Ходили я, брат, приказчик. И там были керосиновые лампы со вторым стеклом, чтоб брызги не летели…»
   Но и тут не обошлось без потусторонних сил, которые впоследствии увлекут Леонова на всю его писательскую жизнь – от первого серьезного рассказа до последнего романа.
   «Однажды, – вспоминал как-то Леонов, – заперев лавку, дед отправился в Кадаши. Уже перед самым закрытием набрал воды, зашел в парилку, влез на полок, хлещется веником. А в бане темновато, пар, туман. И смутно видит дед, что в самом углу какой-то старик тоже парится, плещется, хлещется. “Чего он так?” – думает дед. Нехорошо стало. Уж больно крепко хлещется. Вышел, спрашивает у банщика: “Кто это парится так крепко? Смотри, чтобы не запарился”. А тот отвечает: “Етот не запарится. Етот наш!”».
   Так дед Леонова встретился с особой разновидностью нечисти, называемой обычно банником.

Лёна

   Каким был маленький Лёна, разгадать трудно.
   В прозе Леонова редко встречаются реальные приметы его детства. Есть лишь некие смутные ощущения, почти прозрачный вкус: недаром Леонов говорил позже, что «воздух детства пошел на строительство моих первых вещей».
   В отличие, скажем, от Пушкина, или Льва Толстого, или Горького, или Есенина – Леонова никак нельзя представить ребенком. Будто он очень скоро повзрослел.
   Детство помнилось в нескольких ярких деталях и воспринималось как «милое», но все-таки для Леонова, как, например, для Владимира Набокова, ранние годы не были раем земным, куда так хочется вернуться. Какой уж тут рай, когда отец Леонова сидел в тюрьме, потом покинул семью, мать разрывалась в труде… умерли один за другим два брата и маленькая сестра… дед, с которым жил, пил запоями…
   Впрочем, что важно, и острой тоски оттого, что на годы детства и юности пришлось столько лишений, у Леонова тоже не найти. Или, может быть, Леонов был вовсе не склонен обнаруживать пред людьми свою давнюю боль?
   Мы уже упоминали выше, каким в «Барсуках» Леонова выведен отец. Мать Леонида Максимовича в прозе его вообще не угадываема. Не оставили и малых следов ни братья, ни сестра.
   Зато есть деды, прописанные вдумчиво и с потаенным любованием, – и в этом, кстати, заложена очень важная леоновская черта: его неизменное стремление к седобородой зрелости.
   Забавы детства не прошли мимо Лёны – но так мало сказались на его характере.
   Ну, катался на коньках вдоль кремлевской стены. Дразнил извозчиков. Был хватким, цепким и не терялся, когда нужно было надерзить. Дрался на кулачках в Замоскворечье с местной ребятней – и в больших драках выступал задиралой. Выходил перед толпой подростков, подошедших с иной московской улочки, и доводил их до белого каления.
   Какие-то чудачества зарядьевской детворы промелькнули в упомянутых «Барсуках». Вот скатывают снежных страшилищ: «любопытно было наблюдать, как точит их, старит и к земле гнет речной весенний ветер». Потом «придумали необычное. В голове у снежного человека дырку выдолбили и оставили на ночь в ней зажженный фитилек. <…> Наутро нашли в огоньковой пещере только копоть. Недолго погорел фитилек».
   Какие-то зарисовки прошлого иногда вспоминались и взрослому Леонову.
   …вот он в Полухино на похоронах прабабушки – идет один впереди траурной медленной, тяжелой процессии с иконой в руках, слыша за спиною дыхание и поступь мужчин, несущих гроб…
   …вот он в Кремле – и видит юношу, бросившегося с памятника Александру II наземь. Изуродованный, но не мертвый лежит он, кровоточа, и поводит ничего не понимающим взором. Зачарованный Лёна заглядывает в глаза неудавшегося самоубийцы…
   …вот он накопил денег на фонарик, который глянулся ему в магазине, купил, принес домой, замирая сердцем. Но фонарик обнаружила мать, экономившая на каждой копейке после того, как распалась семья, – и вернула его в магазин, сдав детское счастье Лёны за полцены…
   …или вот Лёна слушает орган в соседнем трактире купца Петра Сергеевича Кукуева. «Мальчишкой я бегал туда купить кипятку для чая; за чайник взимали семитку – две копейки, – расскажет в тридцатые годы Леонов. – Вход был из подворотни, газовый рожок полыхал там круглые сутки, задуваемый ледяным сквозняком, и на лицах загулявших мастеровых, спускавшихся мне навстречу, лежал мертвенный, голубоватый отсвет газового пламени. И всегда поражали мальчишечье воображение эти сводчатые потолки, орган с серебряными трубами, откуда почти круглосуточно неслась гортанная, задумчивая такая музыка…» Еще запомнилось, что в трактире были фальшивые пальмы, «обитые как бы войлоком», «грубые и сытные яства на буфетной стойке» и «наконец, сами извозчики тех времен – как сидели они, молчаливые, с прямыми спинами, гоняли бесконечные чаи и прели в синих ватных полукафтанах».
