Летом того самого 1924-го, когда Леонов заканчивал «Барсуков», Воронский узнал, что его положение в журнале находится под большим вопросом: двух его прежних замов убрали и поставили новых, поддерживающих «октябристов».
Происходящее в те дни в литературном мире имело высочайший градус накала, взаимного раздражения, переходящего в ненависть.
Для иллюстрации упомянем появившееся в 1924 году коллективное письмо советских «попутчиков», где говорилось: «Мы считаем, что пути современной русской литературы – а стало быть, и наши – связаны с путями Советской пооктябрьской России. Мы считаем, что литература должна быть отразителем той новой жизни, которая окружает нас – в которой мы живем и работаем, – а с другой стороны, созданием индивидуального писательского лица, по-своему воспринимающего мир и по-своему его отражающего. Мы полагаем, что талант писателя и его соответствие эпохе – две основные ценности писателя… Наши ошибки тяжелее всего нам самим. Но мы протестуем против огульных нападок на нас… Писатели Советской России, мы убеждены, что наш писательский труд и нужен и полезен для нее».
Письмо подписали Алексей Толстой, Пришвин, Шишков, Есенин, Пильняк, Бабель, Вс. Иванов… Леонова среди них еще нет: он к тому времени не набрал достаточного литературного веса. Но появись письмо даже не спустя год, а сразу после публикации «Барсуков», он бы там был. Позицию своих собратьев по перу Леонов разделял всецело.
И вступая в литературу, Леонов одновременно попадал в атмосферу безжалостной литературной борьбы.
Здесь, к слову, надо сказать и о сложившихся литературных градациях, в которые ему так или иначе пришлось встраиваться. К середине 1920-х наиболее значимыми средь относительно молодых имен были, безусловно, три автора: Борис Пильняк, Всеволод Иванов, Исаак Бабель.
Алексей Толстой, Сергеев-Ценский, Чапыгин, Пришвин и даже начавший почти одновременно с Пильняком Вячеслав Шишков шли уже, что называется, по другому ведомству: как писатели старшего поколения.
Вскоре после «Барсуков» Леонов попадает, хоть и с бесконечными оговорками, в новые советские, а вернее сказать, попутнические «святцы». Теперь всех четверых – Пильняк, Иванов, Бабель, Леонов – пишут через запятую. Иногда прибавляя Федина, Никитина, куда реже – Катаева, Слонимского…
В ближайшие годы, когда Пильняк и Иванов начнут сдавать позиции, а Бабель станет появляться в печати и писать все реже, Леонов на некоторое время займет если не первую, то одну из первых позиций в советской литературе. А в «Красной нови» после «Барсуков» и затем «Вора» он станет безусловным фаворитом.
Но очевидным это станет чуть позже.
Пока критика неустанно треплет Иванова за то, что герои его слишком движимы бессознательными, иррациональными побуждениями, – и великолепно начавший писатель ломается, смиряет себя, разоружает свой дивный дар. Писательская походка его становится слишком прямолинейна, голос – дидактичен, а мир, описываемый им, – скуп, скучен, сух.
Вскоре начнется жесткая атака на Бабеля за якобы очернение Первой конной в «Конармии», и скрытный, тайно переживающий обиду Бабель воспримет это крайне тяжело.
Пильняка растопчут после публикации «Повести непогашенной луны»; впрочем, и сам его рваный, заговаривающийся стиль потеряет ту актуальность, что вскружила многим литераторам и почитателям Пильняка головы в первые послереволюционные годы.
Леонов в числе немногих пойдет по избранному им пути последовательно и упрямо, хотя и пользуясь порой приемами осмысленного почти уже косноязычия.
Пока же он переживает первый и уже не местечковый, квартирный, московский, а общенациональный успех. За три года «Барсуков» переиздадут четырежды, и отклики на роман и обсуждения его как начнутся в 1925-м, так и не стихнут еще многие годы.
Несмотря на то что в «Красной нови» «Барсуки» названы повестью, сам же Воронский вскоре признаёт в издании «Прожектор»: «“Барсуки” – настоящий роман. Прошлое в нем органически переплетается с настоящим. Настоящее, уходящее в нашу революционную действительность, не кажется свалившимся неизвестно зачем и откуда. Современное не тонет, не расплывается в мелочах сегодняшнего быта, в газетном и злободневном. Дана перспектива; вещи, люди, сцены удалены на нужное расстояние, чтобы можно было их схватить в их целокупности. Быт густо окрашивает произведение, но не загромождает его, не душит читателя… Есть то широкое полотно, о котором у нас многие тоскуют».
Были, конечно, и другие отзывы, Леонову попадало не больше иных, но и не меньше. Пожалуй, вот эта цитата из Алексея Кручёных вполне адекватно иллюстрирует тональность критики тех дней: «Помесь водяночной тургеневской усадьбы с дизелем, попытка подогреть вчерашнее жаркое Л.Толстого и Боборыкина в раскаленной домне, в результате – ожоги, гарь и смрад: Вс. Иванов, Леонов, К.Федин, А.Толстой. Вообще в длиннозевотные повествования современная мировая напряженность не укладывается. В такт грохочущей эпохе попадают только барабан и трещотка немногих речетворцев Лефа».
Еще жестче в «Красной газете» от 1 июля 1925 года выступает один из самых злобных, поминавшихся еще Маяковским, критиков той поры, П.С.Коган:
«Печально, если расцветает леоновищина.
Она, леоновщина, это – страшное мироощущение, неумолимо надвигающееся, обволакивающее все кругом. Леонов – это бессознательно “мужиковствующий”. <…>
Перед этой пассивной и косной мощью какими-то фальшивыми, наносными и непрочными кажутся и продкомиссии, и губернские власти, и карательные отряды».
Понимали, что говорили, советские критики.
Глава пятая
Фининспекция и «Унтиловск»
Леонов и Булгаков
Леонов и Есенин
Происходящее в те дни в литературном мире имело высочайший градус накала, взаимного раздражения, переходящего в ненависть.
Для иллюстрации упомянем появившееся в 1924 году коллективное письмо советских «попутчиков», где говорилось: «Мы считаем, что пути современной русской литературы – а стало быть, и наши – связаны с путями Советской пооктябрьской России. Мы считаем, что литература должна быть отразителем той новой жизни, которая окружает нас – в которой мы живем и работаем, – а с другой стороны, созданием индивидуального писательского лица, по-своему воспринимающего мир и по-своему его отражающего. Мы полагаем, что талант писателя и его соответствие эпохе – две основные ценности писателя… Наши ошибки тяжелее всего нам самим. Но мы протестуем против огульных нападок на нас… Писатели Советской России, мы убеждены, что наш писательский труд и нужен и полезен для нее».
Письмо подписали Алексей Толстой, Пришвин, Шишков, Есенин, Пильняк, Бабель, Вс. Иванов… Леонова среди них еще нет: он к тому времени не набрал достаточного литературного веса. Но появись письмо даже не спустя год, а сразу после публикации «Барсуков», он бы там был. Позицию своих собратьев по перу Леонов разделял всецело.
И вступая в литературу, Леонов одновременно попадал в атмосферу безжалостной литературной борьбы.
Здесь, к слову, надо сказать и о сложившихся литературных градациях, в которые ему так или иначе пришлось встраиваться. К середине 1920-х наиболее значимыми средь относительно молодых имен были, безусловно, три автора: Борис Пильняк, Всеволод Иванов, Исаак Бабель.
Алексей Толстой, Сергеев-Ценский, Чапыгин, Пришвин и даже начавший почти одновременно с Пильняком Вячеслав Шишков шли уже, что называется, по другому ведомству: как писатели старшего поколения.
