Митинг между тем разгорался. На ребристую спину ракетовоза взбиралась ораторы. Черные раструбы громкоговорителей разносили хрипловатые и визгливые звуки, пропущенные сквозь мембрану. Будто слова были завернуты в металлическую фольгу, и их, как жарево, доставали из раскаленной печи.
Оратор с седыми всклокоченными волосами, среди флагов и венчиков цветов, взмахивал рукой. Вдыхал в микрофон свое сиплое дыхание, и толпа, как шар, раздувалась от этого дыхания.
– Они, как врачи-фашисты, своим паскудным телевидением делают опыты над людьми! Превратили каждую квартиру в психушку! Оттого наши дети и жены стали ненормальные, плачут, а народ стал послушный, как скот! Там сидят преступники, врачи-сионисты, оперируют на мозге русских людей!
Он указывал на башню, а она, серебристая, гибкая, наполненная яростной едкой энергией, трепетала в небесах, готовая нанести по толпе страшный удар. С ее вершины, выжигая небо, неслись лучи, палили, обесцвечивали, лишали теней, высвечивали насквозь до хрупких скелетов людские тела. Кровь превращалась в бесцветную жидкость. Кости и мышцы наполнялись ноющей болью. Толпа страдала, корчилась, отравленная радиацией, сморщивалась, оседала, отступала от башни.
Молодая пышноволосая женщина грозила кулаком башне:
– Они нас показывают уродами! Люди видят нас и плюются! Зовут нас дебилами и бомжами! А когда люди возненавидят, они нас будут стрелять, как зверей! А люди будут смотреть и смеяться!
Она грозила башне, устремлялась на нее, звала за собой толпу. Невидимые завихрения срывались с башни, отбрасывали назад ее волосы, и казалось, она начинает дымиться, окруженная ртутной плазмой. Толпа кидалась на башню, хватала ее руками, скребла ногтями, пыталась сломать, разобрать, добраться до ее сердцевины, где защищенные камнем и сталью прятались гибкие жгуты и обмотки. В этих сокрытых пульсирующих сосудах, пронизывающих тулово башни, мчались ввысь раскаленные ядовитые соки, высосанные из преисподней. Превращались в пучки лучей, уносились в пространство, обжигая леса и реки, города и дороги. От этих энергий засыхали и блекли дубравы, мелели реки, ветшали и шелушились фасады, а люди теряли рассудок. Сонно, безумно, с бельмами на глазах, брели, натыкаясь на столбы и падая в ямы. К этим потаенным, качающим яды сосудам рвалась толпа. Стремилась их перегрызть и порвать.
Выступал парень в камуфляже, в полосатой тельняшке. Бил вперед кулаком, как на ринге.
– На ихних экранах ни одного русского лица не видать! Одни евреи! Про русскую жизнь не узнать, а только еврейские посиделки! Сколько можно картавых слушать! Дайте русскому человеку слово сказать!
На ракетовозе, среди железных ромбов, окруженный флагами, возник Трибун. Маленький, резкий, одно плечо выше другого, стиснутый кулак, короткие рывки, будто он толкал вверх гирю. Голос, сорванный до хрипоты, ввинчивался, как фреза, в ретранслятор, вылетал оттуда бесконечной металлической спиралью. И в эту спираль втягивались людские души. Толпа обожала его, верила ему, была готова идти за ним на жертву и смерть.
– Мы будем требовать!… Дайте трудовому народу слово на телевидении!… Заткните рот предателям Родины!… А если нас не послушают, мы придем и силой возьмем эфир!… Разнесем к чертовой матери это логово разврата и лжи!…
Хлопьянов увидел, как с башни потянулись к Трибуну щупальцы и лопасти света. Искали его, сводили на нем огненный фокус. Спасая Трибуна, Хлопьянов устремился навстречу башне, заслонил, принял грудью огненный прожигающий щуп. Почувствовал, как стало нестерпимо в груди, как ослепли глаза, ударил в голову красный дурман. И всей своей жизненной силой, всей волей, молитвой и ненавистью удерживал страшное давление башни. Вгонял обратно лучи, возвращал в преисподнюю ядовитые соки. Ему показалось, что башня дрогнула, по ней в нескольких местах пробежали надломы и трещины. Она стала раскалываться, падать, как гнилой ствол, осыпая электрические искры и реки огня.
Обморок его длился мгновение. Очнулся, – с ракетовоза выступал новый оратор. Мегафонные рыки и хрипы. Башня, заслонившая солнце, распушила ворохи слепящих лучей.
