Страница:
— А какие у вас хлопоты?
— Старичок, я вижу, ты в нашем деле не очень тянешь... Объявление надо подготовить к набору, отредактировать, убрать из него чушь, выстроить по принятой у нас форме, потом его кто-то вычитывает, чтобы избежать и фактических ошибок, и орфографических... Потом его надо набрать на компьютере, заверстать на полосу... Ну, и так далее. А за день до того, как появится газета в киосках, он звонит и говорит — не надо, отбой.
Ответы Мольского выглядели простыми и убедительными. Все зацепки, которые Пафнутьев приготовил для этого разговора, ему не удалось даже произнести. Мольский отмел их заранее.
— И часто такое случается?
— Что тебе сказать, старичок... Случается. Не сегодня, так завтра, не одно, так другое, третье... Жизнь газеты течет по своим причудливым путям и... Мы еще выпьем?
— Чуть-чуть попозже, чуть-чуть, — ответил Пафнутьев.
— А бумажку, которую ты в блокнотик спрятал, выброси, старичок. Не пригодится она тебе, выброси в то самое ведро, из которого ты вынул ее с таким душевным трепетом, с таким высоким чувством профессиональной ответственности. Мне показалось, что у тебя при этом даже руки вздрогнули... Взамен я дам тебе десяток новеньких, с печатями и моими подписями. Может быть, это не совсем правильно с точки зрения делопроизводства, но так уж у нас сложилось, старичок. — Мольский улыбнулся, показав редкие, но крепкие зубы-пеньки табачного цвета.
— Ну что ж, суду все ясно и понятно, — пробормотал Пафнутьев и не смог, не смог придать своему голосу ни твердости, ни уверенности. Но что-то помешало ему выбросить в ведро квитанцию, над которой так покуражился Мольский, вытерев об нее жирные свои пальцы. И чтобы уж совсем не выглядеть дураком, Пафнутьев взглянул на часы, скорчил гримасу, которая должна означать, что он торопится, что, к сожалению, покидает этот гостеприимный кабинет, что в будущем он, конечно, с большим удовольствием заглянет сюда. — Тороплюсь, Гоша, назначена встреча с неким Огородниковым. Кстати, когда он узнал, что я буду у тебя, велел кланяться, что я и делаю... Как он мужик, ничего?
— Илюша? — переспросил Мольский, и что-то в его лице изменилось. Вернее, в его лице ничего не изменилось — то же благодушие, ленивые, замедленные движения, улыбка, увеличенные очками зрачки, но вот эти самые зрачки как бы остановились, замерли, окаменели з тот момент, когда он произносил слово «Илюша». И все в нем остановилось — рука повисла над столом, не успев захватить последнюю полоску сала, улыбка остановилась, и единственное слово, которое он произнес, тоже как бы повисло над столом без продолжения. Оно вырвалось, прозвучало, стало фактом, и что бы теперь ни говорил Мольский, этого ему уже не изменить. — Это адвокат, что ли? — спросил он.
— Да, бойкий такой стряпчий, за любые дела берется и справляется. Вот что интересно, побеждает, как говорится, на всех фронтах! — воскликнул Пафнутьев восхищенно, но этот восторг не расшевелил Мольского, скорее даже наоборот, он еще больше замкнулся.
— Давно я его не видел... Значит, помнит меня Илюша... Мы с ним тоже на какой-то презентации познакомились... Не то в прошлом году, не то в позапрошлом.
— Мне показалось, что он не просто помнит, он хорошо тебя помнит! — Пафнутьев продолжал тянуть линию, которая вдруг заинтересовала его. Когда он шел сюда, ему и в голову не приходило выяснить связку Мольский — Огородников, а теперь он подумал, что если его новый друг Гоша отрицает знакомство с Огородниковым, то это даже хорошо, было бы куда безнадежнее, если бы он тут же перезвонил адвокату — дескать, здравствуй, дорогой друг!
А он отшатнулся.
— Если помнит, значит, ему что-то нужно! — Мольский уже вполне владел и своим голосом, и лицом.
— А что ему может быть нужно?
— О, старичок... Реклама. Объявление. Оповещение. Мало ли... Эти адвокаты из третьего ряда — а Илюша, как это ни прискорбно, из третьего ряда — всегда ищут повод под каким угодно соусом оказаться на газетной странице... Это же новая клиентура, известность, деньги. Такие дела, старичок.
Приходилось признать — что бы ни говорил Пафнутьев, какие бы ловушки ни выстраивал, Мольский словно заранее был подготовлен ко всем его капканам и проходил, не задевая ни за одну струну. Ничто не сработало, ничто не захлопнулось.
И легкая беседа продолжалась.
Все так же безмятежно улыбался Мольский, пережевывая остатки сала и лука, светило солнце в окно, все так же из коридора доносились приглушенные голоса, но что-то изменилось. Так бывает — меняется настроение, уходит спокойствие, накапливается нервозность. Пафнутьев почувствовал вдруг, что Мольский уже не стремится задержать его, он не прочь проводить гостя до дверей и снова закрыть за ним эту дверь на ключ.
Выдернув откуда-то из тумбочки лист писчей бумаги, Мольский долго и шумно вытирал руки, и в этом тоже было предложение убираться. Вот он подтянул к себе газетную полосу и скользнул по ней взглядом — дескать, дела требуют его участия. Вот он почти незаметно взглянул на часы...
И Пафнутьев понял, что едва он выйдет из этого кабинета, как Мольский тут же наберет номер Огородникова. Так иногда приходит уверенность, что в нашем доме кто-то побывал, незваный и нежеланный, хотя и не оставил никаких видимых следов. Приходит состояние, которое поэт назвал проще — в нашем доме запах воровства...
Понимая, что говорить больше не о чем, Пафнутьев поднялся и с радостью заметил, как облегченно вслед за ним вскочил Мольский. Ну что ж, если им надо поговорить, пусть поговорят, великодушно подумал Пафнутьев. Все равно мне не устеречь, когда они решат пошептаться тайком.
— А чем, собственно, вызван интерес к этой квитанции? — спросил Мольский, задав наконец вопрос, который он, в случае своей полной непричастности к кровавым событиям в городе, должен был задать с самого начала.
— Все силы брошены на раскрытие убийства семьи Суровцевых, — ответил Пафнутьев. — А эта квитанция выписана тобой, Гошей. А объявление не опубликовано. А покупатель не проходит по категории родственников, сослуживцев и так далее. Совсем чужой покупатель оказался. Именно такой мог бы найтись по газетному объявлению. Поэтому, Гоша, я здесь. Поэтому сижу с тобой и пью твою замечательную водку.