Вскоре после «Барсуков» Леонов попадает, хоть и с бесконечными оговорками, в новые советские, а вернее сказать, попутнические «святцы». Теперь всех четверых – Пильняк, Иванов, Бабель, Леонов – пишут через запятую. Иногда прибавляя Федина, Никитина, куда реже – Катаева, Слонимского…
В ближайшие годы, когда Пильняк и Иванов начнут сдавать позиции, а Бабель станет появляться в печати и писать все реже, Леонов на некоторое время займет если не первую, то одну из первых позиций в советской литературе. А в «Красной нови» после «Барсуков» и затем «Вора» он станет безусловным фаворитом.
Но очевидным это станет чуть позже.
Пока критика неустанно треплет Иванова за то, что герои его слишком движимы бессознательными, иррациональными побуждениями, – и великолепно начавший писатель ломается, смиряет себя, разоружает свой дивный дар. Писательская походка его становится слишком прямолинейна, голос – дидактичен, а мир, описываемый им, – скуп, скучен, сух.
Вскоре начнется жесткая атака на Бабеля за якобы очернение Первой конной в «Конармии», и скрытный, тайно переживающий обиду Бабель воспримет это крайне тяжело.
Пильняка растопчут после публикации «Повести непогашенной луны»; впрочем, и сам его рваный, заговаривающийся стиль потеряет ту актуальность, что вскружила многим литераторам и почитателям Пильняка головы в первые послереволюционные годы.
Леонов в числе немногих пойдет по избранному им пути последовательно и упрямо, хотя и пользуясь порой приемами осмысленного почти уже косноязычия.
Пока же он переживает первый и уже не местечковый, квартирный, московский, а общенациональный успех. За три года «Барсуков» переиздадут четырежды, и отклики на роман и обсуждения его как начнутся в 1925-м, так и не стихнут еще многие годы.
Несмотря на то что в «Красной нови» «Барсуки» названы повестью, сам же Воронский вскоре признаёт в издании «Прожектор»: «“Барсуки” – настоящий роман. Прошлое в нем органически переплетается с настоящим. Настоящее, уходящее в нашу революционную действительность, не кажется свалившимся неизвестно зачем и откуда. Современное не тонет, не расплывается в мелочах сегодняшнего быта, в газетном и злободневном. Дана перспектива; вещи, люди, сцены удалены на нужное расстояние, чтобы можно было их схватить в их целокупности. Быт густо окрашивает произведение, но не загромождает его, не душит читателя… Есть то широкое полотно, о котором у нас многие тоскуют».
Были, конечно, и другие отзывы, Леонову попадало не больше иных, но и не меньше. Пожалуй, вот эта цитата из Алексея Кручёных вполне адекватно иллюстрирует тональность критики тех дней: «Помесь водяночной тургеневской усадьбы с дизелем, попытка подогреть вчерашнее жаркое Л.Толстого и Боборыкина в раскаленной домне, в результате – ожоги, гарь и смрад: Вс. Иванов, Леонов, К.Федин, А.Толстой. Вообще в длиннозевотные повествования современная мировая напряженность не укладывается. В такт грохочущей эпохе попадают только барабан и трещотка немногих речетворцев Лефа».
Еще жестче в «Красной газете» от 1 июля 1925 года выступает один из самых злобных, поминавшихся еще Маяковским, критиков той поры, П.С.Коган:
«Печально, если расцветает леоновищина.
Она, леоновщина, это – страшное мироощущение, неумолимо надвигающееся, обволакивающее все кругом. Леонов – это бессознательно “мужиковствующий”. <…>
Перед этой пассивной и косной мощью какими-то фальшивыми, наносными и непрочными кажутся и продкомиссии, и губернские власти, и карательные отряды».
Понимали, что говорили, советские критики.
Глава пятая
Современники. «Вор»: две редакции
Фининспекция и «Унтиловск»
По сей день сохранилась повестка Мосфинотдела от 4 января 1924 года, подписанная агентом по взысканию недоимок М.Филимоновым. Повестка обязывала Леонида Леонова немедленно уплатить 56 рублей 25 копеек за патент на право заниматься писательским ремеслом.
Филимонов тогда немало нервов попортил Леонову: всерьез шла речь о полной описи имущества писателя, отказывающегося оплачивать государству свое, по мнению агента, безделье.
Из имущества было: кресло, полученное Татьяной Михайловной в качестве приданного, и упомянутые уже леоновский ковер и печатная машинка «Ундервуд». Какой-либо собственной мебели, даже письменного стола, не было – выпросили что-то у соседей, на время, тем и пользовались. Зато были резные фигурки, собственноручно выточенные Леоновым: их фининспектор тоже описал, наряду с ковром, креслом и печатной машинкой.
Леонов вспоминал, как стоял у перебирающего фигурки фининспектора за спиной, смотрел ему в рыжий затылок и мечтал воткнуть туда стамеску.
Филимонов преследовал Леоновых чуть ли не целый год: заходил то в шесть утра, то в три ночи – все, видимо, желал обнаружить пьяные оргии, на которые писатель спускал свои «невиданные» доходы. Но заставал только спящих хозяев – молодых супругов. Что, впрочем, вовсе не остужало его преследовательский пыл.
На оборотной стороне выписанной рыжим Филимоновым повестки рукою Леонова написано: «Вот с чего начался Чикилёв в “Воре”».
Действительно, вскоре у Леонова появится герой по фамилии Чикилёв – управдом, «человечек с подлецой». Мало того, в романе «Вор» упоминается и сам Филимонов. Одной из героинь Чикилёв сообщает, что умер его сослуживец «товарищ Филимонов… тот самый, рыжеватый такой, с которым мы еще у сочинителя Фирсова имущество описывали. Характерно, на собственных на именинах белужки поел и помер…».
Вот до какой степени разозлил фининспектор писателя! Если помнить к тому же, что Филимонов еще раз будет выведен в образе финиспектора Гаврилова в романе «Пирамида».
От описания имущества Леонова спасли хорошие знакомые: художники Евгений Кацман и Павел Радимов (последний известен и как поэт).
Кацман к тому времени уже зарекомендовал себя как художник, приближенный к власти. В 1923-м он рисует известный портрет Феликса Дзержинского, в 1924-м – запечатлевает Михаила Калинина и так далее. Совместно с Радимовым Кацман создает Ассоциацию художников революционной России – поддерживаемую государством, многочисленную и мощную творческую группировку. Радимов какое-то время тоже был не последним человеком в Советской России, работал в Кремле, был дружен с Луначарским.
Они и свели Леонова с Григорием Моисеевичем Леплевским, занимавшим в ту пору должность председателя Малого Совета Народных Комиссаров РСФСР. Леплевский назначил Леонову аудиенцию у себя дома.
«Я назавтра пришел, – рассказывал много позже Леонов писателю и литературоведу Олегу Михайлову. – Громадная квартира. Горничная в наколке. Провела в большую спальню. Необъятная кровать с ореховым балдахином. И лежит маленький еврей с бородкой, накрывшись одеялом. И под одеялом возит руками.
– Я литератор Леонов.
– Да, мне звонили. Идите спокойно домой…»
На другой день Леонову звонит, как сам писатель иронично заметил, «человек с перекошенным голосом»:
– Это квартира профессора Леонова?
– Гм… Ну да… Да! Профессор Леонов слушает вас!
– К вам больше нет претензий, товарищ профессор.
С тех пор фининспекторы Леонова не трогали.
Разве что о помощи Леплевского Леонов вспомнил, когда сам был глубоким стариком. Дело в том, что Григория Моисеевича репрессировали в 1939 году. К тому моменту Леплевский был заместителем прокурора СССР – Андрея Януарьевича Вышинского.
Однако ж финансовые проблемы в том, 1924, году, даже без «опеки» фининспекции, перед Леоновым по-прежнему стояли остро. Чтобы элементарно прокормиться, нужно было много, неустанно работать.
В середине ноября 1924 года, не отдохнув и пару недель после того как поставлена последняя точка в «Барсуках», Леонов начнет писать повесть «Унтиловск».
Повесть создается трудно и медленно. Что-то явно не получается; тем более если помнить о том, как Леонов совсем недавно за год выдавал по десятку новых вещей.
«Унтиловск» Леонов завершит в марте 1925 года, чуть ли не через пять месяцев после начала работы, и сразу понесет повесть на суд своему старшему товарищу, художнику Илье Семеновичу Остроухову – тому самому, что организовывал одни из первых леоновских чтений.
Внимательные и чуть уставшие глаза, взглядывающие поверх пенсне, неизменные галстук, пиджак, манжеты – вот он, Остроухов. Леонов относился к нему с сыновней привязанностью и очень ценил внимание старика.
Еще бы: Илья Семенович – автор нескольких шедевров, уж Леонов-то, умевший держать кисть в руках, понимал в этом толк. В недавнем прошлом Остроухов был одним из попечителей Третьяковской галереи, он собрал уникальную коллекцию древнерусской живописи. После революции коллекцию национализировали, но Остроухова назначили пожизненным хранителем.
Созданный на основе собрания Остроухова и открытый в 1920 году Музей иконописи и живописи Леонов посещал не раз и не два. И домой к Остроухову наведывался часто.
Спустя несколько лет Леонов напишет в письме Горькому: «Мне всегда был необходим человек, которого я бы очень любил и которому беспредельно верил (а прямо сказать – отец. – З.П.). Долгое время таким был, между нами говоря, И.С.Остроухов, человек грубый и великого чутья».
И далее: «…бывало, приходил к И<лье> С<еменовичу>, садился, наливал рюмку-две (не больше) водки, ему и себе, и этак просиживал вечер с ним, молча. Он очень здорово умел молчать, но обоим слышно было, как внутрях, так сказать, работают машины».
Впрочем, не только молчали, но и разговаривали, конечно, и удивлять старик ой как умел.
Случай был: вытаскивает как-то Остроухов из стола толстую тетрадь, показывает своему гостю – любимцу Лёне.
– Что это? – спрашивает Леонов, разглядывая заметки, строки стихов, зарисовки лошадей и горцев, пейзажи.
– Это дневник Лермонтова, – ответил Остроухов.
Он его купил у какой-то старухи и в подлинности дневника ни секунды не сомневался.
Можно представить себе трепет и удивление Леонова…
(После смерти Остроухова дневник исчез и не найден до сих пор.)
Всевозможных раритетов и редкостей собрал Илья Семенович великое количество, но главное – он сам был большой человеческой редкостью.
Вот к нему, замирая сердцем, пришел Леонов с «Унтиловском».
– Это нельзя печатать, – ответил Остроухов, выслушав чтение.
О сюжете «Унтиловска» мы поговорим позже, когда речь пойдет о пьесе, сделанной по мотивам повести, однако с Остроуховым согласимся: переход от первоначальной сказовой манеры в реалистическую, с элементами сатиры прозу Леонову дался не сразу; повесть рассыпается, она лишена внутреннего костяка.
Но в тот день Леонов ожидал никак не критической реакции. И не только потому, что едва изготовленный, сырой еще труд был ему самому по нраву.
Финансовые проблемы в связи с фининспекцией возникли тогда не у него одного. Тестя, Михаила Васильевича, тоже всю осень и начало зимы, вплоть до конца декабря, терзала фининспекция, не позволяя издательству выпустить ни одной книги. Только к концу 1924 года Сабашникову посчастливилось выиграть суд по поводу чрезмерного налогового обложения.
При таких обстоятельствах Леонову, хоть волком вой, необходимо было самому отвечать за себя и свою молодую семью.
– Не могу не публиковать. Деньги нужны, – сказал он Илье Семеновичу. – И «Красная новь» ждет повесть.
Остроухов все равно был непреклонен.
– Денег нет? – возмутился старик. – Идите на вокзал и разгружайте уголь… Чем угодно занимайтесь, но «Унтиловск» не публикуйте. Это ниже ваших возможностей.
Леонову верили, на Леонова ставила почти вся московская интеллигенция, не покинувшая Россию после 1917-го.
И он послушался. Рассказывал потом многажды, как шел домой от Остроухова и, в злости и обиде, плакал. Так был уязвлен!
После несколько раз перерабатывал и сокращал «Унтиловск»… В конце концов убрал в папку, задвинул в стол и завещал никогда не публиковать.
Взялся на другую повесть: в центре повествования – дом престарелых, немощные люди с их немощными заботами… И тут в дом престарелых приходит весть о революции.
Очень леоновский сюжетец!
Но эту повесть тоже бросил.
Тогда понемногу начал формироваться прообраз романа «Вор», одного из главных сочинений Леонова. Поначалу роман назывался «Возвращение Мити».
Чикилёва, упомянутого выше, он уже высмотрел для того, чтоб использовать в новой книге. В пивнушке у Триумфальной арки попался другой герой – старик, рассказывающий за мелочь завиральные истории из дореволюционного быта: с него Леонов срисует своего Манюкина. А вскоре состоится знакомство Леонова с Сергеем Есениным, тоже для романа крайне важное.
Но по дороге к Есенину мы заглянем ненадолго в Коктебель.
Филимонов тогда немало нервов попортил Леонову: всерьез шла речь о полной описи имущества писателя, отказывающегося оплачивать государству свое, по мнению агента, безделье.
Из имущества было: кресло, полученное Татьяной Михайловной в качестве приданного, и упомянутые уже леоновский ковер и печатная машинка «Ундервуд». Какой-либо собственной мебели, даже письменного стола, не было – выпросили что-то у соседей, на время, тем и пользовались. Зато были резные фигурки, собственноручно выточенные Леоновым: их фининспектор тоже описал, наряду с ковром, креслом и печатной машинкой.
Леонов вспоминал, как стоял у перебирающего фигурки фининспектора за спиной, смотрел ему в рыжий затылок и мечтал воткнуть туда стамеску.
Филимонов преследовал Леоновых чуть ли не целый год: заходил то в шесть утра, то в три ночи – все, видимо, желал обнаружить пьяные оргии, на которые писатель спускал свои «невиданные» доходы. Но заставал только спящих хозяев – молодых супругов. Что, впрочем, вовсе не остужало его преследовательский пыл.
На оборотной стороне выписанной рыжим Филимоновым повестки рукою Леонова написано: «Вот с чего начался Чикилёв в “Воре”».
Действительно, вскоре у Леонова появится герой по фамилии Чикилёв – управдом, «человечек с подлецой». Мало того, в романе «Вор» упоминается и сам Филимонов. Одной из героинь Чикилёв сообщает, что умер его сослуживец «товарищ Филимонов… тот самый, рыжеватый такой, с которым мы еще у сочинителя Фирсова имущество описывали. Характерно, на собственных на именинах белужки поел и помер…».
Вот до какой степени разозлил фининспектор писателя! Если помнить к тому же, что Филимонов еще раз будет выведен в образе финиспектора Гаврилова в романе «Пирамида».
От описания имущества Леонова спасли хорошие знакомые: художники Евгений Кацман и Павел Радимов (последний известен и как поэт).
Кацман к тому времени уже зарекомендовал себя как художник, приближенный к власти. В 1923-м он рисует известный портрет Феликса Дзержинского, в 1924-м – запечатлевает Михаила Калинина и так далее. Совместно с Радимовым Кацман создает Ассоциацию художников революционной России – поддерживаемую государством, многочисленную и мощную творческую группировку. Радимов какое-то время тоже был не последним человеком в Советской России, работал в Кремле, был дружен с Луначарским.
Они и свели Леонова с Григорием Моисеевичем Леплевским, занимавшим в ту пору должность председателя Малого Совета Народных Комиссаров РСФСР. Леплевский назначил Леонову аудиенцию у себя дома.
«Я назавтра пришел, – рассказывал много позже Леонов писателю и литературоведу Олегу Михайлову. – Громадная квартира. Горничная в наколке. Провела в большую спальню. Необъятная кровать с ореховым балдахином. И лежит маленький еврей с бородкой, накрывшись одеялом. И под одеялом возит руками.
– Я литератор Леонов.
– Да, мне звонили. Идите спокойно домой…»
На другой день Леонову звонит, как сам писатель иронично заметил, «человек с перекошенным голосом»:
– Это квартира профессора Леонова?
– Гм… Ну да… Да! Профессор Леонов слушает вас!
– К вам больше нет претензий, товарищ профессор.
С тех пор фининспекторы Леонова не трогали.
Разве что о помощи Леплевского Леонов вспомнил, когда сам был глубоким стариком. Дело в том, что Григория Моисеевича репрессировали в 1939 году. К тому моменту Леплевский был заместителем прокурора СССР – Андрея Януарьевича Вышинского.
Однако ж финансовые проблемы в том, 1924, году, даже без «опеки» фининспекции, перед Леоновым по-прежнему стояли остро. Чтобы элементарно прокормиться, нужно было много, неустанно работать.
В середине ноября 1924 года, не отдохнув и пару недель после того как поставлена последняя точка в «Барсуках», Леонов начнет писать повесть «Унтиловск».
Повесть создается трудно и медленно. Что-то явно не получается; тем более если помнить о том, как Леонов совсем недавно за год выдавал по десятку новых вещей.
«Унтиловск» Леонов завершит в марте 1925 года, чуть ли не через пять месяцев после начала работы, и сразу понесет повесть на суд своему старшему товарищу, художнику Илье Семеновичу Остроухову – тому самому, что организовывал одни из первых леоновских чтений.
Внимательные и чуть уставшие глаза, взглядывающие поверх пенсне, неизменные галстук, пиджак, манжеты – вот он, Остроухов. Леонов относился к нему с сыновней привязанностью и очень ценил внимание старика.
Еще бы: Илья Семенович – автор нескольких шедевров, уж Леонов-то, умевший держать кисть в руках, понимал в этом толк. В недавнем прошлом Остроухов был одним из попечителей Третьяковской галереи, он собрал уникальную коллекцию древнерусской живописи. После революции коллекцию национализировали, но Остроухова назначили пожизненным хранителем.
Созданный на основе собрания Остроухова и открытый в 1920 году Музей иконописи и живописи Леонов посещал не раз и не два. И домой к Остроухову наведывался часто.
Спустя несколько лет Леонов напишет в письме Горькому: «Мне всегда был необходим человек, которого я бы очень любил и которому беспредельно верил (а прямо сказать – отец. – З.П.). Долгое время таким был, между нами говоря, И.С.Остроухов, человек грубый и великого чутья».
И далее: «…бывало, приходил к И<лье> С<еменовичу>, садился, наливал рюмку-две (не больше) водки, ему и себе, и этак просиживал вечер с ним, молча. Он очень здорово умел молчать, но обоим слышно было, как внутрях, так сказать, работают машины».
Впрочем, не только молчали, но и разговаривали, конечно, и удивлять старик ой как умел.
Случай был: вытаскивает как-то Остроухов из стола толстую тетрадь, показывает своему гостю – любимцу Лёне.
– Что это? – спрашивает Леонов, разглядывая заметки, строки стихов, зарисовки лошадей и горцев, пейзажи.
– Это дневник Лермонтова, – ответил Остроухов.
Он его купил у какой-то старухи и в подлинности дневника ни секунды не сомневался.
Можно представить себе трепет и удивление Леонова…
(После смерти Остроухова дневник исчез и не найден до сих пор.)
Всевозможных раритетов и редкостей собрал Илья Семенович великое количество, но главное – он сам был большой человеческой редкостью.
Вот к нему, замирая сердцем, пришел Леонов с «Унтиловском».
– Это нельзя печатать, – ответил Остроухов, выслушав чтение.
О сюжете «Унтиловска» мы поговорим позже, когда речь пойдет о пьесе, сделанной по мотивам повести, однако с Остроуховым согласимся: переход от первоначальной сказовой манеры в реалистическую, с элементами сатиры прозу Леонову дался не сразу; повесть рассыпается, она лишена внутреннего костяка.
Но в тот день Леонов ожидал никак не критической реакции. И не только потому, что едва изготовленный, сырой еще труд был ему самому по нраву.
Финансовые проблемы в связи с фининспекцией возникли тогда не у него одного. Тестя, Михаила Васильевича, тоже всю осень и начало зимы, вплоть до конца декабря, терзала фининспекция, не позволяя издательству выпустить ни одной книги. Только к концу 1924 года Сабашникову посчастливилось выиграть суд по поводу чрезмерного налогового обложения.
При таких обстоятельствах Леонову, хоть волком вой, необходимо было самому отвечать за себя и свою молодую семью.
– Не могу не публиковать. Деньги нужны, – сказал он Илье Семеновичу. – И «Красная новь» ждет повесть.
Остроухов все равно был непреклонен.
– Денег нет? – возмутился старик. – Идите на вокзал и разгружайте уголь… Чем угодно занимайтесь, но «Унтиловск» не публикуйте. Это ниже ваших возможностей.
Леонову верили, на Леонова ставила почти вся московская интеллигенция, не покинувшая Россию после 1917-го.
И он послушался. Рассказывал потом многажды, как шел домой от Остроухова и, в злости и обиде, плакал. Так был уязвлен!
После несколько раз перерабатывал и сокращал «Унтиловск»… В конце концов убрал в папку, задвинул в стол и завещал никогда не публиковать.
Взялся на другую повесть: в центре повествования – дом престарелых, немощные люди с их немощными заботами… И тут в дом престарелых приходит весть о революции.
Очень леоновский сюжетец!
Но эту повесть тоже бросил.
Тогда понемногу начал формироваться прообраз романа «Вор», одного из главных сочинений Леонова. Поначалу роман назывался «Возвращение Мити».
Чикилёва, упомянутого выше, он уже высмотрел для того, чтоб использовать в новой книге. В пивнушке у Триумфальной арки попался другой герой – старик, рассказывающий за мелочь завиральные истории из дореволюционного быта: с него Леонов срисует своего Манюкина. А вскоре состоится знакомство Леонова с Сергеем Есениным, тоже для романа крайне важное.
Но по дороге к Есенину мы заглянем ненадолго в Коктебель.
Леонов и Булгаков
Близилось лето 1925 года, и чета Леоновых начала строить планы: куда им выбраться из душной Москвы, чтоб у них была возможность отдохнуть, а Леонид смог поработать над начатым романом.
В разгаре весны очень кстати пришло главе семейства Михаилу Васильевичу Сабашникову приглашение от Максимилиана Волошина навестить его «Дом поэта» в Коктебеле.
По собственному плану возведенный поэтом дом на берегу Черного моря с 1923 года стал обителью литераторов, ученых и всевозможных зачарованных бродяг.
Рискнем предположить, что, приглашая Сабашникова в гости, Волошин желал еще раз попробовать положительно разрешить вопрос о публикации своих книг в издательстве Михаила Васильевича.
Но Сабашников в ответном письме предложил иной вариант: «Я очень признателен за приглашение Ваше в Коктебель, – написал он. – Воспользоваться сим не смогу – после неудач и аварий прошлого года в нынешнем будет не до отдыха: надо восстановить работу издательства, расширить его и дать ему размах. Но Леоновы, Таня и Лёня, загорелись желанием съездить к вам на побывку».
Леонид знал Волошина еще по Москве, ну и Танечку поэт, само собою, видел – когда выступал у Сабашниковых. К тому же Волошин пребывал еще и в некотором родстве с Сабашниковыми: в 1906 году, напомним, женился он на двоюродной племяннице Михаила Васильевича; правда, в 1925 году жил он уже с другою женщиной, Марией Заболоцкой.
Вместе с письмом Сабашникова и Леонов отправляет Волошину благодарное послание, где сообщает, что ему и Тане «хотелось бы использовать разрешение Ваше – если, конечно, это возможно! – с 1-го приблизительно мая до 1-го хотя бы июня».
«Я совершенно не знаю условий жизни в Крыму, ибо никогда не был там, – не знаю – удобно ли это время в смысле погоды и проч., – продолжает Леонов. – Если это время удобно для Вас, я очень прошу Вас черкнуть мне самую коротенькую записку, что-де, мол, возможно, а маршрут, мол, такой-то и такой, а захватить с собой нужно то-то и то-то и т. д.».
Волошин дал Леоновым положительный ответ, и 10 мая молодые супруги выехали в Коктебель: из Москвы прямым поездом на Феодосию и оттуда на линейке почти до места назначения.
Волошину шел сорок восьмой год; в 1925-м он праздновал тридцатилетие творческой деятельности. Впрочем, в постреволюционную литературную ситуацию встроиться ему никак не удавалось. Достаточно сказать, что по поводу его юбилея появилась лишь скромная заметка в «Известиях».
Однако сам Волошин – человек, влюбленный в жизнь, людей, искусство, – еще бодрился, еще был, как ему самому казалось, полон сил.
О волошинском Доме поэта ходили забавные слухи: будто у хозяина есть «право первой ночи» с приезжающими гостьями, будто он голый ходит с венком на голове, будто гости одеваются в «полпижамы»: одному, значит, рубашка без штанов, другому – наоборот.
Все это, конечно, оказалось сущими выдумками. Волошин вел себя более чем достойно, был замечательно вежлив со всеми гостями, хотя слухи о себе выслушивал заинтересованно: вся эта мифология ему, очевидно, нравилась.
Леоновых разместили в отдельном, вроде татарской сакли, домике. В том вновь проявилось уважительное отношение к семейству Сабашниковых, тем более что издатель еще в письме просил Волошина подобрать комнату солнечную и сухую, не на северной стороне – «у Тани слабы верхушки легких», пояснял Михаил Васильевич. Жена Сабашникова, Софья Яковлевна, отдельно сетовала Волошину: «Леонов по молодости не придает значения многому, а Таня сама не решится, может быть, спросить Вас». Просматривается в этих строчках известное отношение к Леонову: теща все ж таки.
В тот месяц в Коктебеле гостили самые разнообразные люди: историк искусства, философ, переводчик Александр Габричевский, писательница Софья Фёдорченко и ее муж Николай Ракицкий, пианистка Пазухина с двумя детьми, знакомые супруги Волошина самых разных, вовсе не творческих профессий.
Чуть позже появится поэт Георгий Шенгели с женою, несколько раз заглянет писатель Александр Грин, живший неподалеку. В общем, компания любопытная, особенно если разглядывать ее три четверти века спустя.
Однако леоновский, спустя всего десятилетие, взгляд на коктебельское общество в его романе «Дорога на Океан» будет лишен и восхищения, и благости, а пронизан скорее печалью.
Вот хозяин дома в описании Леонова:
«…тучный, рано одряхлевший человек в поношенных штанах, вправленных в трикотажные гетры, и в просторной, как море, серого тканья рубахе. Дымилась на ветру его седая грива, стянутая по лбу узким ременным пояском. <…>
Отличный мастер приподнятого поэтического слова, он угасал здесь без славы и литературного потомства. Время было такое, когда пророки нарождаются в народе – поэт мнил себя одним из них, но и отлично сложенные пророчества его не сбывались. Порою гости бывали единственными потребителями его творений, равно величественных, неискренних и умных. То были художники и профессора средней руки, состарившиеся поклонники и просто милые и болезненные люди, которым врачи прописали умирать на южном побережье. За комнату и близость к музам они платили беззаветным восхищением перед меркнущей звездой поэта. Со скуки здесь любили чудаков.
Утром хозяин повел гостя смотреть Карадагские ущелья, а вечером – древнее Киммерийское плоскогорье: полынь хороша на закате. Он знал здесь каждый уголок и самое море считал своим произведением…
Постоянное поэтическое возбуждение поддерживалось в этом доме. Каждый сочинял что-нибудь в меру сил…»
Детали, надо сказать, Леонов указал все документально точно: он, в числе иных гостей, действительно ходил с Волошиным и в Карадагские ущелья, и на Киммерийское плоскогорье, и общее «поэтическое возбуждение» тоже имело место. Веселились как умели: ставили бесконечные шарады, разыгрывали друг друга, наряжались самым немыслимым образом, опустошая хозяйские гардеробы.
Леоновы поначалу пытались соответствовать настрою, но вообще участие в массовых мероприятиях было не в их характере.
Леонид с куда большим любопытством изучал местную флору. Имея дельную привычку что-то всегда создавать собственными руками из подсобных материалов, вырезал себе красивую трость из местных древесных пород и потом увез ее в Москву.
Уже со второй недели Леоновы все чаще держались особняком, большей частью гуляли, тем более что затеряться среди не менее чем сотни гостей было просто.
Не посещали они, впрочем, и те мероприятия, куда сходить стоило: например, игнорировали авторские вечера Максимилиана Волошина. Хотя и приехавший вскоре в Коктебель Михаил Булгаков чтения Волошина тоже неизменно пропускал.
Михаил Афанасьевич вместе со второю своей женою Любовью Белозерской прибудет 12 июня. Их поселят на первом этаже двухэтажного каменного флигеля, носившего название Дом Юнге.
По итогам поездки Булгаков сразу же выскажется: с 27 июля по 31 августа того же, 1925, года будет опубликован цикл его очерков «Путешествие по Крыму» с отдельной главой о Коктебеле. С неизменной своей иронией Булгаков опишет некоторые привычки отдыхающих: к примеру, общую страсть к поиску редких камней на побережье – «каменную болезнь». Леонов ею, кстати, тоже переболеет и наберет с собою всевозможной необычных форм гальки.
К моменту встречи в Коктебеле Булгаков и Леонов были немного знакомы: виделись на Никитинских субботниках, где оба выступали с чтением своих произведений, причем Леонов смотрелся там более успешно. Известно разочарование Булгакова после собственных выступлений, отразившееся в желчной дневниковой записи: «Эти “Никитинские субботники” – затхлая советская рабская рвань, с густой примесью евреев».
Булгаков даже как-то бывал у Леонова в гостях, на Новодевичьем – например, на чтениях «Записей Ковякина…».
Но никаких внятных взаимоотношений меж Булгаковым и Леоновым не сложилось ни до Коктебеля, ни после. Пожалуй, они и не могли сложиться.
Булгаков был на восемь лет старше Леонова, однако если объем написанного ими к 1925 году был уже примерно равноценен, то литературный статус последнего выглядел куда серьезнее.
У Булгакова уже готов первый роман – «Белая гвардия», но опубликован он только частично в журнале «Россия». В эмигрантской газете «Накануне», издающейся на деньги коммунистов, публикуются его «Записки на манжетах», и относится к тому Булгаков двойственно: с одной стороны, хоть какие-то публикации, с другой – газета пользуется откровенно дурной славой. Вместе с Бабелем, Олешей, Катаевым, Ильфом и Петровом Булгаков работает в популярнейшей газете «Гудок», печатает там свои фельетоны и испытывает к этой поденщине натуральное презрение, переходящее в ненависть.
Булгакова многие заметили, в том числе и Волошин, писавший о «Белой гвардии» как о вещи «очень крупной и оригинальной». «…Как дебют начинающего писателя, – утверждал Волошин, – ее можно сравнить только с дебютами Достоевского и Толстого».
Но, кроме Волошина, так почти никто не думал, и критика отзывается о Булгакове в основном неприязненно.
О Леонове пишут куда больше, и совершенно роскошные книжки его выходят в серьезном издательстве, и «Красная новь», опять же, его публикует, а не Михаила Афанасьевича.
Предположим, что Булгакова отчасти раздражал ранний и шумный успех Леонова, да и сама эстетика леоновской прозы была Михаилу Афанасьевичу несколько чужда. Спустя год Булгаков на допросе в ОГПУ признается: «На крестьянские темы я писать не могу, потому что деревню не люблю». Надо понимать, что и читать «про деревню» в ранних сказах Леонова и в тех же «Барсуках» Булгаков несколько брезговал.
В Коктебеле Булгаков читает публике «Роковые яйца», а Леонов как раз отрывки из «Барсуков». Чтение происходило в мастерской Волошина. Александр Габричевский вспоминал потом, как в то время, когда Леонов читал, Булгаков сидел на антресолях и дремал, всем своим видом выражая полнейшее равнодушие к чтецу. Но едва чтение прерывалась, Булгаков вскакивал, демонстративно перевешивался через перила и начинал бурно аплодировать. Юродствовал, в общем.
Супруга Габричевского – Н.А.Габричевская (Северцева) кратко сообщила потом, что Леонов с Булгаковым «не сдружились». Еще бы.
Правда, на фотографии, сделанной кем-то в Коктебеле, все они запечатлены вместе: Волошин, Фёдорченко и Леонов с Булгаковым, плечом к плечу. Снимок, кажется, зафиксировал очередную коктебельскую шараду – потому что Волошин вещает о чем-то, а молодые писатели слушают его с покорным и наигранно удрученным видом.
Леонов и Булгаков уедут из Коктебеля вместе, 7 июля. Доберутся вчетвером до Феодосии и расстанутся: Леоновы неожиданно раздумают плыть по морю.
В Коктебеле обе писательские семьи, несмотря на некоторую свою мизантропию, оставили о себе хорошее впечатление. Пианистка Пазухина, к примеру, среди нескольких десятков гостей именно их, Леоновых и Булгаковых, назвала «лучшими» для себя, самыми душевными.
Потом многие годы Леонов и Булгаков будут внимательно друг за другом наблюдать, почти никогда вслух о своем отношении не говоря.
Булгаков явно прочтет роман «Вор» и, несомненно, попадет под его влияние, о чем мы еще скажем подробнее.
Леонов появится у него в романе «Записки покойника» под видом молодого литератора, «с необыкновенной ловкостью» сочинявшего свои рассказы. Лирический герой «Записок…» испытывает к ловкому молодому литератору некоторую ревность.
Зато Леонов, многие десятилетия спустя в который раз переписывая «Пирамиду», будет упрямо повторять, что роман «Мастер и Маргарита» он не читал. Но это не так, конечно.
Сложные отношения.
Поработать в Коктебеле Леонову не удалось: в том же году он заметит мимолетом, что сочинительство у него получается «только в тишине и на ровном месте», а этого как раз недоставало все полтора месяца отдыха.
«Неспокойная природа», так определит Леонов Коктебель, «буйно очень».
Думается, что природу в данном случае затворник Леонов понимал очень широко: имея в виду не только ветер и море, но и людское поведение в тех местах.
Летом 1925-го Леонов отправится в свою ярославскую деревеньку, там ему писалось куда спокойнее.
А в Коктебель Леоновы, как и Булгаковы, больше не поедут никогда и от «коктебельского кружка», самоорганизовавшегося в Москве вокруг упомянутой выше писательницы Софьи Фёдорченко, будут держаться на дистанции.
На исходе 1925 года Леонов напишет-таки Волошину письмо: тот, страстно влюбленный в русскую литературу, спрашивал у московских знакомых, как там Булгаков и Леонов, – и последний, прознав о волошинском интересе, ненадолго застыдился, что не отблагодарил устроителя своих коктебельских каникул: «Нет, кроме шуток, – не сердитесь, что не писал. Впредь перестану жить свиньей и буду аккуратен». Хотя, собственно, так и не стал аккуратен и Волошину писем больше не отправлял.
Зато Леонов делится-таки с ним московскими новостями в единственном своем послании и, к слову, вспоминает о Булгакове: Мишу, мол, встречаю редко, оказиями.
Оказии были связаны вот с чем.
В те годы работал в Москве литератор Пётр Зайцев. Служил Зайцев в издательстве «Недра», где в числе прочих начали выходить и булгаковские книги. Зайцеву пришла идея создания двух литературных кружков: поэтического и прозаического. Прозаический кружок окрестили «писателями-фантазерами» и вписали туда как раз Булгакова, Леонова и несколько персон рангом поменьше. Так что, на небезосновательный взгляд ценителей, у прозы обоих были в те годы общие признаки. Это, додумаем мы, склонность к фантасмагориям, это – едкий иронизм и еще, пожалуй, скептическое отношение к произошедшему в стране социальному перелому.
По замыслу Зайцева, группа должна была в чем-то наследовать «Серапионовым братьям», уже распавшимся к тому времени. И стоит заметить, и Леонова, и Булгакова «фантазийная» идеология нового объединения поначалу вполне устраивала.
Был у Леонова с Булгаковым, в связи с организацией кружка, еще один шанс сойтись – они периодически встречались на чтениях – но опять не сложилось.
Кружок распался: в Советской России вообще все литературные внегосударственные объединения начали сходить на нет.
Вскоре и у Леонова, и у Булгакова начнется работа со МХАТом, что станет великой радостью для обоих. Ведь избрав совсем еще молодых людей своими авторами, легендарный театр фактически признавал их наследниками Чехова и Горького. Это было немыслимой честью в те времена. И предметом огромной зависти коллег.
Два года спустя, в 1927-м, пути Леонова и Булгакова даже пересекутся: МХАТ тогда соберет замечательно сильную команду для создания юбилейного – к 10-летию революции – спектакля: Бабель, Замятин, Пильняк, Вс. Иванов – и Михаил Афанасьевич с Леонидом Максимовичем. Но из затеи ничего не выйдет, да и вряд ли могло случиться иначе: как было запрячь этих шестерых разом?..
«Он часто в таинственности пребывает», – добавляет в 1925 году в упомянутом письме Волошину Леонов о Булгакове, видимо, имея в виду осмысленную отстраненность последнего.
Зато у Леонова в 1925 году сложились с виду дружеские, но внутренне не всегда понятные взаимоотношения с Сергеем Есениным.
В разгаре весны очень кстати пришло главе семейства Михаилу Васильевичу Сабашникову приглашение от Максимилиана Волошина навестить его «Дом поэта» в Коктебеле.
По собственному плану возведенный поэтом дом на берегу Черного моря с 1923 года стал обителью литераторов, ученых и всевозможных зачарованных бродяг.
Рискнем предположить, что, приглашая Сабашникова в гости, Волошин желал еще раз попробовать положительно разрешить вопрос о публикации своих книг в издательстве Михаила Васильевича.
Но Сабашников в ответном письме предложил иной вариант: «Я очень признателен за приглашение Ваше в Коктебель, – написал он. – Воспользоваться сим не смогу – после неудач и аварий прошлого года в нынешнем будет не до отдыха: надо восстановить работу издательства, расширить его и дать ему размах. Но Леоновы, Таня и Лёня, загорелись желанием съездить к вам на побывку».
Леонид знал Волошина еще по Москве, ну и Танечку поэт, само собою, видел – когда выступал у Сабашниковых. К тому же Волошин пребывал еще и в некотором родстве с Сабашниковыми: в 1906 году, напомним, женился он на двоюродной племяннице Михаила Васильевича; правда, в 1925 году жил он уже с другою женщиной, Марией Заболоцкой.
Вместе с письмом Сабашникова и Леонов отправляет Волошину благодарное послание, где сообщает, что ему и Тане «хотелось бы использовать разрешение Ваше – если, конечно, это возможно! – с 1-го приблизительно мая до 1-го хотя бы июня».
«Я совершенно не знаю условий жизни в Крыму, ибо никогда не был там, – не знаю – удобно ли это время в смысле погоды и проч., – продолжает Леонов. – Если это время удобно для Вас, я очень прошу Вас черкнуть мне самую коротенькую записку, что-де, мол, возможно, а маршрут, мол, такой-то и такой, а захватить с собой нужно то-то и то-то и т. д.».
Волошин дал Леоновым положительный ответ, и 10 мая молодые супруги выехали в Коктебель: из Москвы прямым поездом на Феодосию и оттуда на линейке почти до места назначения.
Волошину шел сорок восьмой год; в 1925-м он праздновал тридцатилетие творческой деятельности. Впрочем, в постреволюционную литературную ситуацию встроиться ему никак не удавалось. Достаточно сказать, что по поводу его юбилея появилась лишь скромная заметка в «Известиях».
Однако сам Волошин – человек, влюбленный в жизнь, людей, искусство, – еще бодрился, еще был, как ему самому казалось, полон сил.
О волошинском Доме поэта ходили забавные слухи: будто у хозяина есть «право первой ночи» с приезжающими гостьями, будто он голый ходит с венком на голове, будто гости одеваются в «полпижамы»: одному, значит, рубашка без штанов, другому – наоборот.
Все это, конечно, оказалось сущими выдумками. Волошин вел себя более чем достойно, был замечательно вежлив со всеми гостями, хотя слухи о себе выслушивал заинтересованно: вся эта мифология ему, очевидно, нравилась.
Леоновых разместили в отдельном, вроде татарской сакли, домике. В том вновь проявилось уважительное отношение к семейству Сабашниковых, тем более что издатель еще в письме просил Волошина подобрать комнату солнечную и сухую, не на северной стороне – «у Тани слабы верхушки легких», пояснял Михаил Васильевич. Жена Сабашникова, Софья Яковлевна, отдельно сетовала Волошину: «Леонов по молодости не придает значения многому, а Таня сама не решится, может быть, спросить Вас». Просматривается в этих строчках известное отношение к Леонову: теща все ж таки.
В тот месяц в Коктебеле гостили самые разнообразные люди: историк искусства, философ, переводчик Александр Габричевский, писательница Софья Фёдорченко и ее муж Николай Ракицкий, пианистка Пазухина с двумя детьми, знакомые супруги Волошина самых разных, вовсе не творческих профессий.
Чуть позже появится поэт Георгий Шенгели с женою, несколько раз заглянет писатель Александр Грин, живший неподалеку. В общем, компания любопытная, особенно если разглядывать ее три четверти века спустя.
Однако леоновский, спустя всего десятилетие, взгляд на коктебельское общество в его романе «Дорога на Океан» будет лишен и восхищения, и благости, а пронизан скорее печалью.
Вот хозяин дома в описании Леонова:
«…тучный, рано одряхлевший человек в поношенных штанах, вправленных в трикотажные гетры, и в просторной, как море, серого тканья рубахе. Дымилась на ветру его седая грива, стянутая по лбу узким ременным пояском. <…>
Отличный мастер приподнятого поэтического слова, он угасал здесь без славы и литературного потомства. Время было такое, когда пророки нарождаются в народе – поэт мнил себя одним из них, но и отлично сложенные пророчества его не сбывались. Порою гости бывали единственными потребителями его творений, равно величественных, неискренних и умных. То были художники и профессора средней руки, состарившиеся поклонники и просто милые и болезненные люди, которым врачи прописали умирать на южном побережье. За комнату и близость к музам они платили беззаветным восхищением перед меркнущей звездой поэта. Со скуки здесь любили чудаков.
Утром хозяин повел гостя смотреть Карадагские ущелья, а вечером – древнее Киммерийское плоскогорье: полынь хороша на закате. Он знал здесь каждый уголок и самое море считал своим произведением…
Постоянное поэтическое возбуждение поддерживалось в этом доме. Каждый сочинял что-нибудь в меру сил…»
Детали, надо сказать, Леонов указал все документально точно: он, в числе иных гостей, действительно ходил с Волошиным и в Карадагские ущелья, и на Киммерийское плоскогорье, и общее «поэтическое возбуждение» тоже имело место. Веселились как умели: ставили бесконечные шарады, разыгрывали друг друга, наряжались самым немыслимым образом, опустошая хозяйские гардеробы.
Леоновы поначалу пытались соответствовать настрою, но вообще участие в массовых мероприятиях было не в их характере.
Леонид с куда большим любопытством изучал местную флору. Имея дельную привычку что-то всегда создавать собственными руками из подсобных материалов, вырезал себе красивую трость из местных древесных пород и потом увез ее в Москву.
Уже со второй недели Леоновы все чаще держались особняком, большей частью гуляли, тем более что затеряться среди не менее чем сотни гостей было просто.
Не посещали они, впрочем, и те мероприятия, куда сходить стоило: например, игнорировали авторские вечера Максимилиана Волошина. Хотя и приехавший вскоре в Коктебель Михаил Булгаков чтения Волошина тоже неизменно пропускал.
Михаил Афанасьевич вместе со второю своей женою Любовью Белозерской прибудет 12 июня. Их поселят на первом этаже двухэтажного каменного флигеля, носившего название Дом Юнге.
По итогам поездки Булгаков сразу же выскажется: с 27 июля по 31 августа того же, 1925, года будет опубликован цикл его очерков «Путешествие по Крыму» с отдельной главой о Коктебеле. С неизменной своей иронией Булгаков опишет некоторые привычки отдыхающих: к примеру, общую страсть к поиску редких камней на побережье – «каменную болезнь». Леонов ею, кстати, тоже переболеет и наберет с собою всевозможной необычных форм гальки.
К моменту встречи в Коктебеле Булгаков и Леонов были немного знакомы: виделись на Никитинских субботниках, где оба выступали с чтением своих произведений, причем Леонов смотрелся там более успешно. Известно разочарование Булгакова после собственных выступлений, отразившееся в желчной дневниковой записи: «Эти “Никитинские субботники” – затхлая советская рабская рвань, с густой примесью евреев».
Булгаков даже как-то бывал у Леонова в гостях, на Новодевичьем – например, на чтениях «Записей Ковякина…».
Но никаких внятных взаимоотношений меж Булгаковым и Леоновым не сложилось ни до Коктебеля, ни после. Пожалуй, они и не могли сложиться.
Булгаков был на восемь лет старше Леонова, однако если объем написанного ими к 1925 году был уже примерно равноценен, то литературный статус последнего выглядел куда серьезнее.
У Булгакова уже готов первый роман – «Белая гвардия», но опубликован он только частично в журнале «Россия». В эмигрантской газете «Накануне», издающейся на деньги коммунистов, публикуются его «Записки на манжетах», и относится к тому Булгаков двойственно: с одной стороны, хоть какие-то публикации, с другой – газета пользуется откровенно дурной славой. Вместе с Бабелем, Олешей, Катаевым, Ильфом и Петровом Булгаков работает в популярнейшей газете «Гудок», печатает там свои фельетоны и испытывает к этой поденщине натуральное презрение, переходящее в ненависть.
Булгакова многие заметили, в том числе и Волошин, писавший о «Белой гвардии» как о вещи «очень крупной и оригинальной». «…Как дебют начинающего писателя, – утверждал Волошин, – ее можно сравнить только с дебютами Достоевского и Толстого».
Но, кроме Волошина, так почти никто не думал, и критика отзывается о Булгакове в основном неприязненно.
О Леонове пишут куда больше, и совершенно роскошные книжки его выходят в серьезном издательстве, и «Красная новь», опять же, его публикует, а не Михаила Афанасьевича.
Предположим, что Булгакова отчасти раздражал ранний и шумный успех Леонова, да и сама эстетика леоновской прозы была Михаилу Афанасьевичу несколько чужда. Спустя год Булгаков на допросе в ОГПУ признается: «На крестьянские темы я писать не могу, потому что деревню не люблю». Надо понимать, что и читать «про деревню» в ранних сказах Леонова и в тех же «Барсуках» Булгаков несколько брезговал.
В Коктебеле Булгаков читает публике «Роковые яйца», а Леонов как раз отрывки из «Барсуков». Чтение происходило в мастерской Волошина. Александр Габричевский вспоминал потом, как в то время, когда Леонов читал, Булгаков сидел на антресолях и дремал, всем своим видом выражая полнейшее равнодушие к чтецу. Но едва чтение прерывалась, Булгаков вскакивал, демонстративно перевешивался через перила и начинал бурно аплодировать. Юродствовал, в общем.
Супруга Габричевского – Н.А.Габричевская (Северцева) кратко сообщила потом, что Леонов с Булгаковым «не сдружились». Еще бы.
Правда, на фотографии, сделанной кем-то в Коктебеле, все они запечатлены вместе: Волошин, Фёдорченко и Леонов с Булгаковым, плечом к плечу. Снимок, кажется, зафиксировал очередную коктебельскую шараду – потому что Волошин вещает о чем-то, а молодые писатели слушают его с покорным и наигранно удрученным видом.
Леонов и Булгаков уедут из Коктебеля вместе, 7 июля. Доберутся вчетвером до Феодосии и расстанутся: Леоновы неожиданно раздумают плыть по морю.
В Коктебеле обе писательские семьи, несмотря на некоторую свою мизантропию, оставили о себе хорошее впечатление. Пианистка Пазухина, к примеру, среди нескольких десятков гостей именно их, Леоновых и Булгаковых, назвала «лучшими» для себя, самыми душевными.
Потом многие годы Леонов и Булгаков будут внимательно друг за другом наблюдать, почти никогда вслух о своем отношении не говоря.
Булгаков явно прочтет роман «Вор» и, несомненно, попадет под его влияние, о чем мы еще скажем подробнее.
Леонов появится у него в романе «Записки покойника» под видом молодого литератора, «с необыкновенной ловкостью» сочинявшего свои рассказы. Лирический герой «Записок…» испытывает к ловкому молодому литератору некоторую ревность.
Зато Леонов, многие десятилетия спустя в который раз переписывая «Пирамиду», будет упрямо повторять, что роман «Мастер и Маргарита» он не читал. Но это не так, конечно.
Сложные отношения.
Поработать в Коктебеле Леонову не удалось: в том же году он заметит мимолетом, что сочинительство у него получается «только в тишине и на ровном месте», а этого как раз недоставало все полтора месяца отдыха.
«Неспокойная природа», так определит Леонов Коктебель, «буйно очень».
Думается, что природу в данном случае затворник Леонов понимал очень широко: имея в виду не только ветер и море, но и людское поведение в тех местах.
Летом 1925-го Леонов отправится в свою ярославскую деревеньку, там ему писалось куда спокойнее.
А в Коктебель Леоновы, как и Булгаковы, больше не поедут никогда и от «коктебельского кружка», самоорганизовавшегося в Москве вокруг упомянутой выше писательницы Софьи Фёдорченко, будут держаться на дистанции.
На исходе 1925 года Леонов напишет-таки Волошину письмо: тот, страстно влюбленный в русскую литературу, спрашивал у московских знакомых, как там Булгаков и Леонов, – и последний, прознав о волошинском интересе, ненадолго застыдился, что не отблагодарил устроителя своих коктебельских каникул: «Нет, кроме шуток, – не сердитесь, что не писал. Впредь перестану жить свиньей и буду аккуратен». Хотя, собственно, так и не стал аккуратен и Волошину писем больше не отправлял.
Зато Леонов делится-таки с ним московскими новостями в единственном своем послании и, к слову, вспоминает о Булгакове: Мишу, мол, встречаю редко, оказиями.
Оказии были связаны вот с чем.
В те годы работал в Москве литератор Пётр Зайцев. Служил Зайцев в издательстве «Недра», где в числе прочих начали выходить и булгаковские книги. Зайцеву пришла идея создания двух литературных кружков: поэтического и прозаического. Прозаический кружок окрестили «писателями-фантазерами» и вписали туда как раз Булгакова, Леонова и несколько персон рангом поменьше. Так что, на небезосновательный взгляд ценителей, у прозы обоих были в те годы общие признаки. Это, додумаем мы, склонность к фантасмагориям, это – едкий иронизм и еще, пожалуй, скептическое отношение к произошедшему в стране социальному перелому.
По замыслу Зайцева, группа должна была в чем-то наследовать «Серапионовым братьям», уже распавшимся к тому времени. И стоит заметить, и Леонова, и Булгакова «фантазийная» идеология нового объединения поначалу вполне устраивала.
Был у Леонова с Булгаковым, в связи с организацией кружка, еще один шанс сойтись – они периодически встречались на чтениях – но опять не сложилось.
Кружок распался: в Советской России вообще все литературные внегосударственные объединения начали сходить на нет.
Вскоре и у Леонова, и у Булгакова начнется работа со МХАТом, что станет великой радостью для обоих. Ведь избрав совсем еще молодых людей своими авторами, легендарный театр фактически признавал их наследниками Чехова и Горького. Это было немыслимой честью в те времена. И предметом огромной зависти коллег.
Два года спустя, в 1927-м, пути Леонова и Булгакова даже пересекутся: МХАТ тогда соберет замечательно сильную команду для создания юбилейного – к 10-летию революции – спектакля: Бабель, Замятин, Пильняк, Вс. Иванов – и Михаил Афанасьевич с Леонидом Максимовичем. Но из затеи ничего не выйдет, да и вряд ли могло случиться иначе: как было запрячь этих шестерых разом?..
«Он часто в таинственности пребывает», – добавляет в 1925 году в упомянутом письме Волошину Леонов о Булгакове, видимо, имея в виду осмысленную отстраненность последнего.
Зато у Леонова в 1925 году сложились с виду дружеские, но внутренне не всегда понятные взаимоотношения с Сергеем Есениным.
Леонов и Есенин
Когда Леонов прочитал Есенина впервые, точно неизвестно, но 20 марта 1918 года в архангельском «Северном дне» было опубликовано стихотворение Есенина «Пушистый звон, и руга…». Это была перепечатка из одного столичного издания. Скорее всего, стихотворение в печать отобрал сам Леонид.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента