Муха в это время ловила и поедала черных тараканов, а также рыжих, еще не убитых черными.
Еще она с удивительной грацией сшибала на лету огромных мух, обрывая их зуд на самой противной ноте. Но этим зрелищем она удостаивала членов семьи крайне редко – охотиться на воздухоплавающих Муха любила в одиночестве. Мне несколько раз удавалось подглядеть, как, затаившись на спинке дивана, Муха неожиданно делала пронзительный прыжок и убивала влет черный помойный бомбардировщик.
Однажды мы уехали за город, Муху, не вовремя отправившуюся на прогулку, найти не смогли, оставили открытой форточку и насыпали ей обильной еды в большую кошачью тарелку. Когда вернулись через неделю, пол был усеян мухами, их было больше сотни.
Представляю, что там творилось все это время, какое побоище…
Рыбки Шершня не волновали, зато Муха периодически нарезала круги близ аквариума.
Добраться до чешуйчатых она так и не смогла; рыб мы сами загубили. Купили на рынке какого-то мелкого блестящего пузана, с ноготь ростом, ну, чуть больше. За ночь эта пакость сожрала, кого успела сожрать, остальных изуродовала, самая большая особь по прозвищу Мексиканец пыталась избежать общей участи, волоча за собой нежные кишки.
Я снял крышку с аквариума и запустил на кухню Муху. Через пару часов аквариум был пуст.
Белый голубь в это время сидел на шкафу и молча смотрел в сторону. После случая с рыбками он покинул наш дом.
В тринадцать лет мне страшно захотелось собаку, как в кино про Электроника, «а, мам?».
Мама вроде и не против была, но по-доброму сказала, что две собаки – это много, у Шершня был аппетит как у душары, а выглядел он как хороший дембель.
Я затаился. В ту минуту во мне поселился взрослый человек, тать, подлец и врун.
В страсти по новому псу Шершня я разлюбил. От его «мама» меня всего кривило.
Однажды собрался и, весь покрытый липким ледяным потом, отправился с ним на вокзал, купил билет до какой-то, напрочь забыл какой, станции Велемирского направления.
Уселись на желтую лавку. Шершень спокойно смотрел перед собой, расположившись у меня в ногах.
Вышли, я дождался обратной электрички и шагнул в нее за секунду до того, как закрылись двери.
Шершень даже не смотрел на меня, как будто ему было стыдно. Он так и остался сидеть на асфальте, не пошевелившись.
– Я думаю, он мог бы вернуться, нашел бы дорогу… Просто не захотел.
Алька посмотрела на меня, потом мимо меня, потом снова на меня. Ничего не ответила.
Вскоре после того, как Шершень исчез из нашего дома, ушла и Муха, неведомо куда. И с лягушками какая-то напасть стряслась. Наверное, им некому стало петь.
Они умерли, и остались одни тараканы.
– А щенок куда делся? – спросила Алька.
Поленившись спросить «какой щенок?», я молча смотрел в окно электрички, немедленно соскальзывая глазами с любого предмета – ни на чем не желали задержаться. Скучные лавки вагона, серые столбы перрона.
Не… бо…
И жа… ра…
Электричка шла сквозь пекло, не остывая ни на единый градус.
Я долго тер потные виски горячими кулаками.
– Почему ты носки все время носишь какие-то странные? То оранжевые, то в белых полосочках? – спросила Аля.
Я осторожно открыл глаза. Она смотрела мне на ноги.
Плохой вопрос, не хочу отвечать.
Она о чем-то другом меня только что спрашивала… Про щенка.
– Сдох от чумки, двухмесячный, – ответил я, когда Алька уже отвернулась.
– Говорят, Велемир красивый город, – немедленно простила Алька мое молчание; ей хотелось разговора.
Напротив, через одну лавку, сидели мужик и баба. Мужик копошил рукой у бабы в цветастой юбке, как будто потерял у нее в паху что-то вроде часов. Баба как будто думала о своем – потерял и потерял. Хорошо поищет – найдет.
С ними был ребенок. Повернувшись спиной к родителям, встав коленками на лавку, он лизал железный поручень, и делал это довольно долго. Всю мерзость, которую перенесли на своих потных руках прошедшие сквозь наш вагон, мальчик уже пожрал.
– Он у вас поручень лижет, – сказал я наконец.
Удивительно, что Алька вовсе не замечала ребенка. Она их и на улице не видела никогда.
Баба, не обращая внимания на копошащуюся в ее тряпках руку, встала, взяла ребенка за шиворот, потрясла и сказала громко:
– Не лижи лавку! Грязная!
