я вздохнул, исполненный печали, но не уходил.
– Ладно, погоди, – ответил он. – Сейчас у помдежа спрошу.
Сержант надавил звонок; щелкнув, открылась железная дверь дежурки.
Спустя минуту ко мне вышел неспешный прапорщик, пожевывая что-то. Наглые и будто резиновые щеки чуть подрагивали – хотелось оттянуть на них кожу, посмотреть, что будет.
Вдруг, вздрогнув, я узнал в прапорщике своего сослуживца, с одного призыва, по фамилии Верисаев, кличка его была Исай, реже – Художник. Первый год службы только я один знал, что он рисует, и никому не говорил об этом.
Бойцом Верисаев был, скорей, прибитым, однажды с ним вообще случилась полная и печальная мерзота… В те дни, кстати, Верисаев сознался в своем умении пользоваться цветными карандашами и красками. С тех пор он, запертый в подвале, усердно рисовал альбомы дембелям. Потом он сам стал дедом и гноил молодых, как напрочь озверелый, большего скота я не видел.
Кажется, после армии мы не виделись… Я не помню.
– Что? – спросил Верисаев, не кивнув мне как знакомому и не представившись как положено. – Украли что-то?
Я еще секунду смотрел в ему глаза, а он, с гадкой снисходительностью и не моргая, взгляд свой не отводил.
У него была седая прядь в волосах.
Отрицательно качнув головой, я развернулся к выходу. Запутался, само собою, в какую сторону открывается дверь, дергал во все четыре стороны, пока мне в лоб ее не открыли.
«Сказал ему сержант, что у меня случилось, или нет?» – некоторое время гадал я, а потом весело махнул рукой. Запасы бесстыдства в любом человеке огромны, сколько ни копай – до дна так и не доберешься.
Сделав широкий круг, путаясь в гастарбайтерах, я обошел метро и снова вырулил к Ярскому.
Там тоже свои полицаи обнаружились, целых трое.
Привокзальные стражи – особая порода, они все время ходят с таким видом, с каким мы с пацанвой бродили по своей окраине, ища какую бы сделать пакость.
– Старшой, не поможешь? – спросил я прапора с огромным бугристым лбом и в двух словах поведал суть проблемы, пообещав поделиться.
«Зачем ему такой лоб, – подумал. – Что он им делает?»
– Ну, пойдем, – сказал не очень охотно и, уже обращаясь к двум своим напарникам, попросил: – Посматривайте там на обезьян, когда буду говорить.
Скуластая даже не заметила, как мы подошли, она снова стояла в окружении нескольких тонконогих и, почти не переставая, смеялась.
Старшой грубо выдернул ее за руку и потащил как ребенка.
Она сразу и всерьез напугалась – я по лицу увидел.
– Что случилось? – спросила, мелко переступая.
– Сейчас узнаешь что, в камере посидишь и вспомнишь, – ответил старшой.
Но прошли мы недолго, тут же подбежали с разных сторон, гортанные, черноволосые, один, тот, что постарше, лысый, схватил старшого за рукав.
– Что случилось, начальник? Что такое?
Старшой остановился, медленно, набычив бугристый лоб, повернул голову, глядя на волосатые пальцы, сжавшие его кисть, и негромко сказал:
– Быстро убрал руку, или я тебе отломлю ее сейчас.
– Куда ты Оксану нашу ведешь? – спросил лысый, убирая руку; напоследок даже слегка погладив китель.
– В камеру пойдет Оксана.
– А что? зачем? где провинилась?
– На деньги нагрела парня.
– Какого парня?
– Вот этого.
Лысый перевел на меня глаза. Я с трудом удержался от того, чтоб щелкнуть каблуками.
– Ты нагрела этого парня? – с натуральным возмущением спросил лысый у скуластой, ткнув меня, не глядя, пальцем в грудь. Побольнее постарался, сука.
– Я его впервые вижу! – ответила скуластая.
– Она его впервые видит, – сказал лысый старшому, словно переводя с другого языка.
– Ну и хер с вами, – сказал старшой и резко дернул девку за собой – лоб его качнулся при этом, как рында.
Она оглянулась на сутенеров с натуральным ужасом – так дочь смотрела бы на родителей.
Лысый забежал вперед и, выказывая всю серьезность своих намерений, извлек из кармана пачку денег.
– Эй-эй! Стой!.. Сколько надо этому вашему?
– Три штуки, – сказал старшой.
Лысый отсчитал шесть пятисоток и, подумав, передал деньги мне.
Старшой отпустил девушку. Никто никуда не уходил, все стояли и смотрели друг на друга.
– Ну? – сказал мне старшой.
Я передал ему полторы тысячи, которые он спокойно засунул в карман брюк, и патруль тут же пошел себе.
Мы остались втроём с сутенерами и Оксаной.
– Так ты работаешь или нет? – спросил я скуластую, задорно передернув плечами.
Она беспомощно огляделась, не зная ответа. Лысый еле заметно кивнул ей и тоже сразу ушел; за ним потянулись остальные.
Улыбаясь, я разглядывал Оксану.
Как же все-таки похожа. А если бы у нас были дети – они получились бы такие же, как мои?
Брезгливо скривившись, она, наконец, развернулась и пошла.
В заднем кармане ее джинсов виднелся мобильный; естественно, я смотрел на ее задние карманы.
Высокий дом, девять вроде бы этажей. Кодовый замок, цифры на котором она набрала дрожащими пальцами. Лифт вызывать не стала, почти бегом побежала по лестнице, но мне отчего-то казалось, что она больше не будет прятаться. Я еще поднимался, когда удивленно лязгнул замок и проскрипела распахнутая дверь.
Вывернув на лестничную площадку, сразу увидел пустую прихожую – видимо, скуластая сразу уцокала куда-то внутрь, не снимая своих туфель.
Тихо вошел следом, заглянул, не закрывая входную дверь, на кухню: стол, клеенка, течет кран, на холодильнике наклеены голые девки из вкладышей в жвачки; потом в единственную комнату: разложенный диван, передвижной столик с грязной пепельницей, выцветший паркет на полу, скуластая Оксанка курит у раскрытой форточки, босиком на паркете, туфли рядом лежат на боку. На подоконнике какой-то ненужный подсвечник, без свечи. Балконная дверь закрыта.
Рассмотрев комнату, я вернулся к выходу, захлопнул дверь, закрыл замок, приметил щеколду – задвинул и ее.
…и где тут наши крепкие скулы?..
– Какой ты урод, – сказала она, бычкуя сигарету о черный металл подсвечника.
– Ну, – согласился я.
Потом спросил:
– А эти твои… Ахмет там… Они как? Не уроды?
– Они такие, какие они есть. Лучше тебя и твоих полицаев.
– Ну и славно. Раздевайся тогда.
Не поворачиваясь ко мне, она с усилием стянула джинсы, белье было красное, на слишком белом теле. Постояла, видимо раздумывая, снимать блузку или нет, не сняла. Решительно развернувшись, шагнула на диван, как будто на высокую ступень, потом сразу стала на четвереньки и проползла в самый угол. Уселась там, расставив чуть шире, чем нужно, согнутые в коленях ноги: смотри, урод.
– Будешь выкобениваться – въебу вот этим подсвечником, – неожиданно для себя и себе не веря сказал я.
Взял подсвечник и подошел к дивану.
Она-то сразу поверила. Вытащила откуда-то из подлокотника презерватив, вскрыла, посмотрела на меня внимательно.
– Надеть? – спросила совсем по-доброму.
– Что делать будем? – поинтересовался, имея в виду нечто неясное мне самому.
Глядя в сторону, скуластая привычно произнесла:
– Стрип, орал, классика, массаж, лесбийские игры…
– Со мной, что ли, лесбийские игры?.. А золотой дождь отчего не назвала?
Она посмотрела на меня внимательно. Я так и держал, покачивая, подсвечник в руке, будто примериваясь ударить.
– Не надо, слушай, – попросила она.
Я вскинул брови.
– У меня сын есть, – добавила совсем жалостливо.
– Да что ты? Здесь? – я заглянул за диван.
– Нет, – искренне напугалась она, будто ребенок действительно мог здесь оказаться. – Дома, в деревне, в Княжом…
Кто-то явственно толкнулся во входную дверь. Скуластая встрепенулась.
В курсе мы, кто пришел, а то мы не догадались.
– Знаешь, – сказал я, – есть несколько американских фильмов, где богатый джентльмен влюбляется в проститутку и уводит ее с собой.
– Знаю, – ответила она тихо, одним дыханием, продолжая вслушиваться.