— Это радует, — заметил Мольский. — А вот к салу ты не притронулся. Это мне показалось обидным, потому что я сам его солил.
— Продолжаю, — невозмутимо сказал Пафнутьев. — Объявления в газете нет. Хотя деньги взяты и подпись твоя на квитанции стоит.
— Но я же все объяснил.
— Если бы сейчас этот стол сам по себе взмыл в воздух и поднялся к потолку... Ты бы смог это объяснить?
— Стол... К потолку? — Мольский задумался.
— Смог бы, — заверил его Пафнутьев. — И не думай, не сомневайся. А поскольку ты в состоянии объяснить вообще все, что происходит на белом свете, и все, что может произойти... то квитанция... Пока оставим это.
— А потом вернемся?
— Обязательно. Уж больно ниточка вкусная тянется от этой квитанции. Обещает находки.
У Мольского была привычка — он широко раскрывал глаза и в упор смотрел на собеседника сквозь толстые очки, которые эти глаза делали еще больше и выразительнее. Чаще всего в них была печаль непонимания. Да, печалился Мольский оттого, что мысли его и поступки истолковывали совсем не так, как он предполагал.
Вот и сейчас он широко раскрыл глаза и уставился на Пафнутьева с какой-то бесконечной скорбью. Очки его съехали на нос, причем верхняя дужка проходила как раз через середину зрачка, разделяя глаз пополам, и Пафнутьеву казалось, что Мольский смотрит на него не двумя, а всеми четырьмя глазами. Это было немного странно, немного смешно, но не страшно, нет.
— А что же наш друг Илюша... К нему тоже тянется ниточка?
— Ниточка?! — воскликнул Пафнутьев. — К нему канаты тянутся, тросы стальные, веревки пеньковые в руку толщиной!
— Это радует, — печально кивнул Мольский. — И в то же время обнадеживает. Внушает некоторую уверенность в благополучном исходе.
— Исходе чего?
— Это я так, старичок... О жизни. За мной это водится, я иногда задумываюсь о жизни.
— Это радует, — усмехнулся Пафнутьев, усвоив наконец поговорочку Мольского.
— Возвращаемся к нашим баранам. Время обеденное. Сейчас за мной заедет моя девочка, и мы отвезем тебя в центр города. К Илюше Огородникову, который, как ты утверждаешь, помнит меня и ждет не дождется. Может, вместе и заглянем к нему?
— Мысль, конечно, интересная, — озадаченно проговорил Пафнутьев, не сразу сообразив, как отнестись к предложению Мольского — воспользоваться его великодушием или же умыкнуться от его коварства.
В решении Пафнутьева, как обычно, главную роль сыграла не осторожность, а самое обычное любопытство. Захотелось ему посмотреть поближе на самого Мольского, на его девочку, поболтать с ними по дороге... Почуял Пафнутьев — что-то дрогнуло в душе у Мольского, что-то там у него заныло и застонало. Неуязвимая нагловатость с придурью как-то незаметно испарилась, и осталась настороженность. Не хотел Мольский отпускать Пафнутьева, и что-то за этим стояло.
В лифте они оказались вдвоем — Мольский кому-то махнул рукой, дескать, не торопись, кого-то оттеснил, пропустил вперед Пафнутьева в кабину, сам задержался на входе и нажал кнопку первого этажа. И уже, когда двери готовы были рвануться навстречу друг другу, шагнул внутрь. Так они и остались в кабине один на один.
— Ты вот что, старичок, — Мольский ткнул Пафнутьева пальцем в живот, — ты вот что... Можешь на меня рассчитывать. Я, как говорится, при информации, ко мне стекается столько всевозможных сведений, фактов, столько компры на кого угодно... Что я не знаю даже, как ты вообще до сих пор без меня обходился.
На Пафнутьева смотрели увеличенные очками громадные глаза Мольского, тускло светилась бородавка, затерявшаяся на безбрежных просторах обильного лица, и во всем его облике была готовность быть полезным.
«Да он же в стукачи навязывается! — вдруг дошло до Пафнутьева. — Очень мило! С таким стукачом я еще не работал. Был Ковеленов, да по неосторожности головы лишился, а этот, похоже, свою голову бережет, так просто в петлю не сунет...»
— Когда ты последний раз видел Огородникова? — спросил Пафнутьев таким тоном, будто все остальное между ними уже было решено.
— Вчера, — ответил Мольский, не задумываясь, тоже так, будто они уже обо всем и навсегда договорились.
— О чем был разговор?
— Об убийстве. — Глаза Мольского закрылись петушиными веками снизу вверх и так же медленно, с какой-то величавостью открылись. И преданно уставились на Пафнутьева. — Об убийстве семьи Суровцевых.
— Что его интересовало, волновало, тревожило?
— То же, что и тебя, — неопубликованное объявление.
— Сколько он тебе дал?
— Тысячу.
Лифт остановился, и Пафнутьев с Мольским оказались в холодноватом, залитом светом вестибюле, отделанном серым камнем, плитки которого в некоторых местах то ли отвалились, то ли унесли их местные умельцы по домам на всякие хозяйские нужды.
Оба молча пересекли вестибюль, вышли на крыльцо и остановились. Освоившись с ярким солнечным светом, Мольский ухватил Пафнутьева за рукав и потащил в сторону, к покосившейся скамейке.
— Долларов? — спросил Пафнутьев так, словно их разговор не прерывался ни на секунду.
— Естественно.
— И часто тебе от него перепадало?
— Случалось. Я виноват, старичок, и свою вину сознаю. Но понимаю и ограниченность этой вины. Да, я взял с клиента деньги и не поместил в газете его объявление. С моей стороны это, как бы тебе, старичок, объяснить подоступнее, чтоб ты все понял правильно...
— Я буду стараться, — заверил Пафнутьев.
— С журналистской точки зрения, я поступил неэтично. Может быть, заслужил выговор... Но вряд ли, на выговор моя оплошность не тянет, потому что покупателя я все-таки нашел.
— Банду Огородникова?
Мольский никак не откликнулся на выпал Пафнутьева. Он наклонился, сорвал травинку, откусил ее крепкими желтыми зубами, долго смотрел, прищурившись, в небо и наконец вроде бы нашел время и для Пафнутьева.
— Старичок... Не надо так круто. Хорошо? Удары я держу. Ты уже должен это понять.
— Понял, больше не буду. — Пафнутьев согласно кивнул.
— Вот так-то лучше. Теперь слушай... Огородников — адвокат, его телефон, адрес конторы тебе известны. И он на свободе. А ты, начальник следственного отдела прокуратуры, договариваешься с ним о встрече. Я, служка из вечерней газеты, везу тебя к нему... Значит, не такой он уж и бандит, не такой уж и пахан, а? Я понимаю, бандой нынче можно назвать всех, кого угодно. Банда врачей, банда рвачей, юристов, артистов, банкиров... Не надо бросаться такими словами. Это немножко по-кухонному.
