Начались еще и выезды в воинские части Московского гарнизона по редакционным делам: брал интервью у командиров и комиссаров, общался с участниками литературных кружков (а такие стали появляться во всех частях), консультировал военкоров.
   В общем, со слесарной работой пришлось закончить: времени уже не хватало.
   Тут вернулся дядя, Алексей Андреевич Петров, и Леонид переехал к нему.
   В «Красном воине» Леонов отработал восемь с половиной месяцев, и за это время в газете вышло около шестидесяти его публикаций: как минимум, 15 фельетонов, 26 стихотворений, 4 обозрения, 3 зарисовки, статья, рецензия, репортаж, отчет, путевые заметки и 8 ответов военкорам в разделе «Почтовый ящик».
   Многие стихи, конечно, те еще. Вот обращение «Мы – Девятому съезду»: «Веди, хозяин, будь спокоен!/ Веди страну, Девятый съезд:/ Пока на страже красный воин,/ Антанта злобная не съест!»
   Сам Леонов, надо сказать, на IX съезде Советов, коему посылал стихотворный привет, не был, хотя имел возможность заглянуть туда.
   Безусловно, вирши свои он слагал уже не в юношеском неумении и косноязычии, как то было в Архангельске. Тут история иная: Леонов откровенно лепил бодрую халтуру по пролеткультовским лекалам.
   «Видно, впрямь остры у нас штыки,/ Если враг вчерашний, враг отпетый,/ Злобно сжав в карманах кулаки,/ Собирается признать Советы!»
   И далее: «От границ далекой ДВР/ До страны карельского народа – / Миллионы нас! Какой барьер/ Мы не взяли за четыре года!/ Мы ведем по миру борозду:/ Нет преград для верящих и смелых!»
   Если в архангельских своих сочинениях Леонов как умел наследовал декадентам, то здесь он понял, что опыты Филиппа Шкулёва как никогда востребованы. Отсюда такие строки: «Черному делу положен конец – / Ты победил, пролетарский кузнец./ Куй свое счастье/ В грозу и ненастье,/ Молотом бей/ Смелей!»
   Впрочем, в иных стихах чувствуется натуральное леоновское русофильство: «Мы нищи – да, но наш порыв велик,/ Когда взрастают новые преграды,/ Тогда не знает он в бою пощады – / Мужицкий наш, простой наш тульский штык./ Итак, иди! Готовь за ратью рать…/ Забудь все то, что было не забыто,/ Но не забудь, что наш мужик Микита/ Еще не разучился побеждать!»
   Как предвестье «Вора» читаются строки о нэпманах: «Вижу, вижу их, как сейчас:/ Двое в шубах, и грузные оба…/ Липким студнем глядела утроба/ Из свиных и заплывших глаз…/ Видно, утренний их пирог/ Был вкуснее поволжской глины…»
   Именно в те дни начался голод в Поволжье, посему леоновское раздражение по поводу странного кульбита, совершенного русской революцией, кажется куда более искренним, чем радость за победу «пролетарского кузнеца».
   Однако говорить о том, что Леонов тотально разочаровался в произошедшем со страною, было бы неверно. Все было несколько сложнее.
   Здесь важно вспомнить стихотворение, опубликованное 20 ноября 1921 года и называющееся «Тебе, нашему (к 100-летию со дня рождения Ф.М.Достоевского)»: «Ты не знал, да и знать откуда <…>,/ Что однажды над Русью сонной/ Прогудит семнадцатый год,/ Что “униженный и оскорбленный”/ “Мертвый дом” твой навек снесет…/ Если б жил ты – ты был бы с нами».
   Неизвестно, чего тут больше: попытки уверить себя в том, что обожаемый Леоновым Достоевский «был бы с нами» (что сомнительно), или желания хоть как-то оправдать именем учителя свой собственный выбор. Однако сам Леонов, безусловно, был «с ними»: и по факту своей жизни здесь, в Советской России, и тем более в силу своей красноармейской службы и работы.
