Все дело в том, что ему не следовало бы «переплетать хвосты», ходить на заседания комитета, хоть он и состоит его членом. То, что он в самом начале, только приехав в Смоленск, вошел в местный комитет, было, конечно, ошибкой. Провал комитета неизбежно повлечет за собой и провал бюро. Но комитет легко восстановить, «технику» же так быстро не возобновишь. Бюро обслуживает многие комитеты, а не только Смоленск и его округу. Значит, провал в Смоленске – развал работы в десятке городов.
Решил не ходить. И все же, когда на город наползли сумерки, пошел. Догадывался, гость будет говорить о II съезде – это сейчас самая больная и самая животрепещущая тема.
В небольшой уютной квартире Брилинга собрались всего четверо членов комитета, пятый был Иннокентий.
Представился «Леонидом». Сообщил, что объезжает организации с докладом о II съезде.
«Мягкий, вдумчивый взгляд, задушевный дружеский разговор и глубокая серьезность в каждом, даже шутливом, слове.
С нажимистой подкупающей мягкостью он рассказывает о результатах съезда. Как будто запросто беседует со старыми своими друзьями, а не формально докладывает по поручению официального партийного учреждения. И доклад утрачивает внушительность прерогативы, но становится непосредственнее, понятнее, задевает и волнует, как свое близкое дело…»
Леонид говорит мягко, не делает резких выпадов.
Непокорные волосы падают на высокий лоб, и время от времени он встряхивает головой, чтобы откинуть их назад. Но Соколову кажется, что этим движением докладчик как бы акцентирует внимание слушателей на наиболее важных местах. Хотя, как знать, возможно, это отработанный прием опытного пропагандиста.
– Съезда как будто и не было, потому что меньшинство отказывается подчиниться его основным организационным решениям. Интеллигентский индивидуализм не понимает рабочей дисциплины и анархически отказывается от сотрудничества в центральном органе. Кустарничество боится партийной централизации и уродует первый параграф устава. Семейственность не мирится с твердой уставностью и требует оставления всей старой редакции…
Иосиф Федорович давно привык следить во время докладов за аудиторией. Он не собирается, конечно, в угоду ее реакции менять сущность доклада, но зато к концу выступления он наверняка уже будет знать, как расчленится эта небольшая группа социал-демократов.
Соколов слушает внимательно, с какой-то хитрой полуулыбкой, часто кивает головой в знак согласия, ехидно посматривает в сторону Брилинга – наверное, они уже не раз сталкивались по этим вопросам.
Хозяин дома выглядит хмурым, ерзает на стуле и, видно, готов каждую минуту выскочить со своими возражениями, ворваться в любую паузу, которую делает докладчик. Что ж, интеллигентская закваска – без спора, без потока красивых фраз и обязательных цитат ни с чем не соглашаться.
Иосиф Федорович уже порядком устал от этих ненужных словопарень, они каждый раз начинаются, как только он заканчивает свой доклад.
– Эмигрантская кружковщина в целом противопоставляет себя централизованной российской партии, потому что боится ее: партия – для нее гроб. И у страха глаза велики: централизация представляется деспотией, принципиальная твердость центра – бонапартизмом. И она в отчаянье апеллирует к демократизму, к персональному доверию, к традициям старой «Искры».
Но съездовское большинство – это и есть досъездовская старая «Искра». Она создала партию как отрицание кружковщины и семейственности, в том числе и собственной. Произошел недосмотр. Курица высидела утят.
И теперь отчаянно кудахчет на берегу, когда они уверенно поплыли. Борьба меньшинства за ЦО – это борьба за курицу-наседку, за благодушный семейный курятник, за кустарничество.
Соколов с удовольствием слушает докладчика. Мысли четкие, а убеждает он не столько словами, сколько сопоставлениями, удачно найденными параллелями.
– Меньшинство – ведь это почти половина съезда, – Брилинга все-таки прорвало, хотя он еще дипломатничает. – Значит, почти половина партии, и нельзя ее так легко скидывать со счетов. А потом Плеханов!
Плеханов – светлая голова!
Дубровинский был почти уверен, что именно в такой дипломатической форме полувопроса-полувозражения последует реплика Брилинга. Но хозяин дома вежлив в отличие от тех оппонентов, с которыми Иннокентию уже пришлось вести дискуссии. Они обычно активно не работают и к разногласиям сохраняют интерес только, так сказать, академический. В иных условиях с такими, как Брилинг, может быть, и не стоило бы полемизировать, но в Смоленске, кроме Брилинга, всего три-четыре человека членов комитета, и Брилинг среди них фигура заметная, значит, нужно ответить.
– Плеханов – светлая голова, большой политический ум и прекрасно понимает, откуда и куда дует ветер. Но его доброе сердце не может спокойно мириться с воплями растревоженного собственного гнезда… Что же касается меньшинства, то, конечно, его скидывать нельзя, но подчинить нужно! Иначе партии нет, съезд собирался впустую, ни для кого принималась программа! Тогда так и скажем: ошиблись, не доросли, поспешили, начнем сначала…
Соколову кажется, что Иннокентий устал от этих бесконечно повторяющихся возражений, от слов, от необходимости доказывать то, что ясно и без доказательств. И действительно, Дубровинский устал. А впереди еще, уже завтра, снова дорога. Случайные квартиры, тревожные ночевки на диванах, а то и прямо на полу, завтраки без обедов, чаи без ужина, и вновь полутемные вагоны третьего класса, густые запахи пота, смазных сапог, преющих портянок и кислой пищи.
Застарелая привычка в каждом новом городе ходить с оглядкой, машинально запоминать проходные дворы, вглядываться в лица и всех подозревать. И ни на минуту нельзя расслабить нервы, расстегнуть душу и просто, по-человечески, отдохнуть, пошуметь с дочками.
Соколов сцепился с Брилингом. А Иосиф Федорович пропустил, не слышал начала спора. Видно, их задела его последняя фраза насчет того, что «не доросли» и все надо начинать сначала. Они считают, что начало уже где-то в прошлом и никто не хочет почувствовать себя недорослем, но Брилинг уверен, что ошибка кроется не в созыве съезда, а в его окончании, что кто-то увлекся, затеоретизировался, оторвался от практики.
– Движение развертывается стихийно и по-разному, – Брилинг не может усидеть на месте, но в комнате тесно; вскочив со стула, он так и остается стоять. – Нельзя дирижировать этим движением из одного, и притом заграничного центра, – дирижерская палочка повиснет в воздухе.
– Аналогия от кустарничества, – Соколов говорит спокойно, немного насмешливо. – Рабочая армия не оркестр на купеческой свадьбе, а боевая сила! И генеральный штаб, а не дирижер, должен быть в безопасности.
Дубровинский молчит. Сейчас лучше не вмешиваться, этот Мирон достаточно ехиден и умен, чтобы загнать Брилинга в угол. Тогда, наверное, по первому параграфу устава не придется преть до утра, тратить слова на гимназистов и сочувствующих.
Соколов загнал-таки хозяина в угол и теперь добивает.
– Массовое движение инстинктивно ищет классовой основы – ясности, дифференцированности, отчетливости организации. Но в нем много старых пережитков от народнического бунтарства и либеральной обывательщины. Их нужно отсеять, и нужно не решето, а сито!
Двое других членов комитета не проронили ни слова. Похоже, что они даже не поняли, о чем идет речь, и им хочется спать.
Но когда дело дошло до резолюции, оказалось, что ее составить труднее, чем согласиться с выводами докладчика. Осудить первый параграф – просто, он минувшее, он устарел для российской действительности уже в тот момент, когда его принимали. А вот как быть с Мартовым? Разве война объявлена? Значит, эта резолюция не что иное, как худой мир, а он всегда хуже доброй ссоры.
Кончили поздно. Соколов уже совсем собрался уходить, как вдруг Дубровинский натянул пальто и вызвался проводить его – от духоты, дыма голова разболелась…
Смоленск спал. Ни прохожих, ни городовых, разъехались по домам извозчики, умолкли трамваи. Редкие фонари даже и не пытаются бороться с темнотой.
Крепостная стена угадывается по зловещей черной тени, тени от звезд.
Молча дошли до Блонье. Когда поравнялись с памятником Глинке, Леонид тихо взял Соколова под руку, наклонился к уху и прошептал пароль.
Василий Николаевич не удивился, что представитель ЦК предпочитает доверительно разговаривать с ним на улице, а не в квартире, пусть даже члена партийного комитета. Пароль был от Носкова. Носков интересовался ходом дел в бюро.
Разговорились. И незаметно беседа соскользнула вновь к проблемам, которые решались на съезде. Теперь Дубровинский не таясь рассказывал Мирону о загранице, о тех характерных мелочах взаимоотношений, которые, естественно, не могли найти места в докладе. И о Ленине.
Мирону не довелось с ним встретиться. Когда в 1902 году он из Костромы перебрался в Псков, Ленин был уже за границей. О нем рассказывал Лепешинский, иногда Носков. Рассказ Леонида был полнее, глубже. Чувствовалось, что этот человек близок Ильичу, знает его сокровенные мысли. И тем более неожиданным, даже невероятным, прозвучало признание, что Иннокентий никогда Ленина не видел и не разговаривал с ним.
Ильича Дубровинский почему-то называл «Дядько».
– Нашему Дядьку приходится сейчас труднее всех – один… как доезжачий на чужой псарне. Лает на него мартовская шатия на всех перекрестках и со всех сторон… А он пытается их поймать за хвост – вернуть к логике съездовских рассуждений. Исключительной настойчивости и уверенности человек! Когда ему указывают, что противники не понимают логики потому, что не хотят ее понимать, он отвечает, что не для них это делает, а для будущего, для рабочих масс, которые учатся и хотят понимать!
Соколов почувствовал себя немного но в своей тарелке, ему сразу же пришло на ум сегодняшнее совещание, брилинговская дипломатия и злополучная резолюция. И он не мог удержаться от горькой правды.
– Сегодняшняя резолюция для Дядька не поддержка!
И сам не заметил, как назвал Ильича этим ласковым и уважительным «Дядько». Леонид возразил:
– Но она подразумевает поддержку, па худой конец… на случай окончательного разрыва! Но сейчас он его не хочет, старается избежать.
– И кажется, правильно. Разрыв сейчас – это не было съезда, нет партии – она еще не претворилась в повседневную практику, не стала привычкой.
– Кстати, о практике, – Леонид даже остановился, он как бы подчеркивал этим значимость мысли, которую собирался высказать, хотя мысль могла сама по себе показаться и ординарной. – Знаете, чем больше разговариваешь с комитетами, тем несомненнее становится одно: надо туда больше рабочих. Дядько безусловно прав, и тогда будет меньше слов, больше дела! Да и слова другие пойдут.
Соколов с горечью подумал о смоленском комитете, но и то правда, где в этом городе сыщешь рабочих? А может, и не искали?
Промолчал.
Так, молча, каждый думая о своем, прошли несколько улиц, и вдруг Мирон с удивлением обнаружил, что подвел гостя к своему дому.
Дубровинскому не хотелось возвращаться, но ночевка у Мирона – вопиющее нарушение конспирации. Если все же за Иосифом Федоровичем есть хвост, то транспортное бюро будет провалено.
Соколов угадал мысль Дубровинского.
– Если уж подметка прицепилась, то все одно провалились. Достаточно того моциона, что мы только что совершили, но я поглядывал, и, по-моему, все чисто…
Тихонько поднялись в мезонин. Не зажигая огня, Мирон открыл замок и жестом пригласил гостя. Дубровинский шагнул в темноту и… отпрянул. И только сейчас Соколов вспомнил, что перед уходом развесил по всей комнате, в передней мокрые экземпляры «Искры».
Через минуту засветила лампа, и они весело рассмеялись.
– Вот так и трудимся. Частенько корзины с литературой где-то попадают в воду, потом эта литература замерзает, вот и оттаиваю, сушу. На прошлой неделе три дня носа не казал из комнат, больным сказался да от хозяйки отбивался. Она то коржики принесет, то за доктором сбегать порывается. А я в одних носках ползаю по комнатам да переворачиваю газетки. В носках, чтобы внизу шагов хворого не было слышно…
И незаметно Мирон стал подробнейше рассказывать, что, как и почему было сделано здесь, в Смоленске. Этим рассказом он и для себя подводил итог. Пока Соколов рассказывал, Дубровинский разглядывал висящие на веревке газеты. Ближайшие к нему номера были старые, досъездовские, других он не видел – темно.
Когда Мирон кончил, Дубровинский встал, прошелся по комнате, потом резко обернулся к удивленному Мирону.
– Позвольте, вы говорите, это самый последний транспорт с «Искрой»?