Ребенок убрал язык. Алька секунду посмотрела на грязную детскую мордочку и снова перевела взгляд на меня.
– Красивый? – повторила.
– Мм?
– Велемир?
– Красивый Велемир, – повторил я без смысла, подумав о Шарове.
Мужик все никак не извлекал руку, а мне хотелось, чтоб он что-нибудь достал наконец: серебряную ложку, огрызок яблока, очки без стекол, золотое колечко…
Спустя три часа мы миновали белобокие храмы, затерявшиеся в зарослях неведомого кустарника, пожухшей крапивы, посеревшей полыни, и вскоре вышли из электрички.
Алькины каблуки с перепадами цокали где-то за спиной, она тихо ругалась матом: покрытие перрона было так себе.
В здании вокзала я купил себе бутылку темного пива; Альке ничего не предложил, но она на это не обижалась. Если хотела – спрашивала сама.
– Я тоже буду пиво, – сказала.
– У меня отопьешь, – предложил я.
На это она тоже не обиделась. Может быть, жениться на ней?
Аля посмотрела на меня с нежностью и согласилась:
– Отопью у тебя.
Велемир был почти лишен кислорода, словно его накрыли подушкой с целью, например, задушить.
Август, август, откуда ж ты такой пропеченный и тяжкий выпал, из какой преисподней.
Хоть бы мокрый сентябрь заполз скорей за шиворот, приложил холодное ухо к теплому животу.
Не будет нам сентября никогда.
Я оставил Альке на самом донышке, уже выдохшееся, стремительно потеплевшее, на вкус хуже вчерашнего чая, недопитого чужим стариком. Она спокойно допила и отнесла пивную бутылку в урну.
– Я поселю тебя в гостиницу и съезжу по своим делам, хорошо?
Еще бы не хорошо.
В номере Алька сразу забралась в ванную и пустила воду, судя по шуму, сразу из всех кранов – громыхало о раковину, яростно шелестело о стены душевой, одновременно набиралась ванна, клокотал унитаз и отдельно, непонятно откуда, плескало об пол.
– Мокрица, – сказал я вслух, стоя возле двери ванной.
Поднял с пола ее туфлю, понюхал. Пахло пяткой.
Взял на ресепшене карту города, развернул Велемир, полюбовался, свернул обратно.
Поймал такси, назвал адрес; таксист был небритый, чужих кровей, молчаливый. Музыка в салоне не играла. В половичках на полу авто плескалась грязная вода: мыл недавно свое железо. В воде виднелись монеты: белая и желтая мелочь, кто-то успел уронить. Несколько минут я боролся с желанием поковыряться в грязной жидкости, извлечь рубли.
– Вот ваш дом, – сказал таксист, глядя перед собой.
– Сколько?.. Держите… А вы знаете, что это за дом?
– Здесь все знают.
– Что знают?
– Что это за дом.
– И что говорят?
– Что какие-то недоростки вырезали здесь один подъезд. Только никто их не видел никогда.
– Тут живет кто-нибудь? В тех самых квартирах?
– Конечно, живут. Я б сам тут жил, вместо того чтоб всемером в одной комнате с тещей, блядь.
Неместные так хорошо матерятся, такими родными сразу становятся, словно твою старую рубаху с благодарностью донашивают.
– А зачем вырезали, говорят?
– Никто не знает. Я бы остальных дорезал тут, кто остался… Слушай, друг, у меня заказ. Выходи, ну.
Я вышел из машины в грязь непонятного происхождения: обильных дождей не было давным-давно. Поднял ногу, раздумывая, куда бы ступить еще, но не нашел сухого места и пошел по грязи дальше – она закончилась у самого подъезда.
«Ну и где у нас… всё происходило?..»
Деревянные, крашенные в неопределяемый цвет двери. Под окнами вроде как место для палисадника, но несколько сотен размякших сигаретных бычков среди подавленной травки не дают всходов.
Занавесок на окнах почти нет. Из нескольких форточек свисают штаны и прочие половые тряпки.
Открылась одна из парадных дверей, вышел пацан лет восемнадцати, прыщ на подбородке, наколка на руке.
Я не успел познакомиться с ним прежде, чем он стрельнул закурить.
– Здесь живешь? – спросил я, протянув ему сигарету: нарочно для этого случая приобрел пачку подешевле.
– Здесь живешь, – ответил он хрипло и неуважительно, шамкая слюнявыми губами фильтр.
– Давно?
– Про жмуриков интересуешься? – понял он меня сразу. – Тут все про это спрашивают… и все рассказывают, хотя никто не знает. Потому что те, кто знают, – на кладбище, а все остальные – спали. Начали с того подъезда, – он мотнул сальной челкой на соседнюю дверь. – А начали бы с нашего, то ты говорил бы с Жориком из двенадцатой квартиры, и он бы тебе рассказывал про меня. Я там одну девку драл, – начал пацан, не остановившись на Жорике, неустанно затягиваясь сигаретой.
– Там не было девок, – усомнился я, читавший новости.
– Ну как девку – бабу, ей за сорок было. Пятьдесят два, что ли. Только я от нее ушел часов в восемь, и то потому, что бухнуть было нечего – всё выпила и спала, бля, как лошадь. Ушел, еще с мамкой полаялся – она тоже все выпила… и лежал потом телик смотрел, в смысле слушал: он не показывает. И ни хера не услышал, чё творилось, пока полицаи не начали в дверь долбить. Полицаев наехало – вся местная псарня собралась к утру. И начальник псарни, полкан, пьяный в сопли. И местная скорая вся собралась. И главврач, с бодунищи… Всё в кровище было, как на бойне… Трупы таскают, оцепление сразу не выставили, мы с дядей Сашей в подъезд зашли, в одной хате нашли бухло недопитое, разлили, вдарили, чё-то закурить тоже нашли, я вышел поссать, возвращаюсь – дядю Сашу не вижу… А он, сука, упал и заснул на полу. Тут как раз заглянули полицаи – и меня выгнали. Следом зашли врачи, дядю Сашу пьяного подняли – а он весь в кровище уварзался, пока валялся, – и в общую труповозку его потащили… Он проснулся – орет… Смех!.. Его потом в псарню таскали – думали, он из того подъезда…
Пацан попытался сплюнуть, зависла на губах слюна и долго висела, раскачиваясь.
– И что в итоге? – не сдержался я. – Кто… это… мог?
– И ни хера. Полные непонятки. Главврача и главпацика уволили сразу – хотя чё их увольнять было, с тех пор так ничего и не накопали. Живой только дядя Витя из того подъезда остался, но его в столицу увезли.
– Может быть, слухи какие-то ходят?
– Слухи? Нет. Слухи… У нас тут вечером забежали два пацаненка с молотком – гвозди вбивали в сарайку, ну, блядь, играли. Так выбежали с перепугу бабки с нашего подъезда, чуть не всемером, пацанков захерачили кто палкой, кто клюшкой – едва не наглухо. Детей боятся! Даже внучков перестали брать на выходные… Хотя и раньше мало кто брал… Опойки, хули… Давай еще сигарету – и я потопал.
Дал.
Скрипнув дверью, я вошел в подъезд, принюхиваясь. Пахло сухой помойкой.
Квартира номер один, звонка нет, дверной ручки тоже, кстати, нет. Как ее открывают – это понятно, я и сам так сделал, навалившись плечом, а вот как закрывают, когда уходят?..
Нет, разобрался – с внутренней стороны двери ручка все-таки была и на ней висела привязанная веревка. Тянешь за веревочку – дверка закрывается.
В квартире было душно, на кровати спала баба при включенном телевизоре. Поправил халат на бабе и двинулся дальше.
«Другой бы изнасиловал…» – посетовал сам о себе, потягивая дверь за склизкий веревочный хвост.
Алька как раз вымылась к моему возвращению, гудела феном, отстраненно разглядывая себя в зеркале.
Прямо в ботинках, плашмя уронил себя на широченную кровать. Минуту лежал, глядя в потолок и чувствуя, что Алька посматривает на мое отражение в зеркале.
– Как успехи? – спросила она улыбающимся голосом.
Я достал из сумки блокнот.
Итак, чем мы богаты.
Двенадцать листов мелким почерком, предложения пойти на йух не протоколировались.
«…Сыночек, я тут тринадцатый год живу, и все жильцы у нас одни и те же были весь срок… И дружно жили!.. Кто-то помирал, кто-то рождался, хотя помирали чаще… Кто-то женился… Никого нового сюда не приезжало никогда, никто не подселялся: дом-то сырой, течет весь, и косой на один край… Мы уж и в администрацию писали, и везде… Никто не позарится на такой дом!.. Ты не из администрации, часом? Запиши мое имя… Нет? А чего пишешь? Из газеты? Ну, сфотографируй дом-то, пусть глядят, как живем… Фотоаппарата нет? Ну и не о чем говорить тогда…»
«…Из полиции? Так вы работайте, коль из полиции. Наверняка эти ублюдки из колонии сбежали. Сейчас этих маньяков везде… Проверяли колонии?..»
«…Всякое бывало тут… Федуня папашку молотком забил, сидит щас… Папашка сдурел после того, как ему Федуня черепуху продолбил, – не помнил ничего… Мой пацан соседской бабе нос сломал, бросил табуретом… Моему пацану ее муж ухо надорвал, года три гноилось… Я за то ему… В общем, всякое бывало. А целый подъезд сразу – нет…»
«Так им всем и надо… За что? За то… Надо было с нашего подъезда начать… Мне тут одна баба нравилась из всех. Но она всем нравилась… Кроме баб. Вообще, отстань, у меня дела. Какие? Такие! Иди, а то вдарю сейчас… вот рукой вдарю…»
«…Да, малой, угораздило нас. Я в Афгане воевал, горел в бэтээре, видишь, морда какая паленая? Это ад, парень, когда горит лицо. У нас у всех будут гореть лица… Глаза сгорят… Может, это за меня всех остальных здесь наказали? Мы, бывало, тоже… целый аул зараз… Откроешь дверь – кинул гранату – зашел… Увидел три трупа – вышел… Не слушай ее, тварюгу! Рот закрой, тварюга! Был я в Афгане, был, поняла? Не слушай ее, тварюгу».
«Хорошие все они люди были. Ни про кого плохого не скажу. Что ж это за исчадья такие пришли к нам? Вы не знаете ничего? Что там следствие? Вы думаете, что мы знаем?.. Откуда нам знать!»
«Дед у меня был сапожником, ходил по деревням. Бабка в колхозе. Я сам на машиностроительном. Почти до бригадира дорос. Тогда держали в кулаке. Вши какие были тогда кусачие! Конфету впервые попробовал в школе уже. Капусту ели, и то гнилую. И ничего, в кулаке держали! Сейчас радио послушаешь. Вот, слушал вчера, передавали про этих… Как их, мать их…»
В местной псарне со мной даже разговаривать не стали.
Появился кто-то, по звезде на погоне, шея выбрита так, словно с нее сняли кожу.
«Никакой информации по делу нет. Идет следствие. Ну и что с того, что журналист. Делайте официальный запрос. Никаких комментариев, никаких. До свидания. До свидания!»
Я захлопнул мягкую пасть блокнота, пахнуло чистой бумагой – хороший запах.
За плечом появился другой запах – только что высушенные, но у корней еще сырые волосы. Тоже вкусный. Алька потряхивала свеженадраенной гривой. Показалось, что она сейчас прикусит меня за ухо. Был бы сахар поблизости – покормил бы ее с руки.
– Аль, за что ты меня любишь? – спросил я, спрятав ухо в ладони – наваждение не отпускало.
– Какой женский вопрос… – ответила она вполне добродушно.
– Хм… Действительно, – согласился я.
– Я пошутила, – серьезным голосом сказала Алька. – Женщина этот вопрос задает оттого, что сама себя любит. А ты задаешь оттого, что себя ненавидишь.
Боже мой, Аля, ты умеешь разговаривать, нескладеха моя. Она сама так себя называет – нескладеха.
– Может, мне нравится себя ненавидеть? – осторожно, чтоб не спугнуть ее рассудок, внезапно прилетевший и усевшийся на раскачивающуюся ветку, спросил я.
– Не без этого… Но ты мог бы иначе.
«Только не говори, Аля: “…мог бы иначе жить, когда б был со мной”».
Не сказала.
Птица осталась сидеть на ветке. Ветка качалась.
Разнообразие, что ли, внести в наше бессмысленное путешествие.
– Есть желание покататься на районных автобусах, Аль? – спросил.
– Есть желание, – сказала Алька, хохотнув в своем стиле.
Мысленно, вспомнив свои детские переезды на междугородных автобусах, я изготовился висеть на поручне, придавленный похмельным мужиком с одной стороны, стосорокакилограммовой бабой из коровника в рабочем халате с другой, слушать крики кондуктора и еще ошалевшего от тесноты и духоты ребенка, которого безуспешно увещевает и тискает веснушчатая дебелая девка на задних сиденьях, раздумывая, вытащить ему сиську или не надо.
Но ничего такого: автобус оказался настолько малолюдным, что мы с Алькой залипли в дверях на какое-то время, никак не умея решить, куда все-таки сесть.
– Вперед? Не, не надо, там водитель курит, – Алька.
– Сзади просторно, но там трясет.
Слева какая-то бабка что-то жевала, быстро поглядывая по сторонам; хотелось держаться от нее подальше.
Справа уже сидела молодая пара: дебил в грязных спортивных штанах, неустанно харкавший на пол себе под ноги и громко матерившийся в промежутках между соплевыделением, и его подруга с завитой челкой и огромной задницей.
Еще она с удивительной грацией сшибала на лету огромных мух, обрывая их зуд на самой противной ноте. Но этим зрелищем она удостаивала членов семьи крайне редко – охотиться на воздухоплавающих Муха любила в одиночестве. Мне несколько раз удавалось подглядеть, как, затаившись на спинке дивана, Муха неожиданно делала пронзительный прыжок и убивала влет черный помойный бомбардировщик.
Однажды мы уехали за город, Муху, не вовремя отправившуюся на прогулку, найти не смогли, оставили открытой форточку и насыпали ей обильной еды в большую кошачью тарелку. Когда вернулись через неделю, пол был усеян мухами, их было больше сотни.
Представляю, что там творилось все это время, какое побоище…
Рыбки Шершня не волновали, зато Муха периодически нарезала круги близ аквариума.
Добраться до чешуйчатых она так и не смогла; рыб мы сами загубили. Купили на рынке какого-то мелкого блестящего пузана, с ноготь ростом, ну, чуть больше. За ночь эта пакость сожрала, кого успела сожрать, остальных изуродовала, самая большая особь по прозвищу Мексиканец пыталась избежать общей участи, волоча за собой нежные кишки.
Я снял крышку с аквариума и запустил на кухню Муху. Через пару часов аквариум был пуст.
Белый голубь в это время сидел на шкафу и молча смотрел в сторону. После случая с рыбками он покинул наш дом.
В тринадцать лет мне страшно захотелось собаку, как в кино про Электроника, «а, мам?».
Мама вроде и не против была, но по-доброму сказала, что две собаки – это много, у Шершня был аппетит как у душары, а выглядел он как хороший дембель.
Я затаился. В ту минуту во мне поселился взрослый человек, тать, подлец и врун.
В страсти по новому псу Шершня я разлюбил. От его «мама» меня всего кривило.
Однажды собрался и, весь покрытый липким ледяным потом, отправился с ним на вокзал, купил билет до какой-то, напрочь забыл какой, станции Велемирского направления.
Уселись на желтую лавку. Шершень спокойно смотрел перед собой, расположившись у меня в ногах.
Вышли, я дождался обратной электрички и шагнул в нее за секунду до того, как закрылись двери.
Шершень даже не смотрел на меня, как будто ему было стыдно. Он так и остался сидеть на асфальте, не пошевелившись.
– Я думаю, он мог бы вернуться, нашел бы дорогу… Просто не захотел.
Алька посмотрела на меня, потом мимо меня, потом снова на меня. Ничего не ответила.
Вскоре после того, как Шершень исчез из нашего дома, ушла и Муха, неведомо куда. И с лягушками какая-то напасть стряслась. Наверное, им некому стало петь.
Они умерли, и остались одни тараканы.
– А щенок куда делся? – спросила Алька.
Поленившись спросить «какой щенок?», я молча смотрел в окно электрички, немедленно соскальзывая глазами с любого предмета – ни на чем не желали задержаться. Скучные лавки вагона, серые столбы перрона.
Не… бо…
И жа… ра…
Электричка шла сквозь пекло, не остывая ни на единый градус.
Я долго тер потные виски горячими кулаками.
– Почему ты носки все время носишь какие-то странные? То оранжевые, то в белых полосочках? – спросила Аля.
Я осторожно открыл глаза. Она смотрела мне на ноги.
Плохой вопрос, не хочу отвечать.
Она о чем-то другом меня только что спрашивала… Про щенка.
– Сдох от чумки, двухмесячный, – ответил я, когда Алька уже отвернулась.
– Говорят, Велемир красивый город, – немедленно простила Алька мое молчание; ей хотелось разговора.
Напротив, через одну лавку, сидели мужик и баба. Мужик копошил рукой у бабы в цветастой юбке, как будто потерял у нее в паху что-то вроде часов. Баба как будто думала о своем – потерял и потерял. Хорошо поищет – найдет.
С ними был ребенок. Повернувшись спиной к родителям, встав коленками на лавку, он лизал железный поручень, и делал это довольно долго. Всю мерзость, которую перенесли на своих потных руках прошедшие сквозь наш вагон, мальчик уже пожрал.
– Он у вас поручень лижет, – сказал я наконец.
Удивительно, что Алька вовсе не замечала ребенка. Она их и на улице не видела никогда.
Баба, не обращая внимания на копошащуюся в ее тряпках руку, встала, взяла ребенка за шиворот, потрясла и сказала громко:
– Не лижи лавку! Грязная!
Ребенок убрал язык. Алька секунду посмотрела на грязную детскую мордочку и снова перевела взгляд на меня.
– Красивый? – повторила.
– Мм?
– Велемир?
– Красивый Велемир, – повторил я без смысла, подумав о Шарове.
Мужик все никак не извлекал руку, а мне хотелось, чтоб он что-нибудь достал наконец: серебряную ложку, огрызок яблока, очки без стекол, золотое колечко…
Спустя три часа мы миновали белобокие храмы, затерявшиеся в зарослях неведомого кустарника, пожухшей крапивы, посеревшей полыни, и вскоре вышли из электрички.
Алькины каблуки с перепадами цокали где-то за спиной, она тихо ругалась матом: покрытие перрона было так себе.
В здании вокзала я купил себе бутылку темного пива; Альке ничего не предложил, но она на это не обижалась. Если хотела – спрашивала сама.
– Я тоже буду пиво, – сказала.
– У меня отопьешь, – предложил я.
На это она тоже не обиделась. Может быть, жениться на ней?
Аля посмотрела на меня с нежностью и согласилась:
– Отопью у тебя.
Велемир был почти лишен кислорода, словно его накрыли подушкой с целью, например, задушить.
Август, август, откуда ж ты такой пропеченный и тяжкий выпал, из какой преисподней.
Хоть бы мокрый сентябрь заполз скорей за шиворот, приложил холодное ухо к теплому животу.
Не будет нам сентября никогда.
Я оставил Альке на самом донышке, уже выдохшееся, стремительно потеплевшее, на вкус хуже вчерашнего чая, недопитого чужим стариком. Она спокойно допила и отнесла пивную бутылку в урну.
– Я поселю тебя в гостиницу и съезжу по своим делам, хорошо?
Еще бы не хорошо.
В номере Алька сразу забралась в ванную и пустила воду, судя по шуму, сразу из всех кранов – громыхало о раковину, яростно шелестело о стены душевой, одновременно набиралась ванна, клокотал унитаз и отдельно, непонятно откуда, плескало об пол.
– Мокрица, – сказал я вслух, стоя возле двери ванной.
Поднял с пола ее туфлю, понюхал. Пахло пяткой.
Взял на ресепшене карту города, развернул Велемир, полюбовался, свернул обратно.
Поймал такси, назвал адрес; таксист был небритый, чужих кровей, молчаливый. Музыка в салоне не играла. В половичках на полу авто плескалась грязная вода: мыл недавно свое железо. В воде виднелись монеты: белая и желтая мелочь, кто-то успел уронить. Несколько минут я боролся с желанием поковыряться в грязной жидкости, извлечь рубли.
– Вот ваш дом, – сказал таксист, глядя перед собой.
– Сколько?.. Держите… А вы знаете, что это за дом?
– Здесь все знают.
– Что знают?
– Что это за дом.
– И что говорят?
– Что какие-то недоростки вырезали здесь один подъезд. Только никто их не видел никогда.
– Тут живет кто-нибудь? В тех самых квартирах?
– Конечно, живут. Я б сам тут жил, вместо того чтоб всемером в одной комнате с тещей, блядь.
Неместные так хорошо матерятся, такими родными сразу становятся, словно твою старую рубаху с благодарностью донашивают.
– А зачем вырезали, говорят?
– Никто не знает. Я бы остальных дорезал тут, кто остался… Слушай, друг, у меня заказ. Выходи, ну.
Я вышел из машины в грязь непонятного происхождения: обильных дождей не было давным-давно. Поднял ногу, раздумывая, куда бы ступить еще, но не нашел сухого места и пошел по грязи дальше – она закончилась у самого подъезда.
«Ну и где у нас… всё происходило?..»
Деревянные, крашенные в неопределяемый цвет двери. Под окнами вроде как место для палисадника, но несколько сотен размякших сигаретных бычков среди подавленной травки не дают всходов.
Занавесок на окнах почти нет. Из нескольких форточек свисают штаны и прочие половые тряпки.
Открылась одна из парадных дверей, вышел пацан лет восемнадцати, прыщ на подбородке, наколка на руке.
Я не успел познакомиться с ним прежде, чем он стрельнул закурить.
– Здесь живешь? – спросил я, протянув ему сигарету: нарочно для этого случая приобрел пачку подешевле.
– Здесь живешь, – ответил он хрипло и неуважительно, шамкая слюнявыми губами фильтр.
– Давно?
– Про жмуриков интересуешься? – понял он меня сразу. – Тут все про это спрашивают… и все рассказывают, хотя никто не знает. Потому что те, кто знают, – на кладбище, а все остальные – спали. Начали с того подъезда, – он мотнул сальной челкой на соседнюю дверь. – А начали бы с нашего, то ты говорил бы с Жориком из двенадцатой квартиры, и он бы тебе рассказывал про меня. Я там одну девку драл, – начал пацан, не остановившись на Жорике, неустанно затягиваясь сигаретой.
– Там не было девок, – усомнился я, читавший новости.
– Ну как девку – бабу, ей за сорок было. Пятьдесят два, что ли. Только я от нее ушел часов в восемь, и то потому, что бухнуть было нечего – всё выпила и спала, бля, как лошадь. Ушел, еще с мамкой полаялся – она тоже все выпила… и лежал потом телик смотрел, в смысле слушал: он не показывает. И ни хера не услышал, чё творилось, пока полицаи не начали в дверь долбить. Полицаев наехало – вся местная псарня собралась к утру. И начальник псарни, полкан, пьяный в сопли. И местная скорая вся собралась. И главврач, с бодунищи… Всё в кровище было, как на бойне… Трупы таскают, оцепление сразу не выставили, мы с дядей Сашей в подъезд зашли, в одной хате нашли бухло недопитое, разлили, вдарили, чё-то закурить тоже нашли, я вышел поссать, возвращаюсь – дядю Сашу не вижу… А он, сука, упал и заснул на полу. Тут как раз заглянули полицаи – и меня выгнали. Следом зашли врачи, дядю Сашу пьяного подняли – а он весь в кровище уварзался, пока валялся, – и в общую труповозку его потащили… Он проснулся – орет… Смех!.. Его потом в псарню таскали – думали, он из того подъезда…
Пацан попытался сплюнуть, зависла на губах слюна и долго висела, раскачиваясь.
– И что в итоге? – не сдержался я. – Кто… это… мог?
– И ни хера. Полные непонятки. Главврача и главпацика уволили сразу – хотя чё их увольнять было, с тех пор так ничего и не накопали. Живой только дядя Витя из того подъезда остался, но его в столицу увезли.
– Может быть, слухи какие-то ходят?
– Слухи? Нет. Слухи… У нас тут вечером забежали два пацаненка с молотком – гвозди вбивали в сарайку, ну, блядь, играли. Так выбежали с перепугу бабки с нашего подъезда, чуть не всемером, пацанков захерачили кто палкой, кто клюшкой – едва не наглухо. Детей боятся! Даже внучков перестали брать на выходные… Хотя и раньше мало кто брал… Опойки, хули… Давай еще сигарету – и я потопал.
Дал.
Скрипнув дверью, я вошел в подъезд, принюхиваясь. Пахло сухой помойкой.
Квартира номер один, звонка нет, дверной ручки тоже, кстати, нет. Как ее открывают – это понятно, я и сам так сделал, навалившись плечом, а вот как закрывают, когда уходят?..
Нет, разобрался – с внутренней стороны двери ручка все-таки была и на ней висела привязанная веревка. Тянешь за веревочку – дверка закрывается.
В квартире было душно, на кровати спала баба при включенном телевизоре. Поправил халат на бабе и двинулся дальше.
«Другой бы изнасиловал…» – посетовал сам о себе, потягивая дверь за склизкий веревочный хвост.
Алька как раз вымылась к моему возвращению, гудела феном, отстраненно разглядывая себя в зеркале.
Прямо в ботинках, плашмя уронил себя на широченную кровать. Минуту лежал, глядя в потолок и чувствуя, что Алька посматривает на мое отражение в зеркале.
– Как успехи? – спросила она улыбающимся голосом.
Я достал из сумки блокнот.
Итак, чем мы богаты.
Двенадцать листов мелким почерком, предложения пойти на йух не протоколировались.
«…Сыночек, я тут тринадцатый год живу, и все жильцы у нас одни и те же были весь срок… И дружно жили!.. Кто-то помирал, кто-то рождался, хотя помирали чаще… Кто-то женился… Никого нового сюда не приезжало никогда, никто не подселялся: дом-то сырой, течет весь, и косой на один край… Мы уж и в администрацию писали, и везде… Никто не позарится на такой дом!.. Ты не из администрации, часом? Запиши мое имя… Нет? А чего пишешь? Из газеты? Ну, сфотографируй дом-то, пусть глядят, как живем… Фотоаппарата нет? Ну и не о чем говорить тогда…»
«…Из полиции? Так вы работайте, коль из полиции. Наверняка эти ублюдки из колонии сбежали. Сейчас этих маньяков везде… Проверяли колонии?..»
«…Всякое бывало тут… Федуня папашку молотком забил, сидит щас… Папашка сдурел после того, как ему Федуня черепуху продолбил, – не помнил ничего… Мой пацан соседской бабе нос сломал, бросил табуретом… Моему пацану ее муж ухо надорвал, года три гноилось… Я за то ему… В общем, всякое бывало. А целый подъезд сразу – нет…»
«Так им всем и надо… За что? За то… Надо было с нашего подъезда начать… Мне тут одна баба нравилась из всех. Но она всем нравилась… Кроме баб. Вообще, отстань, у меня дела. Какие? Такие! Иди, а то вдарю сейчас… вот рукой вдарю…»
«…Да, малой, угораздило нас. Я в Афгане воевал, горел в бэтээре, видишь, морда какая паленая? Это ад, парень, когда горит лицо. У нас у всех будут гореть лица… Глаза сгорят… Может, это за меня всех остальных здесь наказали? Мы, бывало, тоже… целый аул зараз… Откроешь дверь – кинул гранату – зашел… Увидел три трупа – вышел… Не слушай ее, тварюгу! Рот закрой, тварюга! Был я в Афгане, был, поняла? Не слушай ее, тварюгу».
«Хорошие все они люди были. Ни про кого плохого не скажу. Что ж это за исчадья такие пришли к нам? Вы не знаете ничего? Что там следствие? Вы думаете, что мы знаем?.. Откуда нам знать!»
«Дед у меня был сапожником, ходил по деревням. Бабка в колхозе. Я сам на машиностроительном. Почти до бригадира дорос. Тогда держали в кулаке. Вши какие были тогда кусачие! Конфету впервые попробовал в школе уже. Капусту ели, и то гнилую. И ничего, в кулаке держали! Сейчас радио послушаешь. Вот, слушал вчера, передавали про этих… Как их, мать их…»
В местной псарне со мной даже разговаривать не стали.
Появился кто-то, по звезде на погоне, шея выбрита так, словно с нее сняли кожу.
«Никакой информации по делу нет. Идет следствие. Ну и что с того, что журналист. Делайте официальный запрос. Никаких комментариев, никаких. До свидания. До свидания!»
Я захлопнул мягкую пасть блокнота, пахнуло чистой бумагой – хороший запах.
За плечом появился другой запах – только что высушенные, но у корней еще сырые волосы. Тоже вкусный. Алька потряхивала свеженадраенной гривой. Показалось, что она сейчас прикусит меня за ухо. Был бы сахар поблизости – покормил бы ее с руки.
– Аль, за что ты меня любишь? – спросил я, спрятав ухо в ладони – наваждение не отпускало.
– Какой женский вопрос… – ответила она вполне добродушно.
– Хм… Действительно, – согласился я.
– Я пошутила, – серьезным голосом сказала Алька. – Женщина этот вопрос задает оттого, что сама себя любит. А ты задаешь оттого, что себя ненавидишь.
Боже мой, Аля, ты умеешь разговаривать, нескладеха моя. Она сама так себя называет – нескладеха.
– Может, мне нравится себя ненавидеть? – осторожно, чтоб не спугнуть ее рассудок, внезапно прилетевший и усевшийся на раскачивающуюся ветку, спросил я.
– Не без этого… Но ты мог бы иначе.
«Только не говори, Аля: “…мог бы иначе жить, когда б был со мной”».
Не сказала.
Птица осталась сидеть на ветке. Ветка качалась.
Разнообразие, что ли, внести в наше бессмысленное путешествие.
– Есть желание покататься на районных автобусах, Аль? – спросил.
– Есть желание, – сказала Алька, хохотнув в своем стиле.
Мысленно, вспомнив свои детские переезды на междугородных автобусах, я изготовился висеть на поручне, придавленный похмельным мужиком с одной стороны, стосорокакилограммовой бабой из коровника в рабочем халате с другой, слушать крики кондуктора и еще ошалевшего от тесноты и духоты ребенка, которого безуспешно увещевает и тискает веснушчатая дебелая девка на задних сиденьях, раздумывая, вытащить ему сиську или не надо.
Но ничего такого: автобус оказался настолько малолюдным, что мы с Алькой залипли в дверях на какое-то время, никак не умея решить, куда все-таки сесть.
– Вперед? Не, не надо, там водитель курит, – Алька.
– Сзади просторно, но там трясет.
Слева какая-то бабка что-то жевала, быстро поглядывая по сторонам; хотелось держаться от нее подальше.
Справа уже сидела молодая пара: дебил в грязных спортивных штанах, неустанно харкавший на пол себе под ноги и громко матерившийся в промежутках между соплевыделением, и его подруга с завитой челкой и огромной задницей.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента