Страница:
– Ну, вздрогнем? У меня все-таки праздник!
– Праздник? – я почувствовал вдруг, что хочу есть. А килечка перед глазами поблескивала влажным бочком, и винегрет алел призывно, так что слюнка соленая набежала. Горяев между тем взял в руки стакан, заглянул туда, будто удостоверяясь – водка, и сразу стал пить. Я видел, как быстро двигался кадык на его тонкой шее. Так же нетерпеливо и жадно жил он, все спешил и спешил куда-то, боясь не поспеть: и сцена, и самолеты, и катапульта, и Верочка… Но он и впрямь, кажется, везде поспевал, а на аэродроме называли его «муравей».
Он уже закусывал килечкой с хлебом, поторапливая сквозь набитый рот:
– Да ты выпей! Выпей! Вот и праздник!
Меня уже не надо было уговаривать. Хватил из стакана ледяной водки, не почувствовав ни вкуса, ни запаха, а лишь один холодный комок, который, сомкнувшись с моим обмерзшим нутром, вдруг воспламенил его, горячо толкнулся в животе, в груди, в шее и в последнюю очередь снова во рту, вернув на этот раз крепкий дух сивухи. Только теперь я ощутил, как замерз, дожидаясь Горяева у милиции.
– Ты не удивился? – спросил в упор Горяев.
– Чему?
– Милиции?
– Нет, – и я положил на язык килечку, испытывая невероятное блаженство от пряного солоноватого вкуса. Опять мое сегодняшнее «нет». Но я и правда не удивился – прожив, как мне думалось, немалые годы, я твердо знал, что с милицией, так или сяк, всем нам и всегда приходится иметь дело: роды ли, или похороны, или прописка, или, не дай бог, кража какая…
– А я удивился! – произнес как-то странно Горяев. – Я ведь недавно у них был.
Вдруг опять вызывают.
– Был? – недоумевал я. – Зачем? – Но, конечно, и сам понимал: мой вопрос прозвучал глупо. Но Горяев вовсе не склонен был скрывать что-то.
– Я же «бывший», отмечался! А сегодня вызвали и говорят… – Он смотрел словно бы сквозь меня, в синюю даль, и глаза торжествующе блестели, как у царевича Димитрия перед походом на Москву. – Говорят… Ну вот, Юрий Петрович, это меня-то да по имени-отчеству! Впервые, между прочим, а то все «гражданин Горяев». Вот, значит, Юрий Петрович, срок твой истек, можешь к нам больше не приходить, не отмечаться, значит. А если что, мы тебя и сами найдем.
– Если – зачем? Если понадобишься? – спросил я, ставя вот так необычно слова. Но по-другому у меня не выходило. Сама тема для языка была какой-то неудобной, вязкой и не выговаривалась. Горяев замешкался, легкая тень набежала на лицо. Он вскинул голову, посмотрел на мутные окошки, за которыми ничего не было видно, лишь холодный белый свет да грохот проходящего рядом поезда, сотрясающий деревянный пол.
– Мало ли бывает? – отмахнулся не от меня, а от какой-то неприятной догадки. – Не будем, ладно? Ведь праздник же! – Он вздохнул и снова вздохнул, как бы привыкая к новой роли, которой название: свобода.
– Так за свободу? – сказал тогда я.
Он просиял. И снова, подхватясь, побежал к буфету, принес два наполненных граненых стакана и уже без слов, но с чувством чокнулся, и стало вдруг понятно, что означает его новое, непривычное состояние. Грязненький буфетик на холодной платформе, и килечка, украшенная винегретом, облезлые в голубой краске стены, сотрясающиеся от гудящих мимо поездов, и даже я, случайно оказавшийся свидетелем праздника, – все это и было сейчас для него свободой, краше которой, оказывается, ничего быть не может. Особенно после второго стакана оттаяла душа, стало легко и нежно, появилось желание всех пожалеть и всех полюбить, да я уже и так любил, и, конечно, любил Горяева, который между тем что-то давно рассказывал мне о себе, о милиции, о прописке, о работе, на какую его не брали, но потом взяли, а еще о рождении, которого никогда не праздновал, но теперь-то, как человек свободный, непременно справит и, конечно же, пригласит весь наш кружок вместе с Марией Федоровной.
– Надо же отметить? Надо же, правда? – в упор, приближая свое лицо ко мне, как-то настойчиво произнес он.
– Надо! Юрка! – Я осмелел и впервые назвал его по имени. – Тебе сколько сейчас?
– Мне-то? – Он усмехнулся и потупил глаза, может, хотел спросить: «А сколько не жалко?» Но спохватился, он же не баба, чтобы кокетничать возрастом, и четко ответил: – Двадцать семь! – При этом посмотрел мне в глаза. Может, думал, что я скажу: «Ну, ты еще молоток! – И далее: – Терпи, молоток, кувалдой будешь!» Все, что говорят в таких случаях. Но, сознаюсь, я был глуп своей молодостью, десять лет разницы казались мне тогда не менее века, и потому я подумал, точно это помню, что так подумал: «Господи, как же он стар, а ему еще жениться надо!»
Но Горяев был разгорячен и не заметил моей смуты. И слава богу, он бы огорчился.
А он строил планы, как мы соберем всех наших в клубе, в столовке, или нет, в столовке много пропитых рож… Лучше на природе, за поселком, скажем, взять на субботу, на воскресенье автобус и выехать в деревню с концертом! Как?
Я впервые, кажется, не сказал «нет», а только кивал и соглашался, ощутив наконец единство с этим миром, со всеми, кто меня в нем окружал, и с Горяевым тоже.
Самое неожиданное – я почувствовал согласие на исходе дня и с самим собой.
Как мало, оказывается, человеку нужно для этого.
К вечеру заметно подморозило. Я возвращался домой от станции на дальнюю, окраинную мою улочку, и под ногами приятно хрупал мелкий ледок. У заснеженной калитки никто из моих зверушек меня не встречал, и ничьих следов на огороде не было. В доме царил холод, все, даже дверь, даже порог заледенели, и я немало повозился, пока разжег керогаз, чтобы поставить чай, на печку ни сил, ни желания растопить ее у меня не было. Сейчас приму кружку горячего кипятка, пригрею своим телом охолодавший до пружин диван, сверху навалю старой одежды да еще матрац накину и до утра, до работы.
Кто-то осторожно стукнул в окошко. Я посмотрел, но никого не увидел, вышел на крыльцо. Посреди двора стояла моя соседка, ну, то есть не совсем соседка, соседка была в больнице, а пока ее дом стерегла какая-то дальняя родственница, без возраста и без пола, странное существо, укутанное почему-то в мужскую одежду.
Я уже был наслышан, что на улице ее называют чокнутой. Сам я так не считал.
Правда, слова произносила она торопливо, невнятно. Так же невнятно сейчас сказала, что собачка моя, значит, пропадает, пришибленная она, и показала на поленницу, сложенную у забора.
– Кто, Дамка? Пришибленная? – Я спустился с крыльца навстречу соседке. Она тоже сделала шаг мне навстречу и стала пояснять, что собачку-то мою пришибли и она теперь прячется в дровах… Второй день там и прячется, выходить не хочет, уж как ее звала и косточку, даже краешек колбаски предлагала!
– А кошку мою вы не встречали? – спросил я.
– Да кошечка-то у меня, у меня! – торопливо объяснила она. – Да вы не беспокойтесь за кошечку-то, вы собачку спасайте… Собачку-то обидели, очень жалко!
Я вернулся домой, накинул телогрейку, прихватил спички и побрел к дровам, что были уложены в несколько рядов вдоль забора. Заглядывая в просветы и приседая, я наконец обнаружил Дамку в самом конце узкой щели: сжавшись в белый комочек, она пряталась тут, как в норе, лишь блестящие антрациты-глазки сторожили мои движения.
– Да-моч-ка, – позвал я. – Дам-ка! Ну поди ко мне, не бойся! Ну, что с тобой, девочка? Тебя кто-то обидел?
Она взвизгнула и облизнулась, оставаясь при этом на месте.
– Иди, иди ко мне, – просил я, приникая лицом к поленьям, ощутил крутой запах псины. – Я же тебе помочь хочу…
Она будто встрепенулась, даже чуть-чуть, самую малость подвинулась и снова негромко взвизгнула и уже больше на мои слова не откликалась. Даже морду отвернула, чтобы меня не видеть. А коленки мои, я почувствовал, почти заледенели.
Поднялся, отряхивая со штанов снежок, и вновь обнаружил у забора соседку, теперь со стороны ее огорода. Она сочувственно смотрела на мои попытки извлечь Дамку из ее норы.
– Не пойдет. Я уж как пробовала. Вам дрова разбирать надо.
Не отвечая, я принялся разбрасывать дрова, сухие, заготовленные мной с осени, они со звоном падали на мерзлую землю. Через час или больше, запыхавшись, добрался наконец до Дамки. Протянул руку, чтобы погладить Дамку – белый комочек среди разбросанных дров, а она, вдруг взвизгнув, залаяла так, что я испугался, отдернул руку. Господи, да чего же она так кричит, ее же не трогают!
Присмотрелся и увидел: прямо за правым ухом, ближе к шее, чернела дырища в три пальца толщиной! Белая шерсть свалялась, перемазанная кровью, кончики лап и острые уши подрагивали от боли. Осторожненько, как мог, несмотря на ее вскрики, подсунул под горячий живот ладонь, приподнял и понес, ощущая через кожу, как она крупно дрожит всем телом.
Дома положил ее на подстилку, достал йод, достал марганцовку и стал обмывать края ранки, да какая, к черту, ранка, с первого взгляда видно – пулевое ранение.
Да и стреляли, видать, в упор. Где она без меня шлялась да кто стрелял, теперь без разницы, надо спасать глупую. А в общем-то, сам виноват, сказал я себе, не поехал бы в Задольск, может, ничего бы не произошло. Так я себя корил, так съедал, занимаясь Дамкой. И тут снова, будто синичка клювом, мелко стукнули ноготком в стекло, и голос соседки спросил, не надо ли чего, бинта или йода, она готова немедля помочь.
– Зайдите! – крикнул я в стекло.
Соседка вошла, но не далее дверей, и, глядя на мои старания, со вздохом проговорила:
– Бедная животина, какой-то изверг в нее стрельнул, она ведь не обижала никого.
А умница такая, если вас нет, часами будет ждать у калитки, а потом увидит меня, обернется и пожалуется, прямо по-женски, отчего, мол, не идет… Одни мы, мол, забросили нас…
В словах соседки был скрытый упрек, и я сказал, неуверенно оправдываясь:
– Работа у меня.
– Работа у всех, – укорила кротко соседка. – А они тоже живые, божья тварь, им, как и всем, тепло да ласка требуются. Иначе они жить не смогут.
Посмотрела на рану застывшими глазами, посоветовала, отворачиваясь:
– Не лазьте туда… Замотайте тряпочкой, а завтра поезжайте к ветврачу. Я его знаю, он принимает на соседней остановке.
Пояснила, как найти ветврача и сколько это будет стоить.
– Деньги-то есть?
– Есть, – отвечал я.
– Ну и везите. Алкаш он, но добрый малый. – И повторила: – Я его знаю. Один раз в канаве подобрала… С кем не бывает. – И ушла.
Я не отказывался везти, хотя знал, что с утра надо спешить на работу. Да, но о чем речь, когда тут, под рукой, больное существо вопит о помощи. Шесть лет, кажись, пробыла у меня, и все у нас было на троих, даже картошка с капустой, на Дамку, на меня да на Катьку. А принес щенка к нам во двор сосед наш, портной дядя Вася. Ему в этот день опохмелиться не на что было. Давай рупь, сказал так, будто все заранее договорено. И вытянул из-за пазухи белый комочек шерсти. Держи.
Называется Пушок, хотя он почему-то дама…
– Значит, Дамка, – и, отдав рупь, унес щенка на ладони домой.
Дамка оказалась сообразительной собакой: ровно в шесть без всяких там часов будила меня тихим повизгиванием под окошком. Когда в магазин привозили хлеб, а магазин в конце нашей улицы, узнавала по нюху и предупреждала меня прежде, чем узнавали друг от друга соседи. За Катькой следила, хотя та жила, как все кошки, сама по себе. Сторожила дом и дрова, единственное ценное имущество, которое у нас с ней было. Однажды в сумерках, отпирая дверь, я обронил в снег ключ и не мог найти. Перекопал весь сугроб у крыльца и, отчаявшись, сказал ей: «Нет ключа, Дамка, видно, домой мне сегодня не попасть!» Она лишь вильнула хвостом и пошла обнюхивать кругом снег, уже и без того мной рытый-перерытый, и показала, раскидывая ямку лапками: тут ищи… И – я нашел…
Так я вспоминал, заваливаясь спать на диван, а Дамку положил на пол, на старый ватник, и она ни разу за ночь не подала голоса. Но я видел даже в темноте, как глазки ее поблескивают, она ждала утра, как и я, а еще она ждала от меня помощи.
Как я мог не помочь, если она поверила мне?
Утром, чуть свет, завернул ее в тот же ватник и, прижимая к груди, ощущая ее горячее тепло, поехал к ветврачу. Лечебницу по описанию соседки нашел сразу, и никакой очереди не было. Правда, не было и самого врача. Я прождал его около часа, стоя с Дамкой на руках у запертых дверей, пока он не появился, молодой, бородатый, с мутными оплывшими глазами, не видящими не только нас, но и весь белый свет. Он попросил меня подождать, буркнув «я щас», и стал умываться, было слышно, как отфыркивается за дверью. Потом он пустил нас, но прежде, кажется, принял чего-то для облегчения, и с морозца в теплой белой комнатке явственно ощутился острый запах спирта.
– Ну? – спросил приободрясь. – Кто тут у нас?
Я развернул ватник.
– Так, – сказал он, наклоняясь, и тут же отпрянул, такой сшибающий запах обдал его. Да и меня подташнивало, хотя вроде привык. И тут же он изрек, отходя к шкафу и принимая из мензурочки свое: – Это, браток, не лечится. Желаешь, могу усыпить. Сразу и без мук. – Поморщился, закусить ему, бедолаге, было, видно, нечем.
– Попробуйте, – попросил я, – спасите. Заплачу, вы не думайте…
Он посмотрел жалобно, но уже не на собачку, а на меня, и уставился в окно. В глазах у него ничего не отразилось, кроме холодной муки. Я вдруг подумал, что он и сам-то плох, и формула «Доктор, сперва излечи себя», вычитанная где-то, очень даже ему подходит!
– Что же нам делать? – спросил я в пустоту.
Он вздрогнул и виновато заглянул в мордочку собаке, мне показалось, что они понимающе поглядели друг на друга.
– Ишь, – произнес, вздыхая, – умничка, видать… Глазки-то плачут. Понимает, все понимает, зверюга, а что я могу?
Я завернул собаку в ватник, оставил на столе деньги, мятый трояк, и пошел прочь.
– Будь осторожней! – крикнул он вслед. – Взбеситься может, у нее мозг задет!
Я не поверил, не захотел поверить ему, поехал в Москву. В «справочном» на вокзале взял адрес ветлечебницы и разыскал ее на Цветном бульваре, неподалеку от круглого здания цирка, где я однажды побывал. Вход был со дворика, и прямо на улице и в прихожей толпился народ, тут уж я увидел – не один такой, что страдаю из-за Дамки. Стояли люди с кошками и собачками, даже с белыми мышами. Но те, правда, вели себя спокойно.
Дамка же стала дергаться прямо в руках и тихо поскуливала, не в силах терпеть боль. На нас оглядывались, но с сочувствием, а я все пытался ее утешить, приговаривал: «Подожди! Ну подожди, тебе здесь помогут», – и она замолкала.
Только поднимала заплаканную морду и смотрела мне прямо в глаза, умоляя ее спасти. А еще говорят, собаки не выдерживают человеческого взгляда, еще как выдерживают! Это я не выдерживал собачьего взгляда, и когда через час-полтора подошла моя очередь, долго топтался у порога, предчувствуя, что мне и здесь откажут. Так и вышло. Со мной долго не разговаривали, предложили сразу и немедля сдать безнадежную собаку в соседнюю комнату и не мучить.
– А если не сдам? – спросил я.
– Смотрите, – предупредили сурово. – Как бы вас самих после лечить не пришлось, она же на грани бешенства! Пожалели бы себя. Если ее не жалко!
– Ее-то жалко! – огрызнулся я и, завернув собаку в ватник, пошел пешком до вокзала, обнаружив, что нет даже медяка на метро.
Домой вернулись поздно: я еще раз заехал к бородачу, но его уже на работе не оказалось. Хотелось услышать хоть одно человеческое слово, прежде чем ее усыпят.
Он-то хоть ее жалел, он и усыпит по-человечески. Так я подумал, и мы провели с Дамкой еще одну ночь, теперь и вовсе беспокойную. Она покрикивала от боли, а временами свиристела тоненько, как свисточек, и все металась по комнате, не слыша уже моих слов. Нам с ней было одинаково плохо. Ранним утром, которое едва различал, настолько устал от чужой боли, я снова потащил ее на электричку и стукнулся к бородачу. Слава богу, он на этот раз пришел вовремя и был трезв. Он и не удивился, завидев меня. На сверток не глядел.
– Я знал, что приедешь, – буркнул вместо приветствия. – У нее, между прочим, гангрена. Зря измучил животину. – С тем подхватил и унес ее вместе с ватником.
Денег на этот раз не взял. А я не стал ждать его возвращения, чтобы не увидеть, какие у него после всего этого глаза. Опрометью бросился на станцию, времени хватило лишь добраться без опоздания на работу. Вчерашний день был как бы не в счет, я о нем даже не вспоминал. Но это я не вспоминал, а на работе, видать, очень даже вспоминали. И от дверей лаборатории, как зашел, меня сразу завернули наверх, к начальству.
– Иди! Иди! – произнес Носов, в голосе его я услышал скрытую угрозу. – Тебя давно ждут. – Но тут же он нагнал меня в коридоре и другим, почти нормальным тоном прошептал, что «эти», наверху, на точке закипания и мне надо наплести чего-нибудь насчет болезни, иначе всыпят строгача, если не отдадут под суд!
– Ну и пусть, – буркнул я.
– Ты не горячись, не горячись, – твердил Носов, почему-то оглядываясь. – Соври, придумай что-нибудь, зачем подставляться!
Эти слова у меня еще звучали в ушах, когда я всходил по лестнице, как на Голгофу, на опасный второй этаж.
Меня и правда ждали. В кабинете у Комарова уже находилась спешно призванная для разговора табельщица Зина, нервное и усушенное на корню существо, прозванное нами за глаза Воблой. Но самой отличительной чертой табельщицы была ее врожденная трусость, она всего и всегда боялась: боялась простуды и жары, боялась начальства и работников, боялась своей собственной работы. И тут, в кабинете, присев на кончике стула, она сжалась вся, опасливо рассматривая свои собственные туфли, меня она как бы не заметила. Здесь же пребывала Люся из секретного первого отдела. Сперва я подумал, что она случайно: засиделась по делам, листала какой-то журнальчик и никак не вмешивалась в наш разговор. Но судя по тому, что журнальчик надолго замирал в ее белой ручке, она не просто сидела, она слушала.
Первый вопрос Комарова был такой: что случилось, я прогулял целый рабочий день и никого об этом не предупредил?
– Ты не заболел? – поинтересовался мрачно Комаров, глядя мимо меня в пространство. Он явно старался мне помочь, подбрасывая нужный ответ, единственный, может быть, спасительный.
Но я не мог соврать, как учил меня Носов, и пробормотал, что, в общем-то, здоров.
– В чем же тогда дело? Может, дома что… Ты с кем живешь-то?
Я посмотрел на Люсу, журнальчик давненько замер на какой-то странице. Вобла рассматривала свои туфли и громко сопела. Комаров изучал стенку за моей спиной.
– С кошкой я живу, – сказал я.
– Но… Не с кошкой же, прости, несчастье? – настаивал Комаров.
– Нет. С Дамкой.
– С кем? С кем? – спросила, ухмыльнувшись, Вобла Зина. Но тут же испугалась своей улыбочки и строго поджала губы.
Но Комаров почему-то обрадовался моему откровению.
– Ах, с дамой! – и взглянул на реакцию Люси и Зины. – В твоем возрасте, понимаю!
Дама – это дама! – произнес он напыщенно, с глуповато-фальшивой улыбкой. – Надо, Зиночка, понять и простить, я так думаю. Мы оформим задним числом, ведь правда же… У него и отгулы… Да он и не прогульщик у нас, это же первый случай! Из-за дамы!
– Прям не знаю, – протянула Зина, сверля меня глазами. – Дама, вишь? Что за дама?
Если каждый из-за дам начнет прогуливать…
– Не начнет! Зина! Что вы! Да никто и не узнает, мы ведь и писать не станем, просто разрешим отгул субботним числом, правда?
Комаров тут же приказал мне сесть за его стол и написать заявление об отгуле, а число поставить субботнее, ну и, конечно, подпись.
– Смотрите. Вам отвечать! – предупредила табельщица и ушла. Следом поспешил и Комаров, потребовались, наверное, какие-то еще усилия для уговоров пугливой Зины.
В кабинете остались Люся и я.
Я сидел, катал свое заявление, а она все листала журнальчик, время от времени поглядывая, как я пишу.
Вдруг сказала, обращаясь не ко мне, а к журналу:
– Конечно, такой прогул – уголовное дело. Но, думаю, на первый раз обойдется…
Тем более несчастье… Ты правду сказал?
Я кивнул, а про себя подумал, что Дамка, если бы я бросил ее умирать там, в дровах, меня не простила бы, да я и сам себя не простил. А значит, мое неожиданное вранье вовсе не вранье. Так, маленькая неправда, подхваченная сметливым начальником.
– С кем не случается… В молодости, – с видимым сочувствием продолжала Люся. – Да еще – дама… Кстати, я, кажется, тебя видела с какой-то дамой в электричке?
Это не она? – И когда я помотал головой, спросила: – А кто она, не секрет? Мне показалось, что я ее где-то видела. Она не в институте работает?
– Нет, – отвечал я, не поднимая головы. Это смахивало уже на допрос.
– А где же она работает?
– Она нигде не работает.
– Учится? Где она учится?
– Я точно не знаю.
Заметив, что заявление дописано, да оно давно было дописано, это я валял ваньку, тянул, чтобы выиграть время, сообразив, что вся эта процедура с заявлением затеяна неспроста, Люся ловко подхватила листок со стола, как бы показывая, что решение моего дела у нее, а не у Комарова в руках.
– Как же так? – спросила она. – Дружишь с девушкой и даже не поинтересовался, где учится?
– Я не дружу с этой девушкой, – подчеркнуто твердо произнес я и впервые посмотрел Люсе в глаза. Если она слышала наш разговор, а она, конечно, его слышала, то знает получше меня, какая у нас с ней дружба!
– Ну ладно, – сразу согласилась Люся. – Допустим, знакомая. Но такая, извини меня, неразборчивость в знакомствах… Случайные связи… Вы же небось не только о пустяках толковали?
Это уже была покупка из самых, что ли, дешевых! Я даже разозлился. Нахально уставясь ей в лицо, подтвердил:
– О пустяках. О чем еще?
А про себя добавил: «Ты, сучка, хоть знаешь, о чем мы толковали, но не скажешь, иначе тебе придется объяснять, что ты самым элементарным образом подслушивала!
Вот так!» И поднялся, показывая, что разговорчик наш продолжать не намерен.
Но Люся и сама поняла, что совершила оплошку, и тут же сменила тон.
– Пожалуйста, присядь, – попросила. – У меня только один вопрос… Я долго не задержу, правда.
Я нехотя опустился в комаровское кресло.
– Горячитесь по молодости, – упрекнула мягко Люся. – А вам, между прочим, добра желают. – Тут она оглянулась, потому что хлопнула дверь, в свой собственный кабинет просунулся Комаров и тотчас, завидя нас, замахал руками: «Сидите! Сидите!
Я не хотел мешать, я потом!» И исчез. А я вдруг понял, что все не случайно: и присутствие Люси, и поведение Комарова, и этот разговор наедине. – Можно сказать, ты на наших глазах, у нас тут, в лаборатории, вырос. Кто же тебе поможет, если не мы.
– Чем помогут?
– Всем, – сразу сказала Люся. – И этим – тоже! – пополоскав в воздухе моим заявлением. – И добрым советом! Тем более что у нас все непросто, еще эта провокация с радистом! – Она почему-то снова оглянулась на дверь, хотя никто в нее уже не лез. – Ты честный парень, мы знаем, и не можешь относиться равнодушно к таким явлениям, которые вокруг нас происходят… Но в семье не без урода, и бывают люди двуличные, которые открыто, может, и не выступят, а за спиной будут злорадствовать, пересказывать всякую грязь и ложь… Понимаешь, о чем я говорю?
Я кивнул. Как не понять. Но черт меня дернул за язык:
– Про любовь… Это разве ложь?
У Люси даже лицо потемнело, так ее зацепил вопрос.
– Не просто ложь! – закричала она. – Это же ловушка для легковерных, для таких вот глупышей, как ты… Слюни распустите, а он читает по бумажке нужный текст, и даже, возможно, в нем скрытая шифровка той же организации под названием «Тамара», что ей делать, как шпионить! Да, да!
– Значит, и Тамары нет? – спросил я.
– Да нет же никакой Тамары! Это подпольная кличка, за ней кто угодно стоять может!
– А кто?
– Да кто угодно. Может, он даже рядом с тобой ходит, улыбается, ты ему веришь! А он-то и есть «Тамара»!
– А зачем же он тогда про любовь говорит? – упрямился я.
– Да чтобы ты слушал! Про любовь-то все хотят слушать, да еще так сладко поет…
Неужели ты не чувствуешь, что слушать-то ЭТОГО противно? Хотя вроде о любви! А на самом деле совсем о другом. Не знаешь, что так бывает?
– Не знаю, – сознался я. Но врал, потому что верил – можно зашифровать и подделать что угодно, только не чувство, особенно такое, как любовь.
Но я кивал, не поднимая головы. Знал, что Люся внимательно следит за моим лицом.
Я не хотел, чтобы она поняла, о чем могу думать.
– Вот у меня с Комаровым… Нет, у нас, – поправилась она, – будет к тебе просьба… – И сделала паузу. Повторила: – Просьба… Помочь… нам помочь…
Вдруг случайно увидишь, услышишь, словом, поймешь, что есть такие люди, которые нам мешают… Приди и расскажи. Об этом никто не узнает, зато мы примем меры.
Это будет лучше для всех. Ты поможешь избежать скандала, выявить негодяя, который пользуется нашим общим доверием. Нам надо быть всем вместе, – заключила Люся. – Мы должны друг другу помогать. И доверять. Вот ты сказал, что прогулял, но была веская причина, так мы тебе доверяем… Готовы помочь… Наша сила в помощи друг другу… Ты понял? – спросила в упор Люся.
Я опять кивнул. Понял: если стану стучать, мне простят прогул. И в этом, она правду сказала, их сила. Но сам виноват – подставился, теперь насядут. А если дать сейчас в рожу, пожалуй, и выгонят, может, и под суд отдадут. А кто меня защитит, кто поможет деньгами на хлеб…
– Ты все понял?
– Все понял.
Это единственное, что я мог сказать, пряча от Люси глаза.
– Праздник? – я почувствовал вдруг, что хочу есть. А килечка перед глазами поблескивала влажным бочком, и винегрет алел призывно, так что слюнка соленая набежала. Горяев между тем взял в руки стакан, заглянул туда, будто удостоверяясь – водка, и сразу стал пить. Я видел, как быстро двигался кадык на его тонкой шее. Так же нетерпеливо и жадно жил он, все спешил и спешил куда-то, боясь не поспеть: и сцена, и самолеты, и катапульта, и Верочка… Но он и впрямь, кажется, везде поспевал, а на аэродроме называли его «муравей».
Он уже закусывал килечкой с хлебом, поторапливая сквозь набитый рот:
– Да ты выпей! Выпей! Вот и праздник!
Меня уже не надо было уговаривать. Хватил из стакана ледяной водки, не почувствовав ни вкуса, ни запаха, а лишь один холодный комок, который, сомкнувшись с моим обмерзшим нутром, вдруг воспламенил его, горячо толкнулся в животе, в груди, в шее и в последнюю очередь снова во рту, вернув на этот раз крепкий дух сивухи. Только теперь я ощутил, как замерз, дожидаясь Горяева у милиции.
– Ты не удивился? – спросил в упор Горяев.
– Чему?
– Милиции?
– Нет, – и я положил на язык килечку, испытывая невероятное блаженство от пряного солоноватого вкуса. Опять мое сегодняшнее «нет». Но я и правда не удивился – прожив, как мне думалось, немалые годы, я твердо знал, что с милицией, так или сяк, всем нам и всегда приходится иметь дело: роды ли, или похороны, или прописка, или, не дай бог, кража какая…
– А я удивился! – произнес как-то странно Горяев. – Я ведь недавно у них был.
Вдруг опять вызывают.
– Был? – недоумевал я. – Зачем? – Но, конечно, и сам понимал: мой вопрос прозвучал глупо. Но Горяев вовсе не склонен был скрывать что-то.
– Я же «бывший», отмечался! А сегодня вызвали и говорят… – Он смотрел словно бы сквозь меня, в синюю даль, и глаза торжествующе блестели, как у царевича Димитрия перед походом на Москву. – Говорят… Ну вот, Юрий Петрович, это меня-то да по имени-отчеству! Впервые, между прочим, а то все «гражданин Горяев». Вот, значит, Юрий Петрович, срок твой истек, можешь к нам больше не приходить, не отмечаться, значит. А если что, мы тебя и сами найдем.
– Если – зачем? Если понадобишься? – спросил я, ставя вот так необычно слова. Но по-другому у меня не выходило. Сама тема для языка была какой-то неудобной, вязкой и не выговаривалась. Горяев замешкался, легкая тень набежала на лицо. Он вскинул голову, посмотрел на мутные окошки, за которыми ничего не было видно, лишь холодный белый свет да грохот проходящего рядом поезда, сотрясающий деревянный пол.
– Мало ли бывает? – отмахнулся не от меня, а от какой-то неприятной догадки. – Не будем, ладно? Ведь праздник же! – Он вздохнул и снова вздохнул, как бы привыкая к новой роли, которой название: свобода.
– Так за свободу? – сказал тогда я.
Он просиял. И снова, подхватясь, побежал к буфету, принес два наполненных граненых стакана и уже без слов, но с чувством чокнулся, и стало вдруг понятно, что означает его новое, непривычное состояние. Грязненький буфетик на холодной платформе, и килечка, украшенная винегретом, облезлые в голубой краске стены, сотрясающиеся от гудящих мимо поездов, и даже я, случайно оказавшийся свидетелем праздника, – все это и было сейчас для него свободой, краше которой, оказывается, ничего быть не может. Особенно после второго стакана оттаяла душа, стало легко и нежно, появилось желание всех пожалеть и всех полюбить, да я уже и так любил, и, конечно, любил Горяева, который между тем что-то давно рассказывал мне о себе, о милиции, о прописке, о работе, на какую его не брали, но потом взяли, а еще о рождении, которого никогда не праздновал, но теперь-то, как человек свободный, непременно справит и, конечно же, пригласит весь наш кружок вместе с Марией Федоровной.
– Надо же отметить? Надо же, правда? – в упор, приближая свое лицо ко мне, как-то настойчиво произнес он.
– Надо! Юрка! – Я осмелел и впервые назвал его по имени. – Тебе сколько сейчас?
– Мне-то? – Он усмехнулся и потупил глаза, может, хотел спросить: «А сколько не жалко?» Но спохватился, он же не баба, чтобы кокетничать возрастом, и четко ответил: – Двадцать семь! – При этом посмотрел мне в глаза. Может, думал, что я скажу: «Ну, ты еще молоток! – И далее: – Терпи, молоток, кувалдой будешь!» Все, что говорят в таких случаях. Но, сознаюсь, я был глуп своей молодостью, десять лет разницы казались мне тогда не менее века, и потому я подумал, точно это помню, что так подумал: «Господи, как же он стар, а ему еще жениться надо!»
Но Горяев был разгорячен и не заметил моей смуты. И слава богу, он бы огорчился.
А он строил планы, как мы соберем всех наших в клубе, в столовке, или нет, в столовке много пропитых рож… Лучше на природе, за поселком, скажем, взять на субботу, на воскресенье автобус и выехать в деревню с концертом! Как?
Я впервые, кажется, не сказал «нет», а только кивал и соглашался, ощутив наконец единство с этим миром, со всеми, кто меня в нем окружал, и с Горяевым тоже.
Самое неожиданное – я почувствовал согласие на исходе дня и с самим собой.
Как мало, оказывается, человеку нужно для этого.
К вечеру заметно подморозило. Я возвращался домой от станции на дальнюю, окраинную мою улочку, и под ногами приятно хрупал мелкий ледок. У заснеженной калитки никто из моих зверушек меня не встречал, и ничьих следов на огороде не было. В доме царил холод, все, даже дверь, даже порог заледенели, и я немало повозился, пока разжег керогаз, чтобы поставить чай, на печку ни сил, ни желания растопить ее у меня не было. Сейчас приму кружку горячего кипятка, пригрею своим телом охолодавший до пружин диван, сверху навалю старой одежды да еще матрац накину и до утра, до работы.
Кто-то осторожно стукнул в окошко. Я посмотрел, но никого не увидел, вышел на крыльцо. Посреди двора стояла моя соседка, ну, то есть не совсем соседка, соседка была в больнице, а пока ее дом стерегла какая-то дальняя родственница, без возраста и без пола, странное существо, укутанное почему-то в мужскую одежду.
Я уже был наслышан, что на улице ее называют чокнутой. Сам я так не считал.
Правда, слова произносила она торопливо, невнятно. Так же невнятно сейчас сказала, что собачка моя, значит, пропадает, пришибленная она, и показала на поленницу, сложенную у забора.
– Кто, Дамка? Пришибленная? – Я спустился с крыльца навстречу соседке. Она тоже сделала шаг мне навстречу и стала пояснять, что собачку-то мою пришибли и она теперь прячется в дровах… Второй день там и прячется, выходить не хочет, уж как ее звала и косточку, даже краешек колбаски предлагала!
– А кошку мою вы не встречали? – спросил я.
– Да кошечка-то у меня, у меня! – торопливо объяснила она. – Да вы не беспокойтесь за кошечку-то, вы собачку спасайте… Собачку-то обидели, очень жалко!
Я вернулся домой, накинул телогрейку, прихватил спички и побрел к дровам, что были уложены в несколько рядов вдоль забора. Заглядывая в просветы и приседая, я наконец обнаружил Дамку в самом конце узкой щели: сжавшись в белый комочек, она пряталась тут, как в норе, лишь блестящие антрациты-глазки сторожили мои движения.
– Да-моч-ка, – позвал я. – Дам-ка! Ну поди ко мне, не бойся! Ну, что с тобой, девочка? Тебя кто-то обидел?
Она взвизгнула и облизнулась, оставаясь при этом на месте.
– Иди, иди ко мне, – просил я, приникая лицом к поленьям, ощутил крутой запах псины. – Я же тебе помочь хочу…
Она будто встрепенулась, даже чуть-чуть, самую малость подвинулась и снова негромко взвизгнула и уже больше на мои слова не откликалась. Даже морду отвернула, чтобы меня не видеть. А коленки мои, я почувствовал, почти заледенели.
Поднялся, отряхивая со штанов снежок, и вновь обнаружил у забора соседку, теперь со стороны ее огорода. Она сочувственно смотрела на мои попытки извлечь Дамку из ее норы.
– Не пойдет. Я уж как пробовала. Вам дрова разбирать надо.
Не отвечая, я принялся разбрасывать дрова, сухие, заготовленные мной с осени, они со звоном падали на мерзлую землю. Через час или больше, запыхавшись, добрался наконец до Дамки. Протянул руку, чтобы погладить Дамку – белый комочек среди разбросанных дров, а она, вдруг взвизгнув, залаяла так, что я испугался, отдернул руку. Господи, да чего же она так кричит, ее же не трогают!
Присмотрелся и увидел: прямо за правым ухом, ближе к шее, чернела дырища в три пальца толщиной! Белая шерсть свалялась, перемазанная кровью, кончики лап и острые уши подрагивали от боли. Осторожненько, как мог, несмотря на ее вскрики, подсунул под горячий живот ладонь, приподнял и понес, ощущая через кожу, как она крупно дрожит всем телом.
Дома положил ее на подстилку, достал йод, достал марганцовку и стал обмывать края ранки, да какая, к черту, ранка, с первого взгляда видно – пулевое ранение.
Да и стреляли, видать, в упор. Где она без меня шлялась да кто стрелял, теперь без разницы, надо спасать глупую. А в общем-то, сам виноват, сказал я себе, не поехал бы в Задольск, может, ничего бы не произошло. Так я себя корил, так съедал, занимаясь Дамкой. И тут снова, будто синичка клювом, мелко стукнули ноготком в стекло, и голос соседки спросил, не надо ли чего, бинта или йода, она готова немедля помочь.
– Зайдите! – крикнул я в стекло.
Соседка вошла, но не далее дверей, и, глядя на мои старания, со вздохом проговорила:
– Бедная животина, какой-то изверг в нее стрельнул, она ведь не обижала никого.
А умница такая, если вас нет, часами будет ждать у калитки, а потом увидит меня, обернется и пожалуется, прямо по-женски, отчего, мол, не идет… Одни мы, мол, забросили нас…
В словах соседки был скрытый упрек, и я сказал, неуверенно оправдываясь:
– Работа у меня.
– Работа у всех, – укорила кротко соседка. – А они тоже живые, божья тварь, им, как и всем, тепло да ласка требуются. Иначе они жить не смогут.
Посмотрела на рану застывшими глазами, посоветовала, отворачиваясь:
– Не лазьте туда… Замотайте тряпочкой, а завтра поезжайте к ветврачу. Я его знаю, он принимает на соседней остановке.
Пояснила, как найти ветврача и сколько это будет стоить.
– Деньги-то есть?
– Есть, – отвечал я.
– Ну и везите. Алкаш он, но добрый малый. – И повторила: – Я его знаю. Один раз в канаве подобрала… С кем не бывает. – И ушла.
Я не отказывался везти, хотя знал, что с утра надо спешить на работу. Да, но о чем речь, когда тут, под рукой, больное существо вопит о помощи. Шесть лет, кажись, пробыла у меня, и все у нас было на троих, даже картошка с капустой, на Дамку, на меня да на Катьку. А принес щенка к нам во двор сосед наш, портной дядя Вася. Ему в этот день опохмелиться не на что было. Давай рупь, сказал так, будто все заранее договорено. И вытянул из-за пазухи белый комочек шерсти. Держи.
Называется Пушок, хотя он почему-то дама…
– Значит, Дамка, – и, отдав рупь, унес щенка на ладони домой.
Дамка оказалась сообразительной собакой: ровно в шесть без всяких там часов будила меня тихим повизгиванием под окошком. Когда в магазин привозили хлеб, а магазин в конце нашей улицы, узнавала по нюху и предупреждала меня прежде, чем узнавали друг от друга соседи. За Катькой следила, хотя та жила, как все кошки, сама по себе. Сторожила дом и дрова, единственное ценное имущество, которое у нас с ней было. Однажды в сумерках, отпирая дверь, я обронил в снег ключ и не мог найти. Перекопал весь сугроб у крыльца и, отчаявшись, сказал ей: «Нет ключа, Дамка, видно, домой мне сегодня не попасть!» Она лишь вильнула хвостом и пошла обнюхивать кругом снег, уже и без того мной рытый-перерытый, и показала, раскидывая ямку лапками: тут ищи… И – я нашел…
Так я вспоминал, заваливаясь спать на диван, а Дамку положил на пол, на старый ватник, и она ни разу за ночь не подала голоса. Но я видел даже в темноте, как глазки ее поблескивают, она ждала утра, как и я, а еще она ждала от меня помощи.
Как я мог не помочь, если она поверила мне?
Утром, чуть свет, завернул ее в тот же ватник и, прижимая к груди, ощущая ее горячее тепло, поехал к ветврачу. Лечебницу по описанию соседки нашел сразу, и никакой очереди не было. Правда, не было и самого врача. Я прождал его около часа, стоя с Дамкой на руках у запертых дверей, пока он не появился, молодой, бородатый, с мутными оплывшими глазами, не видящими не только нас, но и весь белый свет. Он попросил меня подождать, буркнув «я щас», и стал умываться, было слышно, как отфыркивается за дверью. Потом он пустил нас, но прежде, кажется, принял чего-то для облегчения, и с морозца в теплой белой комнатке явственно ощутился острый запах спирта.
– Ну? – спросил приободрясь. – Кто тут у нас?
Я развернул ватник.
– Так, – сказал он, наклоняясь, и тут же отпрянул, такой сшибающий запах обдал его. Да и меня подташнивало, хотя вроде привык. И тут же он изрек, отходя к шкафу и принимая из мензурочки свое: – Это, браток, не лечится. Желаешь, могу усыпить. Сразу и без мук. – Поморщился, закусить ему, бедолаге, было, видно, нечем.
– Попробуйте, – попросил я, – спасите. Заплачу, вы не думайте…
Он посмотрел жалобно, но уже не на собачку, а на меня, и уставился в окно. В глазах у него ничего не отразилось, кроме холодной муки. Я вдруг подумал, что он и сам-то плох, и формула «Доктор, сперва излечи себя», вычитанная где-то, очень даже ему подходит!
– Что же нам делать? – спросил я в пустоту.
Он вздрогнул и виновато заглянул в мордочку собаке, мне показалось, что они понимающе поглядели друг на друга.
– Ишь, – произнес, вздыхая, – умничка, видать… Глазки-то плачут. Понимает, все понимает, зверюга, а что я могу?
Я завернул собаку в ватник, оставил на столе деньги, мятый трояк, и пошел прочь.
– Будь осторожней! – крикнул он вслед. – Взбеситься может, у нее мозг задет!
Я не поверил, не захотел поверить ему, поехал в Москву. В «справочном» на вокзале взял адрес ветлечебницы и разыскал ее на Цветном бульваре, неподалеку от круглого здания цирка, где я однажды побывал. Вход был со дворика, и прямо на улице и в прихожей толпился народ, тут уж я увидел – не один такой, что страдаю из-за Дамки. Стояли люди с кошками и собачками, даже с белыми мышами. Но те, правда, вели себя спокойно.
Дамка же стала дергаться прямо в руках и тихо поскуливала, не в силах терпеть боль. На нас оглядывались, но с сочувствием, а я все пытался ее утешить, приговаривал: «Подожди! Ну подожди, тебе здесь помогут», – и она замолкала.
Только поднимала заплаканную морду и смотрела мне прямо в глаза, умоляя ее спасти. А еще говорят, собаки не выдерживают человеческого взгляда, еще как выдерживают! Это я не выдерживал собачьего взгляда, и когда через час-полтора подошла моя очередь, долго топтался у порога, предчувствуя, что мне и здесь откажут. Так и вышло. Со мной долго не разговаривали, предложили сразу и немедля сдать безнадежную собаку в соседнюю комнату и не мучить.
– А если не сдам? – спросил я.
– Смотрите, – предупредили сурово. – Как бы вас самих после лечить не пришлось, она же на грани бешенства! Пожалели бы себя. Если ее не жалко!
– Ее-то жалко! – огрызнулся я и, завернув собаку в ватник, пошел пешком до вокзала, обнаружив, что нет даже медяка на метро.
Домой вернулись поздно: я еще раз заехал к бородачу, но его уже на работе не оказалось. Хотелось услышать хоть одно человеческое слово, прежде чем ее усыпят.
Он-то хоть ее жалел, он и усыпит по-человечески. Так я подумал, и мы провели с Дамкой еще одну ночь, теперь и вовсе беспокойную. Она покрикивала от боли, а временами свиристела тоненько, как свисточек, и все металась по комнате, не слыша уже моих слов. Нам с ней было одинаково плохо. Ранним утром, которое едва различал, настолько устал от чужой боли, я снова потащил ее на электричку и стукнулся к бородачу. Слава богу, он на этот раз пришел вовремя и был трезв. Он и не удивился, завидев меня. На сверток не глядел.
– Я знал, что приедешь, – буркнул вместо приветствия. – У нее, между прочим, гангрена. Зря измучил животину. – С тем подхватил и унес ее вместе с ватником.
Денег на этот раз не взял. А я не стал ждать его возвращения, чтобы не увидеть, какие у него после всего этого глаза. Опрометью бросился на станцию, времени хватило лишь добраться без опоздания на работу. Вчерашний день был как бы не в счет, я о нем даже не вспоминал. Но это я не вспоминал, а на работе, видать, очень даже вспоминали. И от дверей лаборатории, как зашел, меня сразу завернули наверх, к начальству.
– Иди! Иди! – произнес Носов, в голосе его я услышал скрытую угрозу. – Тебя давно ждут. – Но тут же он нагнал меня в коридоре и другим, почти нормальным тоном прошептал, что «эти», наверху, на точке закипания и мне надо наплести чего-нибудь насчет болезни, иначе всыпят строгача, если не отдадут под суд!
– Ну и пусть, – буркнул я.
– Ты не горячись, не горячись, – твердил Носов, почему-то оглядываясь. – Соври, придумай что-нибудь, зачем подставляться!
Эти слова у меня еще звучали в ушах, когда я всходил по лестнице, как на Голгофу, на опасный второй этаж.
Меня и правда ждали. В кабинете у Комарова уже находилась спешно призванная для разговора табельщица Зина, нервное и усушенное на корню существо, прозванное нами за глаза Воблой. Но самой отличительной чертой табельщицы была ее врожденная трусость, она всего и всегда боялась: боялась простуды и жары, боялась начальства и работников, боялась своей собственной работы. И тут, в кабинете, присев на кончике стула, она сжалась вся, опасливо рассматривая свои собственные туфли, меня она как бы не заметила. Здесь же пребывала Люся из секретного первого отдела. Сперва я подумал, что она случайно: засиделась по делам, листала какой-то журнальчик и никак не вмешивалась в наш разговор. Но судя по тому, что журнальчик надолго замирал в ее белой ручке, она не просто сидела, она слушала.
Первый вопрос Комарова был такой: что случилось, я прогулял целый рабочий день и никого об этом не предупредил?
– Ты не заболел? – поинтересовался мрачно Комаров, глядя мимо меня в пространство. Он явно старался мне помочь, подбрасывая нужный ответ, единственный, может быть, спасительный.
Но я не мог соврать, как учил меня Носов, и пробормотал, что, в общем-то, здоров.
– В чем же тогда дело? Может, дома что… Ты с кем живешь-то?
Я посмотрел на Люсу, журнальчик давненько замер на какой-то странице. Вобла рассматривала свои туфли и громко сопела. Комаров изучал стенку за моей спиной.
– С кошкой я живу, – сказал я.
– Но… Не с кошкой же, прости, несчастье? – настаивал Комаров.
– Нет. С Дамкой.
– С кем? С кем? – спросила, ухмыльнувшись, Вобла Зина. Но тут же испугалась своей улыбочки и строго поджала губы.
Но Комаров почему-то обрадовался моему откровению.
– Ах, с дамой! – и взглянул на реакцию Люси и Зины. – В твоем возрасте, понимаю!
Дама – это дама! – произнес он напыщенно, с глуповато-фальшивой улыбкой. – Надо, Зиночка, понять и простить, я так думаю. Мы оформим задним числом, ведь правда же… У него и отгулы… Да он и не прогульщик у нас, это же первый случай! Из-за дамы!
– Прям не знаю, – протянула Зина, сверля меня глазами. – Дама, вишь? Что за дама?
Если каждый из-за дам начнет прогуливать…
– Не начнет! Зина! Что вы! Да никто и не узнает, мы ведь и писать не станем, просто разрешим отгул субботним числом, правда?
Комаров тут же приказал мне сесть за его стол и написать заявление об отгуле, а число поставить субботнее, ну и, конечно, подпись.
– Смотрите. Вам отвечать! – предупредила табельщица и ушла. Следом поспешил и Комаров, потребовались, наверное, какие-то еще усилия для уговоров пугливой Зины.
В кабинете остались Люся и я.
Я сидел, катал свое заявление, а она все листала журнальчик, время от времени поглядывая, как я пишу.
Вдруг сказала, обращаясь не ко мне, а к журналу:
– Конечно, такой прогул – уголовное дело. Но, думаю, на первый раз обойдется…
Тем более несчастье… Ты правду сказал?
Я кивнул, а про себя подумал, что Дамка, если бы я бросил ее умирать там, в дровах, меня не простила бы, да я и сам себя не простил. А значит, мое неожиданное вранье вовсе не вранье. Так, маленькая неправда, подхваченная сметливым начальником.
– С кем не случается… В молодости, – с видимым сочувствием продолжала Люся. – Да еще – дама… Кстати, я, кажется, тебя видела с какой-то дамой в электричке?
Это не она? – И когда я помотал головой, спросила: – А кто она, не секрет? Мне показалось, что я ее где-то видела. Она не в институте работает?
– Нет, – отвечал я, не поднимая головы. Это смахивало уже на допрос.
– А где же она работает?
– Она нигде не работает.
– Учится? Где она учится?
– Я точно не знаю.
Заметив, что заявление дописано, да оно давно было дописано, это я валял ваньку, тянул, чтобы выиграть время, сообразив, что вся эта процедура с заявлением затеяна неспроста, Люся ловко подхватила листок со стола, как бы показывая, что решение моего дела у нее, а не у Комарова в руках.
– Как же так? – спросила она. – Дружишь с девушкой и даже не поинтересовался, где учится?
– Я не дружу с этой девушкой, – подчеркнуто твердо произнес я и впервые посмотрел Люсе в глаза. Если она слышала наш разговор, а она, конечно, его слышала, то знает получше меня, какая у нас с ней дружба!
– Ну ладно, – сразу согласилась Люся. – Допустим, знакомая. Но такая, извини меня, неразборчивость в знакомствах… Случайные связи… Вы же небось не только о пустяках толковали?
Это уже была покупка из самых, что ли, дешевых! Я даже разозлился. Нахально уставясь ей в лицо, подтвердил:
– О пустяках. О чем еще?
А про себя добавил: «Ты, сучка, хоть знаешь, о чем мы толковали, но не скажешь, иначе тебе придется объяснять, что ты самым элементарным образом подслушивала!
Вот так!» И поднялся, показывая, что разговорчик наш продолжать не намерен.
Но Люся и сама поняла, что совершила оплошку, и тут же сменила тон.
– Пожалуйста, присядь, – попросила. – У меня только один вопрос… Я долго не задержу, правда.
Я нехотя опустился в комаровское кресло.
– Горячитесь по молодости, – упрекнула мягко Люся. – А вам, между прочим, добра желают. – Тут она оглянулась, потому что хлопнула дверь, в свой собственный кабинет просунулся Комаров и тотчас, завидя нас, замахал руками: «Сидите! Сидите!
Я не хотел мешать, я потом!» И исчез. А я вдруг понял, что все не случайно: и присутствие Люси, и поведение Комарова, и этот разговор наедине. – Можно сказать, ты на наших глазах, у нас тут, в лаборатории, вырос. Кто же тебе поможет, если не мы.
– Чем помогут?
– Всем, – сразу сказала Люся. – И этим – тоже! – пополоскав в воздухе моим заявлением. – И добрым советом! Тем более что у нас все непросто, еще эта провокация с радистом! – Она почему-то снова оглянулась на дверь, хотя никто в нее уже не лез. – Ты честный парень, мы знаем, и не можешь относиться равнодушно к таким явлениям, которые вокруг нас происходят… Но в семье не без урода, и бывают люди двуличные, которые открыто, может, и не выступят, а за спиной будут злорадствовать, пересказывать всякую грязь и ложь… Понимаешь, о чем я говорю?
Я кивнул. Как не понять. Но черт меня дернул за язык:
– Про любовь… Это разве ложь?
У Люси даже лицо потемнело, так ее зацепил вопрос.
– Не просто ложь! – закричала она. – Это же ловушка для легковерных, для таких вот глупышей, как ты… Слюни распустите, а он читает по бумажке нужный текст, и даже, возможно, в нем скрытая шифровка той же организации под названием «Тамара», что ей делать, как шпионить! Да, да!
– Значит, и Тамары нет? – спросил я.
– Да нет же никакой Тамары! Это подпольная кличка, за ней кто угодно стоять может!
– А кто?
– Да кто угодно. Может, он даже рядом с тобой ходит, улыбается, ты ему веришь! А он-то и есть «Тамара»!
– А зачем же он тогда про любовь говорит? – упрямился я.
– Да чтобы ты слушал! Про любовь-то все хотят слушать, да еще так сладко поет…
Неужели ты не чувствуешь, что слушать-то ЭТОГО противно? Хотя вроде о любви! А на самом деле совсем о другом. Не знаешь, что так бывает?
– Не знаю, – сознался я. Но врал, потому что верил – можно зашифровать и подделать что угодно, только не чувство, особенно такое, как любовь.
Но я кивал, не поднимая головы. Знал, что Люся внимательно следит за моим лицом.
Я не хотел, чтобы она поняла, о чем могу думать.
– Вот у меня с Комаровым… Нет, у нас, – поправилась она, – будет к тебе просьба… – И сделала паузу. Повторила: – Просьба… Помочь… нам помочь…
Вдруг случайно увидишь, услышишь, словом, поймешь, что есть такие люди, которые нам мешают… Приди и расскажи. Об этом никто не узнает, зато мы примем меры.
Это будет лучше для всех. Ты поможешь избежать скандала, выявить негодяя, который пользуется нашим общим доверием. Нам надо быть всем вместе, – заключила Люся. – Мы должны друг другу помогать. И доверять. Вот ты сказал, что прогулял, но была веская причина, так мы тебе доверяем… Готовы помочь… Наша сила в помощи друг другу… Ты понял? – спросила в упор Люся.
Я опять кивнул. Понял: если стану стучать, мне простят прогул. И в этом, она правду сказала, их сила. Но сам виноват – подставился, теперь насядут. А если дать сейчас в рожу, пожалуй, и выгонят, может, и под суд отдадут. А кто меня защитит, кто поможет деньгами на хлеб…
– Ты все понял?
– Все понял.
Это единственное, что я мог сказать, пряча от Люси глаза.