– Самый последний…
– Но ведь здесь еще досъездовские номера газеты?
– В том-то все и дело, газета приходит к нам этак через два-три месяца… И это еще хорошо. Вот почему ваш приезд, ваш доклад – для нас и отдушина, и окно в мир, и, извините, пассаж… Ведь в этих свежих, с позволения, листах и намека нет на раскол. Тишь, гладь, все внимание предстоящему съезду, а съезд вон когда был, потом всякие слухи. И веришь и не веришь. Прибыла газета – нет, все по-старому. Потом глядишь, когда она отпечатана… И невольно веришь слухам.
Как хорошо, что он зашел сюда, к Мирону. Теперь Дубровинскому ясно, почему многие провинциальные комитетчики были просто ошеломлены его докладом о съезде, почему резолюции комитетов такие аморфные, расплывчатые. Они ничего толком не знали. Делегаты съезда успели побывать только в центральных и самых крупных организациях. Да ведь и делегаты – кто из числа большинства, а кто и мартовцы…
Теперь он, прежде чем выступать с очередным докладом, выяснит степень информированности членов комитета.
Дубровинский честно поделился с Мироном своим недоумением, рассказал о встречах в Орле, Калуге. Рассказал и о беседе с Кржижановским в Киеве.
Соколов в ответ стал развивать давно выношенную идею о необходимости создания в крупных партийных центрах своих типографий. Он даже подвел под эту идею, так сказать, политэкономическую базу.
– Формы конспиративной организации и работы даны формами производства. Да, да, уверяю вас! Кустарь и ремесленник умирают. И не потому, чтобы они не хотели жить, а потому, что жизнь их перешагивает. И мы должны поспевать за нею. Разве может десяток рабочих центров увязаться в единое целое десятью и даже сотней гектографов? Нет, конечно. Понадобился бы новый средневековый период. А хорошая типография увяжет сотни рабочих центров. У нас многие, с позволения сказать, умники ныне пренебрежительно говорят, что это будет техническая увязка. А им, видите ли, нужна другая – идейная. Глупые кроты, через которых шагает жизнь, а они не видят ее.
Да, типографии нужны. Такие, как в Баку. Типографии, где можно было бы печатать ту же «Искру» или иной центральный орган прямо с матриц.
Дубровинский уже не жалел, что зашел сюда, в мезонин Мирона. И в таких тихих и, казалось бы, богом забытых городках, в тесных партийных квартирках можно почерпнуть очень многое для понимания практики партийной работы, столкнуться с жизнью, найти людей думающих, искренне болеющих за дело и, чего греха таить, иногда идущих впереди тех, кто там, за границей, казалось бы, делает погоду.
Да, не хватает партии практиков, организаторов, которые бы ежедневно, ежечасно были бы в деле, были бы связаны с комитетами, с рабочей массой.
Утром разбудил взъерошенный Брилинг. Дубровинский слышал, как он взволнованно говорил Мирону, что Леонида, видимо, выследили, схватили, нужно скорее все бросать и спасаться.
Соколову ничего не оставалось, как расхохотаться.
Брилинг ушел обиженный и даже не попрощался.
Дубровинский не стал дольше задерживаться в этом городе, к чему искушать судьбу.
С Мироном простился тепло, уверенный, что еще не раз их столкнут жизнь и практика революционной борьбы.
Василий Николаевич Соколов рассказал о встрече с Дубровинским много-много лет спустя после того, как она произошла. Рассказал по памяти. И конечно, слова, которые он вкладывает в уста Иосифа Федоровича, – это только пересказ Мыслей,темы бесед. Но это написано сочно.
А мысли Василий Николаевич помнил хорошо. И ему запал в сердце образ труженика партии.
Глава IV
Решил не ходить. И все же, когда на город наползли сумерки, пошел. Догадывался, гость будет говорить о II съезде – это сейчас самая больная и самая животрепещущая тема.
В небольшой уютной квартире Брилинга собрались всего четверо членов комитета, пятый был Иннокентий.
Представился «Леонидом». Сообщил, что объезжает организации с докладом о II съезде.
«Мягкий, вдумчивый взгляд, задушевный дружеский разговор и глубокая серьезность в каждом, даже шутливом, слове.
С нажимистой подкупающей мягкостью он рассказывает о результатах съезда. Как будто запросто беседует со старыми своими друзьями, а не формально докладывает по поручению официального партийного учреждения. И доклад утрачивает внушительность прерогативы, но становится непосредственнее, понятнее, задевает и волнует, как свое близкое дело…»
Леонид говорит мягко, не делает резких выпадов.
Непокорные волосы падают на высокий лоб, и время от времени он встряхивает головой, чтобы откинуть их назад. Но Соколову кажется, что этим движением докладчик как бы акцентирует внимание слушателей на наиболее важных местах. Хотя, как знать, возможно, это отработанный прием опытного пропагандиста.
– Съезда как будто и не было, потому что меньшинство отказывается подчиниться его основным организационным решениям. Интеллигентский индивидуализм не понимает рабочей дисциплины и анархически отказывается от сотрудничества в центральном органе. Кустарничество боится партийной централизации и уродует первый параграф устава. Семейственность не мирится с твердой уставностью и требует оставления всей старой редакции…
Иосиф Федорович давно привык следить во время докладов за аудиторией. Он не собирается, конечно, в угоду ее реакции менять сущность доклада, но зато к концу выступления он наверняка уже будет знать, как расчленится эта небольшая группа социал-демократов.
Соколов слушает внимательно, с какой-то хитрой полуулыбкой, часто кивает головой в знак согласия, ехидно посматривает в сторону Брилинга – наверное, они уже не раз сталкивались по этим вопросам.
Хозяин дома выглядит хмурым, ерзает на стуле и, видно, готов каждую минуту выскочить со своими возражениями, ворваться в любую паузу, которую делает докладчик. Что ж, интеллигентская закваска – без спора, без потока красивых фраз и обязательных цитат ни с чем не соглашаться.
Иосиф Федорович уже порядком устал от этих ненужных словопарень, они каждый раз начинаются, как только он заканчивает свой доклад.
– Эмигрантская кружковщина в целом противопоставляет себя централизованной российской партии, потому что боится ее: партия – для нее гроб. И у страха глаза велики: централизация представляется деспотией, принципиальная твердость центра – бонапартизмом. И она в отчаянье апеллирует к демократизму, к персональному доверию, к традициям старой «Искры».
Но съездовское большинство – это и есть досъездовская старая «Искра». Она создала партию как отрицание кружковщины и семейственности, в том числе и собственной. Произошел недосмотр. Курица высидела утят.
И теперь отчаянно кудахчет на берегу, когда они уверенно поплыли. Борьба меньшинства за ЦО – это борьба за курицу-наседку, за благодушный семейный курятник, за кустарничество.
Соколов с удовольствием слушает докладчика. Мысли четкие, а убеждает он не столько словами, сколько сопоставлениями, удачно найденными параллелями.
– Меньшинство – ведь это почти половина съезда, – Брилинга все-таки прорвало, хотя он еще дипломатничает. – Значит, почти половина партии, и нельзя ее так легко скидывать со счетов. А потом Плеханов!
Плеханов – светлая голова!
Дубровинский был почти уверен, что именно в такой дипломатической форме полувопроса-полувозражения последует реплика Брилинга. Но хозяин дома вежлив в отличие от тех оппонентов, с которыми Иннокентию уже пришлось вести дискуссии. Они обычно активно не работают и к разногласиям сохраняют интерес только, так сказать, академический. В иных условиях с такими, как Брилинг, может быть, и не стоило бы полемизировать, но в Смоленске, кроме Брилинга, всего три-четыре человека членов комитета, и Брилинг среди них фигура заметная, значит, нужно ответить.
– Плеханов – светлая голова, большой политический ум и прекрасно понимает, откуда и куда дует ветер. Но его доброе сердце не может спокойно мириться с воплями растревоженного собственного гнезда… Что же касается меньшинства, то, конечно, его скидывать нельзя, но подчинить нужно! Иначе партии нет, съезд собирался впустую, ни для кого принималась программа! Тогда так и скажем: ошиблись, не доросли, поспешили, начнем сначала…
Соколову кажется, что Иннокентий устал от этих бесконечно повторяющихся возражений, от слов, от необходимости доказывать то, что ясно и без доказательств. И действительно, Дубровинский устал. А впереди еще, уже завтра, снова дорога. Случайные квартиры, тревожные ночевки на диванах, а то и прямо на полу, завтраки без обедов, чаи без ужина, и вновь полутемные вагоны третьего класса, густые запахи пота, смазных сапог, преющих портянок и кислой пищи.
Застарелая привычка в каждом новом городе ходить с оглядкой, машинально запоминать проходные дворы, вглядываться в лица и всех подозревать. И ни на минуту нельзя расслабить нервы, расстегнуть душу и просто, по-человечески, отдохнуть, пошуметь с дочками.
Соколов сцепился с Брилингом. А Иосиф Федорович пропустил, не слышал начала спора. Видно, их задела его последняя фраза насчет того, что «не доросли» и все надо начинать сначала. Они считают, что начало уже где-то в прошлом и никто не хочет почувствовать себя недорослем, но Брилинг уверен, что ошибка кроется не в созыве съезда, а в его окончании, что кто-то увлекся, затеоретизировался, оторвался от практики.
– Движение развертывается стихийно и по-разному, – Брилинг не может усидеть на месте, но в комнате тесно; вскочив со стула, он так и остается стоять. – Нельзя дирижировать этим движением из одного, и притом заграничного центра, – дирижерская палочка повиснет в воздухе.
– Аналогия от кустарничества, – Соколов говорит спокойно, немного насмешливо. – Рабочая армия не оркестр на купеческой свадьбе, а боевая сила! И генеральный штаб, а не дирижер, должен быть в безопасности.
Дубровинский молчит. Сейчас лучше не вмешиваться, этот Мирон достаточно ехиден и умен, чтобы загнать Брилинга в угол. Тогда, наверное, по первому параграфу устава не придется преть до утра, тратить слова на гимназистов и сочувствующих.
Соколов загнал-таки хозяина в угол и теперь добивает.
– Массовое движение инстинктивно ищет классовой основы – ясности, дифференцированности, отчетливости организации. Но в нем много старых пережитков от народнического бунтарства и либеральной обывательщины. Их нужно отсеять, и нужно не решето, а сито!
Двое других членов комитета не проронили ни слова. Похоже, что они даже не поняли, о чем идет речь, и им хочется спать.
Но когда дело дошло до резолюции, оказалось, что ее составить труднее, чем согласиться с выводами докладчика. Осудить первый параграф – просто, он минувшее, он устарел для российской действительности уже в тот момент, когда его принимали. А вот как быть с Мартовым? Разве война объявлена? Значит, эта резолюция не что иное, как худой мир, а он всегда хуже доброй ссоры.
Кончили поздно. Соколов уже совсем собрался уходить, как вдруг Дубровинский натянул пальто и вызвался проводить его – от духоты, дыма голова разболелась…
Смоленск спал. Ни прохожих, ни городовых, разъехались по домам извозчики, умолкли трамваи. Редкие фонари даже и не пытаются бороться с темнотой.
Крепостная стена угадывается по зловещей черной тени, тени от звезд.
Молча дошли до Блонье. Когда поравнялись с памятником Глинке, Леонид тихо взял Соколова под руку, наклонился к уху и прошептал пароль.
Василий Николаевич не удивился, что представитель ЦК предпочитает доверительно разговаривать с ним на улице, а не в квартире, пусть даже члена партийного комитета. Пароль был от Носкова. Носков интересовался ходом дел в бюро.
Разговорились. И незаметно беседа соскользнула вновь к проблемам, которые решались на съезде. Теперь Дубровинский не таясь рассказывал Мирону о загранице, о тех характерных мелочах взаимоотношений, которые, естественно, не могли найти места в докладе. И о Ленине.
Мирону не довелось с ним встретиться. Когда в 1902 году он из Костромы перебрался в Псков, Ленин был уже за границей. О нем рассказывал Лепешинский, иногда Носков. Рассказ Леонида был полнее, глубже. Чувствовалось, что этот человек близок Ильичу, знает его сокровенные мысли. И тем более неожиданным, даже невероятным, прозвучало признание, что Иннокентий никогда Ленина не видел и не разговаривал с ним.
Ильича Дубровинский почему-то называл «Дядько».
– Нашему Дядьку приходится сейчас труднее всех – один… как доезжачий на чужой псарне. Лает на него мартовская шатия на всех перекрестках и со всех сторон… А он пытается их поймать за хвост – вернуть к логике съездовских рассуждений. Исключительной настойчивости и уверенности человек! Когда ему указывают, что противники не понимают логики потому, что не хотят ее понимать, он отвечает, что не для них это делает, а для будущего, для рабочих масс, которые учатся и хотят понимать!
Соколов почувствовал себя немного но в своей тарелке, ему сразу же пришло на ум сегодняшнее совещание, брилинговская дипломатия и злополучная резолюция. И он не мог удержаться от горькой правды.
– Сегодняшняя резолюция для Дядька не поддержка!
И сам не заметил, как назвал Ильича этим ласковым и уважительным «Дядько». Леонид возразил:
– Но она подразумевает поддержку, па худой конец… на случай окончательного разрыва! Но сейчас он его не хочет, старается избежать.
– И кажется, правильно. Разрыв сейчас – это не было съезда, нет партии – она еще не претворилась в повседневную практику, не стала привычкой.
– Кстати, о практике, – Леонид даже остановился, он как бы подчеркивал этим значимость мысли, которую собирался высказать, хотя мысль могла сама по себе показаться и ординарной. – Знаете, чем больше разговариваешь с комитетами, тем несомненнее становится одно: надо туда больше рабочих. Дядько безусловно прав, и тогда будет меньше слов, больше дела! Да и слова другие пойдут.
Соколов с горечью подумал о смоленском комитете, но и то правда, где в этом городе сыщешь рабочих? А может, и не искали?
Промолчал.
Так, молча, каждый думая о своем, прошли несколько улиц, и вдруг Мирон с удивлением обнаружил, что подвел гостя к своему дому.
Дубровинскому не хотелось возвращаться, но ночевка у Мирона – вопиющее нарушение конспирации. Если все же за Иосифом Федоровичем есть хвост, то транспортное бюро будет провалено.
Соколов угадал мысль Дубровинского.
– Если уж подметка прицепилась, то все одно провалились. Достаточно того моциона, что мы только что совершили, но я поглядывал, и, по-моему, все чисто…
Тихонько поднялись в мезонин. Не зажигая огня, Мирон открыл замок и жестом пригласил гостя. Дубровинский шагнул в темноту и… отпрянул. И только сейчас Соколов вспомнил, что перед уходом развесил по всей комнате, в передней мокрые экземпляры «Искры».
Через минуту засветила лампа, и они весело рассмеялись.
– Вот так и трудимся. Частенько корзины с литературой где-то попадают в воду, потом эта литература замерзает, вот и оттаиваю, сушу. На прошлой неделе три дня носа не казал из комнат, больным сказался да от хозяйки отбивался. Она то коржики принесет, то за доктором сбегать порывается. А я в одних носках ползаю по комнатам да переворачиваю газетки. В носках, чтобы внизу шагов хворого не было слышно…
И незаметно Мирон стал подробнейше рассказывать, что, как и почему было сделано здесь, в Смоленске. Этим рассказом он и для себя подводил итог. Пока Соколов рассказывал, Дубровинский разглядывал висящие на веревке газеты. Ближайшие к нему номера были старые, досъездовские, других он не видел – темно.
Когда Мирон кончил, Дубровинский встал, прошелся по комнате, потом резко обернулся к удивленному Мирону.
– Позвольте, вы говорите, это самый последний транспорт с «Искрой»?
– Самый последний…
– Но ведь здесь еще досъездовские номера газеты?
– В том-то все и дело, газета приходит к нам этак через два-три месяца… И это еще хорошо. Вот почему ваш приезд, ваш доклад – для нас и отдушина, и окно в мир, и, извините, пассаж… Ведь в этих свежих, с позволения, листах и намека нет на раскол. Тишь, гладь, все внимание предстоящему съезду, а съезд вон когда был, потом всякие слухи. И веришь и не веришь. Прибыла газета – нет, все по-старому. Потом глядишь, когда она отпечатана… И невольно веришь слухам.
Как хорошо, что он зашел сюда, к Мирону. Теперь Дубровинскому ясно, почему многие провинциальные комитетчики были просто ошеломлены его докладом о съезде, почему резолюции комитетов такие аморфные, расплывчатые. Они ничего толком не знали. Делегаты съезда успели побывать только в центральных и самых крупных организациях. Да ведь и делегаты – кто из числа большинства, а кто и мартовцы…
Теперь он, прежде чем выступать с очередным докладом, выяснит степень информированности членов комитета.
Дубровинский честно поделился с Мироном своим недоумением, рассказал о встречах в Орле, Калуге. Рассказал и о беседе с Кржижановским в Киеве.
Соколов в ответ стал развивать давно выношенную идею о необходимости создания в крупных партийных центрах своих типографий. Он даже подвел под эту идею, так сказать, политэкономическую базу.
– Формы конспиративной организации и работы даны формами производства. Да, да, уверяю вас! Кустарь и ремесленник умирают. И не потому, чтобы они не хотели жить, а потому, что жизнь их перешагивает. И мы должны поспевать за нею. Разве может десяток рабочих центров увязаться в единое целое десятью и даже сотней гектографов? Нет, конечно. Понадобился бы новый средневековый период. А хорошая типография увяжет сотни рабочих центров. У нас многие, с позволения сказать, умники ныне пренебрежительно говорят, что это будет техническая увязка. А им, видите ли, нужна другая – идейная. Глупые кроты, через которых шагает жизнь, а они не видят ее.
Да, типографии нужны. Такие, как в Баку. Типографии, где можно было бы печатать ту же «Искру» или иной центральный орган прямо с матриц.
Дубровинский уже не жалел, что зашел сюда, в мезонин Мирона. И в таких тихих и, казалось бы, богом забытых городках, в тесных партийных квартирках можно почерпнуть очень многое для понимания практики партийной работы, столкнуться с жизнью, найти людей думающих, искренне болеющих за дело и, чего греха таить, иногда идущих впереди тех, кто там, за границей, казалось бы, делает погоду.
Да, не хватает партии практиков, организаторов, которые бы ежедневно, ежечасно были бы в деле, были бы связаны с комитетами, с рабочей массой.
Утром разбудил взъерошенный Брилинг. Дубровинский слышал, как он взволнованно говорил Мирону, что Леонида, видимо, выследили, схватили, нужно скорее все бросать и спасаться.
Соколову ничего не оставалось, как расхохотаться.
Брилинг ушел обиженный и даже не попрощался.
Дубровинский не стал дольше задерживаться в этом городе, к чему искушать судьбу.
С Мироном простился тепло, уверенный, что еще не раз их столкнут жизнь и практика революционной борьбы.
Василий Николаевич Соколов рассказал о встрече с Дубровинским много-много лет спустя после того, как она произошла. Рассказал по памяти. И конечно, слова, которые он вкладывает в уста Иосифа Федоровича, – это только пересказ Мыслей,темы бесед. Но это написано сочно.
А мысли Василий Николаевич помнил хорошо. И ему запал в сердце образ труженика партии.
Глава IV
Известие о начале войны с Японией застало Иосифа Федоровича в дороге.
Это была страшная весть. Где-то там, далеко на востоке, уже героически погиб крейсер «Варяг», уже льется кровь. Но это только начало. Война потребует сотни тысяч человеческих жизней. Война в интересах русского капитала, во имя царских прихотей и, конечно, «врачующее» кровопускание российскому пролетариату и крестьянству, дабы обессилить их, отвлечь от революционной борьбы.
Дубровинский поспешил в Самару. Война преобразила некогда тихие приволжские станции. Шум, гам, пьяные песни и неутешные рыдания, плач детей и хриплые окрики унтеров врывались в вагон, стоило только поезду подойти к перрону. Кое-где новобранцев и запасников провожали не только плачущие жены, матери, дети, но и представители «общества». Они выползали из станционных буфетов и ресторанов, разопревшие, лоснящиеся, в лисьих шубах нараспашку. Нестройно кричали «виват» и спьяну лезли целоваться к солдатикам. Кое-кто даже пытался произносить квасные речи. От них, как от навозных жирных мух, отмахивались тоже пьяные новобранцы и бородатые запасники. Церковный синклит благословлял теплушки, в которых вместе с лошадьми двигались на восток, на бойню обреченные.
Эти картины потрясли Дубровинского. Приехав в Самару, он первым долгом засел писать листовки, листовки против войны, против кровавых мерзостей царизма.
Самарский комитет выпускает листовку за листовкой.
«Слишком дорого стоит уже русскому трудящемуся люду ненужная и неведомая ему Маньчжурия!
Долг каждого разумного человека – громко высказать свое негодование, требовать немедленного прекращения этой ужасной войны!..»
«…Требуйте мира!
Долой войну! Долой самодержавие!»
Являясь представителем ЦК в Самаре, Дубровинский делал все возможное, чтобы этот город, все Поволжье стали запевалой в борьбе против войны, а значит, и против царизма. И отчасти самарским социал-демократам это удалось. Они буквально овладели железнодорожной станцией. В каждый проходящий воинский эшелон забрасывались антивоенные листовки.
Какие только меры ни принимали местные власти, чтобы оградить солдат от соприкосновения с социал-демократами. Солдат из теплушек не выпускали. Пока эшелоны стояли в Самаре, их сторожили специальные воинские команды. К вагонам допускались только железнодорожные рабочие. Но этого было достаточно. Смазчики, ремонтники незаметно подбрасывали листовки. Полиция была бессильна.
Работу социал-демократов облегчало начавшееся брожение среди почти всех слоев общества. Еще среди крестьян, малосознательной части рабочих жива была вера в батюшку царя. Во всех неудачах, во всех безобразиях винили министров. Но если раньше тлились и даже этого не говорили вслух, то теперь уже ничего не боялись. О царе безнадежно добавляли: «Где ему знать, он, поди, газет-то не читает, только от министров и узнает, что делается…»
В общем сходились во мнении, что царь какой-то юродивый, существующий вне жизни. А всей жизнью заправляют министры, чиновники, а они все жулики и казнокрады.
Особенно усердствовала «чистая» публика, рассказывая бесчисленные анекдоты о бездарности генералов, о взятках, хищениях, об одеялах, подаренных Красному Кресту Морозовым и очутившихся на Сухаревском рынке, о корабле с изюмом, который от щедрот своих пожертвовала королева греческая и который «съели крысы» – чиновники. «Чистая» публика в отличие от «серой» честила царя-батюшку на все корки.
Повсюду чувствовалось, что Россия накануне каких-то невиданных событий.
И в это-то время в партии рабочего класса не было единства. Меньшевики раздували склоку. Разброд царил и в ЦК.
Мартын Лядов свидетельствует:
«На съезде в состав ЦК были выбраны Кржижановский, Носков и Ленгник. Ленгник вместе с Ильичем выдержал весь натиск меньшевиков на съезде Лиги и на заседании Совета партии. Вместе с Ильичем в январе 1904 г. он поднял вопрос о созыве нового съезда. Предложенная ими резолюция в этом смысле была отвергнута меньшевистской частью Совета. Совет против голосов представителей ЦК вынес резолюцию, в которой указывал, что корень разногласий в том, что в состав ЦК входят лишь представители от большевиков и что разногласия исчезнут, если большевистский ЦК кооптирует в свой состав меньшевиков.
В ноябре 1903 г., после выхода Ленина из редакции „Искры“… он был кооптирован в состав ЦК. Вместе с ним были кооптированы Красин, Гальперин (Коняга), Землячка и Зверь (М. М. Эссен). Весной 1904 г. Ленгник и Зверь были арестованы, Кржижановский вышел из ЦК, Землячка вошла в состав Одесского комитета. После этого в состав ЦК были кооптированы еще Дубровинский, Карпов и Любимов».
Да, Иосиф Федорович стал членом ЦК. И он по праву занял это высокое место.
Но ЦК в тот момент, когда Дубровинского кооптировали на заседании в городе Вильно, оказался не на высоте.
Новые члены ЦК, а также Носков из числа первой тройки признали измененный Плехановым состав редакции «Искры». Это означало уступку меньшевикам. Меньшевики были против съезда, которого потребовал Ленин, ЦК распускает Южное бюро РСДРП, высказавшееся за съезд, – еще одна уступка.
Ну, а в отношении Ленина Носков повел себя просто возмутительно. Ленину было запрещено без разрешения ЦК печататься в центральном органе, меньшевики, прибравшие к рукам налаженный большевиками транспорт, всячески тормозили пересылку ленинских работ в Россию. Ленин был лишен и права представлять ЦК за границей.
Когда была издана ленинская работа «Шаг вперед, два шага назад», меньшевики «устроили настоящую истерику и, как свидетельствовал Лядов, тайком вызвали в Женеву одного из наименее стойких членов ЦК – Носкова для переговоров с редакцией. Носков приехал в Женеву с постановлением пяти членов ЦК (Красина, Гальперина, Дубровинского, Любимова, Носкова) против съезда. Он здесь сразу повел двойственную политику.
С одной стороны, он успокаивал Ленина, что весь ЦК, и он в том числе, вполне разделяет принципиальную позицию Ильича, возмущен наглым и беспринципным поведением меньшевиков, только не хочет раскола партии и надеется мелкими уступками успокоить меньшевиков. С другой стороны, он уверял меньшевиков, что ЦК совершенно не одобряет поведения Ильича, что ЦК готов пойти на все уступки, вплоть до кооптации в ЦК меньшевистских кандидатов…»
«Ильич после предложенной им и не одобренной ЦК резолюции за съезд поставил было вопрос об уходе из ЦК и из Совета. Носков всячески упрашивал его не делать этого и считал, что будет целесообразней, если уйдет он, Носков. Ильич послал письмо всем остальным членам ЦК, в котором обстоятельно указывал, что разногласия из чисто личных, какими они были вначале, сейчас все более и более принимают принципиальный характер и что поэтому единственным партийным выходом из положения может быть только съезд. Можно быть уверенным (судя по письмам и сообщениям из России), что не менее восьми десятых съезда выскажется за нас. Впредь до выяснения вопроса в ЦК представителями его в Совете будут Ленин и Носков. Никто из них в отдельности не имеет права выступать от имени ЦК.
Ильич очень тяжело переживал этот конфликт. Именно в то время, когда ясно наметились уже принципиальные разногласия, когда масса партийных работников на местах уже начинала понимать, что это не простая драка заграничных „генералов“, а глубокой важности разногласия, определяющие весь характер деятельности партии, – в это время шатания, обнаруженные в ЦК, неизбежно грозят разрушить всю проделанную до того работу по сплочению партии».
ЦК обязал своих членов разъехаться по комитетам и агитировать против созыва III съезда.
Против съезда – это означало против Ленина. И конечно, можно представить себе состояние Дубровинского. И все же он был убежден в своей правоте, в правоте ЦК. Такие, как Иосиф Федорович, никогда не колеблются, они принимают решения или – или.
Прежде чем ехать в Харьков, Екатеринослав, Орел и Курск, Дубровинский побывал в Самаре.
Действительно, судьба, а вернее, практика революционной работы сталкивает подпольщиков друг с другом гораздо чаще, чем это хотелось бы по условиям конспирации.
Заведующему транспортно-техническим бюро в Смоленске Василию Николаевичу Соколову запомнились тот вечер и та ночь, которые он провел в обществе Дубровинского.
Когда он рассказывал представителю ЦК о работе бюро, его поразило умение Иннокентия сразу же схватывать основное, главное и уже вскоре ставить вопросы так, словно он сам работает на этом транспорте, добывает паспорта, типографский Шрифт, развозит литературу. Это, бесспорно, природный дар, талант организатора. И Соколов этот дар почувствовал, поверил в него. И они тогда расстались друзьями.
Потом долго не виделись. Настал момент, когда и Соколов почувствовал себя не слишком-то уютно в тихом Смоленске под присмотром жандармского генерала Громяки.
Потом, позже, Мирон теоретизировал:
«Всякий аппарат и всякая организация в процессе работы неизбежно начинают испытывать толчки. Как бы хорошо она ни была построена, как бы гладко ни функционировала, момент начала перебоев неустраним. В нелегальной работе в особенности. Теория вероятностей здесь имеет такое же применение, как и в математике. Данный факт должен был оцениваться… как результат начинающейся изнашиваемости аппарата: явок, квартир, взаимоотношений с окружающими…
Это была страшная весть. Где-то там, далеко на востоке, уже героически погиб крейсер «Варяг», уже льется кровь. Но это только начало. Война потребует сотни тысяч человеческих жизней. Война в интересах русского капитала, во имя царских прихотей и, конечно, «врачующее» кровопускание российскому пролетариату и крестьянству, дабы обессилить их, отвлечь от революционной борьбы.
Дубровинский поспешил в Самару. Война преобразила некогда тихие приволжские станции. Шум, гам, пьяные песни и неутешные рыдания, плач детей и хриплые окрики унтеров врывались в вагон, стоило только поезду подойти к перрону. Кое-где новобранцев и запасников провожали не только плачущие жены, матери, дети, но и представители «общества». Они выползали из станционных буфетов и ресторанов, разопревшие, лоснящиеся, в лисьих шубах нараспашку. Нестройно кричали «виват» и спьяну лезли целоваться к солдатикам. Кое-кто даже пытался произносить квасные речи. От них, как от навозных жирных мух, отмахивались тоже пьяные новобранцы и бородатые запасники. Церковный синклит благословлял теплушки, в которых вместе с лошадьми двигались на восток, на бойню обреченные.
Эти картины потрясли Дубровинского. Приехав в Самару, он первым долгом засел писать листовки, листовки против войны, против кровавых мерзостей царизма.
Самарский комитет выпускает листовку за листовкой.
«Слишком дорого стоит уже русскому трудящемуся люду ненужная и неведомая ему Маньчжурия!
Долг каждого разумного человека – громко высказать свое негодование, требовать немедленного прекращения этой ужасной войны!..»
«…Требуйте мира!
Долой войну! Долой самодержавие!»
Являясь представителем ЦК в Самаре, Дубровинский делал все возможное, чтобы этот город, все Поволжье стали запевалой в борьбе против войны, а значит, и против царизма. И отчасти самарским социал-демократам это удалось. Они буквально овладели железнодорожной станцией. В каждый проходящий воинский эшелон забрасывались антивоенные листовки.
Какие только меры ни принимали местные власти, чтобы оградить солдат от соприкосновения с социал-демократами. Солдат из теплушек не выпускали. Пока эшелоны стояли в Самаре, их сторожили специальные воинские команды. К вагонам допускались только железнодорожные рабочие. Но этого было достаточно. Смазчики, ремонтники незаметно подбрасывали листовки. Полиция была бессильна.
Работу социал-демократов облегчало начавшееся брожение среди почти всех слоев общества. Еще среди крестьян, малосознательной части рабочих жива была вера в батюшку царя. Во всех неудачах, во всех безобразиях винили министров. Но если раньше тлились и даже этого не говорили вслух, то теперь уже ничего не боялись. О царе безнадежно добавляли: «Где ему знать, он, поди, газет-то не читает, только от министров и узнает, что делается…»
В общем сходились во мнении, что царь какой-то юродивый, существующий вне жизни. А всей жизнью заправляют министры, чиновники, а они все жулики и казнокрады.