   Но, как покажут ближайшие события, «лиру милую» Октябрю он отдавать вовсе не собирался. Посему даже упоминание светлого имени Федора Михайловича не стоит переоценивать. Тут, скорее, расчет иной: напишу, черт с вами, что Достоевский был бы за вас, тьфу ты, за нас – лишь бы вы читали его! – и, может, толк с того будет.
   В редакции «Красного воина» бывал художник Вадим Дмитриевич Фалилеев, ученик Василия Васильевича Матэ, золотой медалист Академии художеств, профессор Строгановского училища. Профессура, видимо, не была достаточно доходным занятием, посему Вадим Дмитриевич вырезал на линолеуме для «Красного воина» рисунки, карикатуры, клишированные заголовки. Леонов тоже к нему заходил по редакционным делам, так и подружились; Леонов Фалилеева очаровал.
   Еще в Херсоне Леонов выбил себе в политуправлении Шестой армии направление на учебу в Москве. Изначально он хотел направить стопы во ВХУТЕМАС – Высшие художественные технические мастерские.
   Леонов не только умел рисовать, он вырезал по дереву, увлекался лепкой – и, судя по работам его, до нас дошедшим, делал всё это с умом и вдохновением. Фалилеев написал Леонову рекомендательное письмо. Однако во ВХУТЕМАС его не приняли. Владимир Андреевич Фаворский, книжный график, ксилограф, преподававший там, незадолго до экзаменов с Фалилеевым разругался. В итоге, как пришел Леонов со своим письмом, так и ушел: такие рекомендации Фаворскому были не нужны!
   Отправился тогда Леонов в Московский университет на факультет филологии, и там случилась с ним другая, ставшая ныне классической, история: он завалился на Достоевском, которого знал чуть ли не наизусть и любил несказанно. Так и неясно до сих пор, то ли доцент А.Д.Удальцов, принимавший у Леонова экзамены, Достоевского не признавал в принципе, то ли суждения Леонова о великом писателе показались ему никак не соответствующими действительности. (Однако позже Удальцов Леонова разыщет и извинится. «Бес попутал!» – скажет о себе.)
   В общем, учиться Леонову так и не пришлось.
   Возможно, Фалилеев чувствовал в том некоторую вину – за неудачное свое рекомендательное письмо.
   Прознав о том, что жилищные условия у Лёни Леонова бедственные (дядя Алексей как раз жениться собрался), Фалилеевы – и сам художник, и его жена, тоже художница, Екатерина Николаевна Качура-Фалилеева – предложили Леонову переехать к ним. А у них ведь еще и две дочери были подросткового возраста.
   Леонов, конечно же, согласился: куда ему еще было идти. Так и появился он в Доме художников, на Большой Якиманке, 54.
   К февралю 1922 года газета «Красный воин» начала хиреть. С 23 февраля по 5 марта она вообще не выходила, потом тираж снизился с 15 до 10 тысяч, и, в конце концов, после первомайского выпуска увязшее в долгах издание работу свою прекратило. Начинался нэп и стремительно подъедал все, что не окупалось.
   Но в мае 1922-го, к искренней радости Леонова, его наконец-то демобилизовали.
   Всё, война окончилась! Больше тебе ни «Красной вести», ни «Красноармейца», ни «Красного бойца», ни «Красного воина». В ближайшие семь лет Леонов не напишет ничего такого, что выдавало бы в нем бывшего журналиста и политработника. Скорее, напротив…

«Деяния Азлазивона»

   Одну из первых своих серьезных прозаических вещей – «Деяния Азлазивона» – Леонов написал в декабре 1921 года в самый разгар работы в «Красном воине».
   «Деяния…» очевидно дают понять, насколько далека была журналистская поденщина Леонова от потайного его дела.
   Рассказ этот – уже настоящий Леонов, пошедший в путь свой и упрямо различающий ту дальнюю звезду, к которой влеком. Написаны «Деяния…» крепко, мастерски, в двадцать один год такие вещи получаться еще не должны; но, видимо, что-то сдвинулось тогда во временах и позволило совсем еще юным людям постигать вещи и седым мудрецам малодоступные.
