Страница:
Это может означать многое, и притом неприятное.
Свидетельство о дозволении «заниматься в свободные от службы часы преподаванием уроков в казенных учебных заведениях» секретарь передал ему с какой-то кривой улыбкой.
Ужели и здесь стало известно о неприятностях в лицее? Они еще далеко не окончились и могут навсегда закрыть Петрашевскому дорогу к кафедре.
Еще не имея в руках этого свидетельства, Петрашевский написал главнозаведующему лицеем принцу Ольденбургскому письмо с просьбой принять его на должность преподавателя юридических наук. Теперь, когда лицей перевели из Царского Села в Петербург, он легко может совмещать исполнение своих служебных обязанностей в министерстве с преподаванием.
Принц был несказанно удивлен прошением. Петрашевского он не знал, но знал о Петрашевском все, что можно вычитать в лицейской канцелярии. Он отказал в должностях преподавателей куда более достойным, нежели этот бывший лицеист.
Правда, Петрашевский имеет великолепную рекомендацию университета и уж, наверное, возлагает надежды на милейшего генерал-майора Броневского, сменившего на посту директора Гольтгоера. При старом директоре Петрашевскому рассчитывать было бы не на что, новый известен всему Петербургу своей добротой, служебным рвением и типичной генеральской безграмотностью.
Ну что же, пусть новый директор войдет в «ближайшее сношение» с Петрашевский.
Хоть Броневский и недалек, но должен же он понимать нежелательность пребывания этого господина в стенах Александровского лицея.
А впервых числах сентября 1844 года в лицее — «происшествие чрезвычайное».
Начальство, ничего не подозревая, но следуя уже заведенному после разгрома лицеистами царскосельского сада и избиения инспектора Оболенского обычаю, учинило обыск. И, о ужас! У одного лицеиста найдено остроумное, меткое и «возмутительное» либретто к опере-буфф «Поход в Хиву». Кого только не высмеивал автор, но особливо лиц власть предержащих.
И, конечно же, брата нынешнего министра внутренних дел — предводителя хивинской авантюры Василия Перовского.
Начались повальные допросы. Занятия срывались.
Наконец, воспитанник младшего курса Алексей Унковский признал себя автором.
Допросы продолжались, «следователей» интересовало, где этот пятнадцатилетний юнец мог набраться «суетных идей», проникнуться скепсисом в отношении веры, дерзновенным осуждением существующих общественных порядков?
Генерал Броневский принял Петрашевского.
Над огромным письменным столом склонились две лысины. Одна — маленькая, розовенькая, слегка обрамленная седым пушком, другая — огромная, величественная, искусно замазанная краской — и есть и нет ее. Одна принадлежит генералу Броневскому, сидящему за столом, другая аляповато-помпезному портрету императора Александра I, висящему над, столом.
Петрашевскому кажется, что он разговаривает с портретом. У того надтреснутый голос, а лицо холодное и неподвижное.
Генерал знает силу воздействия портрета на собеседников и охотно прячет за царской порфирой свою глупость. Если бы не его императорское величество, в бозе почивший государь, то генерал просто не знал бы, о чем говорить с Петрашевским. Как-никак кандидат юридического, а генерал из всей юриспруденции только и усвоил: провинившихся в карцер, на гауптвахту.
Этим шалунам лицеистам частенько приходится одумываться в карцере.
Принц задал генералу задачку — поговорить с Петрашевским. О чем с ним говорить? Ведь выяснилось же, что безнравственный мальчишка Унковский сговорил его внука Константинова да Александра Бантыша. И эти бездельники, отправляясь на праздники к родственникам, по пути забегали к нему, Петрашевскому.
От него, от него они набрались предерзостных настроений. Он прельстил их умы обаянием новых идей.
— Бываете ли вы у святого причастия?
Или генерал действительно глуп, или все говорится с задней мыслью. Петрашевский смотрит на портрет императора. Царь немного склонил голову набок, и приятная полуулыбка раздвинула его рот.
Это плохо. С полуулыбкой, император отправлял людей на казнь.
Генерал встал.
О беседе с господином Петрашевским он будет иметь честь доложить принцу.
Петрашевский понял, что ему отказано.
«Происшествие» в лицее могло плохо окончиться для начальства. Хотя лично принцу Ольденбургскому ничего не угрожало, но «либеральные выходки» учеников, состоящих под его попечительством, накладывали тень и на члена императорской фамилии.
Константинова высекли, Бантыша исключили еще до всей этой истории с либретто, ну, а Унковского «за безнравственное поведение» изгнали, хотя сам виновный считал, что отделался легко.
Но как донести властям об этих прискорбных событиях? Ведь если с. — петербургский генерал-губернатор Кавелин назначит ревизию в лицее, то мало ли еще какие прегрешения откроются. Лицеисты читают запрещенные книги, и воспитатели никак не могут обнаружить, где они их добывают. Захаживают учащиеся и в дома, которые давно состоят на подозрении у полиции.
И принца осенило. Петрашевский! Всему вина этот человек. Обратить внимание генерал-губернатора и Третьего отделения на Петрашевского и отвлечь их взоры от лицея.
Генерал-губернатор до сей поры никогда не слышал фамилии Петрашевский. Принц считает, что пребывание этого человека в Петербурге даже опасно для воспитанников учебных заведений. Принц в личной беседе с Кавелиным настаивает на своем мнении и очень глухо при этом ссылается на «происшествие».
Кавелин ничем не обнадежил инспектора лицея.
Но, помимо генерал-губернатора, есть еще и Третье отделение.
Шеф жандармов, граф Орлов, отнесся к доносу принца более внимательно. Как-никак член императорской фамилии просит «унять» «говоруна».
За Петрашевским был учрежден секретный надзор, с тем чтобы разведать, какого он «поведения, какие знакомства, кто бывает у него в гостях и чем занимаются».
Два месяца шпионы личной канцелярии его императорского величества принюхивались к домику в Коломне, подслушивали в министерстве, выспрашивали… и ничего предосудительного обнаружить не смогли.
Петрашевский чувствовал что вокруг него увиваются какие-то подозрительные личности, плетется паутина. Он стал немного осторожней и уже больше не делал попыток получить преподавательское место в казенных учебных заведениях.
Глава третья
Свидетельство о дозволении «заниматься в свободные от службы часы преподаванием уроков в казенных учебных заведениях» секретарь передал ему с какой-то кривой улыбкой.
Ужели и здесь стало известно о неприятностях в лицее? Они еще далеко не окончились и могут навсегда закрыть Петрашевскому дорогу к кафедре.
Еще не имея в руках этого свидетельства, Петрашевский написал главнозаведующему лицеем принцу Ольденбургскому письмо с просьбой принять его на должность преподавателя юридических наук. Теперь, когда лицей перевели из Царского Села в Петербург, он легко может совмещать исполнение своих служебных обязанностей в министерстве с преподаванием.
Принц был несказанно удивлен прошением. Петрашевского он не знал, но знал о Петрашевском все, что можно вычитать в лицейской канцелярии. Он отказал в должностях преподавателей куда более достойным, нежели этот бывший лицеист.
Правда, Петрашевский имеет великолепную рекомендацию университета и уж, наверное, возлагает надежды на милейшего генерал-майора Броневского, сменившего на посту директора Гольтгоера. При старом директоре Петрашевскому рассчитывать было бы не на что, новый известен всему Петербургу своей добротой, служебным рвением и типичной генеральской безграмотностью.
Ну что же, пусть новый директор войдет в «ближайшее сношение» с Петрашевский.
Хоть Броневский и недалек, но должен же он понимать нежелательность пребывания этого господина в стенах Александровского лицея.
А впервых числах сентября 1844 года в лицее — «происшествие чрезвычайное».
Начальство, ничего не подозревая, но следуя уже заведенному после разгрома лицеистами царскосельского сада и избиения инспектора Оболенского обычаю, учинило обыск. И, о ужас! У одного лицеиста найдено остроумное, меткое и «возмутительное» либретто к опере-буфф «Поход в Хиву». Кого только не высмеивал автор, но особливо лиц власть предержащих.
И, конечно же, брата нынешнего министра внутренних дел — предводителя хивинской авантюры Василия Перовского.
Начались повальные допросы. Занятия срывались.
Наконец, воспитанник младшего курса Алексей Унковский признал себя автором.
Допросы продолжались, «следователей» интересовало, где этот пятнадцатилетний юнец мог набраться «суетных идей», проникнуться скепсисом в отношении веры, дерзновенным осуждением существующих общественных порядков?
Генерал Броневский принял Петрашевского.
Над огромным письменным столом склонились две лысины. Одна — маленькая, розовенькая, слегка обрамленная седым пушком, другая — огромная, величественная, искусно замазанная краской — и есть и нет ее. Одна принадлежит генералу Броневскому, сидящему за столом, другая аляповато-помпезному портрету императора Александра I, висящему над, столом.
Петрашевскому кажется, что он разговаривает с портретом. У того надтреснутый голос, а лицо холодное и неподвижное.
Генерал знает силу воздействия портрета на собеседников и охотно прячет за царской порфирой свою глупость. Если бы не его императорское величество, в бозе почивший государь, то генерал просто не знал бы, о чем говорить с Петрашевским. Как-никак кандидат юридического, а генерал из всей юриспруденции только и усвоил: провинившихся в карцер, на гауптвахту.
Этим шалунам лицеистам частенько приходится одумываться в карцере.
Принц задал генералу задачку — поговорить с Петрашевским. О чем с ним говорить? Ведь выяснилось же, что безнравственный мальчишка Унковский сговорил его внука Константинова да Александра Бантыша. И эти бездельники, отправляясь на праздники к родственникам, по пути забегали к нему, Петрашевскому.
От него, от него они набрались предерзостных настроений. Он прельстил их умы обаянием новых идей.
— Бываете ли вы у святого причастия?
Или генерал действительно глуп, или все говорится с задней мыслью. Петрашевский смотрит на портрет императора. Царь немного склонил голову набок, и приятная полуулыбка раздвинула его рот.
Это плохо. С полуулыбкой, император отправлял людей на казнь.
Генерал встал.
О беседе с господином Петрашевским он будет иметь честь доложить принцу.
Петрашевский понял, что ему отказано.
«Происшествие» в лицее могло плохо окончиться для начальства. Хотя лично принцу Ольденбургскому ничего не угрожало, но «либеральные выходки» учеников, состоящих под его попечительством, накладывали тень и на члена императорской фамилии.
Константинова высекли, Бантыша исключили еще до всей этой истории с либретто, ну, а Унковского «за безнравственное поведение» изгнали, хотя сам виновный считал, что отделался легко.
Но как донести властям об этих прискорбных событиях? Ведь если с. — петербургский генерал-губернатор Кавелин назначит ревизию в лицее, то мало ли еще какие прегрешения откроются. Лицеисты читают запрещенные книги, и воспитатели никак не могут обнаружить, где они их добывают. Захаживают учащиеся и в дома, которые давно состоят на подозрении у полиции.
И принца осенило. Петрашевский! Всему вина этот человек. Обратить внимание генерал-губернатора и Третьего отделения на Петрашевского и отвлечь их взоры от лицея.
Генерал-губернатор до сей поры никогда не слышал фамилии Петрашевский. Принц считает, что пребывание этого человека в Петербурге даже опасно для воспитанников учебных заведений. Принц в личной беседе с Кавелиным настаивает на своем мнении и очень глухо при этом ссылается на «происшествие».
Кавелин ничем не обнадежил инспектора лицея.
Но, помимо генерал-губернатора, есть еще и Третье отделение.
Шеф жандармов, граф Орлов, отнесся к доносу принца более внимательно. Как-никак член императорской фамилии просит «унять» «говоруна».
За Петрашевским был учрежден секретный надзор, с тем чтобы разведать, какого он «поведения, какие знакомства, кто бывает у него в гостях и чем занимаются».
Два месяца шпионы личной канцелярии его императорского величества принюхивались к домику в Коломне, подслушивали в министерстве, выспрашивали… и ничего предосудительного обнаружить не смогли.
Петрашевский чувствовал что вокруг него увиваются какие-то подозрительные личности, плетется паутина. Он стал немного осторожней и уже больше не делал попыток получить преподавательское место в казенных учебных заведениях.
Глава третья
Комнаты дома на Морской у Синего моста напоминали картинную галерею. Мифологические сюжеты, портреты в романтической манере Кипренского. Обольстительные «вакханки». «Купальщицы» брызгаются водой и свежими, сочными, яркими красками. Все картины подписаны одним именем — Николая Аполлоновича Майкова, академика живописи. Дух классицизма и обеспеченности царит в этом доме.
Два сына, академика — Аполлон и Валериан — не унаследовали от отца ни склонности, ни таланта живописца. Оба они одержимы страстью к литературе.
Аполлон пишет «антологические стихи». Традиционные мифологические образы. Немного слащавые, но, бесспорно, оригинальные строки как бы иллюстрируют полотна старшего Майкова. Валериан не интересуется античностью, зато прекрасно знает политическую экономию. В 1842 году он закончил юридический факультет Петербургского университета. Потом семь месяцев прожил в Германии, Италии, Франции, продолжая совершенствовать свои познания в философии, политической экономии, истории.
Валериан Майков готовится стать литературным критиком. Будучи человеком самонадеянным, он всерьез рассчитывает на славу не меньшую, чем у Белинского, но достичь ее собирается иными путями, разрабатывая новую «экспериментальную эстетику», требующую от искусства пропаганды практических знаний.
Майков скептически относится к современным системам социалистов, не верит в возможность и необходимость уничтожения частной собственности, частного дохода и даже считает, что это противоречит прогрессивному развитию людей.
В 1844 году Валериан еще не успел поведать свои взгляды читающей публике, но искал к этому случая.
И случай подвернулся. В 1844 году группа литераторов, в том числе и Аполлон Майков, задумала издать энциклопедический словарь.
Валериан взялся за составление словника.
Он предъявлял очень высокие и серьезные требования к энциклопедическим словарям. Тем более что потребность в них остро ощущалась в эти годы пробуждения интересов читающих людей ко всем явлениям общественно-политической, научной и философской мысли.
Майков задумал словарь с явно философским уклоном, чтобы оповестить всех о новых идеях и способствовать «уничтожению устарелых» представлений.
Валериан Николаевич считал необходимым пронизать всю энциклопедию «единой общей мыслью», то есть дать освещение слов, понятий, явлений с определенных философских позиций. У него перед глазами был пример энциклопедии Пьера Леру и Ж. Рейно. Пьер Леру использовал энциклопедию для пропаганды социалистических и демократических идей и менее всего заботился, насколько его издание отвечает справочному назначению.
Но Майкова постигла неудача. Издатели были знакомы с учением Леру и отнюдь не сочувствовали ему.
Валериан вынужден был прекратить сотрудничество с консервативными литераторами. Но идея издать пропагандистский энциклопедический словарь продолжала занимать и тревожить его.
Петрашевский анализировал свои неудачи. Почему ему не доверили ведение журнала, почему он оказался неподходящим лицом для преподавания в лицее?
Ответ напрашивался сам. Видимо, образ его мыслей, его убеждения, столь резко расходящиеся с официальной идеологией, стали известны не только ближайшим знакомым, но и лицам, от которых во многом зависят судьбы верноподданных Российской империи. Он должен был честно признать, что не делал попыток скрывать эти мысли и убеждения. Они ничего бы не стоили, если бы оставались только при нем и не стали достоянием многих.
Но разве он делал какие-либо сознательные попытки пропагандировать эти идеи? Нет! Не скрывать мысли — это еще не значит их пропагандировать. А между тем те, кто умеет слушать, очень быстро их восприняли и сделали насчет Петрашевского соответствующие выводы.
Но ведь должны же быть люди, которым так же, как и ему, близки идеалы социалистического переустройства человеческого общества, кто видит страшные, гангренозные язвы отечества и болеет за него душой. Есть, есть такие люди! И их немало. Но они, вероятно, до поры до времени таятся. Быть может, присматриваются к Петрашевскому.
Он должен собрать их вместе.
И Петрашевский не стал осторожничать, прятаться. Он продолжал «открывать» людей. Это было не так-то просто — многие не хотели быть откровенными, приглядывались к «неутомимому говоруну», стараясь разобраться в нем. Не дай бог попасться на какую-либо провокацию.
Петрашевский искал людей повсюду. Он терпеть не мог карт и редко посещал гостиные, где жизнь сосредотачивалась вокруг зеленых ломберных столиков. Но уж если садился за карты, играя «по маленькой», то делал это с увлечением, с азартом. В клубах, где без карточной игры не знали, куда себя девать, Петрашевскии заводил разговоры и внимательно следил, кто прислушивается к его словам, кто им сочувствует.
У него еще не было какого-либо определенного плана, но не пропагандировать он не мог. И здесь тоже сказывалась его порывистая, увлекающаяся натура.
Потомственный дворянин Петрашевскии охотно посещал мещанское танцевальное общество, хотя не мог похвастаться успехами в искусстве шарканья по паркету. Бывал он и в танцевальных классах. И всюду вглядывался в людей.
Обедая в отелях или у знакомых, он часто забывал о еде, пускаясь в споры. И спорил с задором, взахлеб, но без обидных для собеседника выпадов, с неизменным радушием. Вступая в спор, Петрашевскии иногда нарочно высказывал крайние мнения, чтобы его оппонент разгорячился и выговорился до конца. Это была разведка боем. Поэтому-то Петрашевскии спокойно выслушивал любую критику в свой адрес и забывал о человеке, если тот оказывался глупцом, рутинером или просто равнодушным.
Круг знакомых расширялся день ото дня. Петрашевскии вспоминал лицейских однокашников и неожиданно после нескольких лет совершенного о них неведения, никогда не встречаясь с ними в обществе, вдруг забредал к обеду, шел с визитом в праздник. У него не было близких друзей, да он и не стремился теперь их завести. Где-то когда-то Михаил Васильевич вычитал, что «в характере животных слабых ходить стадами, сильных — одиноко».
А Петрашевскии был сильный. Одиночество его не угнетало, хотя иногда тоска по близкой «теплой» душе прорывалась и у этого железного человека. Никто не знал, что ночами, читая, думая, он вдруг останавливался на какой-то поразившей его мысли, фразе, слове, начинал их повторять, повторять, пока не находил внутреннего ритма. И его тянуло записать этот ритм на бумаге, выразить словами. Так складывались немного неуклюжие и очень рационалистические строфы. «И никто обо мне, как седой старине, не расскажет потомкам далеким. Умру я, как жил, средь людей одиноким».
А молодость подкарауливала на каждом шагу. Она скрашивала неряшливость костюма, светилась в прищуре умных черных глаз, любила шутку, острое слово. Родители втайне мечтали женить сына и нет-нет да присматривали «подходящую партию».
Петрашевскии и сам иногда чувствовал брожение в крови, становился задумчив, тщательно расчесывал бородку и изменял сомбреро, но уверял себя, что если он и заведет «интрижку», то только «с чисто политической целью, чтобы увлечь женщину своими идеями».
Невысоко ставя умственные способности прекрасного пола, Михаил Васильевич отдавал должное пропагандистскому искусству женщин. Не красноречие, не убежденность, а какая-то дьявольская сила сидит у них внутри. И если сами женщины для осуществления идеалов были непригодны, с его точки зрения, то как разносчики идей они, бесспорно, превосходили мужчин.
Богатая вдовушка с 5 тысячами крепостных охотно стала бы женою Петрашевского. Но ее приданое имело один изъян. Оно заключалось в рабских душах. Петрашевскии хотел их использовать «для общего блага», вдовушка заботилась только о своем.
Свадьба не состоялась.
Штабс-капитан Николай Сергеевич Кирилов служил в гвардейской артиллерии, но к пушкам имел отношение самое косвенное. Он служил «по учебной части» Павловского кадетского корпуса, не был чужд изящной словесности, а также состоял секретарем Общества посещения бедных.
Кто внушил штабс-капитану мысль предпринять издание «Карманного словаря иностранных слов, вошедших в состав русского языка», Петрашевский не знал, но объявление о начале этого издания, появившееся 24 декабря 1844 года в «Русском инвалиде», его заинтересовало.
Михаил Васильевич навел справки и, к своему удовольствию, убедился, что в издании «Словаря» участвуют Валериан Майков и Роман Штрандман. Оба учились в Петербургском университете. И если окончить университет Роман Штрандман не сумел по обстоятельствам семейным, то, во всяком случае, был другом Валериана Майкова. А с Валерианом Петрашевского познакомил его брат — Аполлон.
Михаил Васильевич держал экзамен вместе с Аполлоном и даже интересовался его поэтическими начинаниями. Но Майков-поэт не импонировал Петрашевскому.
Михаил Васильевич считал, что существуют «три рода поэзии: поэзия мысли, чувства и слова». Он «часто встречал последнюю, реже вторую в соединении с последней и весьма редко первую с двумя последними в стройном гармоническом сочетании». Майков, по мнению Петрашевского, был мастером поэзии слова. Ни чувств, ни мысли он в стихотворениях Майкова не обнаружил.
Штабс-капитан, предпринимая издание «Словаря», преследовал прежде всего коммерческие, а не просветительные цели. Он не мог привлечь к участию в «Словаре» видных ученых, так как последние потребовали бы слишком большое вознаграждение. И когда перед капитаном-предпринимателем предстал кандидат юридического факультета, да еще с рекомендацией Валериана Майкова, то Кирилов был несказанно обрадован.
Конечно, издатель целиком полагается на просвещенность молодых людей, но…
Петрашевский успокоил капитана. Он человек состоятельный, и гонорар, который будет ему причитаться за статьи, уважаемый Николай Сергеевич (установит сам.
Господи, штабс-капитан и не мог мечтать о лучшем.
Словник Валериан Майков уже составил, но взял себе далеко не все слова, равно как и Штрандман.
Петрашевский внимательно вчитывался в словник. Да, Майков хочет авторствовать в большинстве статей, связанных с вопросами философии и эстетики. «Анализ и синтез», «Авторитет», «Идеализм», «Журнал», «Критика», «Ландшафтная живопись», «Лаокоон», «Лирика», «Лирическая поэзия», «Литература», «Материализм», «Ода». На долю Штрандмана пришлись: «Естественное состояние», «Анархия», «Дагерротип», «Химия», «Администрация».
Большинство статей мировоззренческих уже распределено. И поэтому Петрашевскому ничего не остается, как написать о словах, на которые не нашлось авторов. Может быть, Кирилов не будет возражать, если Михаил Васильевич — конечно, без всякого дополнительного вознаграждения — возьмет на себя и редактирование?
Николай Сергеевич только собирался сделать такое предложение.
Валериан Майков был не удовлетворен своей работой над «Словарем». Во-первых, даже не успев еще столкнуться с цензурой, он заранее угадывал ее возражения и заранее старался их обойти. При этом приходилось смазывать критику социального устройства общества, где царит неравенство, где люди трудятся не по призванию, а лишь для того, чтобы добыть кусок хлеба, и не знают «блаженного пользования жизнью». А в черновиках все звучало так остро, так обличительно.
Во-вторых, Валериан не был в восторге от того, что Кирилов передоверил редактирование словаря Петрашевскому. Хотя Майков и не даст новому редактору «калечить» свои статьи, но ведь не он один их пишет. Такие, как Кропотов, протестовать не будут. Да и сам Петрашевский выступает как автор. А его-то уже никто не станет редактировать. Значит, в «Словаре» появится разностильность и разномыслие.
Майков едва помнит Михаила Васильевича по университету, но знает со слов брата, что человек он беспокойный, приверженец новейших социалистических систем, к которым Майков относится со скептицизмом.
Первый выпуск «Карманного словаря» вышел в свет в апреле 1845 года. 176 страниц петитом в два столбца. Всего 1 424 слова от буквы «А» до «Map».
«Словарь» буквально обрывается на полуслове.
Майков так и не позволил Петрашевскому пройтись редакторским пером по своим статьям. Они благополучно миновали цензуру, но получились бледные и в большей своей части ограничивались краткой справкой о слове. Там же, где необходимы были философские или эстетические комментарии, Майков выступил как глашатай агностицизма, проповедник пассивного, созерцательного отношения к искусству, к действительности. О пропагандистском боевом задоре и говорить не приходится!
Майков потерял интерес к «Словарю». Толстый журнал — вот поприще, на котором он сможет полностью развернуться. Ему предлагают соредакторство в «Финском вестнике».
Между тем Кирилов настаивает на продолжении «Словаря».
Ведь заметили его, заметили!
Сам Белинский дал сочувственный отзыв. Великий критик назвал первый опыт «превосходным», отметил ум и знания составителей. И призвал всех и каждого «запасаться» «Словарем».
Но Майков от дальнейшей работы отказался. Отказался и Штрандман.
И Петрашевский сделался полновластным хозяином в «Словаре». Он готовил его второй выпуск.
Баласогло долго приглядывался к Петрашевскому. Он боялся и на сей раз обмануться.
Но нет, Петрашевский не способен на «злодеяния». У него душа благородная, возвышенная, а к тому же, несмотря на некоторую эксцентричность, Михаил Васильевич воспитан, и по своему обхождению он, если пожелает того, может быть безукоризнен.
Знакомство состоялось.
И вот сегодня вечером Александр Пантелеимонович приглашен к Петрашевскому на журфикс.
Михаил Васильевич завел журфиксы совсем недавно, после смерти отца, когда окончательно отделился от матушки и сестер и переселился в деревянный домик в Коломне.
Петрашевский предупредил, что будут несколько его старинных знакомых по лицею и университету. Все больше начинающие литераторы, ученые. Собрание без претензий, и Александр Пантелеимонович должен чувствовать себя хорошо.
А потом книги. Это главная приманка, и большинство посетителей коломенского дома привлекает не сам хозяин, а его библиотека.
Александр Пантелеимонович свернул с Невского на Садовую и сразу сбавил шаг. Садовая освещалась скверно. Тротуар выбился, и после холодного осеннего дождика лужи предательски подстерегали жертвы в темных и кажущихся ровными местах.
На Английском проспекте ни души. Покровская площадь и вовсе утонула в грязи и безмолвии. А ведь еще не поздно — девятый час.
Коломна. Странное название для Петербурга. Баласогло даже поинтересовался, откуда это подмосковное, уездное, попало в столицу. Оказалось, что петербургская Коломна к подмосковной не имеет никакого отношения.
Когда-то, вскоре после смерти Петра I, приехал в Россию архитектор и инженер итальянец Джоменико Трезини и начал осушать болото на этом вот месте. На болоте рос лес, и нужно было вырубать длинные просеки.
Трезини называл просеки по-итальянски — «колонны». Но для мастеровых, поминавших болота тяжелым русским словом, «колонны» не звучали. И просеки тотчас переименовали в «Коломны». Так и запомнилась будущим жителям С.-Петербурга эта местность — Коломла.
Хорошо, что Петрашевский указал ориентир — большой пятиэтажный дом, выходящий на угол Покровской площади и Садовой, иначе Александр Пантелеймонович и не заметил бы в этой осенней хмари и тьме маленького двухэтажного строения.
Крыльцо покосилось. Ступени скрипят так, что, кажется, вот-вот рухнут даже под его тяжестью. А Александр Пантелеймонович далеко не богатырь да и ростом невелик. Вонючий ночник коптит конопляным маслом. Запах не из приятных.
Петрашевский радушно встречает гостя. Баласогло немного запоздал, почти все, кто пожелал, собрались.
В «гостиной» раскрытый ломберный столик неприятно резанул глаз зеленым полем сукна. Как будто боевая позиция и с минуты на минуту явятся полководцы, чтобы начать баталию. Но на столе не видно карт.
У стены рыночный диван, несколько таких же стульев.
Вот и все.
Из-за дверей в другую комнату слышны голоса, а в щели пробивается табачный дым.
Кабинет хозяина поражает рабочим беспорядком. Раскрытые книги валяются на подоконнике, грудятся по стульям, теснятся на письменном столе. Много шкафов, этажерок, простых деревянных полок.
И всюду книги, книги!
А на диванчике, стульях и даже верхом на каком-то ящике или комоде сидят молодые люди.
Баласогло никого не знает. Петрашевский знакомит.
Валериан Майков. Баласогло слышал о нем. Но почему-то представлял этого человека, «надежду русской критики», совсем другим и, во всяком случае, не таким болезненным, хилым, с землистым цветом лица. Но, может быть, виноваты свечи?
Пожалуй, нет — рядом с ним примостился совсем еще юноша с румянцем во всю щеку. Он, видимо, жадно слушал — приход Баласогло прервал разговор, и в глазах юноши еще не остыло раздумье.
Это Михаил Евграфович Салтыков.
Верхом на ящике-комоде примостился блондин, стройный, с бледным и, как отметил про себя Александр Пантелеймонович, «туманным ликом».
Мягкие, плавные движения. Вошедший в привычку поворот головы, чтобы уши не пропустили ни слова, беззвучное шевеление губ.
«Поэт», — решил Баласогло и не ошибся.
Перед ним был Александр Николаевич Плещеев. Поэт, еще не успевший попасть в большую литературу.
У окна долговязый мужчина. В руках у него какая-то книга. Баласогло кивнула маленькая голова на длинной шее. Данилевский.
В книжных шкафах рылись еще двое молодых людей.
Александр Пантелеймонович не мог сразу запомнить всех. Но по непринужденности, с какою порхал по кабинету разговор, острой шутке он понял, что присутствующие уже знакомы друг с другом, кое-кто называл хозяина на «ты», и никто не собирался председательствовать, произносить речи или требовать к себе исключительного внимания.
В «гостиной» гремела посуда. Петрашевский, извиняясь перед гостями, несколько раз исчезал из кабинета.
Часам к двенадцати, когда Майков уже начал посматривать на циферблат, а Роман Штрандман откровенно заявил, что ему до дома добираться добрый час, Петрашевский распахнул двери.
— Прошу к столу! Хозяйки в доме нет, а потому…
Ужин действительно был холостяцкий. Закуски, вина, что-то горячее составлены в беспорядке. Каждый уселся туда, где ему удобней, и никто не предлагал тостов, не ожидал, когда наполнят его тарелку, рюмку.
Расходились поздно. Александр Пантелеймонович вдруг обнаружил, что почти у всех гостей в руках книги. Только он не успел осмотреть библиотеку и взять у любезного хозяина что-либо почитать.
Журфиксы Петрашевского, прибавившего теперь, после смерти отца, еще фамилию Буташевич, открыты для всех желающих. Конечно, в первое время его гости должны освоиться, познакомиться друг с другом, обрести взаимное доверие и разговориться. Михайл Васильевич не делает тайны из своих приемов, и поэтому на них непременно появятся случайные люди, которых выгоняет из дому скука. Но случайные быстро отсеются: Михаил Васильевич собирает знакомых не для того, чтобы угощать их сигарами и дешевыми ужинами.
Два сына, академика — Аполлон и Валериан — не унаследовали от отца ни склонности, ни таланта живописца. Оба они одержимы страстью к литературе.
Аполлон пишет «антологические стихи». Традиционные мифологические образы. Немного слащавые, но, бесспорно, оригинальные строки как бы иллюстрируют полотна старшего Майкова. Валериан не интересуется античностью, зато прекрасно знает политическую экономию. В 1842 году он закончил юридический факультет Петербургского университета. Потом семь месяцев прожил в Германии, Италии, Франции, продолжая совершенствовать свои познания в философии, политической экономии, истории.
Валериан Майков готовится стать литературным критиком. Будучи человеком самонадеянным, он всерьез рассчитывает на славу не меньшую, чем у Белинского, но достичь ее собирается иными путями, разрабатывая новую «экспериментальную эстетику», требующую от искусства пропаганды практических знаний.
Майков скептически относится к современным системам социалистов, не верит в возможность и необходимость уничтожения частной собственности, частного дохода и даже считает, что это противоречит прогрессивному развитию людей.
В 1844 году Валериан еще не успел поведать свои взгляды читающей публике, но искал к этому случая.
И случай подвернулся. В 1844 году группа литераторов, в том числе и Аполлон Майков, задумала издать энциклопедический словарь.
Валериан взялся за составление словника.
Он предъявлял очень высокие и серьезные требования к энциклопедическим словарям. Тем более что потребность в них остро ощущалась в эти годы пробуждения интересов читающих людей ко всем явлениям общественно-политической, научной и философской мысли.
Майков задумал словарь с явно философским уклоном, чтобы оповестить всех о новых идеях и способствовать «уничтожению устарелых» представлений.
Валериан Николаевич считал необходимым пронизать всю энциклопедию «единой общей мыслью», то есть дать освещение слов, понятий, явлений с определенных философских позиций. У него перед глазами был пример энциклопедии Пьера Леру и Ж. Рейно. Пьер Леру использовал энциклопедию для пропаганды социалистических и демократических идей и менее всего заботился, насколько его издание отвечает справочному назначению.
Но Майкова постигла неудача. Издатели были знакомы с учением Леру и отнюдь не сочувствовали ему.
Валериан вынужден был прекратить сотрудничество с консервативными литераторами. Но идея издать пропагандистский энциклопедический словарь продолжала занимать и тревожить его.
Петрашевский анализировал свои неудачи. Почему ему не доверили ведение журнала, почему он оказался неподходящим лицом для преподавания в лицее?
Ответ напрашивался сам. Видимо, образ его мыслей, его убеждения, столь резко расходящиеся с официальной идеологией, стали известны не только ближайшим знакомым, но и лицам, от которых во многом зависят судьбы верноподданных Российской империи. Он должен был честно признать, что не делал попыток скрывать эти мысли и убеждения. Они ничего бы не стоили, если бы оставались только при нем и не стали достоянием многих.
Но разве он делал какие-либо сознательные попытки пропагандировать эти идеи? Нет! Не скрывать мысли — это еще не значит их пропагандировать. А между тем те, кто умеет слушать, очень быстро их восприняли и сделали насчет Петрашевского соответствующие выводы.
Но ведь должны же быть люди, которым так же, как и ему, близки идеалы социалистического переустройства человеческого общества, кто видит страшные, гангренозные язвы отечества и болеет за него душой. Есть, есть такие люди! И их немало. Но они, вероятно, до поры до времени таятся. Быть может, присматриваются к Петрашевскому.
Он должен собрать их вместе.
И Петрашевский не стал осторожничать, прятаться. Он продолжал «открывать» людей. Это было не так-то просто — многие не хотели быть откровенными, приглядывались к «неутомимому говоруну», стараясь разобраться в нем. Не дай бог попасться на какую-либо провокацию.
Петрашевский искал людей повсюду. Он терпеть не мог карт и редко посещал гостиные, где жизнь сосредотачивалась вокруг зеленых ломберных столиков. Но уж если садился за карты, играя «по маленькой», то делал это с увлечением, с азартом. В клубах, где без карточной игры не знали, куда себя девать, Петрашевскии заводил разговоры и внимательно следил, кто прислушивается к его словам, кто им сочувствует.
У него еще не было какого-либо определенного плана, но не пропагандировать он не мог. И здесь тоже сказывалась его порывистая, увлекающаяся натура.
Потомственный дворянин Петрашевскии охотно посещал мещанское танцевальное общество, хотя не мог похвастаться успехами в искусстве шарканья по паркету. Бывал он и в танцевальных классах. И всюду вглядывался в людей.
Обедая в отелях или у знакомых, он часто забывал о еде, пускаясь в споры. И спорил с задором, взахлеб, но без обидных для собеседника выпадов, с неизменным радушием. Вступая в спор, Петрашевскии иногда нарочно высказывал крайние мнения, чтобы его оппонент разгорячился и выговорился до конца. Это была разведка боем. Поэтому-то Петрашевскии спокойно выслушивал любую критику в свой адрес и забывал о человеке, если тот оказывался глупцом, рутинером или просто равнодушным.
Круг знакомых расширялся день ото дня. Петрашевскии вспоминал лицейских однокашников и неожиданно после нескольких лет совершенного о них неведения, никогда не встречаясь с ними в обществе, вдруг забредал к обеду, шел с визитом в праздник. У него не было близких друзей, да он и не стремился теперь их завести. Где-то когда-то Михаил Васильевич вычитал, что «в характере животных слабых ходить стадами, сильных — одиноко».
А Петрашевскии был сильный. Одиночество его не угнетало, хотя иногда тоска по близкой «теплой» душе прорывалась и у этого железного человека. Никто не знал, что ночами, читая, думая, он вдруг останавливался на какой-то поразившей его мысли, фразе, слове, начинал их повторять, повторять, пока не находил внутреннего ритма. И его тянуло записать этот ритм на бумаге, выразить словами. Так складывались немного неуклюжие и очень рационалистические строфы. «И никто обо мне, как седой старине, не расскажет потомкам далеким. Умру я, как жил, средь людей одиноким».
А молодость подкарауливала на каждом шагу. Она скрашивала неряшливость костюма, светилась в прищуре умных черных глаз, любила шутку, острое слово. Родители втайне мечтали женить сына и нет-нет да присматривали «подходящую партию».
Петрашевскии и сам иногда чувствовал брожение в крови, становился задумчив, тщательно расчесывал бородку и изменял сомбреро, но уверял себя, что если он и заведет «интрижку», то только «с чисто политической целью, чтобы увлечь женщину своими идеями».
Невысоко ставя умственные способности прекрасного пола, Михаил Васильевич отдавал должное пропагандистскому искусству женщин. Не красноречие, не убежденность, а какая-то дьявольская сила сидит у них внутри. И если сами женщины для осуществления идеалов были непригодны, с его точки зрения, то как разносчики идей они, бесспорно, превосходили мужчин.
Богатая вдовушка с 5 тысячами крепостных охотно стала бы женою Петрашевского. Но ее приданое имело один изъян. Оно заключалось в рабских душах. Петрашевскии хотел их использовать «для общего блага», вдовушка заботилась только о своем.
Свадьба не состоялась.
Штабс-капитан Николай Сергеевич Кирилов служил в гвардейской артиллерии, но к пушкам имел отношение самое косвенное. Он служил «по учебной части» Павловского кадетского корпуса, не был чужд изящной словесности, а также состоял секретарем Общества посещения бедных.
Кто внушил штабс-капитану мысль предпринять издание «Карманного словаря иностранных слов, вошедших в состав русского языка», Петрашевский не знал, но объявление о начале этого издания, появившееся 24 декабря 1844 года в «Русском инвалиде», его заинтересовало.
Михаил Васильевич навел справки и, к своему удовольствию, убедился, что в издании «Словаря» участвуют Валериан Майков и Роман Штрандман. Оба учились в Петербургском университете. И если окончить университет Роман Штрандман не сумел по обстоятельствам семейным, то, во всяком случае, был другом Валериана Майкова. А с Валерианом Петрашевского познакомил его брат — Аполлон.
Михаил Васильевич держал экзамен вместе с Аполлоном и даже интересовался его поэтическими начинаниями. Но Майков-поэт не импонировал Петрашевскому.
Михаил Васильевич считал, что существуют «три рода поэзии: поэзия мысли, чувства и слова». Он «часто встречал последнюю, реже вторую в соединении с последней и весьма редко первую с двумя последними в стройном гармоническом сочетании». Майков, по мнению Петрашевского, был мастером поэзии слова. Ни чувств, ни мысли он в стихотворениях Майкова не обнаружил.
Штабс-капитан, предпринимая издание «Словаря», преследовал прежде всего коммерческие, а не просветительные цели. Он не мог привлечь к участию в «Словаре» видных ученых, так как последние потребовали бы слишком большое вознаграждение. И когда перед капитаном-предпринимателем предстал кандидат юридического факультета, да еще с рекомендацией Валериана Майкова, то Кирилов был несказанно обрадован.
Конечно, издатель целиком полагается на просвещенность молодых людей, но…
Петрашевский успокоил капитана. Он человек состоятельный, и гонорар, который будет ему причитаться за статьи, уважаемый Николай Сергеевич (установит сам.
Господи, штабс-капитан и не мог мечтать о лучшем.
Словник Валериан Майков уже составил, но взял себе далеко не все слова, равно как и Штрандман.
Петрашевский внимательно вчитывался в словник. Да, Майков хочет авторствовать в большинстве статей, связанных с вопросами философии и эстетики. «Анализ и синтез», «Авторитет», «Идеализм», «Журнал», «Критика», «Ландшафтная живопись», «Лаокоон», «Лирика», «Лирическая поэзия», «Литература», «Материализм», «Ода». На долю Штрандмана пришлись: «Естественное состояние», «Анархия», «Дагерротип», «Химия», «Администрация».
Большинство статей мировоззренческих уже распределено. И поэтому Петрашевскому ничего не остается, как написать о словах, на которые не нашлось авторов. Может быть, Кирилов не будет возражать, если Михаил Васильевич — конечно, без всякого дополнительного вознаграждения — возьмет на себя и редактирование?
Николай Сергеевич только собирался сделать такое предложение.
Валериан Майков был не удовлетворен своей работой над «Словарем». Во-первых, даже не успев еще столкнуться с цензурой, он заранее угадывал ее возражения и заранее старался их обойти. При этом приходилось смазывать критику социального устройства общества, где царит неравенство, где люди трудятся не по призванию, а лишь для того, чтобы добыть кусок хлеба, и не знают «блаженного пользования жизнью». А в черновиках все звучало так остро, так обличительно.
Во-вторых, Валериан не был в восторге от того, что Кирилов передоверил редактирование словаря Петрашевскому. Хотя Майков и не даст новому редактору «калечить» свои статьи, но ведь не он один их пишет. Такие, как Кропотов, протестовать не будут. Да и сам Петрашевский выступает как автор. А его-то уже никто не станет редактировать. Значит, в «Словаре» появится разностильность и разномыслие.
Майков едва помнит Михаила Васильевича по университету, но знает со слов брата, что человек он беспокойный, приверженец новейших социалистических систем, к которым Майков относится со скептицизмом.
Первый выпуск «Карманного словаря» вышел в свет в апреле 1845 года. 176 страниц петитом в два столбца. Всего 1 424 слова от буквы «А» до «Map».
«Словарь» буквально обрывается на полуслове.
Майков так и не позволил Петрашевскому пройтись редакторским пером по своим статьям. Они благополучно миновали цензуру, но получились бледные и в большей своей части ограничивались краткой справкой о слове. Там же, где необходимы были философские или эстетические комментарии, Майков выступил как глашатай агностицизма, проповедник пассивного, созерцательного отношения к искусству, к действительности. О пропагандистском боевом задоре и говорить не приходится!
Майков потерял интерес к «Словарю». Толстый журнал — вот поприще, на котором он сможет полностью развернуться. Ему предлагают соредакторство в «Финском вестнике».
Между тем Кирилов настаивает на продолжении «Словаря».
Ведь заметили его, заметили!
Сам Белинский дал сочувственный отзыв. Великий критик назвал первый опыт «превосходным», отметил ум и знания составителей. И призвал всех и каждого «запасаться» «Словарем».
Но Майков от дальнейшей работы отказался. Отказался и Штрандман.
И Петрашевский сделался полновластным хозяином в «Словаре». Он готовил его второй выпуск.
Баласогло долго приглядывался к Петрашевскому. Он боялся и на сей раз обмануться.
Но нет, Петрашевский не способен на «злодеяния». У него душа благородная, возвышенная, а к тому же, несмотря на некоторую эксцентричность, Михаил Васильевич воспитан, и по своему обхождению он, если пожелает того, может быть безукоризнен.
Знакомство состоялось.
И вот сегодня вечером Александр Пантелеимонович приглашен к Петрашевскому на журфикс.
Михаил Васильевич завел журфиксы совсем недавно, после смерти отца, когда окончательно отделился от матушки и сестер и переселился в деревянный домик в Коломне.
Петрашевский предупредил, что будут несколько его старинных знакомых по лицею и университету. Все больше начинающие литераторы, ученые. Собрание без претензий, и Александр Пантелеимонович должен чувствовать себя хорошо.
А потом книги. Это главная приманка, и большинство посетителей коломенского дома привлекает не сам хозяин, а его библиотека.
Александр Пантелеимонович свернул с Невского на Садовую и сразу сбавил шаг. Садовая освещалась скверно. Тротуар выбился, и после холодного осеннего дождика лужи предательски подстерегали жертвы в темных и кажущихся ровными местах.
На Английском проспекте ни души. Покровская площадь и вовсе утонула в грязи и безмолвии. А ведь еще не поздно — девятый час.
Коломна. Странное название для Петербурга. Баласогло даже поинтересовался, откуда это подмосковное, уездное, попало в столицу. Оказалось, что петербургская Коломна к подмосковной не имеет никакого отношения.
Когда-то, вскоре после смерти Петра I, приехал в Россию архитектор и инженер итальянец Джоменико Трезини и начал осушать болото на этом вот месте. На болоте рос лес, и нужно было вырубать длинные просеки.
Трезини называл просеки по-итальянски — «колонны». Но для мастеровых, поминавших болота тяжелым русским словом, «колонны» не звучали. И просеки тотчас переименовали в «Коломны». Так и запомнилась будущим жителям С.-Петербурга эта местность — Коломла.
Хорошо, что Петрашевский указал ориентир — большой пятиэтажный дом, выходящий на угол Покровской площади и Садовой, иначе Александр Пантелеймонович и не заметил бы в этой осенней хмари и тьме маленького двухэтажного строения.
Крыльцо покосилось. Ступени скрипят так, что, кажется, вот-вот рухнут даже под его тяжестью. А Александр Пантелеймонович далеко не богатырь да и ростом невелик. Вонючий ночник коптит конопляным маслом. Запах не из приятных.
Петрашевский радушно встречает гостя. Баласогло немного запоздал, почти все, кто пожелал, собрались.
В «гостиной» раскрытый ломберный столик неприятно резанул глаз зеленым полем сукна. Как будто боевая позиция и с минуты на минуту явятся полководцы, чтобы начать баталию. Но на столе не видно карт.
У стены рыночный диван, несколько таких же стульев.
Вот и все.
Из-за дверей в другую комнату слышны голоса, а в щели пробивается табачный дым.
Кабинет хозяина поражает рабочим беспорядком. Раскрытые книги валяются на подоконнике, грудятся по стульям, теснятся на письменном столе. Много шкафов, этажерок, простых деревянных полок.
И всюду книги, книги!
А на диванчике, стульях и даже верхом на каком-то ящике или комоде сидят молодые люди.
Баласогло никого не знает. Петрашевский знакомит.
Валериан Майков. Баласогло слышал о нем. Но почему-то представлял этого человека, «надежду русской критики», совсем другим и, во всяком случае, не таким болезненным, хилым, с землистым цветом лица. Но, может быть, виноваты свечи?
Пожалуй, нет — рядом с ним примостился совсем еще юноша с румянцем во всю щеку. Он, видимо, жадно слушал — приход Баласогло прервал разговор, и в глазах юноши еще не остыло раздумье.
Это Михаил Евграфович Салтыков.
Верхом на ящике-комоде примостился блондин, стройный, с бледным и, как отметил про себя Александр Пантелеймонович, «туманным ликом».
Мягкие, плавные движения. Вошедший в привычку поворот головы, чтобы уши не пропустили ни слова, беззвучное шевеление губ.
«Поэт», — решил Баласогло и не ошибся.
Перед ним был Александр Николаевич Плещеев. Поэт, еще не успевший попасть в большую литературу.
У окна долговязый мужчина. В руках у него какая-то книга. Баласогло кивнула маленькая голова на длинной шее. Данилевский.
В книжных шкафах рылись еще двое молодых людей.
Александр Пантелеймонович не мог сразу запомнить всех. Но по непринужденности, с какою порхал по кабинету разговор, острой шутке он понял, что присутствующие уже знакомы друг с другом, кое-кто называл хозяина на «ты», и никто не собирался председательствовать, произносить речи или требовать к себе исключительного внимания.
В «гостиной» гремела посуда. Петрашевский, извиняясь перед гостями, несколько раз исчезал из кабинета.
Часам к двенадцати, когда Майков уже начал посматривать на циферблат, а Роман Штрандман откровенно заявил, что ему до дома добираться добрый час, Петрашевский распахнул двери.
— Прошу к столу! Хозяйки в доме нет, а потому…
Ужин действительно был холостяцкий. Закуски, вина, что-то горячее составлены в беспорядке. Каждый уселся туда, где ему удобней, и никто не предлагал тостов, не ожидал, когда наполнят его тарелку, рюмку.
Расходились поздно. Александр Пантелеймонович вдруг обнаружил, что почти у всех гостей в руках книги. Только он не успел осмотреть библиотеку и взять у любезного хозяина что-либо почитать.
Журфиксы Петрашевского, прибавившего теперь, после смерти отца, еще фамилию Буташевич, открыты для всех желающих. Конечно, в первое время его гости должны освоиться, познакомиться друг с другом, обрести взаимное доверие и разговориться. Михайл Васильевич не делает тайны из своих приемов, и поэтому на них непременно появятся случайные люди, которых выгоняет из дому скука. Но случайные быстро отсеются: Михаил Васильевич собирает знакомых не для того, чтобы угощать их сигарами и дешевыми ужинами.