Страница:
Андрей всю ночь провел в военкомате и к утру пришел к Пафнутьеву с дюжиной личных дел афганцев, которые побывали в этой стране в годы, указанные на ноже.
— Вот, Павел Николаевич... Все Николаи, все служили в Афганистане, все с руками и ногами... На рост я уж не обращал внимания. На прически тоже — сами понимаете, за последние годы они обросли.
— Как там в военкомате? Помогли ребята?
— Не то слово! Едва узнали, кого ищем... Все на ночь остались! Ни один не ушел. Разве что уж военком нескольких девушек по домам разогнал.
Пафнутьев медленно перекладывал папки с личными делами афганцев, всматривался в мальчишечьи лица, вчитывался в фамилии, имена, но ни одно дело не остановило его взгляда, не привлекло внимания. Да он и не надеялся, что вот так сразу ткнет пальцем в убийцу.
— Значит, говоришь, живыми все вернулись... Матерям на радость, невестам на утеху, — бормотал он, снова и снова перекладывая папки. — То-то друзья веселились, то-то отцы поддавали при встрече...
Андрей молчал. Слова Пафнутьева не требовали ответа, да и понимал он — сам с собой разговаривает начальник.
— Что дальше, Павел Николаевич? — спросил Андрей. — Надо же когда-то одного выбрать...
— А что тут думать... Бери эти папки и топай к девочкам в магазин. Покажи фотки... Они же его видели. Да и мальчик у нас в запасе, у нас же мальчик есть. Хотя он может и не узнать... Здесь стриженые солдатики, а он видел заросшего по плечи матерого бандюгу...
— Да что-то не похож он на матерого, — проговорил Андрей.
— Вспомни ванну, наполненную кишками, печенью и всем добром, которое в человеке только можно найти... Эта девушка, между прочим, не столько его самого узнала, сколько его рубашку — стирала она ему эту рубашку, Андрей!
— С перепугу, Павел Николаевич... Так мне кажется.
— Ладно, дуй в магазин. Жду тебя через час.
Пришел опер и доложил, что в местных газетах не было объявления о продаже Суровцевыми дома. Ни в одной из десятка газет объявление не обнаружилось.
— Подожди, подожди! — забеспокоился Пафнутьев, — У меня же квитанция о том, что за объявление уплачены деньги. И сумма указана, и дата, и подпись... Тебе не нужно было перелистывать все подшивки газет, в квитанции и газета названа... Вечерка. И подпись завотделом рекламы... Мол... — начал было читать Пафнутьев, но дальше шли неразборчивые буквы, заканчивающиеся путаным росчерком. — Мол... Нет, не могу. Но то, что фамилия этого зава начинается с буквы М, это точно.
— Не было объявления, — угрюмо повторил опер. — Ни в вечерке, ни в других газетах.
— Как же тогда нашелся покупатель?
— А он может и без газеты найтись... Знакомый, родственник, сосед... Мало ли... — Опер передернул сильными плечами и отвернулся к окну, словно разговор ему уже наскучил.
— Зачем же тогда давать объявление? Зачем платить лишние деньги? Зачем нестись в редакцию на двух видах транспорта... Вся эта суета — зачем?
— Мало ли в жизни лишней суеты, — заметил опер, и с ним трудно было не согласиться.
— Так, — раздумчиво проговорил Пафнутьев, тяжело нависая над столом. — Объявление оплачено, в газете не помещено, а дом продан. Интересно получается, очень даже интересно. — Пафнутьев продолжал бормотать про себя одни и те же слова, но мысль его в это время совершала самые отчаянные повороты, виражи и петли, то запутываясь окончательно, то вырываясь на свободный простор полного недоумения. — Но ведь это... — Пафнутьев поднял глаза на опера и опять замер в неподвижности. — Продать дом — это не такое простое дело, а?
— А что нынче просто, Павел Николаевич? — вздохнул опер. — В туалет сходить — три тысячи плати. Если еще успеешь найти этот туалет... В трусах мокро, а три тысячи отдай! — воскликнул он с гневом. Пафнутьев понял, что тот делится пережитым.
— Я не об этом... Чтобы продать дом, нужно этому делу посвятить месяц жизни, а? Справки, нотариусы, доверенности, расписки, заключения бюро технической инвентаризации, милиции, домоуправления... Кто-то всем этим должен заниматься, а? А со стороны покупателя — своя суета, а?
— Сами и занимаются. Деньги экономят.
— Ни фига! — Пафнутьев медленно и раздумчиво поводил указательным пальцем в сторону. — Если хозяин обратился в газету, то он должен обратиться и к адвокату, а?
— Обратился. Адвокат ему и помогал.
— Какой адвокат?
— Сейчас скажу. — Опер достал маленький замусоленный блокнотик, долго, яростно листал его и наконец нашел нужную запись. — Вот он... Огородников его фамилия. Илья Ильич Огородников.
— Да? — негромко спросил Пафнутьев.
И больше ни звука не произнес. Опять навис над столом, поставив локти на полированную поверхность и подняв плечи так, что они оказались на уровне ушей.
— Да? — повторил он через некоторое время. И опять замолчал, глядя в стол. — Надо же, — закончил он свои размышления и весело посмотрел на опера. — И Сысцову звонил Огородников... Чьи-то там интересы представлял.
— Адвокат. — Опер развел руками. — Что с него взять?
— Возьмем, — механически пробормотал Пафнутьев и, пошарив глазами по телефонному списку, который лежал на его столе, быстро набрал номер. Ожидая, пока кто-то на другом конце провода возьмет трубку, он заговорщицки подмигнул оперу. Дескать, сейчас мы во всем разберемся. — Алло! Здравствуйте! — громко и радостно произнес Пафнутьев. — Это вечерка?
— Ну? — выжидающе ответил девичий голос.
— Ой, как здорово, что я к вам попал!
— Что вам нужно, гражданин? — Девушка не желала проникнуться хорошим настроением Пафнутьева.
— Дело вот в чем... Мне нужно дать в вашей газете объявление. Хочу дом продать... К кому обратиться?
— Отдел рекламы.
— А телефон? Если это вас не затруднит, если, конечно, это можно... Телефон начальника рекламного отдела. Кстати, как его зовут?
— Григорий Антонович.
— А фамилия?
— Мольский.
— Вы и телефон можете дать? — Пафнутьев взял ручку и на откидном календаре записал несколько цифр. — Скажите, девушка, а когда я могу... — Но из трубки уже неслись короткие гудки, и Пафнутьев огорчено положил трубку. — Спасибо и на том, милая девушка... Чтоб ты никогда не встретила на своем пути туалета дешевле трех тысяч рублей! Правильно я сказал? — обратился Пафнутьев к оперу.