– Ты никогда не задумывалась, почему во всех этих фильмах проститутка выходит на работу в первый раз? Почему бы ей не выйти в семьсот тридцать седьмой – и тут налететь на свою судьбу, на этого блондина с миллионом долларов?
Она молчала, уже открыто косясь в сторону входных дверей, хоть и не видных с дивана.
– Сын, говоришь, есть? – громко, уже дурачась, спросил я.
– Нет, – зло ответила скуластая, до розовых пятен раздражаясь, что никто никак не войдет к нам.
– Тогда делай свой золотой дождь, царевна.
В дверной замок вполз ключ, медленно провернул железный язычок. Дверь толкнули, но была еще щеколда, она не давала войти нашим гостям. Я подошел к двери и закрыл замок снова, рука с другой стороны пыталась ключом сдержать провороты, но безуспешно.
– Эй, белый! – сказали мне негромко из-за двери. – Открывай, время вышло.
Неведомым образом я знал, что за дверью их несколько; кажется, четверо.
– Не-не, ребята, у нас тут еще золотой дождь по плану. Пару минут подождите. Оксан, сколько у тебя обычно длится золотой дождь? – громко спросил я.
– Открывай, ты, долбоёб, – снова повторили негромко за дверью.
Я вернулся в комнату. Скуластая улыбалась, светло глядя пред собой и покусывая губы.
В дверь начали бурно стучать, долбить и колотить.
Подмигнув скуластой, я рванул на себя балконную дверь…
…и когда уже висел на руках, пытаясь примериться, куда бы спрыгнуть повеселей, услышал, как девка закричала:
– Он с балкона! С балкона спрыгнул! На улицу бегите!
Она рванулась за мной на балкон, но растерялась: то ли бить меня по рукам, чтоб я отцепился, то ли, наоборот, схватить за кисть и не отпускать.
Но я уже был на земле.
На улице меня встретил нежданный, остроклювый дождик – и снова противно запахло рыбой. Как будто где-то неподалеку лежала скисшая и старая рыбацкая роба…
Пока я принюхивался и думал, куда мне лучше бежать – налево или направо, меня крутануло и бросило на асфальт.
– Три штуки гони, ты! – сразу приступили к делу трое горбоносых. – Все деньги гони, блядь! Мы тебя уроем сейчас! Трахнем тебя сейчас!
Я вытащил из кармана деньги, смял и бросил в лужу рядом с собой.
– Ты, сука! – сказал кто-то из них, и я получил острым ботинком в ухо.
– Что у тебя с лицом? – Аля раскрыла свои темные, как сливовое варенье, глазищи.
– Наступили.
– Кто?
– Нацменьшинства.
Когда очнулся, проверил первым делом, на месте ли брюки, брючный ремень. Мало ли что у них на уме. Может, правду обещали.
Ремень на месте. Брюки на мне. Даже паспорт в заднем кармане остался.
Денег в луже не было.
Зачерпнул из лужицы, приложил к уху, в голове сразу же как будто море поднялось – вверх и разом, с грохотом, огромное – и упало на дно, где сидел я. Залило видимость на минуту.
Посидел, царапая асфальт левой рукой и подвывая. Темное сползло с одного глаза, со второго еще нет. Я опять увидел лужу.
Бережно, двумя пальцами, еще раз потрогал ухо: оно было как раскаленная спираль, в ушной раковине можно печь яйца. Шмыгнул носом и понял ко всему, что нос у меня огромный, не умеющий вдыхать, заполненный черной (откуда-то знал, что черной) субстанцией, но если я попытаюсь высморкаться, у меня разломится напополам ухо и выпадет в лужу тот глаз, что открывается.
Одной рукой я придерживал ухо, не прикасаясь к нему: сделав ладонь ковшиком, накрыл его, будто оно было большой мясной бабочкой или, например, лягушкой. Ухо мое ухо, о!
Другой рукой я медленно и почти с нежностью вытягивал из одной ноздри нечто длинное, витиеватое, действительно черное, очень тягучее и никак не кончающееся. В испуге я косил единственным глазом на то, что извлекается из ноздри, и пугался увидеть второй глаз, который постепенно на этих странных нитях я неожиданно вытащу из черепа. Глаза все не было, зато кроваво-слизистая косичка, наконец, кончилась, и теперь предстояло отлепить ее от пальцев. Опять счистил об асфальт. «Это пожарить можно», – подумал мечтательно.
Не раскрывая уха, встал на колено, упор, подъем, море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, спасла стена, так бы упал. Горячий затылок и в меру прохладный кирпич, как вам хорошо вместе.
Пошли, ты.
Пошли, разве я против.
И не надо на меня так смотреть, товарищ женщина.
Никому не надо.
Только одной даме я сейчас покажу, как я выгляжу, мы очень любим, когда женщины пугаются. Входим, волоча кишки за собой. Милый мой, что у тебя с кишками, отчего они так волочатся за тобой? Ерунда, не обращай внимания, со мной и не такое бывало.
Надеюсь, что очевидное различие формы моих ушей не станет препятствием для попадания в метро.
Мы познакомились с ней в метро. Она спускалась на эскалаторе, я поднимался и разглядывал девушек, которые делали вид, что меня не замечают.
Алька сама елозила своими веселыми глазищами по соседнему эскалатору, как будто там потерялся ее добрый знакомый.
Мужик у нее тогда был, чего она искала в метро, непонятно.
Я вперился в нее и смотрел – чуть не сломал шею, оборачиваясь. Она все это видела, и забавлялась этим, и в последнее мгновение оглянулась и показала язык.
Слизнула меня с эскалатора.
Я бросился вверх, бегом, бегом, бегом, извините, еще раз извините, с каким бы, а, удовольствием я бы взял твою, тетка, огромную сумку, мешающую мне бежать, и киданул вниз, чтоб она загромыхала туда, спотыкаясь на каждом фонаре… вот мы уже наверху, а там, черт, выход на улицу, махнул дверью, едва не зашиб идущего за мной, пробежал вдоль каменной стены, снова вход в метро, черт, нет жетона, влез без очереди, сдачу оставил железной тарелке, поскакал вниз, ничего не видя, когда глаза поднял – поперхнулся: стоит внизу, ждет, машет ручкой, смеется.
«Твою-то мать, может, она спутала меня с кем?» – подумал.
– Привет, мы что, знакомы? – спросил.
– Еще нет. Алька, – сказала она.
Она была вся такая как слива, которую хотелось раздавить в руке и есть потом с руки все эти волокна, сырость, мякоть.
– Ну. А ты кто? – Загорелая, щеки у нее – как настоящие щеки, а не просто так, кожа, губы сливовые, язычок маленький и, кажется, твердый, как сливовая косточка. – А?
Кто я, блядь, такой.
С чего начать: глаза, уши, печень, сердце. У всего своя биография, свои воспоминания, свое будущее, до определенного момента разное.
С какого места приступим, у меня еще много мест.
Мы, ребенок я и моя семья, жили в двухэтажном доме старого фонда, на самой-самой окраине столицы; отсыревший, гнилой, тяжелый, полный копошащейся живности, дом был похож на осенний гриб.
На чердаке нашего дома жили голуби, очень много. Ночью было слышно: гурр, гурр, гурр – прилаживаясь спать, они разговаривали друг с другом на каком-то своем иврите.
Когда я просыпался, уже никто не гуркал, голуби улетали поклевать, побродить в лужах, поковыряться в семечках; в доме было тихо и очень солнечно. Сначала солнечно через закрытые глаза, потом прямо в открытые – как из ведра.
То есть последними засыпали уши, глазам уже было всё равно; а просыпались первыми глаза, уши еще ничего не соображали, только хруст подушки, быть может.
Зверья в доме еще не водилось, я шел босиком к туалету, вот еще один орган появился, доброе утро тебе.
Потом бегом в кровать – холодно, мурашки по детским лопаткам, большие, быстрые и рассыпчатые, как крупа.
По дороге несколько игрушек из деревянного ящика с собой в кровать – почему-то больше всего я любил белого пластмассового зайца с черными глазами, только его и помню до сих пор. Он был полый, в одном месте продырявленный, уши сросшиеся, стоят, как галуны у гусара, еще усы такие – можно пальцем трогать, неровные, как старая болячка.
Заяц играл с другими игрушками – видимо, солдаты еще были, большие, прямые, бестолковые. Почему-то мне было всё равно, что огромные зайцы воюют с солдатами, – никаких моих представлений о мире это не нарушало.
Наигравшись, вставал опять, включал телевизор, там было два канала, первый и второй.
Переключать программы надо было пассатижами, они лежали на столе возле.
Бывший переключатель тоже тут находился, расколотый на две части, отец никак не находил времени склеить, а может, и нельзя уже было склеить, но мать жалела выкидывать деталь.
В телевизоре показывали сельское хозяйство, краны, дирижеров, иногда врачей.
Сжимал пассатижи и щелкал, пока не надоедало: дирижер и трактор, скрипач и рожь, виолончель и комбайн…
После тракторов и скрипок хотелось есть.
На столе стояло молоко, в черной, прожженной, как царь-пушка, сковороде лежали нежнейшие сырники – мама.
Стук в окно – знал, кто стучит, но всегда пугался в первые мгновения.
Стучал сосед, на год старше меня, звали Серый – а как его еще могли звать? Также был Гарик, прибегал с другой улицы, весь в веснушках, на три года старше нас, лукавый, матерщинник.
Гарик пел загадочно: «Чики-брики-таранте, чики-брики-таранте!»
Я тоже подхватил, привязчивая мелодия. Гарик сидел с веточкой в зубах.
– При взрослых не пой, – сказал тихо, когда вышла из подъезда соседка.
– А что означает «чики-брики-таранте»? – спросил я.
– Ебаться, – коротко ответил он.
Я ничего не понял. Посмотрел внимательно на соседку, примеривая к ней новое слово, и замолк.
Потом тихо глянул на глупое лицо Гарика и подумал, что он и сам не знает, о чем мне сказал.
Но это не Гарик стучал, он вообще ко мне никогда не заходил – он только к Серому, у родителей Серого был магнитофон, пацанва слушала по утрам всякие песни, когда Гарик прогуливал школу. Меня к магнитофону не подпускали: Серый страшно боялся его сломать.
Стучал, говорю, он.
– Пойдем голубей бить! – предложил Серый сразу. – Там уже Гарик сидит, на чердаке.
Спорить я тогда не умел, соглашался на любую замуту, брел за старшими без всякой мысли в голове.
Пока я искал носки, но нашел колготки, которые, пугаясь, что меня заметит Серый, скорей спрятал обратно в шкаф, дружок мой доел сырники и с чмоком вскрыл холодильник, так что внутри все затряслось и задрожало, достал молоко. Выпил и молоко, потом я уже не видел, что происходило, а когда вернулся одетый, Серый снова жевал, сидя перед открытым холодильником на корточках.
Закрыли дверь в дом, ключ всегда лежал под половичком у входа – никого не боялись.
– Найди себе палку, – велел Серый, и я взял первую попавшуюся палку с земли. У Серого уже был припасен железный штырь.
Мы обошли дом – к ржавой лестнице, что вела на чердак второго этажа.
Дверь чердака неожиданно открылась, и оттуда вылез Гарик с голубем в руке; держа за ноги, он размахивал птицей, уже очумевшей настолько, что она еле шевелила крыльями.
Гарик, зацепившись одной рукой за лестницу, трижды, насколько мог сильно, ударил голубя об стену. Во все стороны, как из драной подушки, сыпанули перья. Голубь неожиданно ожил, стал бить крыльями, отчего перьев полетело еще больше. Голова его дрожала и дергалась, как поплавок. Голубь понял, что его голубиную жизнь нацепили на крючок – и сейчас извлекут наружу, как рыбу из воды.
Приблизив птицу к лицу, Гарик посмотрел на дело рук своих и с размаху подбросил голубя вверх – тот перекувыркнулся над нашими головами и с тупым звуком пал в траву. Попытался взлететь, трепыхнулся, шевельнул крылом, но ничего у него уже не получалось, он издыхал, раскрыв клюв, еле кивая головой.
– Давайте сюда, – позвал Гарик весело. – Их тут полно, нельзя выпускать.
Серый двинулся первым, я потащил себя следом, часто взглядывая на грязные подошвы дружка. Иногда с них сыпалось мне в глаза.
Гарик дождался нас. Запустив меня и Серого, воровато оглядел двор и соседние дома, затем прикрутил дверь веревкой.
Чердак был пронизан белесыми лучами из слуховых окон и просохшей насквозь в нескольких местах крыши. В лучах, от ужаса пугаясь взлететь, шевелились голуби. Некоторые были настолько пушистые и пышные, что напоминали ежей.