   Сюжет рассказа «Деяния Азлазивона» таков: кочует по лесам ватага разбойников во главе с неким Ипатом, всего их 26.
   (Заметим, что в мифологии цифра 26 не встречается вообще – а вот расстрел 26 Бакинских комиссаров в сентябре 1918 года стал одним из первых официальных советских мифов; слишком большого значения этому совпадению придавать не стоит, но определенные ассоциации имеют смысл.)
   Долгое время разбойники «…вышагивали с кистенями да с песнями столбовые дороги, обдирали проезжих, вычесывали подчистую случайных незадачных людей, обрабатывали купцов на скорую, немилостивую руку».
   «С ними тогда случай случился. О неверную рассветную пору вытряхнули из возка богатого купца, полоснули без писку, заглянули, а в возке баба барахтается, купцова жена. Светало, спешили, а баба окричала попусту душегубами Ипатовых робят.
   А был во хмелю Ипат. Шибануло ему винным паром в голову, надвинулся на бабу растопыркой, гаркнул по всю грудь:
   – А ты, непутная, встречного молодца, не отведав, не хули!
   Вдарил ее наотмашь ножом, глухим концом, сердце вон вышиб.
   Тут робята розняли на ней кохту – бабы-де золото на грудях прячут, а там, увидели, образок небольшой расколот разбойным ножом. Новгородский Нифонт, попалитель смущающих, на нем. Распался его взгляд надвои, и обе закосившие половинки того взгляда нелюбно в Ипата глянули».
   Ночью к Ипату в «сонном явлении» трижды является святой Нифонт Новгородский, и разбойник решает прекратить дурные дела навсегда, уйти в скит.
   Для поддержания своего ослабшего духа разбойники воруют из одной деревни попа Игната. Деревни наименование – Конокса; заметим, что в леоновские времена действительно существовало селение с подобным названием в Архангельской области.
   Поп Игнат, как все священнослужители в прозе Леонова, мягко говоря, своеобычный. Молился, к примеру, о таком:
   «– Да-ай, Осподи, чтоб дочка у Васьки Гузова рабе-ночка б от заезжева молодца понесла…
   – По-одай ты мне, Осподи, приход вроде Коноксы, только побогаче. Да чтоб протопопица-т как кулебячка была!..
   – Пода-ай, Осподи, отцу Кондрату сломление ноги…»
   Получив себе такого знатного попа, ушли разбойники в «темную непроходимую дебрь».
   «День-другой, кельи рядками повыросли. Третий-четвертый – частокол, а за ним ровик, защита от блудящего зверя. И в конец второй недели, нежданная, как цветок на болоте, маленькая церквушка зеленой маковкой зацвела во имя новгородского Нифонта.
   В исходе той недели опять пришел Нифонт к Ипату:
   – Отступаюсь от тебя на десять годов. Безустанным моленьем да зорким глазом сам себя все десять лет храни. Приступит к тебе Азлазивон, бес. Сам Велиар посетит тебя в месте твоем. Будь крепок. Сустоишь – приду, превознесу имена ваши».
   Ипат принимает новое имя – Сысой, и скит его с той поры называется Сысоевым.
   Нифонт Сысоя не обманывает: разбойников начинает донимать нечистая сила в самом разном обличье.
   Корчевали как-то всей ватагою пни, в числе прочих бывших разбойников был мужик Никифор.
   «Взмахнул Никифор над пнем, а пень-то поднатужился да и плюнул ему в рожу самую. У того и топор из рук повалился и сам пластом рухнул. А из пня выпорскнул черный мыш. <…>
   Стал с той поры Никифор как бы порченым. Стал на карачках ползать. Заросла щека его синим бородатым узором, как текла по ней пневая слюна…»
   За первые шесть лет бывшие разбойники от бесовских проделок потеряли троих человек.