— Виноват, — снова покаялся Пафнутьев.
— А по сути... Огородников часто бывает в редакции, помещает объявления, интересуется нашими делами... Он не просто читает, он изучает колонку уголовной хроники и не ждет, когда к нему придут за помощью, сам ее предлагает.
— Гоша... Остановись. Значит, так... Мы установили — ты дал Огородникову наводку на Суровцева...
— Я дал ему текст того объявления, которое желал поместить в газете наш клиент, — поправил Мольский.
— И получил за это тысячу долларов?
— А вот и моя девочка! — Мольский протянул руку Пафнутьеву, помог ему подняться с продавленной скамейки и показал на подъезжающий к стоянке желтый «жигуленок».
— Я слышал... Она прокурор?
— Нет, старичок, она не прокурор... Это у нее кличка такая... В редакции шутят. А работает она судебным исполнителем. Деньги из людей вышибает.
— Получается? Нынче это не каждой банде под силу, а?
— Спокойно, старичок. — Мольский снисходительно похлопал Пафнутьева по плечу. — Эсмеральде все под силу.
— Что-то у твоей девочки случилось, — заметил Пафнутьев, показывая на машину. — Перекосило ее маленько... Похоже, рессоры лопнули с левой стороны.
— Нет, старичок, рессоры там в порядке... Это моя девочка сидит с левой стороны, на месте водителя.
Машина остановилась, но из нее никто не выходил. Когда Мольский открыл заднюю дверцу, изумленный Пафнутьев увидел наконец девочку — за рулем сидела монументальная дама, не менее полутора центнеров весом, с надменным лицом, явно пенсионного возраста со светлыми, выкрашенными волосами, уложенными в причудливую заковыристую прическу, венчал которую кок, поднимающийся над желтым припудренным лбом. Прическа выглядела каким-то архитектурным сооружением, видимо, делалась она на месяц, на два, заливалась лаками и всевозможными закрепителями и, таким образом, в течение целого квартала девочка выглядела свеженькой и нарядной.
— Знакомьтесь, — с явной гордостью произнес Мольский. — Это Эсмеральда. — Голова с окаменевшей прической чуть колыхнулась в кивке, дескать, все правильно, я и есть Эсмеральда. — А это Павел Николаевич... Начальник следственного отдела. — Мольский произнес это, уже сидя в машине рядом с Пафнутьевым на заднем сиденье. Впереди он сесть не смог, даже если бы и захотел, места там попросту не оставалось — зад Эсмеральды растекся по обоим сиденьям. — Между прочим, — со светским оживлением произнес Мольский, явно робея перед своей красавицей, — между прочим, Эсмеральда ваша коллега, Павел Николаевич!
— Да-а-а? — восторженно протянул Пафнутьев. — Очень приятно!
— Она самый исполнительный судебный исполнитель города!
— Это прекрасная и очень ответственная профессия. — Пафнутьев хотел сказать еще что-то приятное Эсмеральде, но в голову ничего не приходило, он не знал, что может понравиться этой женщине.
Но Эсмеральда приняла его слова, она снова кивнула и даже посмотрела на него в зеркало с явным одобрением. Облегченно перевел дух и Мольский, он тоже, видимо, опасался гнева своей девочки.
— Куда едем? — спросила Эсмеральда, и это были первые слова, которые она произнесла с тех пор, как мужчины уселись на заднем сиденье машины. По тону Пафнутьев понял, что исполнительские обязанности наложили на женщину сильный отпечаток. Голос у Эсмеральды был властным, в нем слышалась беспрекословность, таким голосом можно приговаривать разве что к исключительной мере наказания, никак не меньше. Похоже, и прокурорская ее кличка оправдывалась.
— В центр, — сказал Мольский и невольно положил руку на колено Пафнутьеву. Дескать, все в порядке, старичок, кажется, пронесло. И, облегченно откинувшись на спинку сиденья, устало прикрыл глаза.
Машина резко дернулась, потом остановилась, мотор заглох, с воем снова заработал. Все это время Мольский не пошевелился, глаз не открыл. Он, видимо, привык к подобной манере вождения, а возможно, даже полагал, что так и нужно водить машину.
— Кажется, поехали, — с сомнением произнес Мольский.
— Это радует, — чуть слышно пробормотал Пафнутьев.
— И даже внушает некоторые надежды.
— В самом деле поехали. — Эсмеральда и сама, видимо, была удивлена тем, что машина все-таки тронулась с места.
Пафнутьев прямо перед собой видел мощные складки на шее Эсмеральды и думал о странностях человеческих вкусов и привязанностей. Скосив глаза на Мольского, который все еще полулежал, откинувшись на спинку и прикрыв петушиными веками глаза, он даже проникся сочувствием к нему. Теперь он знал, куда шли деньги за неопубликованные объявления.
Только сейчас Огородников в полной мере ощутил неумолимость государственной машины, которая поставила перед собой цель и этой цели добивается. Он уже знал, доложили верные люди, что отрабатываются все связи Воблы, Афганца и Петровича. С кем общались, кому звонили, у кого ночевали — все это выяснялось круглосуточно не только свирепой московской бригадой, но и местными озверевшими сыщиками. Когда позвонил Мольский и сказал, что к нему едет некий Пафнутьев, Огородников понял, что на него выходят с тыла. Значит, отрабатывается не только уголовная линия, но и семейная, профессиональная, линии друзей, любовниц, соседей, бывших подельников и нынешних клиентов.
Пора рвать когти, другого выхода не оставалось.
Теперь этот Пафнутьев...
Как он вышел на него? Почему тому захотелось вдруг поговорить с Огородниковым? Кто вывел? Огородников засветился, причем сознательно, один-единственный раз, когда вышел на Сысцова. Но тогда не было другого выхода. Конкуренты были убраны жестко и четко, нужно было прибирать к рукам наследство. Он поступил продуманно, позвонив Сысцову, назвав себя и сразу дав понять, что отныне тот будет платить другим людям.
Тут все правильно.
Так делается всегда и везде.
Все шло отлично до того момента, пока эти кретины не расстреляли семью Суровцевых. Тогда проснулся большой медведь в Москве, начались эти идиотские передачи по телевидению, и остановить сдвинувшееся с места колесо было уже невозможно. Город жаждал мести, и эти сонные милицейские, прокурорские конторы, которые были так ленивы и послушны, так охотно брали деньги и так исполнительно эти деньги отрабатывали, вдруг словно взбесились. Куда бы ни звонил Огородников, к кому бы ни обращался, везде делали большие глаза и в ужасе махали руками...
А как все было отлажено до того момента, когда Петрович, эта шваль уголовная, с перепугу дал команду расстрелять семью в той паршивой квартире.
И чего добились?
Лавина, идет лавина, и остановить ее невозможно. Огородников подошел к окну и, не отдергивая прозрачной шторы, посмотрел на улицу. Он давно заметил, он еще с утра обратил внимание на «жигуленок», который, не скрываясь, не таясь, стоял прямо перед его окнами. Он мог остановиться во дворе, наблюдатель мог расположиться за любым окном в доме напротив, сейчас каждый, едва услышав, что дело имеет отношение к массовому убийству неделю назад, готов был впустить в свою квартиру такого наблюдателя. «Жигуленок» припарковался прямо перед его окнами, и молодой парень, сидевший за рулем, был невозмутим и спокоен. Он поглядывал на подъезд конторы Огородникова лениво и даже с каким-то равнодушием, словно знал наверняка, что никуда тому не деться, никуда не скрыться.
Роскошный новый «мерседес» Огородникова стоял у подъезда, выход из конторы прекрасно просматривался и парень в «жигуленке» никуда не отлучался с утра. Больше всего Огородникова бесила его самоуверенность. Он мог легко уйти от этого наблюдателя, ему ничего не стоило перебраться в другую квартиру, выйти во двор из другого подъезда... Причем все это он мог проделать играючи, но понимал Огородников, что и возможное его бегство предусмотрено...
Петрович во всем виноват, Петрович.
Скоро должны были передавать дневные новости и на экране возникнет уголовная морда этого старого кретина. И тогда ему уже не уйти, Петровича опознают, едва он выйдет из своего логова.
Да, его опознают и возьмут.
Петрович засвечен.
Петрович обречен.
Петрович не будет молчать и все сбросит на него, на Огородникова.
Через два часа приедет хмырь из прокуратуры, этот лох нечесаный, и начнет задавать вопросы...
Сысцов? Этот не должен расколоться. Он до смерти перетрухал, когда получил гостинец в баночке... И потом, если он платил одним людям, почему не платить столько же другим? Правила игры те же, а какая разница, отстегивать деньги Ване или отстегивать их Пете?
Нет, Сысцов не опасен, от Сысцова можно отвертеться.
Мольский? Этот сам по уши в дерьме.
Петрович, остается Петрович.
И почти два часа свободного времени.
Два часа до встречи с Пафнутьевым, два часа до дневных новостей, до того момента, когда Петровича будет знать каждая собака, каждая собака, каждая собака...
Прощай, Петрович!
Много раз убеждался в непутевой своей жизни Огородников, что самую важную, самую тяжелую работу надо выполнять самому. Не говоря уж о работе рисковой и опасной. Другим можно поручать пустяки, поручать можно работу тягостную, неблагодарную. Но самое важное — только сам.
Один раз он нарушил этот закон, поручив Вобле убрать Афганца...
И что?
Вобла выкарабкивается, оставляя на больничном полу части своих внутренних органов, Афганец догадался сам себя хлопнуть, а проблемы растут, множатся, и вот ты, Илюша, пришел к тому часу, когда не знаешь, куда деваться.
Впрочем, знаешь.
Но работу эту ты должен проделать сам, чтобы не завязнуть в мелких услугах ближних, когда всем должен, всем обязан и не успеваешь раскланиваться во все стороны и уже не принадлежишь себе, а принадлежишь черт знает кому...
Взглянув еще раз на улицу, он убедился, что жалкий, задрипанный, несчастный «жигуленок» все еще стоит на противоположной стороне и молодой парень, которого он, кажется, запомнил на всю жизнь, невозмутимо сидит за рулем и смотрит в сторону его парадного подъезда, в сторону его замершего «мерседеса». Хоть бы заснул, отвлекся книгой, газетой, девушкой, а мимо проходят такие девушки, такие девушки, что даже Огородников постанывал, глядя им вслед. Мороженое на худой конец купил бы себе и отвлекся на минуту... Нет, он не ел мороженого. Он сидел в машине и смотрел в лобовое стекло.
— Ну что ж, дорогой... Как будет угодно.
И Огородников начал действовать. Решение принято, и отныне у него ближайшие два часа расписаны не по минутам даже, по секундам, и каждая из оставшихся до прихода Пафнутьева секунда может или угробить его, или спасти.
Непробиваемый, железный, многоопытный Петрович вляпался! Вляпался, как последний пэтэушник, который забрался в киоск за бутылкой водки. А сколько было спеси, дурацкой уголовной спеси...
Что бы ни делал в дальнейшем Огородников, не исчезали в нем, не угасали эти вот слова, эти проклятья в адрес Петровича, который умудрился вляпаться на отпечатках пальцев. Ведь знал кретин недорезанный, знал, что во всех картотеках страны его отпечатки на почетном месте, знал и вляпался, дурака кусок!
Огородников подошел к столу, сел, сосредоточился, прижав ладони друг к дружке, закрыл на какое-то время глаза и постарался впасть в состояние отрешенности. И он действительно в эти минуты отрекался от всего, что могло помешать ему выполнить задуманное, — дружеские привязанности, опасливость, боязнь за свою жизнь, свойственная каждому живому существу. Даже это выжигал в себе Огородников, достигая высшей сосредоточенности. И удавалось, это он умел. Был уверен, что когда понадобится — присядет вот так в укромном уголке и через десять минут поднимется совершенно другим человеком, даже не человеком, а тем существом, которое вроде бы и рождено для того лишь, чтобы выполнить необходимое.
Был Огородников невысок ростом, плотен телом, лыс, лишь где-то за большими, хрящеватыми ушами можно было обнаружить седоватые клочки шерсти, не вылезшей еще после всех жизненных передряг. При небольшом росте и коротковатых руках у него были неожиданно крупные ладони, более уместные у борца или боксера. Одежду Огородников носил великоватую, свободную и поэтому со стороны казался еще ниже и еще шире, чем был на самом деле. Огородников никогда не повышал голоса, был улыбчив, впрочем, точнее сказать, что Огородников всегда и везде по любому поводу охотно раздвигал губы, показывая сверкающий ряд белоснежных искусственных зубов. Вот точно так же широко и сверкающе он улыбнулся, когда узнал утром, что Петрович засвечен и десятки людей уже рыщут по городу, пытаясь найти малейшие следы этого человека.
— Старичок, я вижу, ты в нашем деле не очень тянешь... Объявление надо подготовить к набору, отредактировать, убрать из него чушь, выстроить по принятой у нас форме, потом его кто-то вычитывает, чтобы избежать и фактических ошибок, и орфографических... Потом его надо набрать на компьютере, заверстать на полосу... Ну, и так далее. А за день до того, как появится газета в киосках, он звонит и говорит — не надо, отбой.
Ответы Мольского выглядели простыми и убедительными. Все зацепки, которые Пафнутьев приготовил для этого разговора, ему не удалось даже произнести. Мольский отмел их заранее.
— И часто такое случается?
— Что тебе сказать, старичок... Случается. Не сегодня, так завтра, не одно, так другое, третье... Жизнь газеты течет по своим причудливым путям и... Мы еще выпьем?
— Чуть-чуть попозже, чуть-чуть, — ответил Пафнутьев.
— А бумажку, которую ты в блокнотик спрятал, выброси, старичок. Не пригодится она тебе, выброси в то самое ведро, из которого ты вынул ее с таким душевным трепетом, с таким высоким чувством профессиональной ответственности. Мне показалось, что у тебя при этом даже руки вздрогнули... Взамен я дам тебе десяток новеньких, с печатями и моими подписями. Может быть, это не совсем правильно с точки зрения делопроизводства, но так уж у нас сложилось, старичок. — Мольский улыбнулся, показав редкие, но крепкие зубы-пеньки табачного цвета.
— Ну что ж, суду все ясно и понятно, — пробормотал Пафнутьев и не смог, не смог придать своему голосу ни твердости, ни уверенности. Но что-то помешало ему выбросить в ведро квитанцию, над которой так покуражился Мольский, вытерев об нее жирные свои пальцы. И чтобы уж совсем не выглядеть дураком, Пафнутьев взглянул на часы, скорчил гримасу, которая должна означать, что он торопится, что, к сожалению, покидает этот гостеприимный кабинет, что в будущем он, конечно, с большим удовольствием заглянет сюда. — Тороплюсь, Гоша, назначена встреча с неким Огородниковым. Кстати, когда он узнал, что я буду у тебя, велел кланяться, что я и делаю... Как он мужик, ничего?
— Илюша? — переспросил Мольский, и что-то в его лице изменилось. Вернее, в его лице ничего не изменилось — то же благодушие, ленивые, замедленные движения, улыбка, увеличенные очками зрачки, но вот эти самые зрачки как бы остановились, замерли, окаменели з тот момент, когда он произносил слово «Илюша». И все в нем остановилось — рука повисла над столом, не успев захватить последнюю полоску сала, улыбка остановилась, и единственное слово, которое он произнес, тоже как бы повисло над столом без продолжения. Оно вырвалось, прозвучало, стало фактом, и что бы теперь ни говорил Мольский, этого ему уже не изменить. — Это адвокат, что ли? — спросил он.
— Да, бойкий такой стряпчий, за любые дела берется и справляется. Вот что интересно, побеждает, как говорится, на всех фронтах! — воскликнул Пафнутьев восхищенно, но этот восторг не расшевелил Мольского, скорее даже наоборот, он еще больше замкнулся.
— Давно я его не видел... Значит, помнит меня Илюша... Мы с ним тоже на какой-то презентации познакомились... Не то в прошлом году, не то в позапрошлом.
— Мне показалось, что он не просто помнит, он хорошо тебя помнит! — Пафнутьев продолжал тянуть линию, которая вдруг заинтересовала его. Когда он шел сюда, ему и в голову не приходило выяснить связку Мольский — Огородников, а теперь он подумал, что если его новый друг Гоша отрицает знакомство с Огородниковым, то это даже хорошо, было бы куда безнадежнее, если бы он тут же перезвонил адвокату — дескать, здравствуй, дорогой друг!
А он отшатнулся.
— Если помнит, значит, ему что-то нужно! — Мольский уже вполне владел и своим голосом, и лицом.
— А что ему может быть нужно?
— О, старичок... Реклама. Объявление. Оповещение. Мало ли... Эти адвокаты из третьего ряда — а Илюша, как это ни прискорбно, из третьего ряда — всегда ищут повод под каким угодно соусом оказаться на газетной странице... Это же новая клиентура, известность, деньги. Такие дела, старичок.
Приходилось признать — что бы ни говорил Пафнутьев, какие бы ловушки ни выстраивал, Мольский словно заранее был подготовлен ко всем его капканам и проходил, не задевая ни за одну струну. Ничто не сработало, ничто не захлопнулось.
И легкая беседа продолжалась.
Все так же безмятежно улыбался Мольский, пережевывая остатки сала и лука, светило солнце в окно, все так же из коридора доносились приглушенные голоса, но что-то изменилось. Так бывает — меняется настроение, уходит спокойствие, накапливается нервозность. Пафнутьев почувствовал вдруг, что Мольский уже не стремится задержать его, он не прочь проводить гостя до дверей и снова закрыть за ним эту дверь на ключ.
Выдернув откуда-то из тумбочки лист писчей бумаги, Мольский долго и шумно вытирал руки, и в этом тоже было предложение убираться. Вот он подтянул к себе газетную полосу и скользнул по ней взглядом — дескать, дела требуют его участия. Вот он почти незаметно взглянул на часы...
И Пафнутьев понял, что едва он выйдет из этого кабинета, как Мольский тут же наберет номер Огородникова. Так иногда приходит уверенность, что в нашем доме кто-то побывал, незваный и нежеланный, хотя и не оставил никаких видимых следов. Приходит состояние, которое поэт назвал проще — в нашем доме запах воровства...
Понимая, что говорить больше не о чем, Пафнутьев поднялся и с радостью заметил, как облегченно вслед за ним вскочил Мольский. Ну что ж, если им надо поговорить, пусть поговорят, великодушно подумал Пафнутьев. Все равно мне не устеречь, когда они решат пошептаться тайком.
— А чем, собственно, вызван интерес к этой квитанции? — спросил Мольский, задав наконец вопрос, который он, в случае своей полной непричастности к кровавым событиям в городе, должен был задать с самого начала.
— Все силы брошены на раскрытие убийства семьи Суровцевых, — ответил Пафнутьев. — А эта квитанция выписана тобой, Гошей. А объявление не опубликовано. А покупатель не проходит по категории родственников, сослуживцев и так далее. Совсем чужой покупатель оказался. Именно такой мог бы найтись по газетному объявлению. Поэтому, Гоша, я здесь. Поэтому сижу с тобой и пью твою замечательную водку.
— Это радует, — заметил Мольский. — А вот к салу ты не притронулся. Это мне показалось обидным, потому что я сам его солил.
— Продолжаю, — невозмутимо сказал Пафнутьев. — Объявления в газете нет. Хотя деньги взяты и подпись твоя на квитанции стоит.