— Я в ей вообще... — пробормотал тот, и Пафнутьев понял, что кара опера была бы куда суровее. Пренебрежения, даже телефонного, он, похоже, не склонен был прощать.
В этот момент открылась дверь и на пороге возник Андрей. Лицо его было непроницаемо, но где-то в глубине глаз сияло торжество. И Пафнутьев не увидел ничего, кроме этого тихого торжества. Андрей молча подошел к столу и положил перед Пафнутьевым уже не двенадцать папок с личными делами, а только одну.
На серой рыхловатой обложке фиолетовыми чернилами старательной рукой военкоматовской секретарши были выведены фамилия, имя, отчество бывшего афганца.... Гостюхин Николай Васильевич.
Положив ладони на личное дело, Пафнутьев посидел так некоторое время, поднял глаза на Андрея.
— Одному продавцу показывал?
— Всем. Их там около десятка.
— И все дружно ткнули пальцем в этого человека?
— Нет, Павел Николаевич. Не дружно. Порознь.
— Но все?
— Нет. Не все его видели. Но пятеро ткнули. Это он, Павел Николаевич.
— Что же с ним делать-то? — растерянно спросил Пафнутьев. — Как же дальше с ним быть?
— Брать, — улыбнулся Андрей.
— Отслеживать связи не будем?
— Нет смысла. Смотрит телевизор, как и все... Возможно, он не очень сообразительный, но опасность, Павел Николаевич, они чуют, как и все звери. После вчерашней передачи... На его месте я бы тут же рванул куда подальше.
— По-разному бывает, — с сомнением протянул Пафнутьев. — Сдается мне, что вряд ли мы его увидим.
— Слиняет?
— Хлопнут они его. Нельзя его живым оставлять.
— И я бы его не оставил. Тем более что если нам удастся его взять, судья отпустит под залог. Как это уже бывало. Найдет какую-нибудь закавыку, нарушение прав человека... И выпустит. Как это бывало не раз, — повторил Андрей. — Судья нынче трусоват пошел... Чуть что — и в штаны наделал. А эти ребята еще и деньги могут предложить... Пусть банда сама с ним разбирается. А, Павел Николаевич?
— Если ты настаиваешь... — помялся Пафнутьев. — Сделаем то, что уже начали. Сейчас гласность, люди любят знать все подробности. Опять же нам надо показать свою успешную работу, верно? Глядишь, премия обломится...
— Не обломится, — без улыбки ответил Андрей. — Ведь мы же допустили это преступление? Допустили. Самое большее, на что можем надеяться, — нас оставят на своих местах.
— Это уж точно, — согласился опер, который до сих пор молча слушал, пытаясь понять, о чем идет речь. — Это уж точно, — повторил он печально. — Если, конечно, оставят.
— Значит, так. — Пафнутьев положил тяжелые ладони на папку с личным делом Гостюхина. — Бери эти бумаги и беги на телевидение к Фырнину. Пусть в ближайших же новостях оповестит город о наших успехах. Пусть нож покажет, пусть еще раз содрогнется город от того, что увидели мы в квартире... И про магазин, куда заглядывал Гостюхин, скажи Фырнину. Пусть направит туда съемочную группу, запишут рассказ продавцов. И город снова содрогнется от ужаса и безнадежности.
— Какой безнадежности? — удивился Андрей.
— Я имею в виду безнадежность положения банды.
— Тогда ладно, тогда ничего. — И, подхватив папку, Андрей быстро вышел из кабинета.
Пафнутьев проводил его взглядом, замер на какое-то время и, наконец, словно вспомнив, что он в кабинете не один, поднял глаза на опера.
— Теперь ты, — сказал он. — Есть такой тип... Мольский Григорий Антонович... Заведует рекламой в вечерке. Узнай о нем все, что можно узнать... С кем живет, с кем пьет, откуда взялся и куда путь держит.
— И он из этой компании? — ужаснулся опер.
— Понятия не имею, — усмехнулся Пафнутьев. — Но чем черт не шутит, верно?
И вот оно, это будущее, наступило.
Он, Коля Гостюхин, опасный преступник, свирепый и кровожадный, сидит на даче пахана Петровича и смотрит самому себе в глаза...
А кадр со старой фотографией все еще был на экране, и Коля смотрел на него, ничего не ощущая, кроме заполнившего все тело ужаса.
— Быстро просчитали, — наконец прошептал он. — Хорошо сработали... Молодцы.
И тут же на экране возникло изображение его ножа, надежного ножа, который он хранил все эти годы и в Афганистане, и здесь, в этом городе. Да, пока нож был с ним, все сходило с рук. Невидимый, но надежный зонтик охранял его от всяких непогод. А стоило лишиться этого ножа, как посыпалось, полетело, заскользила его жизнь в пропасть.
Следующий кадр заставил Колю намертво вцепиться руками в колени — на экране он увидел плавающие в кроваво-красной жиже человеческие внутренности. Потом камера скользнула к голове убитой девушки и он увидел лицо Вали — оно показалось ему спокойным, безмятежным, почти сонным. Щадя зрителей, оператор не стал задерживаться на этих кошмарных картинках — на экране возникло изображение Афганца сегодняшнего, в нынешнем виде.
«Откуда?!» — Хотелось крикнуть Коле, который вообще не фотографировался в последние года. Диктор пояснил, что к старому портрету студийный художник пририсовал нынешнюю его одежду и прическу, о которых подробно рассказали продавцы магазина, где работала Валя Суровцева. Коля начисто не помнил этих молодых женщин, в магазине он общался только с Валей, но они, оказывается, готовы были рассказать о нем все до самых мельчайших подробностей. Одна из них, с короткой стрижкой и румяными щечками, показала даже, как выглядит его сломанный в афганских горах мизинец. И Коля, еще раз осмотрев свою руку, убедился — правильно она запомнила его надломленный палец. Впрочем, это не имело ровно никакого значения — о его подпорченном мизинце уже знал весь город.
Не выключая телевизора, Коля встал, прошелся по комнате, изредка бросая взгляд на экран, с которого неслись слова суровые и беспощадные. Не слыша ни слова, он всмотрелся в лицо диктора и вдруг понял, что не испытывает к нему никаких чувств, даже осудить его он не смог. Просто ощущал идущую от экрана смертельную опасность, будто ядовитое излучение шло от телевизора, и он не мог отойти от него, экран притягивал, завораживал, как может завораживать простирающаяся у ног пропасть. Это ощущение ему было знакомо по Афганистану.
И тогда Коля выключил телевизор.
И сразу как бы избавился от оцепенения. Идти в город он не мог, не мог там появиться ни на минуту, это было совершенно ясно. Только ночью, только с измененной внешностью... Но и измениться непросто. Даже если он побреется наголо — это тоже привлечет внимание.
Коля еще раз посмотрел на свою черную рубашку в мелкий белый горошек — она-то и стала причиной всего, что случилось с бандой за последние сутки. Поколебавшись, он не стал снимать рубашку. Откуда-то из подсознания выползла и заполонила все его существо странная мысль, вернее, даже не мысль, опасение — хватит того, что ножа лишился... А если еще и рубашку снять, то вообще можно сливать воду.
Афганец вышел на крыльцо. Он снова почувствовал себя свежо, как когда-то в горах Афганистана, где смерть таилась за каждым камнем, в каждом ручье, в каждом окне. Медленно-медленно он повернул голову в одну сторону, в другую. Где-то проскрежетал на повороте трамвай, за листвой соседнего участка слышались голоса — мужик поддал и на повышенных тонах за что-то выговаривал своей бабе, которая, кажется, весь день с утра до вечера, не разгибаясь, пропалывала картошку, свеклу, морковку. Отвечать, похоже, у нее просто не было сил — когда мужик начинал орать, она садилась на деревянную лавку и, откинувшись на стену дома, закрывала глаза от усталости.
Надо было что-то делать, это Афганец знал, надо было что-то делать. Такая тишина не может длиться долго. Такая тишина вообще не должна была наступить. Здесь, в этом дворе, в этом доме, должны быть люди, с которыми он шел на ограбление. Они ведь не засветились, они должны быть с ним рядом. Но это был не Афганистан, здесь нравы куда суровее и беспощаднее. Именно потому что он засветился, все и отшатнулись от него.
Но не могут они, не имеют права отшатнуться надолго. Петрович молодец, предупредил, имя даже назван. Теперь Афганец хотя бы знал, кого нужно ждать, кого бояться.
Ступая босыми ногами по кирпичной дорожке, выложенной от крыльца в глубь сада, он прошел к деревянной будочке туалета, стараясь даже листвы касаться осторожно и бесшумно. В саду никого не было, но в любом случае в этом надо убедиться. Предыдущий опыт убеждал Афганца, что ничего, совершенно ничего нельзя принимать на веру. Даже вроде бы ненужный проход по саду привел его к неожиданному открытию и заставил еще раз убедиться в предусмотрительности Петровича. Увидев прислоненные к туалету вилы, Афганец механически тронул их, приподнял и, уже поставив на место, взял снова. Какими-то странными показались ему эти вилы. Осмотрев их внимательнее, он понял, в чем дело, — острия, обычно изогнутые, чтобы удобнее подхватывать сено, траву, навоз, здесь были ровными, спрямленными. Попробовав пальцем каждое, Афганец убедился, что все они заточены до игольной остроты. Нет, это были не вилы, это было грозное оружие, которым можно было без труда пронзить не только рядом стоящего противника, но и использовать в качестве метательного снаряда.
Осторожно поставив вилы на место, так что все острия скрылись в высокой траве, Афганец вернулся в дом. Между крыльцом и углом веранды он увидел составленный в угол и уже затянутый паутиной садовый инструмент. Помня о своей находке у туалета, он взял лопату, попробовал пальцем — ею можно было бриться. Здесь же стояли еще одни вилы — приподняв их из травы, Афганец увидел все те же спрямленные иглы.
— Ну, спасибо, Петрович, — проговорил он вслух. — Ну, спасибо, дорогой.
Взяв алюминиевую кружку, Афганец поставил ее на водопроводную колонку, а к ручке привязал тонкую нитку, найденную в хозяйстве у Петровича. У калитки он закрепил второй конец. Теперь достаточно было лишь чуть приоткрыть калитку, как кружка с грохотом упадет на камни у колонки. Хоть и не очень надежное, но все-таки предупреждение. Теперь к дому никто не сможет подойти незамеченным, никто не появится перед его глазами совсем уж неожиданно. На участок можно было пробраться и со стороны соседей, но слишком это было бы хлопотно — дразнить собак, что-то объяснять хозяевам участков... Нет, это маловероятно. Да и вдоль забора шли такие заросли, что продраться сквозь них было непросто.
Убедившись, что нитка натянута, Афганец вышел на улицу убедиться в том, что заметить ее в траве было невозможно. Вернувшись во двор, он еще подтянул нитку, теперь даже протиснуться в едва приоткрытую калитку было нельзя — кружка свалится на камни с таким грохотом, что проснется даже спящий.
После этого Афганец внес в дом лопату и вилы, распределил их по комнате — лопату оставил в прихожей, набросив на ее страшное лезвие подвернувшуюся тряпку, а вилы поставил у двери, замаскировав их пыльной занавеской. Теперь осталось принести вилы, стоявшие у туалета, и забросить их на чердак. Там он спал последнее время, среди потолочных балок лежал его матрац, выделенный Петровичем. Вход на чердак был сделан с кухни, стремянка стояла в углу, и каждый раз, отправляясь на чердак, Афганец приставлял ее к квадратной дыре в потолке. Вниз он просто спрыгивал, повиснув на руках.
Еще раз обойдя весь дом и убедившись, что сделал все возможное, Афганец вышел, прикрыл за собой дверь и, накинув щеколду, повесил замок. Защелкивать не стал, все, кто приходил сюда, знали, что замок этот не закрывается.
Обойдя вокруг дома по зарослям крапивы, Афганец зашел с другой стороны и по наружной лестнице поднялся на чердак. Вряд ли кто еще, кроме Петровича, знал, что туда попасть можно и снаружи.
С тяжким стоном Афганец улегся на свой лежак между балками и, закинув руки за голову, впал в какое-то оцепенение. Снова и снова перед его глазами возникала та кошмарная ночь, тот неудавшийся грабеж. Хотя почему неудавшийся — деньги-то они все-таки взяли, и неплохие деньги, всей бандой можно прожить несколько лет, правда без шика, без ресторанов и крутых загулов. И опять выходила из ванной Валя в распахнутом халатике, с полотенцем на голове, завернутом в виде чалмы, опять удивленно смотрела на него и в который раз спрашивала низковатым голосом: «Коля? Это ты?»
И сдергивала, о ужас, сдергивала с него эту идиотскую шапочку с прорезями для глаз, а он, окаменев, не мог пошевелиться, чтобы отбросить ее руку, не мог уклониться, ничего не мог с собой поделать, пока не раздался крик Петровича «Кончай ее!» И столько в этом приказе было силы, властности, столько было уверенности, что поступить можно только так, что он даже не мог во всех подробностях восстановить все, что произошло потом. Афганец хорошо помнил только момент, когда, очнувшись от крика Петровича, затолкал Валю обратно в ванную. А дальше, дальше все произошло как бы без его участия. Очнулся он лишь в машине, когда, скользнув рукой вдоль бедра, не нащупал на привычном месте своего ножа...
Да, нож остался там, в ванне, под трупом Вали... Лишь увидев на экране снимки, сделанные экспертом прокуратуры, он понял, что произошло, что он сделал с девушкой.
— Надо же, — время от времени шептал Афганец. — Надо же, как бывает...
И опять Валя выходила из ванной, опять улыбалась, узнавая его рубашку, которую сама выстирала накануне, изумленно обращалась к нему, протягивала руку и легко, без усилий, даже как-то замедленно сдергивала душную лыжную шапочку...
Грохот металлической кружки о камни заставил его вернуться из той ночной квартиры сюда, на чердак, на этот матрац из свалявшихся кусков ваты. Афганец не пошевелился, не сделал ни единого движения, только правая рука его осторожно высвободилась из-под головы, неслышно, невесомо скользнула вдоль бедра — там в афганских ножнах лежало новое его оружие. Не столь привычное и желанное, но тоже хорошее — рессорная сталь, черная ручка с насечкой, медные усики, которые не позволяли соскользнуть ладони вдоль лезвия...
Афганец продолжал лежать, доверившись слуху, только слуху. И услышал чье-то недовольное бормотание, до него донеслись шаги по деревянным ступеням, скрежет замка, металлический стук откинутой щеколды. Потом тяжелые неуверенные шаги раздались уже на веранде.
И тишина.
Похоже, человек не решался войти на кухню, остановившись на пороге.
— Есть кто живой? — прозвучал нарочито громкий голос.
Афганец понял — Вобла. Вот он обошел кухню, остановился на пороге комнаты.
Раздался звук придвигаемого стула — Вобла сел к столу.
Звонить будет, — подумал Афганец.
И действительно послышался слабый скрежет вращающегося диска телефона.
Афганец понимал озадаченность Воблы. Грохот кружки о камни, нитка, протянутая в траве, говорили о том, что в доме кто-то должен быть. Какой смысл устраивать шумовые сигналы, если на даче не осталось ни души? Но замок, висящий в петле, говорил, что здесь и в самом деле никого нет. Вся эта неопределенность, двузначность нужны были Афганцу, он хотел создать невнятицу, разноголосицу, чтобы сбить Воблу с толку. Расчет был на чиновничью душу милицейского капитана — тот привык к четкости поставленной задачи, ясности приказа. А когда появлялись странности, многоголосица, терялся.
— Это я... Да, на месте. Но его здесь нет. Дверь на замке, в комнатах пусто. — Вобла помолчал. — Да, я понимаю... Но тут маленькое недоразумение... На водопроводной колонке стояла кружка, а к ней от калитки протянута нитка... Когда я вошел, раздался грохот, кружка упала на камни... Ладно, Илья, — произнес Вобла после некоторой заминки. — Не надо так... Достану я его. Он на мне. Все. Отвали! — Вобла резко бросил трубку.
Часто бывает так, что, слушая чей-то разговор, человек далеко не все в нем понимает. Мелькают незнакомые слова, которых раньше он и не слышал, какие-то намеки, напоминания о прошлых событиях, упоминаются незнакомые ему люди... Но суть разговора улавливается при этом безошибочно. Взаимоотношения, зависимость, превосходство — все схватывается, и нередко даже более точно и правильно, нежели это осознают сами собеседники.
Для них суть может быть затуманена обилием слов или же исчезает в излишних подробностях.
Вот и Афганец, слушая разговор Воблы с Огородни-ковым, все понял предельно ясно. И хотя он даже не все слова разобрал, не слышал, что отвечает Огородников, но уже знал, что сегодня из этого дома уйдет только один человек.
Или он, или Вобла.
Милицейский оборотень не имеет права оставить в живых его, Афганца, а он, Афганец, конечно же не подставит собственную шею.
Снизу не доносилось ни единого звука, видимо, Вобла остался сидеть за столом. Соображал он подолгу, причем всегда в каких-то думательных позах — то рукой щеку подопрет, то в затылке почешет, то лоб ладонью обхватит. Видимо, такие позы как-то взбадривали его и неповоротливые мозги начинали худо-бедно шевелиться.
И еще знал Афганец, что Вобла трусоват и ленив. Потому той ночью и оставил мальчишку в живых — поленился под кровать заглянуть, да и страшно ему было оставаться в квартире хотя бы на секунду дольше. Выпустив несколько пуль в спину матери, так и не удосужился осмотреть комнату внимательнее, не хватило у него для этого внутренней добросовестности.
Да, добросовестности у Воблы не было. Что бы он ни делал — служил в милиции, убивал людей, да и сейчас вот, не осмотрев толком дома, не заглянув ни в туалет во дворе, ни на чердак, принялся звонить и докладывать о том, что, дескать, не может выполнить порученное по не зависящим от него причинам. Рассчитывал на одно — Огородников скажет, что, раз нет Афганца на месте, возвращайся на службу в свой кабинет, под крыло непосредственного начальства.
Но Огородников оказался добросовестнее.
Он знал этот дом, знал его укромные уголки, поскольку не раз бывал здесь, случалось, и на ночь задерживался, иногда и недельку-вторую мог провести вдали от людей, которые сбивались с ног, разыскивая его по всему городу.
— А на чердак заглянул? — спросил, видимо, Огородников во время разговора с Воблой. Этих слов Афганец не слышал, не мог слышать, но о том, что они прозвучали, догадался сразу, едва громыхнула лестница в углу комнаты. Вобла неловко и бестолково подтаскивал ее к лазу на чердак, причем нарочито громко, излишними звуками гася в себе трусоватую дрожь. Дескать, если и есть на чердаке человек, глядишь, проснется, слово какое скажет и ему, Вобле, легче будет сообразить, как вести себя дальше.
— Вот, Павел Николаевич... Все Николаи, все служили в Афганистане, все с руками и ногами... На рост я уж не обращал внимания. На прически тоже — сами понимаете, за последние годы они обросли.
— Как там в военкомате? Помогли ребята?
— Не то слово! Едва узнали, кого ищем... Все на ночь остались! Ни один не ушел. Разве что уж военком нескольких девушек по домам разогнал.
Пафнутьев медленно перекладывал папки с личными делами афганцев, всматривался в мальчишечьи лица, вчитывался в фамилии, имена, но ни одно дело не остановило его взгляда, не привлекло внимания. Да он и не надеялся, что вот так сразу ткнет пальцем в убийцу.
— Значит, говоришь, живыми все вернулись... Матерям на радость, невестам на утеху, — бормотал он, снова и снова перекладывая папки. — То-то друзья веселились, то-то отцы поддавали при встрече...
Андрей молчал. Слова Пафнутьева не требовали ответа, да и понимал он — сам с собой разговаривает начальник.
— Что дальше, Павел Николаевич? — спросил Андрей. — Надо же когда-то одного выбрать...
— А что тут думать... Бери эти папки и топай к девочкам в магазин. Покажи фотки... Они же его видели. Да и мальчик у нас в запасе, у нас же мальчик есть. Хотя он может и не узнать... Здесь стриженые солдатики, а он видел заросшего по плечи матерого бандюгу...
— Да что-то не похож он на матерого, — проговорил Андрей.
— Вспомни ванну, наполненную кишками, печенью и всем добром, которое в человеке только можно найти... Эта девушка, между прочим, не столько его самого узнала, сколько его рубашку — стирала она ему эту рубашку, Андрей!
— С перепугу, Павел Николаевич... Так мне кажется.
— Ладно, дуй в магазин. Жду тебя через час.
Пришел опер и доложил, что в местных газетах не было объявления о продаже Суровцевыми дома. Ни в одной из десятка газет объявление не обнаружилось.
— Подожди, подожди! — забеспокоился Пафнутьев, — У меня же квитанция о том, что за объявление уплачены деньги. И сумма указана, и дата, и подпись... Тебе не нужно было перелистывать все подшивки газет, в квитанции и газета названа... Вечерка. И подпись завотделом рекламы... Мол... — начал было читать Пафнутьев, но дальше шли неразборчивые буквы, заканчивающиеся путаным росчерком. — Мол... Нет, не могу. Но то, что фамилия этого зава начинается с буквы М, это точно.
— Не было объявления, — угрюмо повторил опер. — Ни в вечерке, ни в других газетах.
— Как же тогда нашелся покупатель?
— А он может и без газеты найтись... Знакомый, родственник, сосед... Мало ли... — Опер передернул сильными плечами и отвернулся к окну, словно разговор ему уже наскучил.
— Зачем же тогда давать объявление? Зачем платить лишние деньги? Зачем нестись в редакцию на двух видах транспорта... Вся эта суета — зачем?
— Мало ли в жизни лишней суеты, — заметил опер, и с ним трудно было не согласиться.
— Так, — раздумчиво проговорил Пафнутьев, тяжело нависая над столом. — Объявление оплачено, в газете не помещено, а дом продан. Интересно получается, очень даже интересно. — Пафнутьев продолжал бормотать про себя одни и те же слова, но мысль его в это время совершала самые отчаянные повороты, виражи и петли, то запутываясь окончательно, то вырываясь на свободный простор полного недоумения. — Но ведь это... — Пафнутьев поднял глаза на опера и опять замер в неподвижности. — Продать дом — это не такое простое дело, а?
— А что нынче просто, Павел Николаевич? — вздохнул опер. — В туалет сходить — три тысячи плати. Если еще успеешь найти этот туалет... В трусах мокро, а три тысячи отдай! — воскликнул он с гневом. Пафнутьев понял, что тот делится пережитым.
— Я не об этом... Чтобы продать дом, нужно этому делу посвятить месяц жизни, а? Справки, нотариусы, доверенности, расписки, заключения бюро технической инвентаризации, милиции, домоуправления... Кто-то всем этим должен заниматься, а? А со стороны покупателя — своя суета, а?
— Сами и занимаются. Деньги экономят.
— Ни фига! — Пафнутьев медленно и раздумчиво поводил указательным пальцем в сторону. — Если хозяин обратился в газету, то он должен обратиться и к адвокату, а?
— Обратился. Адвокат ему и помогал.
— Какой адвокат?
— Сейчас скажу. — Опер достал маленький замусоленный блокнотик, долго, яростно листал его и наконец нашел нужную запись. — Вот он... Огородников его фамилия. Илья Ильич Огородников.
— Да? — негромко спросил Пафнутьев.
И больше ни звука не произнес. Опять навис над столом, поставив локти на полированную поверхность и подняв плечи так, что они оказались на уровне ушей.
— Да? — повторил он через некоторое время. И опять замолчал, глядя в стол. — Надо же, — закончил он свои размышления и весело посмотрел на опера. — И Сысцову звонил Огородников... Чьи-то там интересы представлял.
— Адвокат. — Опер развел руками. — Что с него взять?
— Возьмем, — механически пробормотал Пафнутьев и, пошарив глазами по телефонному списку, который лежал на его столе, быстро набрал номер. Ожидая, пока кто-то на другом конце провода возьмет трубку, он заговорщицки подмигнул оперу. Дескать, сейчас мы во всем разберемся. — Алло! Здравствуйте! — громко и радостно произнес Пафнутьев. — Это вечерка?
— Ну? — выжидающе ответил девичий голос.
— Ой, как здорово, что я к вам попал!
— Что вам нужно, гражданин? — Девушка не желала проникнуться хорошим настроением Пафнутьева.
— Дело вот в чем... Мне нужно дать в вашей газете объявление. Хочу дом продать... К кому обратиться?
— Отдел рекламы.
— А телефон? Если это вас не затруднит, если, конечно, это можно... Телефон начальника рекламного отдела. Кстати, как его зовут?
— Григорий Антонович.
— А фамилия?
— Мольский.
— Вы и телефон можете дать? — Пафнутьев взял ручку и на откидном календаре записал несколько цифр. — Скажите, девушка, а когда я могу... — Но из трубки уже неслись короткие гудки, и Пафнутьев огорчено положил трубку. — Спасибо и на том, милая девушка... Чтоб ты никогда не встретила на своем пути туалета дешевле трех тысяч рублей! Правильно я сказал? — обратился Пафнутьев к оперу.
— Я в ей вообще... — пробормотал тот, и Пафнутьев понял, что кара опера была бы куда суровее. Пренебрежения, даже телефонного, он, похоже, не склонен был прощать.
В этот момент открылась дверь и на пороге возник Андрей. Лицо его было непроницаемо, но где-то в глубине глаз сияло торжество. И Пафнутьев не увидел ничего, кроме этого тихого торжества. Андрей молча подошел к столу и положил перед Пафнутьевым уже не двенадцать папок с личными делами, а только одну.
На серой рыхловатой обложке фиолетовыми чернилами старательной рукой военкоматовской секретарши были выведены фамилия, имя, отчество бывшего афганца.... Гостюхин Николай Васильевич.
Положив ладони на личное дело, Пафнутьев посидел так некоторое время, поднял глаза на Андрея.
— Одному продавцу показывал?
— Всем. Их там около десятка.
— И все дружно ткнули пальцем в этого человека?
— Нет, Павел Николаевич. Не дружно. Порознь.
— Но все?
— Нет. Не все его видели. Но пятеро ткнули. Это он, Павел Николаевич.
— Что же с ним делать-то? — растерянно спросил Пафнутьев. — Как же дальше с ним быть?
— Брать, — улыбнулся Андрей.
— Отслеживать связи не будем?
— Нет смысла. Смотрит телевизор, как и все... Возможно, он не очень сообразительный, но опасность, Павел Николаевич, они чуют, как и все звери. После вчерашней передачи... На его месте я бы тут же рванул куда подальше.
— По-разному бывает, — с сомнением протянул Пафнутьев. — Сдается мне, что вряд ли мы его увидим.
— Слиняет?
— Хлопнут они его. Нельзя его живым оставлять.
— И я бы его не оставил. Тем более что если нам удастся его взять, судья отпустит под залог. Как это уже бывало. Найдет какую-нибудь закавыку, нарушение прав человека... И выпустит. Как это бывало не раз, — повторил Андрей. — Судья нынче трусоват пошел... Чуть что — и в штаны наделал. А эти ребята еще и деньги могут предложить... Пусть банда сама с ним разбирается. А, Павел Николаевич?
— Если ты настаиваешь... — помялся Пафнутьев. — Сделаем то, что уже начали. Сейчас гласность, люди любят знать все подробности. Опять же нам надо показать свою успешную работу, верно? Глядишь, премия обломится...
— Не обломится, — без улыбки ответил Андрей. — Ведь мы же допустили это преступление? Допустили. Самое большее, на что можем надеяться, — нас оставят на своих местах.
— Это уж точно, — согласился опер, который до сих пор молча слушал, пытаясь понять, о чем идет речь. — Это уж точно, — повторил он печально. — Если, конечно, оставят.
— Значит, так. — Пафнутьев положил тяжелые ладони на папку с личным делом Гостюхина. — Бери эти бумаги и беги на телевидение к Фырнину. Пусть в ближайших же новостях оповестит город о наших успехах. Пусть нож покажет, пусть еще раз содрогнется город от того, что увидели мы в квартире... И про магазин, куда заглядывал Гостюхин, скажи Фырнину. Пусть направит туда съемочную группу, запишут рассказ продавцов. И город снова содрогнется от ужаса и безнадежности.
— Какой безнадежности? — удивился Андрей.
— Я имею в виду безнадежность положения банды.
— Тогда ладно, тогда ничего. — И, подхватив папку, Андрей быстро вышел из кабинета.
Пафнутьев проводил его взглядом, замер на какое-то время и, наконец, словно вспомнив, что он в кабинете не один, поднял глаза на опера.
— Теперь ты, — сказал он. — Есть такой тип... Мольский Григорий Антонович... Заведует рекламой в вечерке. Узнай о нем все, что можно узнать... С кем живет, с кем пьет, откуда взялся и куда путь держит.
— И он из этой компании? — ужаснулся опер.
— Понятия не имею, — усмехнулся Пафнутьев. — Но чем черт не шутит, верно?
* * *
Коля Афганец с оцепенелым ужасом смотрел на экран телевизора, где была крупно изображена его собственная физиономия. Оператор держал и держал в кадре старую фотографию, сделанную едва ли не сразу после десятого класса. На снимке он был совсем молодым, совсем зеленым пацаненком, еще до армии, до Афганистана, до всего того, что случилось с ним уже после возвращения домой. Улыбка была в его глазах, и пухлые еще губы таили в себе улыбку, и весь он был улыбчиво и простодушно устремлен в будущее.И вот оно, это будущее, наступило.
Он, Коля Гостюхин, опасный преступник, свирепый и кровожадный, сидит на даче пахана Петровича и смотрит самому себе в глаза...
А кадр со старой фотографией все еще был на экране, и Коля смотрел на него, ничего не ощущая, кроме заполнившего все тело ужаса.
— Быстро просчитали, — наконец прошептал он. — Хорошо сработали... Молодцы.
И тут же на экране возникло изображение его ножа, надежного ножа, который он хранил все эти годы и в Афганистане, и здесь, в этом городе. Да, пока нож был с ним, все сходило с рук. Невидимый, но надежный зонтик охранял его от всяких непогод. А стоило лишиться этого ножа, как посыпалось, полетело, заскользила его жизнь в пропасть.
Следующий кадр заставил Колю намертво вцепиться руками в колени — на экране он увидел плавающие в кроваво-красной жиже человеческие внутренности. Потом камера скользнула к голове убитой девушки и он увидел лицо Вали — оно показалось ему спокойным, безмятежным, почти сонным. Щадя зрителей, оператор не стал задерживаться на этих кошмарных картинках — на экране возникло изображение Афганца сегодняшнего, в нынешнем виде.
«Откуда?!» — Хотелось крикнуть Коле, который вообще не фотографировался в последние года. Диктор пояснил, что к старому портрету студийный художник пририсовал нынешнюю его одежду и прическу, о которых подробно рассказали продавцы магазина, где работала Валя Суровцева. Коля начисто не помнил этих молодых женщин, в магазине он общался только с Валей, но они, оказывается, готовы были рассказать о нем все до самых мельчайших подробностей. Одна из них, с короткой стрижкой и румяными щечками, показала даже, как выглядит его сломанный в афганских горах мизинец. И Коля, еще раз осмотрев свою руку, убедился — правильно она запомнила его надломленный палец. Впрочем, это не имело ровно никакого значения — о его подпорченном мизинце уже знал весь город.
Не выключая телевизора, Коля встал, прошелся по комнате, изредка бросая взгляд на экран, с которого неслись слова суровые и беспощадные. Не слыша ни слова, он всмотрелся в лицо диктора и вдруг понял, что не испытывает к нему никаких чувств, даже осудить его он не смог. Просто ощущал идущую от экрана смертельную опасность, будто ядовитое излучение шло от телевизора, и он не мог отойти от него, экран притягивал, завораживал, как может завораживать простирающаяся у ног пропасть. Это ощущение ему было знакомо по Афганистану.
И тогда Коля выключил телевизор.
И сразу как бы избавился от оцепенения. Идти в город он не мог, не мог там появиться ни на минуту, это было совершенно ясно. Только ночью, только с измененной внешностью... Но и измениться непросто. Даже если он побреется наголо — это тоже привлечет внимание.
Коля еще раз посмотрел на свою черную рубашку в мелкий белый горошек — она-то и стала причиной всего, что случилось с бандой за последние сутки. Поколебавшись, он не стал снимать рубашку. Откуда-то из подсознания выползла и заполонила все его существо странная мысль, вернее, даже не мысль, опасение — хватит того, что ножа лишился... А если еще и рубашку снять, то вообще можно сливать воду.
Афганец вышел на крыльцо. Он снова почувствовал себя свежо, как когда-то в горах Афганистана, где смерть таилась за каждым камнем, в каждом ручье, в каждом окне. Медленно-медленно он повернул голову в одну сторону, в другую. Где-то проскрежетал на повороте трамвай, за листвой соседнего участка слышались голоса — мужик поддал и на повышенных тонах за что-то выговаривал своей бабе, которая, кажется, весь день с утра до вечера, не разгибаясь, пропалывала картошку, свеклу, морковку. Отвечать, похоже, у нее просто не было сил — когда мужик начинал орать, она садилась на деревянную лавку и, откинувшись на стену дома, закрывала глаза от усталости.
Надо было что-то делать, это Афганец знал, надо было что-то делать. Такая тишина не может длиться долго. Такая тишина вообще не должна была наступить. Здесь, в этом дворе, в этом доме, должны быть люди, с которыми он шел на ограбление. Они ведь не засветились, они должны быть с ним рядом. Но это был не Афганистан, здесь нравы куда суровее и беспощаднее. Именно потому что он засветился, все и отшатнулись от него.
Но не могут они, не имеют права отшатнуться надолго. Петрович молодец, предупредил, имя даже назван. Теперь Афганец хотя бы знал, кого нужно ждать, кого бояться.
Ступая босыми ногами по кирпичной дорожке, выложенной от крыльца в глубь сада, он прошел к деревянной будочке туалета, стараясь даже листвы касаться осторожно и бесшумно. В саду никого не было, но в любом случае в этом надо убедиться. Предыдущий опыт убеждал Афганца, что ничего, совершенно ничего нельзя принимать на веру. Даже вроде бы ненужный проход по саду привел его к неожиданному открытию и заставил еще раз убедиться в предусмотрительности Петровича. Увидев прислоненные к туалету вилы, Афганец механически тронул их, приподнял и, уже поставив на место, взял снова. Какими-то странными показались ему эти вилы. Осмотрев их внимательнее, он понял, в чем дело, — острия, обычно изогнутые, чтобы удобнее подхватывать сено, траву, навоз, здесь были ровными, спрямленными. Попробовав пальцем каждое, Афганец убедился, что все они заточены до игольной остроты. Нет, это были не вилы, это было грозное оружие, которым можно было без труда пронзить не только рядом стоящего противника, но и использовать в качестве метательного снаряда.
Осторожно поставив вилы на место, так что все острия скрылись в высокой траве, Афганец вернулся в дом. Между крыльцом и углом веранды он увидел составленный в угол и уже затянутый паутиной садовый инструмент. Помня о своей находке у туалета, он взял лопату, попробовал пальцем — ею можно было бриться. Здесь же стояли еще одни вилы — приподняв их из травы, Афганец увидел все те же спрямленные иглы.
— Ну, спасибо, Петрович, — проговорил он вслух. — Ну, спасибо, дорогой.
Взяв алюминиевую кружку, Афганец поставил ее на водопроводную колонку, а к ручке привязал тонкую нитку, найденную в хозяйстве у Петровича. У калитки он закрепил второй конец. Теперь достаточно было лишь чуть приоткрыть калитку, как кружка с грохотом упадет на камни у колонки. Хоть и не очень надежное, но все-таки предупреждение. Теперь к дому никто не сможет подойти незамеченным, никто не появится перед его глазами совсем уж неожиданно. На участок можно было пробраться и со стороны соседей, но слишком это было бы хлопотно — дразнить собак, что-то объяснять хозяевам участков... Нет, это маловероятно. Да и вдоль забора шли такие заросли, что продраться сквозь них было непросто.
Убедившись, что нитка натянута, Афганец вышел на улицу убедиться в том, что заметить ее в траве было невозможно. Вернувшись во двор, он еще подтянул нитку, теперь даже протиснуться в едва приоткрытую калитку было нельзя — кружка свалится на камни с таким грохотом, что проснется даже спящий.
После этого Афганец внес в дом лопату и вилы, распределил их по комнате — лопату оставил в прихожей, набросив на ее страшное лезвие подвернувшуюся тряпку, а вилы поставил у двери, замаскировав их пыльной занавеской. Теперь осталось принести вилы, стоявшие у туалета, и забросить их на чердак. Там он спал последнее время, среди потолочных балок лежал его матрац, выделенный Петровичем. Вход на чердак был сделан с кухни, стремянка стояла в углу, и каждый раз, отправляясь на чердак, Афганец приставлял ее к квадратной дыре в потолке. Вниз он просто спрыгивал, повиснув на руках.
Еще раз обойдя весь дом и убедившись, что сделал все возможное, Афганец вышел, прикрыл за собой дверь и, накинув щеколду, повесил замок. Защелкивать не стал, все, кто приходил сюда, знали, что замок этот не закрывается.
Обойдя вокруг дома по зарослям крапивы, Афганец зашел с другой стороны и по наружной лестнице поднялся на чердак. Вряд ли кто еще, кроме Петровича, знал, что туда попасть можно и снаружи.
С тяжким стоном Афганец улегся на свой лежак между балками и, закинув руки за голову, впал в какое-то оцепенение. Снова и снова перед его глазами возникала та кошмарная ночь, тот неудавшийся грабеж. Хотя почему неудавшийся — деньги-то они все-таки взяли, и неплохие деньги, всей бандой можно прожить несколько лет, правда без шика, без ресторанов и крутых загулов. И опять выходила из ванной Валя в распахнутом халатике, с полотенцем на голове, завернутом в виде чалмы, опять удивленно смотрела на него и в который раз спрашивала низковатым голосом: «Коля? Это ты?»
И сдергивала, о ужас, сдергивала с него эту идиотскую шапочку с прорезями для глаз, а он, окаменев, не мог пошевелиться, чтобы отбросить ее руку, не мог уклониться, ничего не мог с собой поделать, пока не раздался крик Петровича «Кончай ее!» И столько в этом приказе было силы, властности, столько было уверенности, что поступить можно только так, что он даже не мог во всех подробностях восстановить все, что произошло потом. Афганец хорошо помнил только момент, когда, очнувшись от крика Петровича, затолкал Валю обратно в ванную. А дальше, дальше все произошло как бы без его участия. Очнулся он лишь в машине, когда, скользнув рукой вдоль бедра, не нащупал на привычном месте своего ножа...
Да, нож остался там, в ванне, под трупом Вали... Лишь увидев на экране снимки, сделанные экспертом прокуратуры, он понял, что произошло, что он сделал с девушкой.
— Надо же, — время от времени шептал Афганец. — Надо же, как бывает...
И опять Валя выходила из ванной, опять улыбалась, узнавая его рубашку, которую сама выстирала накануне, изумленно обращалась к нему, протягивала руку и легко, без усилий, даже как-то замедленно сдергивала душную лыжную шапочку...
Грохот металлической кружки о камни заставил его вернуться из той ночной квартиры сюда, на чердак, на этот матрац из свалявшихся кусков ваты. Афганец не пошевелился, не сделал ни единого движения, только правая рука его осторожно высвободилась из-под головы, неслышно, невесомо скользнула вдоль бедра — там в афганских ножнах лежало новое его оружие. Не столь привычное и желанное, но тоже хорошее — рессорная сталь, черная ручка с насечкой, медные усики, которые не позволяли соскользнуть ладони вдоль лезвия...
Афганец продолжал лежать, доверившись слуху, только слуху. И услышал чье-то недовольное бормотание, до него донеслись шаги по деревянным ступеням, скрежет замка, металлический стук откинутой щеколды. Потом тяжелые неуверенные шаги раздались уже на веранде.
И тишина.
Похоже, человек не решался войти на кухню, остановившись на пороге.
— Есть кто живой? — прозвучал нарочито громкий голос.
Афганец понял — Вобла. Вот он обошел кухню, остановился на пороге комнаты.
Раздался звук придвигаемого стула — Вобла сел к столу.
Звонить будет, — подумал Афганец.
И действительно послышался слабый скрежет вращающегося диска телефона.
Афганец понимал озадаченность Воблы. Грохот кружки о камни, нитка, протянутая в траве, говорили о том, что в доме кто-то должен быть. Какой смысл устраивать шумовые сигналы, если на даче не осталось ни души? Но замок, висящий в петле, говорил, что здесь и в самом деле никого нет. Вся эта неопределенность, двузначность нужны были Афганцу, он хотел создать невнятицу, разноголосицу, чтобы сбить Воблу с толку. Расчет был на чиновничью душу милицейского капитана — тот привык к четкости поставленной задачи, ясности приказа. А когда появлялись странности, многоголосица, терялся.
— Это я... Да, на месте. Но его здесь нет. Дверь на замке, в комнатах пусто. — Вобла помолчал. — Да, я понимаю... Но тут маленькое недоразумение... На водопроводной колонке стояла кружка, а к ней от калитки протянута нитка... Когда я вошел, раздался грохот, кружка упала на камни... Ладно, Илья, — произнес Вобла после некоторой заминки. — Не надо так... Достану я его. Он на мне. Все. Отвали! — Вобла резко бросил трубку.
Часто бывает так, что, слушая чей-то разговор, человек далеко не все в нем понимает. Мелькают незнакомые слова, которых раньше он и не слышал, какие-то намеки, напоминания о прошлых событиях, упоминаются незнакомые ему люди... Но суть разговора улавливается при этом безошибочно. Взаимоотношения, зависимость, превосходство — все схватывается, и нередко даже более точно и правильно, нежели это осознают сами собеседники.
Для них суть может быть затуманена обилием слов или же исчезает в излишних подробностях.
Вот и Афганец, слушая разговор Воблы с Огородни-ковым, все понял предельно ясно. И хотя он даже не все слова разобрал, не слышал, что отвечает Огородников, но уже знал, что сегодня из этого дома уйдет только один человек.
Или он, или Вобла.
Милицейский оборотень не имеет права оставить в живых его, Афганца, а он, Афганец, конечно же не подставит собственную шею.
Снизу не доносилось ни единого звука, видимо, Вобла остался сидеть за столом. Соображал он подолгу, причем всегда в каких-то думательных позах — то рукой щеку подопрет, то в затылке почешет, то лоб ладонью обхватит. Видимо, такие позы как-то взбадривали его и неповоротливые мозги начинали худо-бедно шевелиться.
И еще знал Афганец, что Вобла трусоват и ленив. Потому той ночью и оставил мальчишку в живых — поленился под кровать заглянуть, да и страшно ему было оставаться в квартире хотя бы на секунду дольше. Выпустив несколько пуль в спину матери, так и не удосужился осмотреть комнату внимательнее, не хватило у него для этого внутренней добросовестности.
Да, добросовестности у Воблы не было. Что бы он ни делал — служил в милиции, убивал людей, да и сейчас вот, не осмотрев толком дома, не заглянув ни в туалет во дворе, ни на чердак, принялся звонить и докладывать о том, что, дескать, не может выполнить порученное по не зависящим от него причинам. Рассчитывал на одно — Огородников скажет, что, раз нет Афганца на месте, возвращайся на службу в свой кабинет, под крыло непосредственного начальства.
Но Огородников оказался добросовестнее.
Он знал этот дом, знал его укромные уголки, поскольку не раз бывал здесь, случалось, и на ночь задерживался, иногда и недельку-вторую мог провести вдали от людей, которые сбивались с ног, разыскивая его по всему городу.
— А на чердак заглянул? — спросил, видимо, Огородников во время разговора с Воблой. Этих слов Афганец не слышал, не мог слышать, но о том, что они прозвучали, догадался сразу, едва громыхнула лестница в углу комнаты. Вобла неловко и бестолково подтаскивал ее к лазу на чердак, причем нарочито громко, излишними звуками гася в себе трусоватую дрожь. Дескать, если и есть на чердаке человек, глядишь, проснется, слово какое скажет и ему, Вобле, легче будет сообразить, как вести себя дальше.