Митинг кончился. Народ расходился, – распадался комьями, гроздьями, как распадается вязкий пчелиный рой. И в центре его обнаружилась матка. Трибун, окруженный почитателями, раздавал автографы, отвечал на восторженные приветствия и славословия.
Редактор Клокотов, схватив Хлопьянова под локоть, протиснулся вместе с ним к Трибуну.
– На несколько слов!… Мой хороший друг!… Есть важное для вас сообщение!…
Трибун оглядел их рассеянно, неохотно отрываясь от обожателей. Шагнул вместе с ними за металлический уступ тяжелой машины, где не было людей. Хлопьянов представился, стал бегло и сбивчиво рассказывать о сходке в белокаменных палатах. Об очевидном плане и заговоре, имевшем целью сокрушить оппозицию.
– Это вполне достоверно!… – говорил он, пытаясь поймать бегающий взгляд Трибуна. – Они планируют заманить оппозицию!… Всех в одно место!… Создать ловушку и там прихлопнуть!… План «Крематорий»!… Я имею доступ к противнику!…
Трибун рассеянно слушал. Был возбужден, экзальтирован. Все еще мысленно находился на железном горбу машины. Вещал в толпу, получал в ответ немедленный яростный отклик. Был счастлив, опьянен. Лицо его было в малиновых пятнах, губы дрожали, словно по ним пробегала судорога. Кулак продолжал сжиматься. Из всего, что сказал Хлопьянов, его задела одна-единственная фраза об общей для всех ловушке.
– Вы сказали «Всех в одно место…» А почему Руцкой и Хасбулатов решили, что я пойду в это место? Почему Зюганов считает, что я приведу народ?… Как делить портфели и почести, как сидеть в президиуме, о нас забывают! Мы для них – темный люд! А как собрать массовку, как вывести народ на улицы, так сразу ко мне!… Нет, извините!… Мы здесь с трудовым народом на мостовой и на митингах, под милицейскими дубинами! А они там, в своих гостиных и кабинетах!… Нам не по пути!
– Да я не об этом!… Они всем смерти желают!… Прольют кровь!… Я пришел вас предупредить!… Глаза Трибуна на мгновение стали осмысленными. В них исчез восторженный блеск и дурман.
В остановившейся глубине появилась тревога, острый интерес. Но из-за угла ракетовоза появилась группа женщин с флажками и красными гвоздиками. Окружили, махали цветами, старались прикоснуться к своему кумиру, протягивали ему открыточки и блокноты для автографов. И глаза Трибуна вновь подернулись туманной счастливой поволокой. Он успел сказать Хлопьянову:
– Видите, здесь невозможно!… Приходите на следующей неделе в мой штаб, там перемолвимся!…
И забыв о Хлопьянове, обернулся к женщинам, стал им что-то внушать, пожимал им руки, хохотал, витийствовал. Был среди любящих его, верящих ему, ловивших его дыхание и его слова.
Хлопьянов, огорченный, усталый, брел по пустому асфальту. За деревьями янтарно светилась усадьба. Возвышалась несокрушенная башня. На асфальте краснела оброненная ленточка.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Оратор с седыми всклокоченными волосами, среди флагов и венчиков цветов, взмахивал рукой. Вдыхал в микрофон свое сиплое дыхание, и толпа, как шар, раздувалась от этого дыхания.
– Они, как врачи-фашисты, своим паскудным телевидением делают опыты над людьми! Превратили каждую квартиру в психушку! Оттого наши дети и жены стали ненормальные, плачут, а народ стал послушный, как скот! Там сидят преступники, врачи-сионисты, оперируют на мозге русских людей!
Он указывал на башню, а она, серебристая, гибкая, наполненная яростной едкой энергией, трепетала в небесах, готовая нанести по толпе страшный удар. С ее вершины, выжигая небо, неслись лучи, палили, обесцвечивали, лишали теней, высвечивали насквозь до хрупких скелетов людские тела. Кровь превращалась в бесцветную жидкость. Кости и мышцы наполнялись ноющей болью. Толпа страдала, корчилась, отравленная радиацией, сморщивалась, оседала, отступала от башни.
Молодая пышноволосая женщина грозила кулаком башне:
– Они нас показывают уродами! Люди видят нас и плюются! Зовут нас дебилами и бомжами! А когда люди возненавидят, они нас будут стрелять, как зверей! А люди будут смотреть и смеяться!