— Но я же все объяснил.
— Если бы сейчас этот стол сам по себе взмыл в воздух и поднялся к потолку... Ты бы смог это объяснить?
— Стол... К потолку? — Мольский задумался.
— Смог бы, — заверил его Пафнутьев. — И не думай, не сомневайся. А поскольку ты в состоянии объяснить вообще все, что происходит на белом свете, и все, что может произойти... то квитанция... Пока оставим это.
— А потом вернемся?
— Обязательно. Уж больно ниточка вкусная тянется от этой квитанции. Обещает находки.
У Мольского была привычка — он широко раскрывал глаза и в упор смотрел на собеседника сквозь толстые очки, которые эти глаза делали еще больше и выразительнее. Чаще всего в них была печаль непонимания. Да, печалился Мольский оттого, что мысли его и поступки истолковывали совсем не так, как он предполагал.
Вот и сейчас он широко раскрыл глаза и уставился на Пафнутьева с какой-то бесконечной скорбью. Очки его съехали на нос, причем верхняя дужка проходила как раз через середину зрачка, разделяя глаз пополам, и Пафнутьеву казалось, что Мольский смотрит на него не двумя, а всеми четырьмя глазами. Это было немного странно, немного смешно, но не страшно, нет.
— А что же наш друг Илюша... К нему тоже тянется ниточка?
— Ниточка?! — воскликнул Пафнутьев. — К нему канаты тянутся, тросы стальные, веревки пеньковые в руку толщиной!
— Это радует, — печально кивнул Мольский. — И в то же время обнадеживает. Внушает некоторую уверенность в благополучном исходе.
— Исходе чего?
— Это я так, старичок... О жизни. За мной это водится, я иногда задумываюсь о жизни.
— Это радует, — усмехнулся Пафнутьев, усвоив наконец поговорочку Мольского.
— Возвращаемся к нашим баранам. Время обеденное. Сейчас за мной заедет моя девочка, и мы отвезем тебя в центр города. К Илюше Огородникову, который, как ты утверждаешь, помнит меня и ждет не дождется. Может, вместе и заглянем к нему?
— Мысль, конечно, интересная, — озадаченно проговорил Пафнутьев, не сразу сообразив, как отнестись к предложению Мольского — воспользоваться его великодушием или же умыкнуться от его коварства.
В решении Пафнутьева, как обычно, главную роль сыграла не осторожность, а самое обычное любопытство. Захотелось ему посмотреть поближе на самого Мольского, на его девочку, поболтать с ними по дороге... Почуял Пафнутьев — что-то дрогнуло в душе у Мольского, что-то там у него заныло и застонало. Неуязвимая нагловатость с придурью как-то незаметно испарилась, и осталась настороженность. Не хотел Мольский отпускать Пафнутьева, и что-то за этим стояло.
В лифте они оказались вдвоем — Мольский кому-то махнул рукой, дескать, не торопись, кого-то оттеснил, пропустил вперед Пафнутьева в кабину, сам задержался на входе и нажал кнопку первого этажа. И уже, когда двери готовы были рвануться навстречу друг другу, шагнул внутрь. Так они и остались в кабине один на один.
— Ты вот что, старичок, — Мольский ткнул Пафнутьева пальцем в живот, — ты вот что... Можешь на меня рассчитывать. Я, как говорится, при информации, ко мне стекается столько всевозможных сведений, фактов, столько компры на кого угодно... Что я не знаю даже, как ты вообще до сих пор без меня обходился.
На Пафнутьева смотрели увеличенные очками громадные глаза Мольского, тускло светилась бородавка, затерявшаяся на безбрежных просторах обильного лица, и во всем его облике была готовность быть полезным.
«Да он же в стукачи навязывается! — вдруг дошло до Пафнутьева. — Очень мило! С таким стукачом я еще не работал. Был Ковеленов, да по неосторожности головы лишился, а этот, похоже, свою голову бережет, так просто в петлю не сунет...»
— Когда ты последний раз видел Огородникова? — спросил Пафнутьев таким тоном, будто все остальное между ними уже было решено.
— Вчера, — ответил Мольский, не задумываясь, тоже так, будто они уже обо всем и навсегда договорились.
— О чем был разговор?
— Об убийстве. — Глаза Мольского закрылись петушиными веками снизу вверх и так же медленно, с какой-то величавостью открылись. И преданно уставились на Пафнутьева. — Об убийстве семьи Суровцевых.
— Что его интересовало, волновало, тревожило?
— То же, что и тебя, — неопубликованное объявление.
— Сколько он тебе дал?
— Тысячу.
Лифт остановился, и Пафнутьев с Мольским оказались в холодноватом, залитом светом вестибюле, отделанном серым камнем, плитки которого в некоторых местах то ли отвалились, то ли унесли их местные умельцы по домам на всякие хозяйские нужды.
Оба молча пересекли вестибюль, вышли на крыльцо и остановились. Освоившись с ярким солнечным светом, Мольский ухватил Пафнутьева за рукав и потащил в сторону, к покосившейся скамейке.
— Долларов? — спросил Пафнутьев так, словно их разговор не прерывался ни на секунду.
— Естественно.
— И часто тебе от него перепадало?
— Случалось. Я виноват, старичок, и свою вину сознаю. Но понимаю и ограниченность этой вины. Да, я взял с клиента деньги и не поместил в газете его объявление. С моей стороны это, как бы тебе, старичок, объяснить подоступнее, чтоб ты все понял правильно...
— Я буду стараться, — заверил Пафнутьев.
— С журналистской точки зрения, я поступил неэтично. Может быть, заслужил выговор... Но вряд ли, на выговор моя оплошность не тянет, потому что покупателя я все-таки нашел.
— Банду Огородникова?
Мольский никак не откликнулся на выпал Пафнутьева. Он наклонился, сорвал травинку, откусил ее крепкими желтыми зубами, долго смотрел, прищурившись, в небо и наконец вроде бы нашел время и для Пафнутьева.
— Старичок... Не надо так круто. Хорошо? Удары я держу. Ты уже должен это понять.
— Понял, больше не буду. — Пафнутьев согласно кивнул.
— Вот так-то лучше. Теперь слушай... Огородников — адвокат, его телефон, адрес конторы тебе известны. И он на свободе. А ты, начальник следственного отдела прокуратуры, договариваешься с ним о встрече. Я, служка из вечерней газеты, везу тебя к нему... Значит, не такой он уж и бандит, не такой уж и пахан, а? Я понимаю, бандой нынче можно назвать всех, кого угодно. Банда врачей, банда рвачей, юристов, артистов, банкиров... Не надо бросаться такими словами. Это немножко по-кухонному.
— Виноват, — снова покаялся Пафнутьев.
— А по сути... Огородников часто бывает в редакции, помещает объявления, интересуется нашими делами... Он не просто читает, он изучает колонку уголовной хроники и не ждет, когда к нему придут за помощью, сам ее предлагает.
— Гоша... Остановись. Значит, так... Мы установили — ты дал Огородникову наводку на Суровцева...
— Я дал ему текст того объявления, которое желал поместить в газете наш клиент, — поправил Мольский.
— И получил за это тысячу долларов?
— А вот и моя девочка! — Мольский протянул руку Пафнутьеву, помог ему подняться с продавленной скамейки и показал на подъезжающий к стоянке желтый «жигуленок».
— Я слышал... Она прокурор?
— Нет, старичок, она не прокурор... Это у нее кличка такая... В редакции шутят. А работает она судебным исполнителем. Деньги из людей вышибает.
— Получается? Нынче это не каждой банде под силу, а?
— Спокойно, старичок. — Мольский снисходительно похлопал Пафнутьева по плечу. — Эсмеральде все под силу.
— Что-то у твоей девочки случилось, — заметил Пафнутьев, показывая на машину. — Перекосило ее маленько... Похоже, рессоры лопнули с левой стороны.
— Нет, старичок, рессоры там в порядке... Это моя девочка сидит с левой стороны, на месте водителя.
Машина остановилась, но из нее никто не выходил. Когда Мольский открыл заднюю дверцу, изумленный Пафнутьев увидел наконец девочку — за рулем сидела монументальная дама, не менее полутора центнеров весом, с надменным лицом, явно пенсионного возраста со светлыми, выкрашенными волосами, уложенными в причудливую заковыристую прическу, венчал которую кок, поднимающийся над желтым припудренным лбом. Прическа выглядела каким-то архитектурным сооружением, видимо, делалась она на месяц, на два, заливалась лаками и всевозможными закрепителями и, таким образом, в течение целого квартала девочка выглядела свеженькой и нарядной.
— Знакомьтесь, — с явной гордостью произнес Мольский. — Это Эсмеральда. — Голова с окаменевшей прической чуть колыхнулась в кивке, дескать, все правильно, я и есть Эсмеральда. — А это Павел Николаевич... Начальник следственного отдела. — Мольский произнес это, уже сидя в машине рядом с Пафнутьевым на заднем сиденье. Впереди он сесть не смог, даже если бы и захотел, места там попросту не оставалось — зад Эсмеральды растекся по обоим сиденьям. — Между прочим, — со светским оживлением произнес Мольский, явно робея перед своей красавицей, — между прочим, Эсмеральда ваша коллега, Павел Николаевич!
— Да-а-а? — восторженно протянул Пафнутьев. — Очень приятно!
— Она самый исполнительный судебный исполнитель города!
— Это прекрасная и очень ответственная профессия. — Пафнутьев хотел сказать еще что-то приятное Эсмеральде, но в голову ничего не приходило, он не знал, что может понравиться этой женщине.
Но Эсмеральда приняла его слова, она снова кивнула и даже посмотрела на него в зеркало с явным одобрением. Облегченно перевел дух и Мольский, он тоже, видимо, опасался гнева своей девочки.
— Куда едем? — спросила Эсмеральда, и это были первые слова, которые она произнесла с тех пор, как мужчины уселись на заднем сиденье машины. По тону Пафнутьев понял, что исполнительские обязанности наложили на женщину сильный отпечаток. Голос у Эсмеральды был властным, в нем слышалась беспрекословность, таким голосом можно приговаривать разве что к исключительной мере наказания, никак не меньше. Похоже, и прокурорская ее кличка оправдывалась.
— В центр, — сказал Мольский и невольно положил руку на колено Пафнутьеву. Дескать, все в порядке, старичок, кажется, пронесло. И, облегченно откинувшись на спинку сиденья, устало прикрыл глаза.
Машина резко дернулась, потом остановилась, мотор заглох, с воем снова заработал. Все это время Мольский не пошевелился, глаз не открыл. Он, видимо, привык к подобной манере вождения, а возможно, даже полагал, что так и нужно водить машину.
— Кажется, поехали, — с сомнением произнес Мольский.
— Это радует, — чуть слышно пробормотал Пафнутьев.
— И даже внушает некоторые надежды.
— В самом деле поехали. — Эсмеральда и сама, видимо, была удивлена тем, что машина все-таки тронулась с места.
Пафнутьев прямо перед собой видел мощные складки на шее Эсмеральды и думал о странностях человеческих вкусов и привязанностей. Скосив глаза на Мольского, который все еще полулежал, откинувшись на спинку и прикрыв петушиными веками глаза, он даже проникся сочувствием к нему. Теперь он знал, куда шли деньги за неопубликованные объявления.
* * *
Нельзя сказать, что Огородников был в полной панике, но все происходящие события говорили о том, что он офлажкован. То самое правосудие, те следственные, дознавательные и прочие конторы, к которым он привык относиться насмешливо и пренебрежительно, вдруг на его глазах превратились в нечто четкое и безжалостное. При одном воспоминании о смерти Афганца, о продырявленном животе Воблы, об утреннем сообщении о Петровиче его пробирал озноб.Только сейчас Огородников в полной мере ощутил неумолимость государственной машины, которая поставила перед собой цель и этой цели добивается. Он уже знал, доложили верные люди, что отрабатываются все связи Воблы, Афганца и Петровича. С кем общались, кому звонили, у кого ночевали — все это выяснялось круглосуточно не только свирепой московской бригадой, но и местными озверевшими сыщиками. Когда позвонил Мольский и сказал, что к нему едет некий Пафнутьев, Огородников понял, что на него выходят с тыла. Значит, отрабатывается не только уголовная линия, но и семейная, профессиональная, линии друзей, любовниц, соседей, бывших подельников и нынешних клиентов.
Пора рвать когти, другого выхода не оставалось.
Теперь этот Пафнутьев...
Как он вышел на него? Почему тому захотелось вдруг поговорить с Огородниковым? Кто вывел? Огородников засветился, причем сознательно, один-единственный раз, когда вышел на Сысцова. Но тогда не было другого выхода. Конкуренты были убраны жестко и четко, нужно было прибирать к рукам наследство. Он поступил продуманно, позвонив Сысцову, назвав себя и сразу дав понять, что отныне тот будет платить другим людям.
Тут все правильно.
Так делается всегда и везде.
Все шло отлично до того момента, пока эти кретины не расстреляли семью Суровцевых. Тогда проснулся большой медведь в Москве, начались эти идиотские передачи по телевидению, и остановить сдвинувшееся с места колесо было уже невозможно. Город жаждал мести, и эти сонные милицейские, прокурорские конторы, которые были так ленивы и послушны, так охотно брали деньги и так исполнительно эти деньги отрабатывали, вдруг словно взбесились. Куда бы ни звонил Огородников, к кому бы ни обращался, везде делали большие глаза и в ужасе махали руками...
А как все было отлажено до того момента, когда Петрович, эта шваль уголовная, с перепугу дал команду расстрелять семью в той паршивой квартире.
И чего добились?
Лавина, идет лавина, и остановить ее невозможно. Огородников подошел к окну и, не отдергивая прозрачной шторы, посмотрел на улицу. Он давно заметил, он еще с утра обратил внимание на «жигуленок», который, не скрываясь, не таясь, стоял прямо перед его окнами. Он мог остановиться во дворе, наблюдатель мог расположиться за любым окном в доме напротив, сейчас каждый, едва услышав, что дело имеет отношение к массовому убийству неделю назад, готов был впустить в свою квартиру такого наблюдателя. «Жигуленок» припарковался прямо перед его окнами, и молодой парень, сидевший за рулем, был невозмутим и спокоен. Он поглядывал на подъезд конторы Огородникова лениво и даже с каким-то равнодушием, словно знал наверняка, что никуда тому не деться, никуда не скрыться.
Роскошный новый «мерседес» Огородникова стоял у подъезда, выход из конторы прекрасно просматривался и парень в «жигуленке» никуда не отлучался с утра. Больше всего Огородникова бесила его самоуверенность. Он мог легко уйти от этого наблюдателя, ему ничего не стоило перебраться в другую квартиру, выйти во двор из другого подъезда... Причем все это он мог проделать играючи, но понимал Огородников, что и возможное его бегство предусмотрено...
Петрович во всем виноват, Петрович.
Скоро должны были передавать дневные новости и на экране возникнет уголовная морда этого старого кретина. И тогда ему уже не уйти, Петровича опознают, едва он выйдет из своего логова.
Да, его опознают и возьмут.
Петрович засвечен.
Петрович обречен.
Петрович не будет молчать и все сбросит на него, на Огородникова.
Через два часа приедет хмырь из прокуратуры, этот лох нечесаный, и начнет задавать вопросы...
Сысцов? Этот не должен расколоться. Он до смерти перетрухал, когда получил гостинец в баночке... И потом, если он платил одним людям, почему не платить столько же другим? Правила игры те же, а какая разница, отстегивать деньги Ване или отстегивать их Пете?
Нет, Сысцов не опасен, от Сысцова можно отвертеться.
Мольский? Этот сам по уши в дерьме.
Петрович, остается Петрович.
И почти два часа свободного времени.
Два часа до встречи с Пафнутьевым, два часа до дневных новостей, до того момента, когда Петровича будет знать каждая собака, каждая собака, каждая собака...
Прощай, Петрович!
Много раз убеждался в непутевой своей жизни Огородников, что самую важную, самую тяжелую работу надо выполнять самому. Не говоря уж о работе рисковой и опасной. Другим можно поручать пустяки, поручать можно работу тягостную, неблагодарную. Но самое важное — только сам.
Один раз он нарушил этот закон, поручив Вобле убрать Афганца...
И что?
Вобла выкарабкивается, оставляя на больничном полу части своих внутренних органов, Афганец догадался сам себя хлопнуть, а проблемы растут, множатся, и вот ты, Илюша, пришел к тому часу, когда не знаешь, куда деваться.
Впрочем, знаешь.
Но работу эту ты должен проделать сам, чтобы не завязнуть в мелких услугах ближних, когда всем должен, всем обязан и не успеваешь раскланиваться во все стороны и уже не принадлежишь себе, а принадлежишь черт знает кому...
Взглянув еще раз на улицу, он убедился, что жалкий, задрипанный, несчастный «жигуленок» все еще стоит на противоположной стороне и молодой парень, которого он, кажется, запомнил на всю жизнь, невозмутимо сидит за рулем и смотрит в сторону его парадного подъезда, в сторону его замершего «мерседеса». Хоть бы заснул, отвлекся книгой, газетой, девушкой, а мимо проходят такие девушки, такие девушки, что даже Огородников постанывал, глядя им вслед. Мороженое на худой конец купил бы себе и отвлекся на минуту... Нет, он не ел мороженого. Он сидел в машине и смотрел в лобовое стекло.
— Ну что ж, дорогой... Как будет угодно.
И Огородников начал действовать. Решение принято, и отныне у него ближайшие два часа расписаны не по минутам даже, по секундам, и каждая из оставшихся до прихода Пафнутьева секунда может или угробить его, или спасти.
Непробиваемый, железный, многоопытный Петрович вляпался! Вляпался, как последний пэтэушник, который забрался в киоск за бутылкой водки. А сколько было спеси, дурацкой уголовной спеси...
Что бы ни делал в дальнейшем Огородников, не исчезали в нем, не угасали эти вот слова, эти проклятья в адрес Петровича, который умудрился вляпаться на отпечатках пальцев. Ведь знал кретин недорезанный, знал, что во всех картотеках страны его отпечатки на почетном месте, знал и вляпался, дурака кусок!
Огородников подошел к столу, сел, сосредоточился, прижав ладони друг к дружке, закрыл на какое-то время глаза и постарался впасть в состояние отрешенности. И он действительно в эти минуты отрекался от всего, что могло помешать ему выполнить задуманное, — дружеские привязанности, опасливость, боязнь за свою жизнь, свойственная каждому живому существу. Даже это выжигал в себе Огородников, достигая высшей сосредоточенности. И удавалось, это он умел. Был уверен, что когда понадобится — присядет вот так в укромном уголке и через десять минут поднимется совершенно другим человеком, даже не человеком, а тем существом, которое вроде бы и рождено для того лишь, чтобы выполнить необходимое.
Был Огородников невысок ростом, плотен телом, лыс, лишь где-то за большими, хрящеватыми ушами можно было обнаружить седоватые клочки шерсти, не вылезшей еще после всех жизненных передряг. При небольшом росте и коротковатых руках у него были неожиданно крупные ладони, более уместные у борца или боксера. Одежду Огородников носил великоватую, свободную и поэтому со стороны казался еще ниже и еще шире, чем был на самом деле. Огородников никогда не повышал голоса, был улыбчив, впрочем, точнее сказать, что Огородников всегда и везде по любому поводу охотно раздвигал губы, показывая сверкающий ряд белоснежных искусственных зубов. Вот точно так же широко и сверкающе он улыбнулся, когда узнал утром, что Петрович засвечен и десятки людей уже рыщут по городу, пытаясь найти малейшие следы этого человека.