Особенно усердствовала «чистая» публика, рассказывая бесчисленные анекдоты о бездарности генералов, о взятках, хищениях, об одеялах, подаренных Красному Кресту Морозовым и очутившихся на Сухаревском рынке, о корабле с изюмом, который от щедрот своих пожертвовала королева греческая и который «съели крысы» – чиновники. «Чистая» публика в отличие от «серой» честила царя-батюшку на все корки.
Повсюду чувствовалось, что Россия накануне каких-то невиданных событий.
И в это-то время в партии рабочего класса не было единства. Меньшевики раздували склоку. Разброд царил и в ЦК.
Мартын Лядов свидетельствует:
«На съезде в состав ЦК были выбраны Кржижановский, Носков и Ленгник. Ленгник вместе с Ильичем выдержал весь натиск меньшевиков на съезде Лиги и на заседании Совета партии. Вместе с Ильичем в январе 1904 г. он поднял вопрос о созыве нового съезда. Предложенная ими резолюция в этом смысле была отвергнута меньшевистской частью Совета. Совет против голосов представителей ЦК вынес резолюцию, в которой указывал, что корень разногласий в том, что в состав ЦК входят лишь представители от большевиков и что разногласия исчезнут, если большевистский ЦК кооптирует в свой состав меньшевиков.
В ноябре 1903 г., после выхода Ленина из редакции „Искры“… он был кооптирован в состав ЦК. Вместе с ним были кооптированы Красин, Гальперин (Коняга), Землячка и Зверь (М. М. Эссен). Весной 1904 г. Ленгник и Зверь были арестованы, Кржижановский вышел из ЦК, Землячка вошла в состав Одесского комитета. После этого в состав ЦК были кооптированы еще Дубровинский, Карпов и Любимов».
Да, Иосиф Федорович стал членом ЦК. И он по праву занял это высокое место.
Но ЦК в тот момент, когда Дубровинского кооптировали на заседании в городе Вильно, оказался не на высоте.
Новые члены ЦК, а также Носков из числа первой тройки признали измененный Плехановым состав редакции «Искры». Это означало уступку меньшевикам. Меньшевики были против съезда, которого потребовал Ленин, ЦК распускает Южное бюро РСДРП, высказавшееся за съезд, – еще одна уступка.
Ну, а в отношении Ленина Носков повел себя просто возмутительно. Ленину было запрещено без разрешения ЦК печататься в центральном органе, меньшевики, прибравшие к рукам налаженный большевиками транспорт, всячески тормозили пересылку ленинских работ в Россию. Ленин был лишен и права представлять ЦК за границей.
Когда была издана ленинская работа «Шаг вперед, два шага назад», меньшевики «устроили настоящую истерику и, как свидетельствовал Лядов, тайком вызвали в Женеву одного из наименее стойких членов ЦК – Носкова для переговоров с редакцией. Носков приехал в Женеву с постановлением пяти членов ЦК (Красина, Гальперина, Дубровинского, Любимова, Носкова) против съезда. Он здесь сразу повел двойственную политику.
С одной стороны, он успокаивал Ленина, что весь ЦК, и он в том числе, вполне разделяет принципиальную позицию Ильича, возмущен наглым и беспринципным поведением меньшевиков, только не хочет раскола партии и надеется мелкими уступками успокоить меньшевиков. С другой стороны, он уверял меньшевиков, что ЦК совершенно не одобряет поведения Ильича, что ЦК готов пойти на все уступки, вплоть до кооптации в ЦК меньшевистских кандидатов…»
«Ильич после предложенной им и не одобренной ЦК резолюции за съезд поставил было вопрос об уходе из ЦК и из Совета. Носков всячески упрашивал его не делать этого и считал, что будет целесообразней, если уйдет он, Носков. Ильич послал письмо всем остальным членам ЦК, в котором обстоятельно указывал, что разногласия из чисто личных, какими они были вначале, сейчас все более и более принимают принципиальный характер и что поэтому единственным партийным выходом из положения может быть только съезд. Можно быть уверенным (судя по письмам и сообщениям из России), что не менее восьми десятых съезда выскажется за нас. Впредь до выяснения вопроса в ЦК представителями его в Совете будут Ленин и Носков. Никто из них в отдельности не имеет права выступать от имени ЦК.
Ильич очень тяжело переживал этот конфликт. Именно в то время, когда ясно наметились уже принципиальные разногласия, когда масса партийных работников на местах уже начинала понимать, что это не простая драка заграничных „генералов“, а глубокой важности разногласия, определяющие весь характер деятельности партии, – в это время шатания, обнаруженные в ЦК, неизбежно грозят разрушить всю проделанную до того работу по сплочению партии».
ЦК обязал своих членов разъехаться по комитетам и агитировать против созыва III съезда.
Против съезда – это означало против Ленина. И конечно, можно представить себе состояние Дубровинского. И все же он был убежден в своей правоте, в правоте ЦК. Такие, как Иосиф Федорович, никогда не колеблются, они принимают решения или – или.
Прежде чем ехать в Харьков, Екатеринослав, Орел и Курск, Дубровинский побывал в Самаре.
Действительно, судьба, а вернее, практика революционной работы сталкивает подпольщиков друг с другом гораздо чаще, чем это хотелось бы по условиям конспирации.
Заведующему транспортно-техническим бюро в Смоленске Василию Николаевичу Соколову запомнились тот вечер и та ночь, которые он провел в обществе Дубровинского.
Когда он рассказывал представителю ЦК о работе бюро, его поразило умение Иннокентия сразу же схватывать основное, главное и уже вскоре ставить вопросы так, словно он сам работает на этом транспорте, добывает паспорта, типографский Шрифт, развозит литературу. Это, бесспорно, природный дар, талант организатора. И Соколов этот дар почувствовал, поверил в него. И они тогда расстались друзьями.
Потом долго не виделись. Настал момент, когда и Соколов почувствовал себя не слишком-то уютно в тихом Смоленске под присмотром жандармского генерала Громяки.
Потом, позже, Мирон теоретизировал:
«Всякий аппарат и всякая организация в процессе работы неизбежно начинают испытывать толчки. Как бы хорошо она ни была построена, как бы гладко ни функционировала, момент начала перебоев неустраним. В нелегальной работе в особенности. Теория вероятностей здесь имеет такое же применение, как и в математике. Данный факт должен был оцениваться… как результат начинающейся изнашиваемости аппарата: явок, квартир, взаимоотношений с окружающими…