Она грозила башне, устремлялась на нее, звала за собой толпу. Невидимые завихрения срывались с башни, отбрасывали назад ее волосы, и казалось, она начинает дымиться, окруженная ртутной плазмой. Толпа кидалась на башню, хватала ее руками, скребла ногтями, пыталась сломать, разобрать, добраться до ее сердцевины, где защищенные камнем и сталью прятались гибкие жгуты и обмотки. В этих сокрытых пульсирующих сосудах, пронизывающих тулово башни, мчались ввысь раскаленные ядовитые соки, высосанные из преисподней. Превращались в пучки лучей, уносились в пространство, обжигая леса и реки, города и дороги. От этих энергий засыхали и блекли дубравы, мелели реки, ветшали и шелушились фасады, а люди теряли рассудок. Сонно, безумно, с бельмами на глазах, брели, натыкаясь на столбы и падая в ямы. К этим потаенным, качающим яды сосудам рвалась толпа. Стремилась их перегрызть и порвать.
Выступал парень в камуфляже, в полосатой тельняшке. Бил вперед кулаком, как на ринге.
– На ихних экранах ни одного русского лица не видать! Одни евреи! Про русскую жизнь не узнать, а только еврейские посиделки! Сколько можно картавых слушать! Дайте русскому человеку слово сказать!
На ракетовозе, среди железных ромбов, окруженный флагами, возник Трибун. Маленький, резкий, одно плечо выше другого, стиснутый кулак, короткие рывки, будто он толкал вверх гирю. Голос, сорванный до хрипоты, ввинчивался, как фреза, в ретранслятор, вылетал оттуда бесконечной металлической спиралью. И в эту спираль втягивались людские души. Толпа обожала его, верила ему, была готова идти за ним на жертву и смерть.
– Мы будем требовать!… Дайте трудовому народу слово на телевидении!… Заткните рот предателям Родины!… А если нас не послушают, мы придем и силой возьмем эфир!… Разнесем к чертовой матери это логово разврата и лжи!…
Хлопьянов увидел, как с башни потянулись к Трибуну щупальцы и лопасти света. Искали его, сводили на нем огненный фокус. Спасая Трибуна, Хлопьянов устремился навстречу башне, заслонил, принял грудью огненный прожигающий щуп. Почувствовал, как стало нестерпимо в груди, как ослепли глаза, ударил в голову красный дурман. И всей своей жизненной силой, всей волей, молитвой и ненавистью удерживал страшное давление башни. Вгонял обратно лучи, возвращал в преисподнюю ядовитые соки. Ему показалось, что башня дрогнула, по ней в нескольких местах пробежали надломы и трещины. Она стала раскалываться, падать, как гнилой ствол, осыпая электрические искры и реки огня.
Обморок его длился мгновение. Очнулся, – с ракетовоза выступал новый оратор. Мегафонные рыки и хрипы. Башня, заслонившая солнце, распушила ворохи слепящих лучей.
Митинг кончился. Народ расходился, – распадался комьями, гроздьями, как распадается вязкий пчелиный рой. И в центре его обнаружилась матка. Трибун, окруженный почитателями, раздавал автографы, отвечал на восторженные приветствия и славословия.
Редактор Клокотов, схватив Хлопьянова под локоть, протиснулся вместе с ним к Трибуну.
– На несколько слов!… Мой хороший друг!… Есть важное для вас сообщение!…
Трибун оглядел их рассеянно, неохотно отрываясь от обожателей. Шагнул вместе с ними за металлический уступ тяжелой машины, где не было людей. Хлопьянов представился, стал бегло и сбивчиво рассказывать о сходке в белокаменных палатах. Об очевидном плане и заговоре, имевшем целью сокрушить оппозицию.
– Это вполне достоверно!… – говорил он, пытаясь поймать бегающий взгляд Трибуна. – Они планируют заманить оппозицию!… Всех в одно место!… Создать ловушку и там прихлопнуть!… План «Крематорий»!… Я имею доступ к противнику!…
Трибун рассеянно слушал. Был возбужден, экзальтирован. Все еще мысленно находился на железном горбу машины. Вещал в толпу, получал в ответ немедленный яростный отклик. Был счастлив, опьянен. Лицо его было в малиновых пятнах, губы дрожали, словно по ним пробегала судорога. Кулак продолжал сжиматься. Из всего, что сказал Хлопьянов, его задела одна-единственная фраза об общей для всех ловушке.
– Вы сказали «Всех в одно место…» А почему Руцкой и Хасбулатов решили, что я пойду в это место? Почему Зюганов считает, что я приведу народ?… Как делить портфели и почести, как сидеть в президиуме, о нас забывают! Мы для них – темный люд! А как собрать массовку, как вывести народ на улицы, так сразу ко мне!… Нет, извините!… Мы здесь с трудовым народом на мостовой и на митингах, под милицейскими дубинами! А они там, в своих гостиных и кабинетах!… Нам не по пути!
– Да я не об этом!… Они всем смерти желают!… Прольют кровь!… Я пришел вас предупредить!… Глаза Трибуна на мгновение стали осмысленными. В них исчез восторженный блеск и дурман.
В остановившейся глубине появилась тревога, острый интерес. Но из-за угла ракетовоза появилась группа женщин с флажками и красными гвоздиками. Окружили, махали цветами, старались прикоснуться к своему кумиру, протягивали ему открыточки и блокноты для автографов. И глаза Трибуна вновь подернулись туманной счастливой поволокой. Он успел сказать Хлопьянову:
– Видите, здесь невозможно!… Приходите на следующей неделе в мой штаб, там перемолвимся!…
И забыв о Хлопьянове, обернулся к женщинам, стал им что-то внушать, пожимал им руки, хохотал, витийствовал. Был среди любящих его, верящих ему, ловивших его дыхание и его слова.
Хлопьянов, огорченный, усталый, брел по пустому асфальту. За деревьями янтарно светилась усадьба. Возвышалась несокрушенная башня. На асфальте краснела оброненная ленточка.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
После встречи с Трибуном он был огорчен и подавлен. Нес ему грозную весть, боевую, добытую у врага информацию, но не был услышан. У людей, к которым стремился, которым желал служить, – у них отсутствовал слух. Они жили среди уличных гулов, мегафонных стенаний, колокольных звонов, голошений толпы, но не слышали тихих шепотов, в которых таилась опасность. Были неспособны к молчаливым раздумьям. Не умели оценить угрозу, определить ее размеры и точным ударом ее обезвредить. В них была обреченность изолированных, не связанных друг с другом вождей, находящихся под наблюдением врага, который знал их слабости, пользовался их честолюбием, мешал согласованным действиям. Хлопьянов хотел им помочь, но не был услышан.
Теперь по рекомендации все того же Клокотова он встречался с лидером тех, кого враги со страхом и ненавистью именовали русскими фашистами. То и дело мелькали на экране молодые люди, выбрасывающие вперед руку, красно-белые перевязи с геральдикой, похожей на свастику, и лицо человека, сероглазое, с белесыми усиками, кого соратники называли Вождем.
Хлопьянов был приглашен на встречу, но она намечалась не в Москве, а за городом, где проходил тренировочный слет и учебные стрельбы одного из отрядов Вождя.
Хлопьянов сел в электричку все с того же Рижского вокзала, откуда когда-то уезжал на охоту, и вид обшарпанных вагонов, запах железа и шпал, не изменившиеся с тех пор лица пассажиров породили в нем забытые переживания – счастья, тревоги, молодого нетерпения. Словно в душе, усохшей и тусклой, дрогнул, наполнился соками, распустился зеленый лист.
Полупустой вагон стучал и поскрипывал. За немытыми стеклами мелькали склады, мосты, массивы домов. Электричка с трудом пробиралась сквозь сумрачные окраины, груды металла, толщу бетона, облака железного дыма. На кратких остановках входили люди, рассаживались на желтых лавках с одинаковыми терпеливыми лицами, готовые долго и скучно ехать в этих шатких неопрятных вагонах, среди бесформенных туманных окрестностей.
Хлопьянов всматривался в пассажиров. Старался угадать давнишний, наполнявший вагоны люд. Бойких долгоносых старушек в плюшевых пальтушках и валенках, с набитыми кошелками. Подвыпивших, в телогрейках и ушанках, рабочих, которые громко плюхались на лавки и тут же начинали забивать «козла», распространяя вокруг запах водки, мазута и лука. Волоколамских молодух, длиннолицых, синеглазых, с бирюзовой капелькой серьги и красными стеклышками бус на нежной шее. Они отрешенно, погружаясь в таинственное созерцание, щелкали семечки, наполняя ладонь серебристой шелухой. А он, юноша, тайно мечтал прикоснуться губами к их бусам, почувствовать прохладу стекла, теплую нежность шеи. Теперь в пассажирах он угадывал прежних попутчиков. Приближая лицо к окну, проносящимся фермам и мачтам, он воскрешал давнишние образы.
Пышная снежная насыпь, и по ней в солнце, в синих тенях убегает заячий след, сквозь кусты, к березам, в их млечные голубые стволы. Сквозь окно он жадно ловит глазами этот след и потом в лесах, скользя вдоль опушек на лыжах, проваливаясь в глухие, заваленные снегом овраги, замирает от счастья, наблюдая полет лазоревой сойки в зеленоватом морозном небе, и красные вензеля и спирали, оставляемые белкой в ветках голой осины, И внезапный взрыв, удар, шумный скок зайца, и вслед ему, промахиваясь, царапая дробью наст, дымный огненный выстрел. Огорченный промахом, с колотящимся сердцем он щупает горячими пальцами след, оставленный заячьей лапой.
Или за насыпью, за мельканием телеграфных столбов – весеннее мелколесье, солнечная блестящая топь. В черном маслянистом болоте бегущее отражение солнца, и так хочется туда, к воде, к блеклой траве, идти в сапогах, булькая в прозрачных лужах, выбредая на сырое, в белесой стерне поле. В вечернем солнце блестит каждая соломинка, набухает тяжелая багровая пашня, розовеют в дымке прозрачные вершины берез. Он стоит с ружьем под гаснущей длинной зарей, слушает, как поет одинокая птица. Огромная, с маслянистым блеском луна встает над лесом, и ее желтый лучик скользнул по стволу ружья. Одинокий, счастливый, он стоит среди вечерней природы, отыскивает в небесах первую водяную звезду. Из-за кромки берез, черный, с серповидными крыльями, косо и плавно выносится вальдшнеп. Наугад, навскидку, в скопление звезд и ветвей он пускает грохочущую красную метлу, и стоит, потрясенный, запомнив на всю остальную жизнь, черную, с опущенным клювом, плавную птицу.
Или осенняя электричка мчит его сквозь золотые леса, и внезапный косой дождь, и в дожде озаренный на насыпи клен, и огромное пустынное поле с далекой горой и церковью и за ней бесконечные волнистые леса, туманные золотые иконостасы, синие ельники, и снова поле, и блестящая от дождя дорога, и по ней идет путник. Это он, Хлопьянов, идет по раскисшей дороге, мимо кособоких соломенный скирд, сырых деревень, покосившихся телеграфных столбов, и в тумане вьется над ним черная вещая птица, и в нем такая любовь, такая тоска и предчувствие своей огромной, загадочной, ему предстоящей жизни, такое доверие к этой осенней земле, покосившейся церкви, кружащей в тумане птице, что слезы любви катятся по его лицу, мешаются с холодным дождем.
Хлопьянов ехал в электричке, вспоминая исчезнувшее чудное время. Пытался обнаружить сквозь окно те старинные перелески, розовые тропки, серебристые опушки. Не находил. Казалось, дорога изменила свое направление. Стрелочник перевел рельсы, и колея отвернула от тех январских пышных сугробов, голубых весенних болот, ггустынных печальных полей и мчалась теперь в ином пространстве и времени. И он, постаревший, проживший свою огромную жизнь, напрасно искал тот клен, ту церковь на круглой горе. Стрелочник умер, стрелка рассыпалась, старинная колея заросла, и навеки исчез, запечатан вход в ту другую жизнь, откуда он некогда вышел.
Среди пассажиров, сонных и отрешенных, выделялись трое юношей. Сидели поодаль, поглядывая в окно, подставляя мельканию света свежие умные лица. Они были чем-то похожи. Коротко, по-спортивному подстрижены, сдержанны в жестах, свежи, сильны. Ничем не напоминали расхожих длинноволосых парней, с серо-синими лицами, истасканными в попойках, разврате, в нездоровой нелюбимой работе. Все трое были в спортивных костюмах. На груди у них были маленькие черно-красные значки с неразличимой для Хлопьянова эмблемой.
Хлопьянов смотрел на них. Один, светловолосый, красивый, с нежным румянцем и маленькими белесыми усиками, особенно нравился Хлопьянову. Улыбался, блестел серыми живыми глазами, что-то оживленно рассказывал товарищам. Те внимательно его слушали, улыбались. Своими усиками, свежестью, сдержанными манерами он был похож на курсанта военного училища. И это тоже нравилось в нем Хлопьянову.
Электричка вырвалась из предместий, сбросила тяжелые нагромождения железа и камня и мчалась среди рощ и поселков, задерживаясь ненадолго у полупустынных платформ.
Хлопьянов смотрел на юношу и угадывал в нем себя самого, исчезнувшего. Это он, молодой, верящий, мчится в электричке, ожидая для себя неповторимой доли, чуда и счастья. Сойдет на дощатой платформе, пройдет по коричневой тропке в близкий еловый лес, в потеках смолы, черных растопыренных шишках, в трескучих зеленоглазых стрекозах, и его не найдут, не настигнут будущие войны, напасти, гибель любимых и близких.
Проехали Истру, проплыл в золотых куполах Новый Иерусалим. Хлопьянов сошел на платформе, где была назначена встреча с Вождем. Из вагонов группами, по одному выходили молодые люди и тут же строились, в спортивных костюмах, в камуфляже, с одинаковыми черно-красно-золотыми значками, на которых был изображен незнакомый Хлопьянову знак, напоминавший розетку цветка.
– Становись! – гаркнул по-военному дюжий сутуловатый предводитель, в чьих вялых сонных движениях угадывалась могучая сила и ловкость. В ответ на его рык вытянулся, замер строй. Все лица, как цветы подсолнухов, устремились в одну сторону, туда, откуда приближался невысокий легкий человек в камуфляже, перетянутом портупеей, с золотистыми офицерскими усиками. Предводитель отряда, чеканя шаг, громко ударяя о землю, двинулся навстречу Вождю, рапортуя громогласно и преданно. Вождь принял рапорт, шагнул навстречу отряду, выбросил вперед легкую заостренную руку, негромко, но внятно воскликнул:
– Слава России!
И строй многоголосо и радостно, единым рыком и дыханием, выбрасывая вперед множество сильных рук, откликнулся:
– Слава России!
Хлопьянов был воодушевлен этим громогласным, славящим Родину кликом. И смущен взмахом рук, напоминающим приветствие фашистов.
Когда кончилось построение, и отряд нестройной цепочкой втянулся под тень елок, двинулся мелколесьем, Хлопьянов представился Вождю, ссылаясь на Клокотова.
– Хотел бы поприсутствовать на ваших тренировках. И если представится минута, переговорить с глазу на глаз.
– Присутствуйте, – спокойно согласился Вождь, рассматривая Хлопьянова спокойным немигающим взглядом. – Нам сейчас предстоит марш-бросок. Присоединяйтесь. А потом переговорим. – И отошел к своим молодым соратникам, которые поправляли кроссовки, поудобнее устраивали за спиной мешки с поклажей. Готовились к марш-броску.
Побежали нестройной плотной гурьбой. Огласили лес негромкими хлопками и шелестом. Зыркали глазами, перепрыгивали корявые корни елей, глубоко, сладко вдыхали смоляной воздух. Вождь бежал впереди легким свободным скоком. Тонкие мышцы играли на его ногах и руках. Остальные не обгоняли его, держались рядом и сзади. Хлопьянов, отвыкший от физических упражнений, бежал со всеми, пугаясь своей неподготовленности, негибкости и задеревенелости мышц, утомленности сердца. Его обогнал молодой парень, попутчик по электричке, радостно на бегу улыбнулся. Его красная, начинавшая темнеть майка замелькала среди тенистых елей.
Они миновали лес, бежали теперь краем поселка, мимо крашеных заборов, домов, огородов. Хлопьянов вдыхал неровными рваными глотками воздух, старался не отстать, чувствуя, как жестко, почти со стуком, работают его отвердевшие мышцы и сухожилия. Пытался их разгрузить, дать секундный отдых оттолкнувшейся стопе. Считал продолжительность вдоха и свистящего жаркого выдоха, количество прыжков и ударов сердца. Наблюдал, как медленно увеличивается разрыв между ним и остальной, убегавшей вперед ватагой, среди которой мелькала красная майка.
Теперь по рекомендации все того же Клокотова он встречался с лидером тех, кого враги со страхом и ненавистью именовали русскими фашистами. То и дело мелькали на экране молодые люди, выбрасывающие вперед руку, красно-белые перевязи с геральдикой, похожей на свастику, и лицо человека, сероглазое, с белесыми усиками, кого соратники называли Вождем.
Хлопьянов был приглашен на встречу, но она намечалась не в Москве, а за городом, где проходил тренировочный слет и учебные стрельбы одного из отрядов Вождя.
Хлопьянов сел в электричку все с того же Рижского вокзала, откуда когда-то уезжал на охоту, и вид обшарпанных вагонов, запах железа и шпал, не изменившиеся с тех пор лица пассажиров породили в нем забытые переживания – счастья, тревоги, молодого нетерпения. Словно в душе, усохшей и тусклой, дрогнул, наполнился соками, распустился зеленый лист.
Полупустой вагон стучал и поскрипывал. За немытыми стеклами мелькали склады, мосты, массивы домов. Электричка с трудом пробиралась сквозь сумрачные окраины, груды металла, толщу бетона, облака железного дыма. На кратких остановках входили люди, рассаживались на желтых лавках с одинаковыми терпеливыми лицами, готовые долго и скучно ехать в этих шатких неопрятных вагонах, среди бесформенных туманных окрестностей.
Хлопьянов всматривался в пассажиров. Старался угадать давнишний, наполнявший вагоны люд. Бойких долгоносых старушек в плюшевых пальтушках и валенках, с набитыми кошелками. Подвыпивших, в телогрейках и ушанках, рабочих, которые громко плюхались на лавки и тут же начинали забивать «козла», распространяя вокруг запах водки, мазута и лука. Волоколамских молодух, длиннолицых, синеглазых, с бирюзовой капелькой серьги и красными стеклышками бус на нежной шее. Они отрешенно, погружаясь в таинственное созерцание, щелкали семечки, наполняя ладонь серебристой шелухой. А он, юноша, тайно мечтал прикоснуться губами к их бусам, почувствовать прохладу стекла, теплую нежность шеи. Теперь в пассажирах он угадывал прежних попутчиков. Приближая лицо к окну, проносящимся фермам и мачтам, он воскрешал давнишние образы.
Пышная снежная насыпь, и по ней в солнце, в синих тенях убегает заячий след, сквозь кусты, к березам, в их млечные голубые стволы. Сквозь окно он жадно ловит глазами этот след и потом в лесах, скользя вдоль опушек на лыжах, проваливаясь в глухие, заваленные снегом овраги, замирает от счастья, наблюдая полет лазоревой сойки в зеленоватом морозном небе, и красные вензеля и спирали, оставляемые белкой в ветках голой осины, И внезапный взрыв, удар, шумный скок зайца, и вслед ему, промахиваясь, царапая дробью наст, дымный огненный выстрел. Огорченный промахом, с колотящимся сердцем он щупает горячими пальцами след, оставленный заячьей лапой.
Или за насыпью, за мельканием телеграфных столбов – весеннее мелколесье, солнечная блестящая топь. В черном маслянистом болоте бегущее отражение солнца, и так хочется туда, к воде, к блеклой траве, идти в сапогах, булькая в прозрачных лужах, выбредая на сырое, в белесой стерне поле. В вечернем солнце блестит каждая соломинка, набухает тяжелая багровая пашня, розовеют в дымке прозрачные вершины берез. Он стоит с ружьем под гаснущей длинной зарей, слушает, как поет одинокая птица. Огромная, с маслянистым блеском луна встает над лесом, и ее желтый лучик скользнул по стволу ружья. Одинокий, счастливый, он стоит среди вечерней природы, отыскивает в небесах первую водяную звезду. Из-за кромки берез, черный, с серповидными крыльями, косо и плавно выносится вальдшнеп. Наугад, навскидку, в скопление звезд и ветвей он пускает грохочущую красную метлу, и стоит, потрясенный, запомнив на всю остальную жизнь, черную, с опущенным клювом, плавную птицу.
Или осенняя электричка мчит его сквозь золотые леса, и внезапный косой дождь, и в дожде озаренный на насыпи клен, и огромное пустынное поле с далекой горой и церковью и за ней бесконечные волнистые леса, туманные золотые иконостасы, синие ельники, и снова поле, и блестящая от дождя дорога, и по ней идет путник. Это он, Хлопьянов, идет по раскисшей дороге, мимо кособоких соломенный скирд, сырых деревень, покосившихся телеграфных столбов, и в тумане вьется над ним черная вещая птица, и в нем такая любовь, такая тоска и предчувствие своей огромной, загадочной, ему предстоящей жизни, такое доверие к этой осенней земле, покосившейся церкви, кружащей в тумане птице, что слезы любви катятся по его лицу, мешаются с холодным дождем.
Хлопьянов ехал в электричке, вспоминая исчезнувшее чудное время. Пытался обнаружить сквозь окно те старинные перелески, розовые тропки, серебристые опушки. Не находил. Казалось, дорога изменила свое направление. Стрелочник перевел рельсы, и колея отвернула от тех январских пышных сугробов, голубых весенних болот, ггустынных печальных полей и мчалась теперь в ином пространстве и времени. И он, постаревший, проживший свою огромную жизнь, напрасно искал тот клен, ту церковь на круглой горе. Стрелочник умер, стрелка рассыпалась, старинная колея заросла, и навеки исчез, запечатан вход в ту другую жизнь, откуда он некогда вышел.
Среди пассажиров, сонных и отрешенных, выделялись трое юношей. Сидели поодаль, поглядывая в окно, подставляя мельканию света свежие умные лица. Они были чем-то похожи. Коротко, по-спортивному подстрижены, сдержанны в жестах, свежи, сильны. Ничем не напоминали расхожих длинноволосых парней, с серо-синими лицами, истасканными в попойках, разврате, в нездоровой нелюбимой работе. Все трое были в спортивных костюмах. На груди у них были маленькие черно-красные значки с неразличимой для Хлопьянова эмблемой.