   Наслали бесы белогривую собаку, питающуюся землей, но Сысой подкараулил ее в воротах, «окатил суку ведром священой воды. С грохотом провалилась в дыру собака, а из дыры пламень. Лизнул пламень в самое лицо Сысою, выел ему разом и брови и бороду. Был и без того ряб, а тут стал и с бритобрадцем схож, даже неприятен глазу».
   Потом пришла в скит Рогатица, бесова сестра, но отслужили молебен, и та пропала.
   Затем налетело стадо песьих мух и Зосиму-инока укусили насмерть.
   Не стерпевший непрестанного бесовского разгула поп Игнат задумал сбежать, но в дороге умер.
   И здесь важная цитата:
   «…не скорбел в скиту Сысой по Игнатовой пропаже, говоря так:
   – Ушел от нас Игнат. Ино так лучше. Не хочу, чтоб даже малая скважня была в корабле моем. Впредь сам буду службу править. Мирской поп – адов поводырь».
   На седьмом году приходит в скит бес в обличье юноши-богописца и, поселившись, пишет икону Нифонта. Но когда собираются иноки кропить водой икону, случается «лютое чудо»:
   «Прыснули бесы с иконы врассыпную, кто куда, скрипя жестоко зубами. Понесло легонько паленой псиной. Поднял беспамятно архиерейские ризы свои Нифонт и, за голову схватясь, ринулся в дверь стремглав. Копытами простучал, пхнул Сысоя плечом, Мелетия рогом хватил наотмашь… И нет никого – и пусто, и голо, и лукаво».
   Вводят несчастных в искус и женщинами, и яствами, а потом главный бес Азлазивон приходит самочинно, и тут Леонов наделяет свой, с апокрифическими интонациями, сказ иронией:
   «В пятницу о Духовом дне вошел Пётр на пекарню, а из квашни здоровущий хвост торчит, и на конце его рыжий волдырь. Обиделся Пётр, подскакнул к кади да и зачал крестить. До поту Пётр несчастную кадушку аминил, запыхался весь. Заглянул в кадь, а там черный ком. Пыхтит и топорщится вкруг него посиневшее тесто.
   Злость Петра взяла, кадь запоганил, щенятина. Повернулся Пётр к Сысою бежать, а из кади хрипучий глас к нему:
   – Петру-ух!..
   – Ну?
   – Разбей кадь-от, выпусти…
   – А ты пошто лез? тебя кто пяхал?..»
   Пойманного Азлазивона загоняют в могилу, ставят сверху крест и затем приходят туда всем скитом мочиться.
   Не стерпев такого унижения, пошли бесы к самому Велиару (заметим в скобках, что Велиар, Белиал или Велиал – это дух зла, в Средние века считавшийся антагонистом Христа) с жалобой на Сысоя и тех его сотоварищей, что еще остались живы.
   Раздосадованный Велиар поднимает огненный смерч и сжигает скит.
   «К робятам лицом обернясь, страшно в дымной душной мгле кричать хотел о чем-то Ипат, но рухнули бревна, расчерчивая багровые мраки ада, и пуще разметалось пламя алыми языками во все концы.
   На то место наступил пятой Велиар и раздавил прах и пепел и прошел дальше, как идет сторож дозором, а буря полем…»
   Своим сказом Леонов недвусмысленно дает понять, что согрешившему человеку нигде не найти мира и прощения. Не сломив человека ни страхом, ни искусом, зло все равно победит.
   Характерно, что подобная трактовка имеет отношение к не раз упомянутой уже Книге Еноха, где человеческая история разделена на десять «седмин» (Сысой десять лет живет в скиту), а конец земной истории известен заранее: прощения падших не случится, злые ветры – силы тьмы лишь будут крепнуть, и Страшный суд неизбежно уничтожит всех нечестивых. Апокалиптическое злорадство Книги Еноха весьма ощутимо проявляется под пером Леонова. Он утверждает, что не спасет ни покаяние, ни подвижничество, ни тем более Церковь – с мирским попом, всегда открытым к соблазну!
   В первом варианте у рассказа был иной финал, мы процитируем его:
   «Так спасал душу свою разбойник Ипат, ныне преподобный отец наш Сысой с двадцатью попаленными бесовским пламенем.
   Нифонтова пустынь в округу – верста. Нифонтова пустынь у Бога на золоту скрижаль списана, Нифонтова пустынь – верным Спасенье, нечистым – страх. Аминь».
   Но это окончание Леонов вырезает. Не оттого ли, что посчитал такой финал ложным? – и лишил в итоге и Сысоевых сотоварищей, и само грешное человечество надежды на спасение.
   Заметим, что и само имя Еноха в повести упоминается. В одном из эпизодов иноку Никифору слышится голос: «Встань. Грядет к тебе Спас. Даруется тебе благость. Ты будешь лику светлых сопричислен, сподоблен судьбы Еноховой…»
   (Надо пояснить, что Енох был первым среди сынов человеческих, кто обучился письму, мудрости и не увидел смерти: Бог взял его «во плоти и в костях» на небо.)
   Никифор восстает, видит вроде бы Иисуса, от переусердия кланяется ему многажды. Но то не Иисус был, а бесы соблазнили и обманули инока: им и кланялся Никифор.
   Впрочем, не только на скорбную судьбу человечества намекает в своем рассказе Леонов, но и на куда более близкие события.
   Нарисовав огненный смерч, который сметает место обитания бывших разбойников и душегубов, Леонов пишет последнюю фразу рассказа: «…Ноне-то по тем местам уж пятый молодняк сустарился».
   Если под молодняком понимать природный цикл, когда неизбежный холод уносит состарившуюся зелень, то видится смысл совсем прозрачный. Рассказ написан в декабре 1921 года, когда только что «пятый молодняк» был разнесен стужею. Четвертый исчез в 1920-м. Третий – в 1919-м. Второй – в 1918 году.
   А бесовской смерч пришелся на осень 1917-го.
   Едва ли советская цензура могла разгадать этот рассказ во всех его внутренних каверзах, однако когда в 1923 году было решено издать «Деяния Азлазивона» – книжку запретили.
   При жизни Леонова «Деяния…» так и не были опубликованы.

У Фалилеевых

   Всё имущество Леонова было: рукописи, вещевой мешок и лист фанеры, на котором писал.
   С этим скарбом на трамвае переехал он к Фалилеевым, а лист фанеры приспособил на маленький столик, чтоб писания продолжить.
   Благодетель отгородил Леонову угол в мастерской (ограждением служил огромный холст работы Екатерины Николаевны Качуры-Фалилеевой) и выдал молодому своему другу листы ватмана. В любую свободную минуту Леонов занимался сочинительством.
   Поначалу в комнате не было ни кровати, ни стола, потом какая-никакая мебель появилась, например, кровать Фалилеев смастерил гостю собственноручно.
   Немного позже Качура-Фалилеева сделала акварельный портрет Леонова в обставленной уже комнатке, и обстановку, в которой он жил, можно рассмотреть на сохранившейся картине.
   Сам Леонов – худой, тонкошеий, в рубашечке.
   За спиной, над окошком, портрет Достоевского.
   Возле заправленной лежанки – лукошко, полное бумаг: рукописи.
   Над спонтанным столиком – икона, несколько книг. Лежат краски и мел. Первые свои рассказы, в числе прочих и «Деяния Азлазивона», Леонов украсил собственными рисунками, выполненными акварелью и цветной тушью под лаком.
   «С буржуйки стекал черный сок, вроде туши, – дополнял рассмотренный нами рисунок сам Леонов в своих устных рассказах. – Я сцеживал этот сок и переписывал им свои вещи».
   Как-то в гости к художнику Фалилееву заглянул Фурманов, приметил знакомого человека в мастерской:
   – О!.. Лаптев, да? Ты ведь Лаптев? Васька Лапоть, помню. Что, пишешь?
   – Да пишу вот…
   – Ага, ну, бывай…
   И ушел.
   В другой раз, весной 1922 года, не выдержала жена Фалилеева и спросила, любопытствуя:
   – Лёнечка, хоть бы почитали нам, что тут сочиняете?
   Лёнечка долго уговаривать себя не заставил.
   Собралась московская интеллигенция, истерзанная революцией, издерганная начавшимся нэпом, уставшая и печальная.
   А после чтений сидели гости не в силах что-либо молвить и смотрели округ себя сияющими глазами: «Вот так да… Милый мальчик, откуда ты взялся?»

Глава четвертая
Начинается литература. Сабашниковы. Первые книги

«Явление нежданное, невероятное…»

   После первых же чтений к Леонову подошел издатель легендарного альманаха «Шиповник» Соломон Копельман и предложил опубликовать у него «Бурыгу». Необыкновенное везение по тем временам: литературные журналы в разрушенной Советской России фактически исчезли.
   А «Шиповник» к 1922 году имел славную, с перерывом на Гражданскую войну, шестнадцатилетнюю историю. Ведущими авторами издания были в свое время Леонид Андреев и Федор Сологуб; в «Шиповнике» начинали Борис Зайцев и Алексей Ремизов, публиковались Бальмонт, Блок, Брюсов, Белый, Бунин. Почти все номера «Шиповника» состояли из безусловных шедевров или очень качественных вещей.
   В том номере, где дебютировал Леонов, компания молодому автору подобралась вполне маститая: Николай Бердяев, Борис Зайцев, Сологуб со стихами; из молодых – Николай Никитин с хорошим рассказом «Барка».
   С 1922 года берет начало серьезный литературный путь Леонова, тем более что и сам он вел отсчет именно с рассказа «Бурыга», открывавшего и первое, и последнее прижизненные собрания сочинений писателя.
   Посвящен «Бурыга» Вадиму Дмитриевичу Фалилееву, в мастерской которого, за холстом, рассказ и был восстановлен по памяти.
   Сразу вслед за первыми чтениями прошли новые; Фалилеев без устали нахваливал Леонова всем своим знакомым: «Талантливо пишет! талантливо рассказывает сказки! рисует! играет на гитаре!»
   Юношу увидели и услышали художник Алексей Кравченко, с которым Леонов очень сдружился, график Иван Павлов, писатель Александр Яковлев, семейство издателя Михаила Васильевича Сабашникова – сам он появился чуть позже, когда его чуть ли не за руку привели старшая дочь Нина и двоюродная племянница, художница Маргарита Васильевна Сабашникова (кстати, бывшая жена поэта Максимилиана Волошина).
   После нескольких «сред» у Фалилеевых Леонов пошел «гастролировать» по всей Москве.
   Издатель Сабашников впервые увидел и услышал Леонова у своих знакомых Григоровых (глава семейства был юрист и теософ) на Садово-Кудринской, в большом и просторном доме.
   «Читал Леонид Максимович хорошо, очень своеобразно, чрезвычайно быстро, иногда как бы выкрикивая отдельные слова, – вспоминал Сабашников. – Молодой гибкий голос и приятное, выразительное лицо содействовали, в свою очередь, общему впечатлению».
   На вечере у Григоровых Сабашников пригласил Леонова выступить и у него в гостях с рассказом «Туатамур» – историческим повествованием от лица военачальника Чингизова воинства (оригинальная вещь, которая вскоре вызовет бурное приятие Горького; впрочем, далеко не его одного).
   В свою очередь, у Сабашникова появился художник Илья Семенович Остроухов и вскоре устроил вечер Леонова в своем доме, что в Трубниковском переулке.
   Так вот и передавали его из одних радостных рук в другие.
   Если говорить о появлении Леонова в большой литературе, без эпитетов в превосходной степени обойтись трудно.
   Многим тогда нравилось думать, что этот замечательно красивый, большеглазый, белокожий юноша возник буквально из ниоткуда, был вылеплен из воздуха и света, как торжество долгих читательских ожиданий и хоть какая-то, но расплата за неустанное унижение великороссов и печальное расставание с отчалившей невесть куда Россией.
   Унижали-унижали – отчаливала-отчаливала – и тут такой дар! Такой несоизмеримый – с юностью, кротостью автора – писательский талант.
   Даже Сергея Есенина почти десятью годами раньше так не встречали: тогда еще циничнее были, развращеннее, снисходительнее.
   Сегодня же всякий ценитель русской литературы готов был обнять этого юношу как родного.
   Леонов тогда уже научился особенно не раскрываться при расспросах: мало ли где был я да кого повидал.
   С другой стороны – а что ему, про Землячку, что ли, рассказывать, про то, как княгиня его спасла от ареста, или про архангельскую школу прапорщиков?
   Лучше и не помнить об этом – а послушайте сказ.
   Илья Остроухов писал в те дни Федору Шаляпину: «Послал мне Бог икону. <…> Это икона совершенно сохранная величайшего и талантливейшего нашего мастера XIV века Андрея Рублева. <…> Второе явление еще более нежданное, невероятное».
   Что же может быть невероятнее обнаруженной иконы Андрея Рублева? Вот ответ.
   «И вспоминаю я Вас с этим явлением на каждом шагу, при ежедневной почти встрече с ним… Ух, как жалко, что Вы не с нами!.. Как радостно Вы поняли бы его. Несколько месяцев назад объявился у нас гениальный юноша (я взвешиваю слова), имя ему – Леонов. Ему 22 года. И он видел уже жизнь! Одни говорят “предвидение”, другие “подсознание”. Ну там “пред” или “под”, а дело в том, что это диво дивное за год 16 таких шедевров наворотило, что только Бога славь, да Русь-матушку!»
   На самом деле, даже не 16, а 18 – и далеко не все из них Леонов опубликовал. Но работоспособность у него накануне и сразу после демобилизации была поразительной.
   В марте 1922-го он пишет «Бубновый валет», первую редакцию «Гибели Егорушки» и доныне не опубликованное «Повествование о великой тоске». В мае перерабатывает написанную, напомним, еще в Архангельске, в 1919-м, «Валину куклу» и создает «Туатамур».
   В июне – «Случай с Яковом Пигунком», в июле – «Уход Хама», к августу – «Деревянную королеву», в сентябре – «Халиль», в октябре – повесть «Петушихинский пролом», а к декабрю завершает еще одну повесть – «Конец мелкого человека».
   В те же сроки появляются «Бурыга» и «Притча о Калафате», которая войдет отдельной главой в «Барсуки».
   Кроме того, на исходе 1921-го и на исходе 1922 годов он пишет еще две, не публиковавшиеся при его жизни, вещи с характерными наименованиями – упомянутое «Деяние Азлазивона беса» (именно так она называлась в первом варианте) и «История беса Василья Петровича» (доделана в 1923-м, подарена Фалилееву, утеряна и не найдена до сих пор).
   Ощущение от всей этой щедрости очевидное: Леонов обнаружил некие свои потайные родники. Оставалось лишь щедро черпать – а там все не кончалось и не кончалось.
   Может показаться, что этот плотный, цветной, ароматный язык, эта щемящая, безысходная тоска, кочующая из рассказа в рассказ, эта мелодика его прозы, зачаровывающая по сей день, зародились словно бы сами по себе, но это, безусловно, не так.
   Зарядьевские типы, мудрые деды, материнские печали, отцовские мытарства, поморский говорок, сказки Писахова, долгие дороги от Белого до Черного моря, белогвардейщина, красногвардейщина, костры и тачанки, и махновщина, и сотни разных людей, и многие смерти, и несколько раз совсем рядом прошедшая смерть собственная, и, наконец, предощущение огромной жизни – все это сложилось в юной голове в замечательный, а если всмотреться – жуткий в своей красоте узор, который оставалось лишь передать бережно и честно.