   … а вот он мальчиком в пушистую зиму выходит на улицу и видит замерзающего пьяницу. Тот сидит у титанической тубы, «похожей на причал для морских кораблей», по словам Леонова. На губах пьяницы, «синих и раскусанных в кровь, отвращение и горечь; в его темных глазницах еще прячется хмельная, недобрая ночь. <…> И вот к нему приближается другой – благообразный, небольшого роста, бесстрашный. Посторонитесь, чтоб этот не задел вас своим колючим величием и бряцающей амуницией! На нем черная суконная шинель, препоясанная ремнем и шашкой; на нем шапка с плоским донцем и металлической лентой, а на ней Георгий, поражающий змея…»
   Какая цепкая мальчишечья память! И какое пронзительное восхищение, видимо, вызывал у Лёны Леонова городовой Басов: именно так звали его, зарядьевского охранителя порядка.
   «Следите внимательно за всей процедурой скорой помощи… – продолжает Леонов. – Басов нагибается, кряхтя от старости; он берет горсть снега вязаной рукавичкой. Попеременно он трет то правое, то левое ухо пропойцы. <…>
   – Ничего, все на свете поправимое! – учительно внушает Басов и заодно протирает снегом лицо где придется. – Вино не должно разума отшибать… <…> Городовой бредет дальше, к лавке деда, и на снегу остается глубокая колея от его шашки…»
   Речь идет о лавке деда Леона, к которому Лёна ходил в гости каждый день. И в цитируемом нами очерке «Падение Зарядья» Леонов дает новый портрет этого деда, вовсе не схожий ни с воспоминаниями Максима Леонова-Горемыки, ни с образом сурового Быхалова в «Барсуках».
   «Дед был чудак, – говорит Леонов, – о нем ходили анекдоты, ему по-своему отдавала дань почтения и покровительствовала московская шпана. По утрам у его лавки собирались опойные, в опорках, юродивые фигуры с Хитрова рынка, обломки людей, вышвырнутых по ненадобности за борт жизни, на горьковское дно, рваный человеческий утиль. Они тащились к нему просить на нездоровье, на семейное горе, на построение сгоревшей избы в несуществующем селенье, на стихийное бедствие, а самые откровенные – просто так, выпить огурченого рассольцу для опохмелки. Дед был слабый человек, он давал всем. Когда он умер в семнадцатом году, целая когорта этих свирепых горемык молчаливо провожала его на кладбище».
   Думаем, здесь Леонов немного подправляет облик деда в соответствии с временами: «Падение Зарядья» было написано в 1935 году, и надо было доказать советским читателям, что дед Леон хоть и владел «крохотной лавчонкой», но был человеком широкой души и всегда радел за униженных и оскорбленных.
   Едва ли дед Леон помогал всем подряд: так он в конце концов к 1917 году не накопил бы вполне приличный капитал, о котором мы чуть ниже еще вспомним. Однако отрицать огульно эту человеколюбивую, жалостливую к сирым ипостась деда Леона мы не вправе. И в этой своей ипостаси дед Леон явно послужил прообразом другого лавочника – Пчхова из романа «Вор».
   Так дед Леон распадается на двух героев, очень мало схожих друг с другом: Пчхова и Быхалова. Но кто говорит, что человек должен вмещаться в одно определение?
   Неграмотному деду повзрослевший Лёна читал вслух жития святых, патерики, Четьи минеи. И чтение это – одно из важных его детских впечатлений с протяженностью и эхом во всю жизнь.
   Поначалу Лёна скучал и позевывал, читая. Но от раза к разу неприметное, исподволь, возникло у него понимание и чудотворности жизни, и ее странных и страшных глубин. Дед плакал, слушая, – и такого Леона Леоновича его сын Максим Горемыка не знал. Какие уж тут «ежовые руковицы», когда человека до слез трогают жития святых.