Хлопьянов смотрел на них. Один, светловолосый, красивый, с нежным румянцем и маленькими белесыми усиками, особенно нравился Хлопьянову. Улыбался, блестел серыми живыми глазами, что-то оживленно рассказывал товарищам. Те внимательно его слушали, улыбались. Своими усиками, свежестью, сдержанными манерами он был похож на курсанта военного училища. И это тоже нравилось в нем Хлопьянову.
Электричка вырвалась из предместий, сбросила тяжелые нагромождения железа и камня и мчалась среди рощ и поселков, задерживаясь ненадолго у полупустынных платформ.
Хлопьянов смотрел на юношу и угадывал в нем себя самого, исчезнувшего. Это он, молодой, верящий, мчится в электричке, ожидая для себя неповторимой доли, чуда и счастья. Сойдет на дощатой платформе, пройдет по коричневой тропке в близкий еловый лес, в потеках смолы, черных растопыренных шишках, в трескучих зеленоглазых стрекозах, и его не найдут, не настигнут будущие войны, напасти, гибель любимых и близких.
Проехали Истру, проплыл в золотых куполах Новый Иерусалим. Хлопьянов сошел на платформе, где была назначена встреча с Вождем. Из вагонов группами, по одному выходили молодые люди и тут же строились, в спортивных костюмах, в камуфляже, с одинаковыми черно-красно-золотыми значками, на которых был изображен незнакомый Хлопьянову знак, напоминавший розетку цветка.
– Становись! – гаркнул по-военному дюжий сутуловатый предводитель, в чьих вялых сонных движениях угадывалась могучая сила и ловкость. В ответ на его рык вытянулся, замер строй. Все лица, как цветы подсолнухов, устремились в одну сторону, туда, откуда приближался невысокий легкий человек в камуфляже, перетянутом портупеей, с золотистыми офицерскими усиками. Предводитель отряда, чеканя шаг, громко ударяя о землю, двинулся навстречу Вождю, рапортуя громогласно и преданно. Вождь принял рапорт, шагнул навстречу отряду, выбросил вперед легкую заостренную руку, негромко, но внятно воскликнул:
– Слава России!
И строй многоголосо и радостно, единым рыком и дыханием, выбрасывая вперед множество сильных рук, откликнулся:
– Слава России!
Хлопьянов был воодушевлен этим громогласным, славящим Родину кликом. И смущен взмахом рук, напоминающим приветствие фашистов.
Когда кончилось построение, и отряд нестройной цепочкой втянулся под тень елок, двинулся мелколесьем, Хлопьянов представился Вождю, ссылаясь на Клокотова.
– Хотел бы поприсутствовать на ваших тренировках. И если представится минута, переговорить с глазу на глаз.
– Присутствуйте, – спокойно согласился Вождь, рассматривая Хлопьянова спокойным немигающим взглядом. – Нам сейчас предстоит марш-бросок. Присоединяйтесь. А потом переговорим. – И отошел к своим молодым соратникам, которые поправляли кроссовки, поудобнее устраивали за спиной мешки с поклажей. Готовились к марш-броску.
Побежали нестройной плотной гурьбой. Огласили лес негромкими хлопками и шелестом. Зыркали глазами, перепрыгивали корявые корни елей, глубоко, сладко вдыхали смоляной воздух. Вождь бежал впереди легким свободным скоком. Тонкие мышцы играли на его ногах и руках. Остальные не обгоняли его, держались рядом и сзади. Хлопьянов, отвыкший от физических упражнений, бежал со всеми, пугаясь своей неподготовленности, негибкости и задеревенелости мышц, утомленности сердца. Его обогнал молодой парень, попутчик по электричке, радостно на бегу улыбнулся. Его красная, начинавшая темнеть майка замелькала среди тенистых елей.
Они миновали лес, бежали теперь краем поселка, мимо крашеных заборов, домов, огородов. Хлопьянов вдыхал неровными рваными глотками воздух, старался не отстать, чувствуя, как жестко, почти со стуком, работают его отвердевшие мышцы и сухожилия. Пытался их разгрузить, дать секундный отдых оттолкнувшейся стопе. Считал продолжительность вдоха и свистящего жаркого выдоха, количество прыжков и ударов сердца. Наблюдал, как медленно увеличивается разрыв между ним и остальной, убегавшей вперед ватагой, среди которой мелькала красная майка.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента