"Начать, значит, с того, - думал он на уроке, - чтобы наголо остричься, это - первое; во-вторых, хорошо бы дать теперь же зарок на всю жизнь не пить вина..." Правда, вина он и так не пил, но хотелось до смерти в чем-нибудь обещаться и не делать всю жизнь. "Вот и вино - если обещаться не пить, то уж надо не пить ни капельки; а как же во время причастия пьют вино... правда, это кровь, но потом за-пи-ва-ют вином... Как это? Надо завтра спросить Несговорова, он все знает, и все теперь можно спросить".
   Быстро проходил урок географии, ни одного слова не слыхал Курымушка из объяснений Козла, и вдруг тот его вызвал.
   - Чего ты сегодня смотришь таким именинником? - спросил Козел.
   Но что можно снести от Несговорова, то нельзя было принять от Козла: "смотреть именинником" было похоже на "Купидошу".
   - А вам-то какое дело? - сказал он Козлу.
   - Мне до вас до всех дело, - ответил Козел, - я учитель.
   - Учитель, ну так и спрашивайте дело. Зачем вам мои именины?
   - Хорошо. Повтори, что я сейчас объяснил. Курымушка ничего не мог повторить, но очень небрежно, вызывающе сложил крестиком ноги и обе руки держал фертом, пропустив концы пальцев через ремень.
   Тогда Козел своим страшным, пронзительным зеленым глазом посмотрел и что-то увидел.
   Этим глазом Козел видел все.
   - Ты был такой интересный мальчик, когда собирался уехать в Азию, прошло четыре года, и теперь ты весь ломаешься: какой-то танцор!
   То же сказал Несговоров - и ничего было, а Козел сказал, так всего передернуло, чуть-чуть не сорвалось с языка: "Козел!" - но, сначала вспыхнув, он удержался и потом побледнел; наконец и с этим справился и сделал губами совершенно такую же улыбку, как это делал Коровья Смерть, когда хотел выразить ученику свое величайшее презрение словами "есть мать?" и потом - "несчастная мать!".
   - Где ты научился такие противные рожи строить?
   - В гимназии.
   - Пошел на место, ломака, из тебя ничего не выйдет. С каким счастьем когда-то Курымушка от того же Козла услышал, что из него что-то выйдет, а теперь ему было все равно: он уже почти знал о себе, уже начало что-то выходить, и уже не Козлу об этом судить.
   Пока так он препирался у доски с учителем, на парту его Коля Соколов, брат известной всей гимназии Веры Соколовой, положил записку. Письмецо было очень коротенькое, с одним только вопросом: "Алпатов, согласны ли вы со мной познакомиться? Вера Соколова". Получить бы такое письмецо вчера какие бы мечты загорелись! Ведь почти у каждого есть такая мечта - выше этого некуда идти, - как познакомиться с Верой Соколовой, да еще по ее выбору! С каким бы трепетом вчера он написал, что согласен, и просил бы назначить свидание. Но сегодня против этого, совсем даже поперек, лежало решение остричь наголо волосы и всю жизнь не пить вина; выходило - или то, или другое, а остричься и познакомиться с Верой Соколовой было невозможно. "Может быть, не стричься?" - подумал он и ясно представил, будто он с Верой Соколовой катается на катке под руку и шепчет ей что-то смешное, она закрывается муфтой от смеха и... "Нет, - говорит, - нет, не могу, я упаду от смеха, сядемте на лавочку". Садятся на лавочку под деревом, а лед зимний, прозрачный колышется, тает, и волны теплые несут лодочку. Кто-то загадывает ему загадку: плывет лодочка, в ней три пассажира, кого оставить на берегу, кого выбросить, а кого взять с собой. "Веру Соколову беру!" отвечает он и плывет с ней вдвоем, а навстречу плывет Несговоров с Боклем в руке, поет "Марсельезу", посмотрел на Курымушку, ничего не сказал, ничего не показал на лице и все скрыл, но все понял Куры-мушка, как в душе больно стало этому прекрасному чело-; веку.
   Звонок последнего урока вывел Курымушку из колебания, он твердым почерком написал поперек письма, как резолюцию: "Не согласен", - передал письмо Коле Соколову и пошел из гимназии прямо в парикмахерскую.
   - Nun, nun... wa-as ist's, о du, lieber Gott! [Что же это. боже мой! (нем.)] - встретила его добрая Вильгельмина. - Такие были прекрасные русые волосы, и вот вдруг упал с лестницы: von der Treppe gefallen!
   Курымушка посмотрел на себя в зеркало и с радостью увидел, что лоб у него такой же громадный, как у Несгово-рова, и тоже есть выступы и рубцы.
   А прислуга Дуняша как увидела безволосого, так и руками всплеснула:
   - Лобан и лобан!
   ПОДПОЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
   Бывало, бросишь камень в тихое озеро - он на дно, а круги идут далеко, глазом не увидишь, и только по догадке знаешь, что катиться им по всей воде до конца. Брошена была когда-то и где-то одна мысль, как камень в воду, и пошли круги по всему человечеству и докатились до нашего мальчика. Мысль эта была: законы природы.
   То был закон божий, а то просто закон. В том законе нужно было только слушаться, в этом - узнавать, и когда узнал и стал жить по закону, то слушаться больше никого не нужно: это знание и дело.
   День и ночь мальчик Бокля читает, много совсем ему непонятного было вначале, но когда ключ был найден - этот новый закон, то очень интересно было перечитывать и все подводить под него.
   В том законе, которому учат в гимназии, есть какое-то "вдруг!", все учителя очень любят это слово: "и вдруг!" или... "а вдруг!", бывает даже: "вдруг - вдруг!". Каждый из учеников ходит в класс и учится, как машина, от часу до часу, но всегда ожидает над собой, или под собой, или возле себя это "...вдруг!". Надзиратель Заяц постоянно под страхом... "и вдруг!" оглядывается, прислушивается, лукавится. Козел, самый умный, и то, бывает, ни с того ни с сего мелкомелко перекрестится, и Алпатов узнает в этих крестиках свое детское в саду, в полях, когда, бывало, идет по дорожке, и вдруг начинает из кустов такое показываться, чего отродясь не видал.
   А если по новому закону жить, то никаких "вдруг" быть не может, всему есть причины. Так он, читая и думая, думая, потом добрался и к богу, что он есть тоже причина, но вспомнил о причастии, когда священник говорит: "Со страхом божиим и верою приступите", - вот тут-то и может быть больше всего это "вдруг", об этом страшно и думать, и кажется, сюда не подходит новый закон.
   Каждую большую перемену Алпатов ходит теперь с Не-сговоровым из конца в конец, восьмиклассник сверху кладет ему руку на плечо, Алпатов держится за его пояс, и так они каждый день без умолку разговаривают.
   - Последнее - это атом, - говорит Несговоров.
   - Но кто же двинул последний атом? бог?
   - Причина.
   - Какая?
   - Икс. А бог зачем тебе?
   - Но ведь богу они служат, наши учителя, из-за чего же совершается вся наша гимназическая пытка?
   - В бога они верят гораздо меньше, чем мы с тобой.
   - Тогда все обман?
   - Еще бы!
   - Я сам это подозревал. Но неужели и Козел не верит?
   - Козел очень умный, но он страшный трус и свои мысли закрещивает, он - мечтатель.
   - Что значит мечтатель?
   - А вот что: у тебя была мечта уплыть в Азию, ты взял и поплыл, ты не мечтатель, а он будет мечтать об Азии, но никогда в нее не поедет и жить будет совсем по-другому. Я слышал от одного настоящего ученого о нем: "Если бы и явилась та забытая страна, о которой он мечтает, так он бы ее возненавидел и стал бы мечтать оттуда о нашей гимназии".
   - Но ведь это гадко, - почему же ты говоришь, что он умный?
   - Я хочу сказать: он знающий и талантливый.
   - А умный, по-моему, - это и честный.
   - Еще бы.
   После этого разговора стало очень страшно; про это свое, что ему страшно, Алпатов ничего не сказал Несго-ворову, - как про это скажешь? Этот страх еще хуже, чем в лесу бывало: там догадываешься, а тут известно, что это старшие сговорились между собой и обманывают всех. Как тут жить среди обмана?
   Раз он идет из гимназии и слышит, говорят два мещанина:
   - Смотри!
   - Нет, ты смотри!
   - Господь тебя покарает!
   - А из тебя на том свете черт пирог испечет.
   Сразу блеснула мысль Алпатову, что они считаются маленькими в гимназии и их обманывают богом, а ведь эти мещане тоже маленькие, и мужики, и другие мужики соседней губернии, и так дальше, и еще дальше, - значит, их всех обманывают?
   "Кто же виноват в этом страшном преступлении?" - спросил он себя. Вспомнилось, как в раннем детстве, когда убили царя, говорили, что царь виноват, но где этот царь? как его достанешь?..
   "Козел виноват!" - сказал он себе.
   За Козлом были, конечно, и другие виноваты, но самый близкий, видимый, конечно, Козел-мечтатель.
   "Что же делать? как быть дальше?" - спросил он себя, входя к себе.
   - О мой милый мальчик, - сказала ему добрая Виль-гельмина, - зачем, зачем ты остригся? Ты стал теперь такой умный.
   - Чем же это плохо быть умным?
   - Всему свое время, у тебя были такие красивые каштановые волосы, тебе надо бы танцевать, а ты по ночам книжки читаешь.
   И от доброй Вильгельмины Алпатову так показалось: хорошо это время, когда он хотел танцевать, и как хорошо казалось тогда узнать тайны, а вот узнал... и что теперь делать? В эту ночь в первый раз он узнал, что такое бессонница, долго провертелся на кровати и только под утро уснул.
   - Auf, auf! в гимназию! - звала его Вильгельмина. А он все лежал и лежал. Какая тут гимназия! Разве в гимназии дело? И ему захотелось хоть гадость какую-нибудь, но делать сейчас же, немедленно... Вспомнилось, как в саду его братья выстраивались возле бани вместе с деревенскими мальчиками и занимались обыкновенным пороком, как и он тогда пробовал, но у него ничего не получалось. Теперь он тоже захотел это сделать, но опять ничего не вышло. "Этого даже не умею!" - подумал он с досадой, и сильное раздражение явилось: хоть бы кого-нибудь обидеть, но невозможно было сказать дерзость доброй Вильгельмине с двойным подбородком.
   - Милый мой мальчик, - говорила она, - отчего ты такой бледный сегодня? О, зачем ты остригся?
   Смутно бродил он мыслью в разные страны, как-то ни во что ею не упираясь, будто пахал облака. В гимназию не пошел, а прямо в городской сад, на самую отдаленную лавочку, и стал там думать о последней, казалось ему, неизвестной и большой тайне, - вот бы и это узнать. В классе была целая группа учеников, во главе с Калакутским, они между собой всегда говорили про это и знали все. Но это раньше так чуждо было Алпатову, что он их сторонился и даже боялся. Вот бы теперь их расспросить! И так случилось, что путь Калакутского из гимназии домой как раз был через городской сад, мимо этой лавочки. Алпатов задержал его и прямо спросил про это.
   - Можно, - сказал Калакутский, - только тебе первый раз надо выпить для храбрости.
   - Ну, что же, давай напьемся.
   - Приходи ко мне в сумерки.
   Началось ожидание вечера, страх не выдержать и осрамиться борол его. "Ничего. - борол он свой страх, - когда напьюсь, страшно не будет". И всю надежду возложил на водку. С тех пор еще, как он бежал в Азию и напился с Кумом, не пил он ни разу, но воспоминание о действии водки было связано с большой белой теплой подушкой и крепким сном. Хорошее воспоминание! Водка может совершать чудеса.
   Как только смерклось и стали зажигать фонари, он явился к Калакутскому.
   - Ну, пойдем?
   - Куда пойдем? - спросил Калакутский.
   Алпатов покраснел, стыдясь напомнить. А Калакутский был такой: у него всегда в одно ухо вскочит, в другое выскочит, и что-нибудь делать с ним можно только в тот самый момент, когда в одно ухо вскочило, а из другого еще не выскочило.
   - А! - вспомнил он вдруг. - Водки не купил, нельзя было, у нас сегодня гости.
   - И не пойдем?
   - Нет, отчего же, пойдем, - там выпьем, у них есть. У меня там есть приятельница Настя, она тебя живо обработает. Ты не думай, что это из корысти, - они нас, мальчиков, очень любят, только надо теперь же идти, до их гостей, и прямо к ним в комнаты. Неужели ты никогда не пробовал?
   - Нет, я думал - нам это нельзя.
   - Во-от! А я, брат, с десяти лет начал. Как же это ты вздумал?
   - Да так, вижу, нет ничего - и вздумал.
   - Как нет ничего?
   - Учителя - обманщики, сами не верят, а нас учат.
   - Неужели это ты только теперь узнал? А я с десяти лет понимал. Ты знаешь, Заяц-то наш к моей Анютке ходит, она мне все рассказывает, хохочет. Он страшный трус и тоже нашим путем ходит: заборами, пустырями, в одном месте даже в подворотню надо пролезть, ну, она и заливается. Ты представляешь себе, как Заяц подлезает в подворотню? А ты думал - они боги. Я тебя Насте поручу, она мальчиков любит. Понравишься, так еще подарит тебе что-нибудь. Ну, пойдем.
   "Вся надежда на водку!" - холодея от страха, думал Алпатов.
   Шли сначала по улице, Алпатов спросил:
   - А Козел тоже ходит?
   - Нет, у Козла по-другому: он сам с собой.
   - Как же это? Калакутский расхохотался.
   - Неужели и этого ты еще не знаешь?
   Алпатов догадался, и ужасно ему стал противен Козел: нога его, значит, дрожала от этого.
   - Ну, здесь забор надо перелезть, не зацепись за гвоздь, - сказал Калакутский.
   Перелезли. Ужасно кричали на крышах коты.
   - Скоро весна, - сказал Калакутский, - коты на крышах. Ну, вот только через этот забор перелезем и - в подворотню...
   Перелезли, нырнули в подворотню. С другой, парадной стороны двора ворота были приоткрыты, и через щель виднелся красный фонарь.
   - Запомни теперь для другого раза, - шепотом учил Калакутский, - этот заячий путь - нам единственный, а с той калитки если войдешь, сразу сцапают. Теперь вот в этот флигелек нужно, и опять осторожно, чтобы хозяйка из окна не увидала: ведь мы с тобой бесплатные. Боишься?
   - Нет, не боюсь!
   - Молодец. Постоим немножко в тени: какая-то рожа у окна. Ну, ничего, идем.
   В темном коридоре Калакутский нащупал ручку, погремел, шепнул:
   - Отвори, Анюта!
   - Это ты, Калакуша?
   Она только проснулась, сидела на неубранной кровати в одной рубашке. Алпатову ничего не показалось в ней особенного: просто раздетая женщина и ничего таинственного, как представлялось.
   - Вот этот мальчик, - сказал Калакутский, - его надо просветить.
   - Веди к Насте, она их страсть любит.
   Пошли дальше по коридору. "Если так, - думал Алпатов, - то не очень и страшно". Но Настя оказалась большая фарфоровая баба с яркими пятнами на щеках.
   - Поручаю тебе обработать этого кавалера, - сказал Калакутский.
   И втолкнул Алпатова в ее комнату.
   - Раздевайтесь, - очень ласково сказала Фарфоровая. - Пива желаете?
   - Водки, - ответил Алпатов. Она вышла.
   Тогда стала ему Фарфоровая, как на первых уроках в гимназии Коровья Смерть: страшно и слабо в себе. "Не убежать ли теперь?" - подумал он, но вспомнил, что еще будет водка и после нее все переменится. Тоже был страшный становой, а потом стал милым Кумом.
   Она принесла графин с двумя рюмками, на блюдечке было нарезано мясо: закуска.
   - Миленочек, ах, какой ты хорошенький! Пил ли ты водку когда-нибудь?
   - Пил! - И налил две рюмки. - За ваше здоровье! Чокнулся и выпил.
   И вот странно - обжег себе рот, водка настоящая, а никакой перемены от нее не было.
   Налил еще, выпил и - опять ничего, и еще налил и - опять ничего, и еще...
   - Миленочек, ты очень уж скоро, так ты совсем опьянеешь.
   - Водка на меня не действует, - ответил Алпатов, - мне надо много выпить.
   - Вот ты какой!
   Она села в кресло, притащила его к себе на колени, обняла.
   - Ах, какой ты хорошенький, миленочек, знаешь, я тебе сделаю подарок вот.
   И дала ему небольшой перочинный перламутровый ножик.
   - Подождите, - освободился Алпатов, - я сейчас на двор схожу, мне нужно.
   Шинель надел, а пояс забыл. Выпитая водка стала действовать, только в другую сторону, - видно, напрасно грешат на этот хлебный напиток. Или, может быть, невидимая, неслышимая, притаенная где-нибудь в уголку души детская прекрасная Марья Моревна оттолкнула от своего мальчика фарфоровую бабу с яркими пятнами. Водка действовала, но в другую сторону: бежать, бежать.
   Он спрятался в тени ворот, собираясь перелезть в подворотню, но вдруг ему почудилось, что на той стороне есть кто-то.
   "Не Заяц ли это лезет?"
   Вылез кот и шарахнулся, другой кот бросился на первого, и оба с ужасным криком понеслись на крышу. Две старушки у других ворот разговаривали между собой.
   Первая старушка сказала:
   - Пост пополам хряпнул! Вторая ответила:
   - Коты на крыши полезли. Первая сделала вывод:
   - Значит, месяц остался до полой воды.
   "Ведь вот как о"и странно выводят, - подумал Алпатов, - у них причины выходят совсем не так, как у Бок-ля".
   Коты, сцепившись в клубок, ляпнулись с крыши прямо ему под ноги и бросились в подворотню. За котом бросился в подворотню Алпатов - и на забор, по кустам до другого забора, по улице.
   Добрая Вильгельмина ничего не заметила в дверях, и он прямо пошел в постель, но водка теперь только и начала свое действие; всю ночь ему чудится, будто -Заяц его преследует, он в подворотню, и Заяц за ним; по пустырям, по заборам, по крышам мчатся они всю ночь, только где-то у собора ему удалось наконец обмануть Зайца: с высокой горы он катился вниз кубарем, и там у реки опрокинутая лодка, под эту лодку нырнул он, а там... что там он увидел! Там сидел Козел и уединенно сам с собой занимался.
   - Auf, auf! в гимназию! - звала его Вильгельмина. С ужасной головной болью он встал и вышел к чаю.
   - О mein liebes Kind [О мое дорогое дитя (нем.)], - воскликнула добрая Вильгельмина, - ты совсем больной, не нужно ходить в гимназию!
   Но Алпатов пошел, у него было какое-то смутное решение начать свою жизнь совсем по-другому. Первый урок был как раз география. Вошел Козел, сел, заложил ногу за ногу и задрожал, заходила кафедра, затряслась половица и через половицу - и парта. Алпатов стал испытывать точь-в-точь такое же невыносимо противное, как от фарфоровой дамы. Своими зелеными глазами учитель стал перекидываться от лица к лицу. Алпатов упорно смотрел, и когда встретил, то видел, как они зло вспыхнули и остановились, как две кометы злейшие на всем небе светила. Алпатов опять скривил губы, как Коровья Смерть, и от этого Козлу стало, будто он яд принял.
   - Ты опять рожи строишь? - сказал он.
   - А вы опять дрожите, - ответил Алпатов. - Мне это неприятно.
   Класс притих, как перед грозой.
   Козел перестал дрожать ногой и даже как будто сконфузился, стал шарить глазами в журнале, слепо вызвал кого-то. Только Алпатову нельзя было так оставаться, было начертано совсем не тут, что идти ему в это утро, идти До конца: далеко где-то в других временах и в других странах камень упал, и пошли круги по человечеству и сегодня докатились до этого мальчика. Он поднял руку.
   - Что тебе надо?
   - Позвольте выйти.
   - Не успели начать урок и уже выйти. Что с тобой? Сердце у него стучало. Он вспомнил, что Вильгельмина, принимая бром, жаловалась на сердцебиение, и сказал:
   - У меня биение сердца.
   - Ну, что же, - ответил Козел, - сердце у всех бьется. В классе засмеялись. Победа была за Козлом. Алпатов сел на свое место.
   Жалобно ударил колокол крестопоклонной недели: в церкви пели "Кресту твоему поклоняемся, владыко". При этом звуке Козел тихонечко и быстро перекрестился,
   Алпатов встал.
   - Тебе что?
   - Пост пополам хряпнул.
   - Ну, так что?
   - Коты на крыши полезли.
   - Что ты хочешь сказать?
   - Значит, месяц остался до полой воды. Козел хорошо понял.
   Козел такое все понимал.
   - Какой ты заноза, я никогда не думал, что ты такой негодяй. Сейчас же садись и не мешай, а то я тебя вон выгоню.
   Алпатов сел. Победа была за ним. Козел задрожал ногою, и половица ходуном заходила.
   - Вон вы опять дрожите, невозможно сидеть.
   - Вон, вон! - кричал в бешенстве учитель. Тогда Алпатов встал бледный и сказал:
   - Сам вон, обманщик и трус. Я не ручаюсь за себя, я не знаю, что сделаю, может быть, я убью.
   Тогда все провалилось: и класс исчез в гробовой тишине и Козел.
   Заунывно ударил еще раз колокол крестопоклонной недели. Козел перекрестился большим открытым крестом, принимая большое решение, сложил журнал, убрал карандаши.
   - Ты - маленький Каин! - прошептал он Алпатову, уходя вон из класса.
   - Козел! Козел! - крикнул ему в спину Алпатов. Через несколько минут в класс вошел Обезьян; у него было торжественно-мрачное лицо, и он сказал:
   - Алпатов, возьми свой ранец, уходи из класса и больше не возвращайся.
   Алпатов не надел на спину ранец, как это непременно требуется, а взял его под мышку портфелем, запел: Allons, enfants de la patrie!
   И пошел в коридор мимо директора, не поклонился и все пел:
   Contre nous de la tyrannie... [О дети родины, вперед! На нас тиранов рать идет... (фр.)]
   По пути домой он зашел в лавочку, купил себе черные пуговицы.
   - Что случилось? Что так рано? - спросила его добрая Вильгельмина. Заболел?
   - Меня исключили из гимназии, - сказал Алпатов.
   - Wa-a-as-s?
   Алпатов попросил ножницы, иголку с ниткой и пошел в свою комнату. Там он сел у столика, развернул свою заветную бумажку, положил на стол перед собой. И, отпарывая блестящие серебряные пуговицы, пришивая черные, запел на весь дом:
   Allons, eniants de la patrie! Le jour de gloire est arrive...
   [О дети родины, вперед!
   Настал день нашей славы... (фр.)]
   Верно, из всех хозяек этого города одна добрая Вильгельмина понимала эту песню во всем ее ужасном значении.
   - Alles verloren! - шептала она с ужасом. - Armes Kind! [Все погибло! Бедное дитя! (нем.)]
   А за дверью до самого вечера гремело:
   Contre nous de la tyrannie... ОТ АВТОРА
   Так вот теперь мало-помалу определяется, что из моего натурального существа сначала еще в детстве вышло и сложилось стремление уйти куда-то в иную страну, в иное место, где создавалась потом "Ветка Палестины".
   И эта первая неудача открыть в себе самом новую страну окончилась позором возвращения в свою конюшню.
   Так точно вышло и с побегом в Азию. Все товарищи по классу с каким-то злорадством дразнили меня непрерывно: "Поехал в Азию, приехал в гимназию". Конец же пребывания моего в Елецкой гимназии был не чем иным, как продолже, нием неудачи побега в небывалое.
   Писал я об этой страшной неудаче и с точки зрения натурального человека, и с точки зрения маленького поэта; Курымушки, и с точки зрения автора "Кащеевой цепи": начала эпохи Октябрьской революции. Но теперь я чувствую, что мало мог тогда разобраться в себе и понять основы своего благодетельного стыда неудачи.
   Особенно сильный позор я переживал, когда, выгнанный из гимназии, сам своей рукой отпарывал блестящие серебряные пуговицы шинели и пришивал на их место обыкновенные черные.
   При каждом выходе на улицу, при каждой встрече я чувствовал себя тем неудачником, тем отбросом гимназии, какие потом навсегда оставались в родном городке мелкими чиновниками на почте, в архиве и жили какие-то заскорузлые, покрытые чириями и бородавками, в своем непомерном послушании темному быту.
   Это была коренная неудача. Казалось тогда: сбили тебя в дорожную канаву на основном жизненном пути, а сами всей массой весело дальше идут по хорошей дороге, - с кого спрашивать?
   Торчмя головой полетел ты в канаву, и мечта твоя о небывалом обманула тебя, как снежинка растаяла у тебя на ладойи, - опять, с кого же спрашивать?
   Но так уже устроена душа человека-неудачника, что он ищет виновника своей неудачи.
   И так великое множество людей больших и малых выползают из канав своих только для того, чтобы рогом своим кого-нибудь чкнуть.
   Вспомнить даже великого Пушкина, как он, будучи смертельно простреленным и при всей своей гениальности, не крикнул врагу: "Уходи!" - и не швырнул к его ногам пистолет.
   Нет! Нет! Моя нравственная задача, как теперь я понимаю, была в том, чтобы вытравить из жизни своей самое влияние неудачи, чтобы самая кровь моей жизни текла совсем по иному руслу.
   Мало того! Я знаю, теперь мой путь подходит и роднится с тем, за что страдал так сильно и теперь бьется весь родной мой народ, заявляя всему миру, что ему не нужно чужой земли.
   В глубине души мне казалось и тогда, что от природы все люди достаточно награждены всякими талантами, что есть на свете у каждого человека в душе возможность творческого усилия, позволяющего выскочить каждому из тупика своей неудачи.
   1954.
   ЗВЕНО ТРЕТЬЕ
   ЗОЛОТЫЕ ГОРЫ
   ОТ АВТОРА
   Теперь, когда я пишу, поправляя и переделывая мой старый роман в автобиографический, не много осталось людей, кто бы со свежей головой мог бы рассказать о том, что видело старое дерево где-нибудь на большаке под Ельцом.
   Вот это-то и дает мне смелость говорить о самом себе, что я хорошо помню слова последнего гуртовщика Алпатова Дмитрия Ивановича, перегонявшего скот из Украины в Москву.
   Все я помню хорошо, но только последний гуртовщик, кто мне так чудно рассказывал, тоже умер, я и буду считать, будто он теперь обернулся в старую-престарую лозинку с окошком в стволе. Сквозь это самое окошко я смотрю из настоящего в далекое прошлое и рассказываю.
   Так полагалось в то далекое время всем купцам, торгующим скотиной: при перегоне быков, овец, коров, коз из Украины в Москву непременно и самим лично двигаться вместе со скотом одним шагом из Украины в Москву. Тот старый Алпатов, от кого я это слышал, ездил обыкновенно в плетеной, купленной на Макарьевской ярмарке тележке, и большей частью с кем-нибудь в паре из тех же елецких купцов. Вспоминаю, будто ездил он с Хренниковым. Или нет, кажется, с Ростовцевым, сосланным еще при Петре Первом из Ростова за медный бунт. А может быть, и дедушка мой, Алпатов Дмитрий Иванович, и Хренников, и Ростовцев или тоже и Горшков все в разное время рассказывали подобное, и все потом слилось во мне в общее дело перегона скота из Украины в Москву.
   В плетеной корзине тележки сидели хозяева гуртов, и с ними находил себе место петух.
   - Зачем петух-то? - спрашивал я дедушку.
   - Не брать же с собой золотые часы! - отвечал он. Выходило так, будто у хорошего купца, богатого, часы могли быть только золотые.