   Леонов потом подарит воспоминания о чтении вслух священных книг сразу двум героям, и каждого из них можно воспринимать как альтер эго писателя – Глебу Протоклитову в «Дороге на Океан» и о. Матвею в «Пирамиде».
   Вот так вспоминает свое детство о. Матвей: «В избе у шорника хранилась старопечатная, именуемая патерик, книга с жизнеописаниями отшельников, иерархов и священномучеников российских. В зимние вечера, при коптилке, ведя пальцем по строкам, питомец читал ее слепнущему благодетелю, который немигающим взором смотрел в огонь, умиленный чужою судьбою, не доставшейся ему самому. Юного грамотея тоже манили необычайные приключения святых героев, в особенности их поединки с нечистой силой, как у Иона Многострадального, по шею закопавшего себя в землю, и дикая прелесть уединенного житья в таежной землянке, куда слетаются окрестные птахи навестить праведника и охромевший зверь стучится в оконце на предмет удаления занозы».
   Присутствие Бога в мире маленький Лёна почувствовал не в тот день, когда нес икону на похоронах бабушки, не в те дни, когда отпевали его братьев и сестренку, не тогда, когда читал Леону Леоновичу жития святых, и не в те воскресенья, когда вслед за дедом он ходил в Чудов монастырь, в Кремль.
   Был другой, почти мифический эпизод, который возникает в прозе и в личных воспоминаниях Леонова несколько раз: гроза, которая застала его, еще мальчика, в поле, одного – пред бушующим миром.
   Неизвестно, где это было. Наверное, в Полухино, где Лёна проводил лето.
   На дворе стояла жара Ильина дня – и тут неожиданно будто разорвалось небо.
   «Молнии с огненным треском раздирали небо над головой, а ливневая влага, ручьем стекавшая под холстинковой рубахой, придавала душе и телу жуткий трепет посвящения в тайность, а все вместе становилось восторженным чудом, облекавшим парнишку с головы до пят».
   Это сбереженное с детства «восторженное чудо» – как обрушившееся с небес понимание присутствия в мире некоей великой силы, Леонов тоже отдал о. Матвею в итоговой своей «Пирамиде».

Митрофан Платонович

   Сверстников вокруг было полно, и с ними бойкий Лёна легко находил общий язык, а вот человека знающего, мудрого рядом ему все-таки не хватало.
   Вечно занятые деды, безусловно, были малограмотными людьми. Леон Леоныч в буквальном смысле читать не умел, а дед Петров хоть и проглядывал газеты, человеком высокой культуры никак не являлся: вся жизнь в работе прошла.
   Но человек, столь нужный Леонову, нашелся. Звали его Митрофан Платонович Кульков, он преподавал все известные в учебном мире науки и чистописание в придачу в Петровско-Мясницком городском училище в пору обучения там Лёны Леонова.
   Там же работала жена Митрофана Платоновича – Евгения Александровна, относившаяся к Лёне прямо-таки с материнской нежностью.
   Кульков – единственный человек, вошедший в прозу Леонова под своим именем. В повести «Взятие Великошумска», написанной в 1944-м, Митрофан Платонович Кульков – учитель главного героя, генерала Литовченко.
   Реального Митрофана Платоновича в сорок чевертом уже двадцать с лишним лет как не было в живых.
   Так теплым словом своим Леонов поставил свечку за упокой светлой души дорогого ему человека.
   Никто уже не узнает в деталях и мелочах, чем именно Митрофан Платонович подкупил детское сердце, но Леонов всю жизнь был благодарен Кулькову, который – цитируем писателя – «с отеческим вниманием относился к восьмилетнему, довольно шумному, утомительному и чрезмерно изобретательному мальчику».
   «Отеческое внимание» – главные здесь слова.
   В повести Леонов описывает Митрофана Платоновича как «неказистого, без возраста» человека, «сеятеля народного знания», который «прежде чем бросить семя в почву <…> прогревал его в ладони умным человеческим дыханием. Его уроки никогда не укладывались в программу, но эти взволнованные отступления бывали самой лакомой пищей для его птенцов».
   Генерал Литовченко во «Взятии Великошумска» много позже школы начинает переписываться со своим учителем. И куда бы ни прибывал генерал по долгу службы, отовсюду слал подарки, всякую «местную диковинку» в адрес старика.
   Видимо, о том же самом мечтал и Леонов всю жизнь: отблагодарить того, кто так много помог ему в детстве и, возможно, обронил еще тогда несколько слов, которые стали камертоном в миропонимании взрослевшего Лёны.
   Через всю повесть в грохоте Отечественной войны генерал Литовченко едет к своему учителю, навестить старика. И наконец приехав, видит горящий дом учителя, а самого Митрофана Платоновича уже нет.
   Так, сквозь архангельскую оккупацию, смертельные опасности и фронты Гражданской и смутные времена нэпа шел к своему учителю и сам Леонов.
   И подобно прославленному генералу Литовченко, который не рассказывал в письмах старику Кулькову, кем он стал, какими регалиями облечен, как высоко вознесся, но надеялся порадовать и удивить его при личной встрече, – сам Леонов хотел отблагодарить учителя, принеся с собой на встречу первый роман «Барсуки» и два его перевода: на итальянский и немецкий.
   Было то в 1927 году.
   Пришел он, правда, не домой к Митрофану Платоновичу, а в то самое Петровско-Мясницкое городское училище.
   Спешил по скрипучим половицам, почти не узнавая старых стен. Застал в кабинете нестареющего сторожа Максима, вытиравшего исписанные мелом доски.
   Сторож увидел Леонова, совсем ему не удивился и, мало того, узнал – хоть прошло уже пятнадцать лет.
   – А Огарков где? – спросил сторож серьезно.
   И тут Леонов вспомнил, что с мальчишкой по фамилии Огарков сидел он за одной партой.
   – Он умер, – сказал Леонов.
   В свою очередь спросил про Митрофана Платоновича: где он, как найти его.
   – И он умер, – ответил сторож.
   Учителя не стало в 1919 году.
   – А жена? Евгения Александровна? Она?..
   – Она тоже умерла, – сказал сторож.
* * *
   Дочь Митрофана Платоновича уже после Отечественной войны нашла Леонида Максимовича Леонова. Сказала, что отец часто говорил о нем дома. Леонов, сам человек теперь немолодой, несказанно, предслезно обрадовался ее словам: «…значит, он замечал меня, мальца? Среди всех других разглядел меня? И вспоминал обо мне дома?.. Боже ты мой…»
   Так спустя полвека выяснилось, что неразделенная сыновья любовь, оказывается, имела ответный сердечный отклик. Казалось бы, что в том – когда столько лет прошло! Но от запоздалого известия будто прибавилось в леоновской душе доброго тепла и радости.
   Во всякое посещение церкви он ставил за упокой учителя свечу.

Увлечения

   В августе 1910-го мама привезла Лёну Леонова и его единственного оставшегося в живых брата Борю из Полухина в Москву. В том же месяце Лёна поступает в Третью московскую гимназию на Большой Лубянке. Ходит он туда пешком, экономя гривенник.
   Учится Лёна хорошо, поет в гимназическом хоре, а внегимназические интересы, которые появляются у мужающего мальчика, учебе его не вредят. Между тем появившиеся тогда увлечения пришли к нему на всю жизнь: литература, цирк, театр.
   И кино.
   В те дни кинематограф воспринимался как чудо. Накануне первой революции в Москве открываются первые стационарные «электротеатры», или, как их еще называли, «иллюзионы».
   В один из этих иллюзионов, под названием «Наполеон», на углу Гаврикова переулка, и бегал подросток Лёна Леонов. Сеанс стоил 20 копеек.
   Часто крутили тогда семиминутную «Понизовую вольницу» – первое наше кино, девятьсот восьмого года, снятое по мотивам песни «Из-за острова на стрежень».
   Самым оригинальным образом экранизировалась тогда русская классика. Весь «Идиот» Достоевского был втиснут в 15-минутную картину, немногим длиннее были «Мертвые души» Гоголя или «Крейцерова соната» Толстого.
   Лёна наверняка видел первый русский полнометражный фильм, выпущенный в 1911-м Александром Ханжонковым, – «Оборона Севастополя», с Иваном Мозжухиным в одной из главных ролей.
   Много позже Леонов вспоминал картину под названием «Отец» и говорил, что потрясла она не только его юное воображение, но и «весь район моей юности от Каланчевки до Матросской Тишины включительно». Судя по всему, это тридцатиминутный шведский фильм 1912 года выпуска, снятый по одноименной, действительно весьма душещипательной, пьесе Стриндберга.
   Был случай из детства, который Леонов вспоминал с неизменным раскаянием, и связан он как раз с посещением иллюзионов.
   Как-то в один из зимних дней все того же 1912 года за обедом попросил Лёна у деда Петрова медную мелочь на кино – тот отказал.
   В отместку Лёна положил в стакан чая две ложки сахара вместо положенной одной. Дед сделал замечание: возможно, даже и не грубым словом, а просто поднял в раздражении строгую бровь. Однако внуку, уже тогда тонко чувствовавшему интонации и полутона, и этого было достаточно.
   Он пошел к деду Леону, у которого всегда можно было полакомиться простонародными сластями, а в сахаре не было недостатка, – и взял у него пакет песка. Принес и поставил деду Петрову на стол: на тебе, мол.
   Позже, когда писателю было уже за восемьдесят, он все горился и печалился: как мог он так обидеть старика?
   То ли по причине этого детского греха, горько сыронизируем мы, а может, по какой иной причине, но крепких отношений с кино у Леонова почти не сложилось. Впоследствии он не стал большим поклонником кинематографа и, к слову сказать, недолюбливал экранизации своих произведений.
   Уже в ранней юности театр оказался куда более важным для Леонова.
   «Мальчишкой, забравшись на галерку, смотрел я спектакли Художественного театра, – вспоминал он. – Помню, было великим праздником достать билет. Все мои сверстники по гимназии считали это редкой удачей.
   Взволнованный, завороженный, я следил за происходившим на сцене и по окончании спектакля, пока сдвигался занавес, стремглав бежал вниз, чтобы горячо аплодировать у рампы, глядя в лицо людям, которых научился любить, которые были необычайно близки и дороги…»
   На пору юности Леонида Леонова пришлись такие премьеры Московского художественного, как мольеровский «Мнимый больной» и пушкинский «Каменный гость». Он увидит легендарные постановки: «На дне» Горького, «Дядю Ваню» Чехова, «Дети Ванюшина» Найдёнова, «Касатку»…
   «Гимназистом как-то отстоял всю ночь за билетом на спектакль в Камергерском переулке, в Общедоступный Художественный», – вспоминал Леонов.
   Еще совсем молодым человеком он знал и боготворил золотой состав МХАТа: Качалова, Ивана Москвина, Леонида Леонидова… Любопытно представить, каковы были чувства Леонова, когда спустя десятилетие ему привелось работать с теми, в кого он был безоглядно влюблен.
   Другой пожизненной страстью Леонова стал цирк – самый старый в Москве, тот, что на Цветном бульваре. Цирковые гимнасты, воздушные акробаты, жонглеры, фокусники, факиры, иллюзионисты – все они вызывали необыкновенное восхищение. Цирк как сложившийся, стройный, красивый и в то же время опасный мир…
   А еще Лёна играл в шашки. Дед Петров научил: он был известным зарядьевским мастером в этом деле. Во время поединков деда Петрова с другими маститыми игроками ставки были по золотому. Дело происходило, как правило, в Кукуевском трактире. Ремесленники и купцы третьей гильдии обступали тогда стол, дыхание тая. Никто Петрова обыграть не мог.
   Но однажды лежал он больной и предложил поиграть тринадцатилетнему внуку Лёне. Мальчик деда обыграл, и это было первое поражение Петра Васильевича за много лет.
   Проигрыш ошарашил деда настолько, что он дрожащими руками потянулся за папиросой, торопясь, прикурил и зажженным концом сунул в рот.
   «Значит, скоро помирать мне, внук!» – сказал дед и оставил еще одну больную отметину в сердце Лёны. Стало понятно, что не нужно было ему деда обыгрывать.
   В 1913 году семья Леоновых – мама, Лёна, Боря – переехала в Сокольники. Братья повзрослели, и мама уже могла содержать их без помощи зарядьевских стариков и теток. Тем более что деда Петрова хватил удар – он еле оклемался и передвигался с трудом.
   Старел и дед Леон Леонович. Нет-нет да и начинал говорить о том, что пора ему уйти в монастырь.
   А какие крепкие были совсем недавно эти старики! Как жизнь держали за грудки в ухватистых купеческих руках…
   Тринадцатый год запомнился Лёне не только семейными печалями, но и большим событием: 21 февраля, в день избрания Земским собором 1613 года на русский престол Михаила Федоровича Романова, начались празднования 300-летия Дома Романовых. Во время посещения Москвы Николаем II Лёне довелось увидеть Государя: он проезжал мимо в карете, глядя на ликующие толпы.
   Государю оставалось жить пять лет.
   С тех пор Леонов видел всех правителей России своего века.

Первое печатное слово

   С начала 1910-х годов Лёна переписывался с отцом, рассказывая ему последние московские новости. Едва добравшись до Архангельска, отец немедленно затеял издание газеты, на паях с печатником Алексиным и переплетчиком Юрцевым.
   Характерно, что как неблагонадежный он газету оформить на свое имя не смел, и в роли учредителя выступила жена – Мария Чернышева. В архивах Архангельска хранится документ, где канцелярия архангельского губернатора запрашивает московского градоначальника о «нравственных качествах и политической благонадежности» Чернышевой, «предполагающей с 1 декабря 1910 года выпускать газету “Северное утро”». На что Москва ответила, что «ни в чем предосудительном» она не замечена. Просмотрели, значит, с кем она сожительствовала.
   Выдержки из очередного письма сына Максим Леонович использовал для создания двух кратких корреспонденций о забастовках и демонстрациях московских рабочих. Они вышли в двух номерах – от 25 и 26 сентября 1913 года.
   Тогда же Лёна начинает писать первые стихи, которые не сохранились…
   19 июля (1 августа по новому стилю) 1914 года началась Первая мировая война.
   Много лет спустя Леонов вспомнил, что осенью 1914 года выступал на сцене Большого театра – пел в Московском сводном гимназическом хоре; выступление посвящалось союзникам России в войне.
   Похвальная грамота ученику 4-го класса Московской Третьей гимназии Леониду Леонову «в награду за отличное поведение и хорошие успехи в науках», врученная 27 ноября 1914 года, косвенно отражала состояние России в те дни.
   Еще верилось, что война будет выиграна, а Российскую империю и Дом Романовых ждут долгие времена благоденствия. Посему наградной лист красив, богат, огромен, в многоцветном его орнаменте размещены фотографии, посвященные празднованию 300-летия Дома Романовых и 100-летию Отечественной войны 1812 года, на листе размещены портреты первого государя из Романовых Михаила Федоровича, императоров Александра I, Николая II, императрицы Александры Федоровны и царевича Алексея.
   Похвальный лист следующего, 1915, года выглядит несколько скромнее. На нем начертаны суровые слова, которые позже возьмут на вооружение советские агитаторы: «Всё для войны» – слева и «Всё для победы» – справа.
   К пятнадцатому году Лёна Леонов всерьез увлечен литературой. Посещает литературные кружки, пишет не только стихи, но и прозу. Друзья его старых детских забав – по кулачным боям и посещениям иллюзиона «Наполеон» – уходят в прошлое. Теперь у него новый товарищ – Наум Михайлович Белинкий. Прозвище друга – Немка. Кто-то назвал его так из гимназистов, и прижилось. Немка разделяет интерес Лёны к поэзии.
   За год, вспоминал Наум Михайлович, они перечитали Бальмонта, Брюсова, Белого, Сологуба; кстати, мрачные стихи последнего Леонов будет любить всю жизнь…
   Лёна посылает первые свои поэтические опыты отцу, и в том же 1915-м Максим Леонович отзывается трогательным и бесхитростным стихотворением «Заветы сыну»: «В своих стихах будь чист, как светлая росинка,/ Как гордого орла полет – высок душой,/ Забитого нуждой и в жизни сиротинку/ Благословляй в твоей поэзии святой./ Бичуй порок и зло, клейми неправду злую,/ Обиженным судьбой защитой будь в стихах,/ Не забывай вовек страну свою родную,/ Неси свет знания туда, где правит мрак…»
   Четвертого июля 1915 года в газете «Северное утро» впервые опубликовано стихотворение Леонида – «Вечером». Леонов никогда не отсчитывал начало своей литературной деятельности с этого дня, что неудивительно: стихи его той поры были совершенно беспомощными: «Люблю я вечером смотреть,/ Как солнце за гору уходит,/ Как пташки песнь свою заводят,/ И станет темный лес гореть/ Светила яркого лучами…/ Как тихо сделается вкруг,/ Как станет пахнуть сразу, вдруг/ Прекрасным воздухом, цветами…» и т. д.
   Но даже в этом, совсем еще детском, стихотворении неожиданно возникает та нота, что будет сопровождать прозу Леонова целую жизнь: «Вдруг скрылось солнце – с ним краса…/ Пора домой, уже роса…/ И на душе так грустно станет,/ Как будто гневны небеса/ И солнце снова не проглянет».
   «Гневны небеса» – вот ведь что! «И солнце снова не проглянет…» Отсюда уже различим путь к финальным строкам «Пирамиды», где снопы искр летят к «отемневшему небу», то есть к тем самым гневным небесам без солнца.