- Так... - крякнул Ефимов, сдвинул кубанку на затылок, почесал большим пальцем лоб и спросил: - Где же ты это партийное воспитание думаешь получать?
   - Как это где? - искренне удивился Аркадий. - В отряде у вас.
   - Ну, ну... - задумчиво помотал головой Ефимов и приказал: - Иди получай довольствие и оружие.
   - Что? - не поверил Аркадий.
   - Глухой?! - рявкнул Ефимов, шея у него покраснела, глаза стали маленькими и острыми, как буравчики. - И куда вас несет, сопляков? С матерью попрощался?
   - Я напишу... - растерялся Аркадий.
   - Не напишешь - пять суток за конями навоз убирать! - кричал Ефимов, но кричал как-то не по-настоящему. - Десять суток! Мать там небось...
   Он повернулся и, ссутулив спину, пошел вдоль вагонов.
   * * *
   Под стрехами крыши с чивиканьем летали ласточки, солнце светило сбоку прямо в глаза Аркадию, он жмурился, строчки письма выходили неровными. Чья-то тень упала на листок письма. Аркадий поднял голову. Перед ним стоял молоденький парнишка с вещевым мешком в руках.
   - Не узнаешь? - улыбнулся парнишка.
   - Нет... - покачал головой Аркадий и тоже улыбнулся.
   - На часах я стоял у вагона, когда ты с Ефимовым толковал.
   - А!.. - кивнул ему Аркадий.
   - Шмаков моя фамилия, - доложил парнишка. - Павлом звать. А тебя как?
   - Аркадий.
   - Вместе, значит, теперь! - опять улыбнулся Шмаков. - Паек получил?
   - Получил, - кивнул Аркадий.
   - Я тоже! - поднял мешок Шмаков. - Хлеб есть, вобла есть, махорка есть - можно воевать. Строиться скоро. Идем?
   - Сейчас, - заторопился Аркадий. - Только письмо допишу!
   - Кому письмо-то? - подмигнул Шмаков.
   - Матери.
   - Пиши! - стал сразу серьезным Шмаков. - Мешать не буду.
   И осторожно ушел.
   Аркадий склонился над листочком. Где-то тревожно и призывно гудел паровоз, перекликались часовые у пакгаузов, стуча сапогами по деревянному настилу платформы, пробегали мимо красноармейцы.
   "Мама, дорогая моя! - торопливо писал Аркадий. - Прощай, прощай!.. Я хочу сам, своими руками, завоевать счастливую жизнь для тебя, для Наталки, для всех. Голова у меня горячая от радости. Все, что было раньше, пустяки, а настоящее в жизни только начинается!"
   Опять, но уже совсем рядом, загудел паровоз.
   Аркадий подхватил винтовку, шинель, мешок и побежал на этот тревожный, настойчивый, такой манящий зов дальних дорог и странствий.
   КОНЬ-ОГОНЬ
   Колеса вагонов примерзали к рельсам.
   Белый от инея паровоз медленно, будто лошадь в гору, дотащил поезд до платформы и, обессиленный, остановился, тяжело дыша паром.
   Синяя морозная мгла клубилась под сводами вокзала.
   В комнате коменданта Ефимов долго крутил ручку деревянной коробки телефона, кого-то вызывал, спрашивал, почему не прислали обещанный автомобиль, повесил трубку и буркнул Аркадию: "С бензином плохо". Они вышли на пустую заснеженную площадь. Трамваи еще не ходили. Ехать на извозчике Ефимов не пожелал. Осмотрел понурую заморенную клячонку, сказал: "Упадет посреди дороги!" - и пошел по сугробам.
   Ефимова назначили командовать войсками охраны всех железных дорог Республики и вызвали в Москву. Аркадия он взял с собой ординарцем. И вот, все еще не веря в это, Аркадий идет по московским улицам, с трудом поспевая за широко шагающим Ефимовым.
   На улицах Москвы жгли костры. С ночи у булочных и мясных лавок выстраивались длинные очереди, и окоченевшие люди, сменяя друг друга, бегали к кострам греться.
   Витрины магазинов были пусты, промерзшие их стекла заклеены плакатами и рисунками. Таких Аркадий раньше никогда не видел! Человечки на них были красные и черные, угловатые и неправдашние, как будто их рисовал кто-то очень озорной и веселый. Но зато сразу все было понятно: где наши, красные, а где враги, черные. Черные лезли, размахивали саблями, в офицерских погонах, в фуражках с прямыми козырьками и натыкались на огромный красный кулак. Получили?! И улепетывал, путаясь в длинной бахроме эполет, генерал, падал, маленький и толстый, с надписью на животе: "Антанта", а красный боец стоял над ним и широко размахивался штыком.
   Но среди смешных этих рисунков Аркадий увидел вдруг плакат: горячие глаза на худом лице смотрели в упор, и молодой красноармеец сурово и требовательно спрашивал: "Что ты сделал фронту?"
   Ефимов по сторонам не глядел, шел, сунув руки глубоко в карманы, и только иногда клонил голову набок, потирая то одно, то другое замерзшее ухо о поднятый воротник шинели. Так дошли они до особнячка в тихом переулке, с трудом открыли забухшую на морозе дверь и очутились в просторном вестибюле.
   За наспех сколоченной перегородкой сидел боец в тулупе и грел руки над жестяным чайником. Винтовка его была прислонена к стене.
   Ефимов предъявил мандат. Боец долго разбирал написанное при свете коптилки, потом сказал: "С ночевкой здесь плоховато", - запер дверь на засов и повел их по дубовой затоптанной лестнице наверх. Они прошли через анфиладу комнат, где рядом с пуфиками и кушетками, обтянутыми шелком, стояли простые канцелярские столы и стулья. Комнаты уже пропахли махорочным дымом, окна кое-где были забиты фанерой, в самых неподходящих местах торчали железные печки-времянки, и трубы тянулись к форточкам.
   Боец провел их в угловую комнату, где стояли кожаный диван и биллиардный стол, обтянутый зеленым сукном.
   - Здесь вроде потеплей будет... - не очень уверенно сказал боец, зажег огарок свечи в бронзовом старинном шандале и вышел.
   Ефимов зевнул и поглядел на диван. Кожа на нем была изрезана аккуратными полосами. Наверно, вырезали на голенища для сапог.
   Ефимов осуждающе покачал головой, показал Аркадию на биллиард: "Устраивайся", - а сам сел на диван и принялся стаскивать сапоги. Аркадий сапог снимать не стал, в них теплей, и улегся на зеленое сукно биллиарда, подложив под голову папаху. Он хотел снять с нее красную ленту, чтобы не измялась, но подумал, что утром надо будет доставать где-то нитку с иголкой и пришивать ленту обратно, так и не снял, только вывернул папаху наизнанку. На потолке он увидел лепных пузатых амуров, похожих на вымытых в бане мальчишек, в который раз удивился тому, что он в Москве, и заснул. Шел январь 1919 года...
   Утром, путая названия улиц, Аркадий уже бегал по Москве, выполняя поручения Ефимова. Днем город не казался таким пустынным. Снег, правда, убирать было некому, и среди сугробов виднелась лишь узкая, протоптанная пешеходами тропинка да редкие грузовики, а больше ломовые телеги - умяли для себя проезжую часть.
   Обвешанные людьми, лязгая и грохоча, ползли трамваи с облупленной на боках краской. С оглушительным треском проносились мотоциклетки, и какой-нибудь порученец из автомобильной роты, щеголяя кожаной курткой и крагами, лихо тормозил ногой на перекрестке.
   На бульваре стоял бронзовый Пушкин с высокой снежной шапкой на голове. Он был похож на горца в белой папахе. Из-под локтя у него торчала палка с вылинявшим розовым лоскутом. Во время бурных февральских митингов кто-то сунул ему этот красный флаг, и с той поры линяет он под дождем, ветром и снегом.
   У подножия памятника играли дети. В потертых шубках и башлыках они перебрасывались снежками. Саночек ни у кого не было. С некоторых пор детские санки прочно перешли во владение взрослых. На них возили добытые по случаю охапочки дров, мешок мороженой картошки, бидоны с керосином.
   В бесконечных очередях бородатые мужчины деловито рассуждали о том, как лучше жарить оладьи из пропаренного овса. Одни утверждали, что для этой цели лучше всего лампадное масло, другие предпочитали касторку. Какой-нибудь профессорского вида дядя, в золоченых очках и бобровой шапке, со знанием дела советовал мяснику, как рубить мерзлую лошадиную ногу, а другой, попроще видом, сетовал, что не на чем ее жарить, а вареная конина "дает не тот аромат для окружающих".
   Почти у всех прохожих на особых лямках висели за плечами мешки. Мало ли что попадется? Но это были не настоящие мешочники, а так, добытчики для семей.
   Настоящих мешочников Аркадий видел на вокзалах, когда бойцы Ефимова снимали их с крыш и подножек вагонов, с трудом освобождали от них тамбуры и тормозные площадки. Они пробирались на Дон и Украину, к Деникину и Махно. Туда везли награбленное, обратно - сахар, муку, сало, которыми за бешеные деньги или в обмен на драгоценности - картины, золото, бриллианты - торговали на Сухаревом рынке. Это были уже не добытчики, не помощники голодным семьям, а враги Республики.
   Под оборванными шинелями и крестьянскими зипунами прятали они обрезы и офицерские наганы, а морды у них были красные, сытые и злые.
   У таких отбирали оружие и мешки с продовольствием, усиленный наряд бойцов вез их в Чека, а там уже проверяли, кто они и откуда.
   Недавно в Москве разгромили распоясавшихся анархистов. Чекисты нащупали нити белоэсеровского заговора. В городе шли обыски и аресты. По ночам слышалась перестрелка и гремели моторами грузовики.
   В одну из таких ночей бойцам Ефимова пришлось особенно туго. На подъездных путях скопилось сразу три эшелона. В пути они опаздывали, выбивались из графика, потом нагоняли, и так случилось, что прибыли в Москву один за другим.
   Бойцы охраны оцепили все выходы, проверяли документы и багаж. Толпа напирала, кричали женщины и дети, мужчины требовали начальника. Пришел Ефимов, молча посмотрел на орущих людей, ткнул пальцем в какого-то безобидного на вид мужчину в бедном пальтишке из потертого бобрика. Бойцы выдернули мужчину из толпы, как репку из грядки, и сразу вдруг утих галдеж, будто этот щупленький человечек один поднимал такой оглушительный крик.
   Ефимов поскреб ногтем небритую щеку, коротко потребовал:
   - Документы!
   Мужчина возмущался, заикаясь, кричал, что он учитель гимназии, ездил к больной матери в Харьков, размахивал какой-то потертой бумажкой с фиолетовыми печатями. Но Ефимов бумажкой не интересовался, а, цепко оглядев с ног до головы человека, распахнул его бедное пальто, которое оказалось на лисьем меху, и вынул из кармана защитного френча заряженный наган. Переодетого офицера увезли, а Ефимов, закуривая махорочную самокрутку, увещевал притихшую толпу:
   - Он вас для чего на панику подбивал? Не ясно? Чтобы самому в сутолоке проскочить. Ясно? Женщин и детей прошу пропустить вперед. Давайте, давайте, граждане! И чтобы был революционный порядок! Ясно или не ясно?
   По всему судя, ясно было всем, и Ефимов уходил.
   У одной из женщин документов не оказалось. Была она здоровенная, укутанная в платки тетка, на руках держала завернутого с головой в одеяло ребенка. Тетка баюкала на руке сверток и говорила, не переставая, густым голосом, почти басом:
   - Нема у меня документов! Я с дядечкой ехала! Его через другой вход проверяли, а меня сюда затолкали. Дите у меня, не видите? А больше ничего нема!
   У тетки действительно никакого багажа с собой не было. Ни мешков, ни сундуков. Только ребенок на руках. Тихий какой-то ребенок. Наверно, спал все время.
   Ефимова рядом не было, он на какой-то из платформ ликвидировал очередную панику, бойцы все тоже оказались в разгоне, а старший охраны сказал Аркадию:
   - Без документов отпускать никого не велено. Хоть мужчина, хоть баба! Хоть с ребенком, хоть нет! Веди в Чека. Там разберутся!
   Аркадий кивнул тетке и вывел ее из здания вокзала на темную площадь.
   Тетка шла впереди, месила сапожищами снег и все прижимала к груди так ни разу и не пикнувшего ребенка.
   Аркадий скучно шагал сзади и думал о том, что люди воюют на фронте, а он водит по городу какую-то дуру-бабу, потерявшую где-то в вокзальной толчее своего дядю.
   На одном из перекрестков тетка вдруг кинула в сугроб сверток с ребенком, подобрала юбки и побежала.
   - Стой! - закричал Аркадий. - Стой, говорю!
   Он увидел, как тетка кинулась к забору и ловко перемахнула через него. Аркадий добежал до забора и тоже перепрыгнул на пустырь. Он увидел тень, метнувшуюся за развалины дома, на минуту остановился, соображая, и бросился в другую сторону, навстречу. Прижался к стене, вынул маузер, и, когда тень выскочила прямо на него, выставил руку с пистолетом, и крикнул: "Руки вверх!" Тетка подняла руки. Они вернулись к сугробу, куда кинула она сверток, Аркадий приказал:
   - Подними!
   Тетка подняла сверток и под дулом маузера дошла до Чека.
   В комнате дежурного кинула сверток на лавку, села сама, содрала с короткостриженой рыжей головы платки и хриплым басом сказала: "Закурить дайте!"
   Оказалась она мужчиной, а в одеяле был закутан выпотрошенный и присыпанный крупной солью поросенок. Когда Аркадий вернулся к своим и рассказал обо всем, бойцы долго смеялись, а Ефимов глубокомысленно заявил:
   - Не было у бабы заботы, купила себе порося!
   Но дня через два подошел к Аркадию, по привычке поскреб ногтем щеку и негромко сказал:
   - Тетка-то твоя! Офицер-связник. А поросенок так, для маскировки. Благодарность тебе от чекистов!
   Аркадий покраснел, смешался, вытянулся в струнку и почему-то сказал:
   - Слушаюсь.
   * * *
   Но Москва жила не только облавами и проверками. Опять потянулись дымки над фабричными корпусами, работали театры, выступали поэты, шли горячие споры о новом искусстве.
   На улицах вывешивались свежие газеты. Гвоздей не было. Муки для клейстера тоже. Газеты прибивали к щитам деревянными колышками. У щитов толпились люди. Читали сводки с фронтов, постановления о борьбе с безработицей и саботажем, вчитывались в декреты Совнаркома, а потом, с волнением и надеждой, искали сообщений о восстании берлинских рабочих и солдат, восхищались бесстрашием их вождей, ждали и верили в победу пролетариата всего мира.
   - Гляди, батя! - втолковывал какому-нибудь бородатому крестьянину бойкий рабочий паренек. - Мы первые! Теперь вот, Германия! Потом, глядишь, Франция, Испания... Что имеем? Мировую революцию!
   Но однажды, в январское пасмурное и снежное утро, люди у газет стояли молчаливые и подавленные, а с первых страниц, в черных траурных рамках, смотрели на них черноглазая женщина и мужчина с усталым лицом и аккуратно подстриженными усами. Восстание в Берлине было разгромлено, а вожаки его Роза Люксембург и Карл Либкнехт - арестованы и по дороге в тюрьму убиты.
   На другой день, проходя мимо здания Советов, Аркадий увидел, что на месте, где раньше стоял памятник генералу Скобелеву, плотники сбивают из досок большой куб и обтягивают его кумачом.
   - Митинг будет, - ответил на вопрос Аркадия пожилой, но крепкий еще усатый плотник. - По случаю зверски замученных вождей немецкого пролетариата!
   В тот день Ефимов так загонял Аркадия всякими поручениями, что о предстоящем митинге тот забыл и вспомнил только на следующее утро, когда увидел колонны людей, идущих к дому Московского совета, и сразу побежал к Ефимову отпрашиваться.
   - Дело святое!.. - подумав, решил Ефимов. - Взял бы с собой в машину, да опять нет бензина. Стоит автомобиль!
   Он помолчал, поправил ремни амуниции, выставил сапог с колесиком шпоры, позвенел им и сказал, радуясь, как мальчишка:
   - На коне поеду!
   - И я! - вырвалось у Аркадия. - Я тоже на коне!
   - А ездил когда-нибудь? - задумчиво прищурился Ефимов и склонил голову набок, разглядывая взволнованного Аркадия.
   Аркадий вспомнил полуослепшую от старости кобылу-водовозку, которую совсем еще мальчишкой купал в пруду. За это ему разрешали проехать на кобыле верхом по пыльной улице до пруда и обратно. Он решил, что этого вполне достаточно, и выпалил:
   - Конечно, ездил! Сколько раз!
   - Смотри! - с сомнением покачал головой Ефимов. - Иди седлай лошадь. Да скажи конюху, чтоб посмирней выбрал!
   Аркадий помчался на конюшню. Заспанный конюх равнодушно кивнул на узкий проход денника, где хрумкали сухое сено лошади.
   - Выбирай.
   Аркадий пошел вдоль перегородок и остановился перед высоким вороным жеребцом. Как только он увидел его, сразу вылетели из головы и советы Ефимова, и то, что в седле он держится совсем плохо, а если говорить честно, то в седло он и вовсе никогда не садился. На старой кобыле-водовозке седла и в помине не было. Аркадий усаживался на ее широкую теплую спину и колотил голыми пятками по круглым бокам, но водовозка привыкла ходить только шагом, и никакие понукания на нее не действовали. Ничего этого Аркадий сейчас не помнил! Он представил себя на Советской площади в строю всадников, сидящим на высоком этом жеребце, в папахе с красной лентой наискосок, в туго перетянутой ремнем шинели, с маузером в замшелой кобуре у пояса, и дрогнувшим голосом сказал конюху:
   - Седлай этого.
   Конюх молча оглядел Аркадия и, как будто думал вслух, заговорил:
   - Выбирал, выбирал... Выбрал, называется! В цирк собрался или куда? Это разве конь? Это капрыз!
   - Кто, кто?! - не понял Аркадий.
   - Русского языка не понимаешь? - рассердился вдруг конюх. - Капрыз, говорю! Он как та барышня! На какой бок встанет, с того и скачет. Одно слово: конь-огонь!
   Конюх вложил в это определение все свое презрение к капризам негодящейся для строя лошади, но Аркадий не понял скрытой этой иронии, а услышал только: "Конь-огонь!"
   Такого коня ему и надо. Пусть все видят.
   - Седлай! - приказал он.
   * * *
   ...Конь держался прилично до самой площади. Иногда, правда, скакал боком и норовил кусануть Аркадия за колено, но тот туго натягивал поводья, и конь смирялся. Но на площади, где кругом толпился народ, жеребец стал храпеть, крутить мордой и толкать всех крупом. Люди недовольно шумели. Ефимов оборачивался, на скулах у него катались желваки, и по тому, как он, узко щурясь, смотрел на всадника и жеребца, понял Аркадий, что ничего хорошего ему сегодня от Ефимова не услышать.
   На трибуну один за другим поднимались ораторы, но Аркадий был так занят конем, что до него долетели лишь отдельные фразы: "Клянемся отомстить за павших!", "Позор черной реакции!", "Да здравствует Третий Интернационал!"
   Потом народ на площади вдруг зашумел, в воздух полетели папахи и ушанки, вокруг закричали: "Ильич!.. Ильич!.."
   Аркадий поднялся на стременах и увидел Ленина. Был он в темном пальто, в руках держал шапку. Потом Ленин заговорил, и площадь замерла. Но конь под Аркадием пятился, храпел, мотал мордой, и во время всей короткой речи Ленина Аркадий, как мог, усмирял коня, чтобы дать возможность стоящим рядом людям послушать, о чем говорит великий вождь. Сам он не слышал ничего, и это было так обидно, что слезы закипали у него на глазах. Когда же Ленин кончил речь и опять в воздух полетели шапки, загремела музыка и народ раздался, пробираясь ближе к трибуне, Аркадий в отчаянии и гневе жиганул проклятого коня нагайкой и поскакал с площади.
   Вечером он вошел в комнату Ефимова и с порога заявил:
   - Отпустите на фронт!
   Ефимов сидел у раскаленной "буржуйки", курил и пускал дым в открытую дверцу. Он даже не пошевелился, будто не слышал.
   - Прошу отпустить на фронт! - повторил Аркадий.
   Лицо и шея у Ефимова побагровели. То ли от гнева, то ли от печного жара.
   - А здесь тебе что? Курорт? - все еще не оборачиваясь и не повышая голоса, спросил он. - Какава тебе здесь?
   - Какая "какава"? - растерялся Аркадий.
   - Сладкая! - загремел вдруг Ефимов так, что чайник на печке подпрыгнул. - Которую буржуи пьют! Тебе сколько лет?
   - Пятнадцать! - тоже рассердился Аркадий.
   - Сколько?! - схватился за голову Ефимов. - Ты же говорил семнадцатый! Врал?
   - Врал! - в упор посмотрел на него Аркадий.
   Ефимов озадаченно замолчал, потом с искренним удивлением заметил:
   - Вымахал ты, однако...
   Кинул окурок в печку и приказал:
   - Марш спать!
   - А с фронтом как? - опять было заикнулся Аркадий, но посмотрел на Ефимова и вышел из комнаты.
   Заснуть он не мог. Вспоминал портреты в траурных рамках, митинг, речь Ленина, которую так и не слышал из-за дурной этой лошади, потом вынул из мешка заветную тетрадь с медными угольничками.
   Долго старательно писал, перечеркивал, опять писал. Вышли стихи:
   Угнетенные восстали.
   У тиранов мы отняли
   Нашу власть
   И знаменам нашим красным
   Не дадим мы в час опасный
   Вновь упасть.
   И звездою путеводной
   В дали светлой и свободной
   Мы горим,
   Нет звезды той ярче, краше,
   И весь мир мы светом нашим
   Озарим!..
   Перечитал и подумал, что стихи похожи на любимую отцовскую песню про звезду, которая всегда горит, и другой такой никогда не будет. А еще - что эти его стихи - как клятва! Подумал так и уснул.
   * * *
   Утром его вызвал Ефимов и сказал:
   - Нету мне покоя, что тебе всего пятнадцать. Моя недоглядка! На фронт не пущу.
   Аркадий хотел возразить, но Ефимов остановил его, поскреб ногтем выбритую щеку и угрюмо добавил:
   - Учиться пойдешь. На красного командира.
   И почему-то вздохнул.
   И опять Аркадий вспомнил об отце. Тот тоже так вздыхал, когда жалел его или прощал за что-то.
   ПОДСОЛНУХИ
   Курсанты Четвертых Московских командных курсов досматривали предутренние сны, когда раздался сигнал тревоги.
   Аркадию снились подсолнухи. Они были круглые и желтые, как маленькие солнца. Аркадий закрывал глаза ладонями, смотрел на подсолнухи, и ладони становились горячими и розовыми, как бывает, когда закрываешься ими от настоящего солнца. Подсолнухи были очень высокими или это он сам был такой маленький, только бродил он среди них, как в лесу, а когда поднимал голову, то зажмуривался - так нестерпимо горели шапки подсолнухов на синем, без облачка, небе.
   Аркадий счастливо улыбался, зарывался лицом в подушку, но в жаркий этот сон уже врывались хриплые и отрывистые звуки трубы: "Тревога!"
   Аркадий открыл глаза и увидел серый рассвет за окнами.
   - Подъем! - кричал дежурный по роте, и голос его гулко разносился под холодными сводами казармы...
   Училищный плац был мокрый от прошедшего ночью первого весеннего ливня, воробьи пили из луж, на ветках проклюнулись листочки, и деревья стояли в светло-зеленом пуху.
   Жеребец под командиром училища перебирал точеными ногами и коротко ржал. Лошади на конюшне отвечали ему, и слышно было, как они бьют копытами о дощатые стены денников.
   - Товарищи курсанты!.. - Голос командира звучал глухо, будто увязал в сыром утреннем воздухе, но слышно его было далеко. - Украина в крови! Белогвардейские псы обложили ее со всех сторон, и каждый хочет подло урвать свой кусок. Лютуют атаманы всех мастей - желтые, зеленые, и кто их там, бандитов, разберет, какие они еще! Мы выступаем на защиту Советской Украины, товарищи!.. Доучиваться придется после боев.
   Командир помолчал и мрачно добавил:
   - Кому, конечно, повезет...
   Набрал полную грудь воздуха и вдруг крикнул, яростно и горько:
   - А не повезет, не плачь! Не горюй, дорогой товарищ! За тебя отомстят и тебя не забудут! - Он обернулся к оркестру и гаркнул: - Ну?!
   Ухнул барабан, запели трубы, командир разобрал поводья, тронул коня, и сводный отряд курсантов под гром оркестра пошел через Лефортово к вокзалу. Оркестр играл не переставая, а если замолкали вдруг трубы, командир оборачивался в седле и так смотрел на музыкантов, что медь тут же гремела с новой силой, во всю заливались кларнеты и звенели тарелки.
   Курсанты под марш прошли через весь город. За плечами - винтовки, а подсумки с боевыми патронами тяжелей, чем мешки со скудным пайком.
   Эшелон их стоял на товарной, и Аркадию, хорошо помнившему разноголосицу паровозных гудков, забитые вагонами пути, сутолоку пассажиров на больших московских вокзалах, станция эта показалась безлюдной и заброшенной.
   Сиротливо болталась кишка водонапорной башни, мокла под насыпью куча антрацита; одинокий их эшелон, казалось, заблудился среди переплетения рельсов, стрелок, переходных мостиков, а паровозик, хоть и стоял под парами, но дышал нервно и слабо, как больной.
   Поднявшийся ветер гонял по путям обрывки бумаги и пропитанные мазутом тряпки, где-то громыхала полуоторванная железная вывеска и хлопала дверь пустого пакгауза.
   Объявили погрузку. В последний раз заиграл оркестр. Здесь, где было столько открытого места, он тоже звучал как-то нестройно и тихо. А может, губы у музыкантов зазябли на холодном ветру? Дежурный по станции засвистел в свой свисток, махнул машинисту, лязгнули буфера теплушек, и поезд тронулся.
   Паровозик-карапузик оказался молодцом! Дернулся раз, другой, пробуя силы, вытащил эшелон за выходную стрелку и, весело отдуваясь, все поддавал да поддавал пару.
   Аркадий стоял у перекладины открытой двери. Уплывали, теряли очертания в утреннем тумане окраины Москвы. Ветер рвал в клочья паровозный дым. Все быстрей и быстрей стучали колеса. Аркадий плечом задвинул дверь. Стук колес стал глуше, свист ветра сильней. Теплушка попалась старая, дуло из всех щелей. Но немолодой уже, хозяйственный ротный Иван Сухарев расстарался захватить со станции рогожный куль угля, и кто-то из курсантов, постукивая прикладом винтовки, уже загибал углы железного листа, чтобы разжечь на нем огонь. Мокрый уголь не разгорался, чадил, теплушка наполнилась едким дымом. Курсанты кашляли, чихали, смеялись, вытирая слезы. Опять откатили дверь, и то ли от ветра, то ли от сунутых щепок угли схватились жаром, багрово замерцали, переливаясь в полумраке теплушки.
   Аркадий протянул над жаровней руки, увидел, как розово засветились ладони, и вспомнил свой давешний сон про подсолнухи.
   Но тут Сухарев легонько оттолкнул его подальше от огня, сказал: "Шинель береги, прожжешь!" - и принялся прилаживать над углями жестяной чайник.
   Курсанты уже разыгрывали места на нарах, гребли каждый к себе побольше лежалой соломы, стелили шинели. Потянуло махорочным дымком, и в теплушке стало привычно, как в казарме.
   Подняли их чуть свет, отшагали они пешком через весь город, на станции тоже пришлось помаяться до погрузки часа два с лишним, и скоро оживленные разговоры стихли, и сначала кто-то один, а за ним другой, третий завалились на нары. Спал весь вагон, и только Сухарев сидел на корточках у железного листа, помешивал угли и думал о чем-то своем, по всему видать, не очень веселом...