— Дагон говорит правду, — вставил Хирам.
   — Я не забочусь о Финикии? — продолжал банкир, начиная опять горячиться. — А сколько финикиян я перетянул сюда, чтоб они тут богатели, и какой мне от этого прок? Я не забочусь?.. Хирам привел в негодность два моих корабля и лишил меня больших заработков, а ведь вот, когда дело касается Финикии, я все-таки сижу с ним в одной комнате…
   — Потому что ты думал, что разговор будет у вас о том, чтобы кого-то надуть, — заметил Рабсун.
   — Чтоб ты так думал о смерти, дурак!.. — ответил Дагон. — Как будто я ребенок и не понимаю, что если Хирам приезжает в Мемфис, так уж, наверно, не ради торговых дел. Эх, Рабсун! Тебе бы прослужить у меня годика два мальчишкой, подметающим конюшню…
   — Довольно!.. — крикнул Хирам, ударяя кулаком по столику.
   — Мы никогда не кончим с этим халдейским жрецом, — пробурчал Рабсун с таким хладнокровием, как будто не его только что обругали.
   Хирам откашлялся.
   — У этого человека действительно есть дом и земля в Харране, — сказал он, — и там он именуется Пхутом. Он получил письма от хеттских купцов к сидонским, и потому его прихватил с собой наш караван. Сам он хорошо говорит по-финикийски, расплачивался честно, ничего лишнего не требовал, так что наши люди очень его полюбили. Но, — продолжал Хирам, почесав бороду, — когда лев наденет на себя воловью шкуру, у него всегда будет торчать из-под нее хотя бы кончик хвоста. И так как этот Пхут большой умница и держал себя очень уверенно, то предводитель каравана взял да и просмотрел потихоньку его багаж. Ничего особенного он не нашел, кроме медали с изображением богини Ашторет. При виде этой медали у предводителя каравана сердце замерло. Откуда вдруг у хетта финикийская медаль?.. И когда приехали в Сидон, он тотчас же заявил об этом старейшинам, и с тех пор наша тайная полиция глаз с Пхута не спускала. Однако он оказался таким умницей, что за несколько дней, что он прожил в Сидоне, все его полюбили. Он молился и приносил жертвы богине Ашторет, платил золотом, не занимал и не давал взаймы, вел знакомство только с финикиянами. Словом, напустил такого туману, что наблюдение за ним ослабело, и он спокойно доехал до Мемфиса. Тут наши старейшины стали опять наблюдать за ним, но ничего не обнаружили, догадывались только, что это, должно быть, важная персона, а не простой харранский горожанин. Только Асархаддону удалось случайно выследить, — а вернее, лишь напасть на след, — что этот якобы Пхут провел целую ночь в старом храме Сета, который здесь пользуется большим влиянием.
   — Там собираются только верховные жрецы на важные совещания, — заметил Дагон.
   — И это бы еще ничего не значило, — продолжал Хирам, — но один из наших купцов месяц тому назад вернулся из Вавилона со странными известиями. За щедрый подарок кто-то из придворных вавилонского наместника рассказал ему, что Финикии грозит беда… «Вас хотят захватить ассирийцы, — говорил этот придворный нашему купцу, — а израильтян заберут египтяне. Великий халдейский жрец Бероэс был послан к фиванским жрецам, чтобы заключить с ними договор». Вы должны знать, — продолжал Хирам, — что халдейские жрецы считают египетских своими братьями. А так как Бероэс пользуется большим влиянием при дворе царя Ассара, то слухи об этом договоре весьма правдоподобны.
   — А на что ассирийцам Финикия? — спросил Дагон, грызя ногти.
   — А на что вору чужой амбар? — ответил Хирам.
   — Какое значение может иметь договор Бероэса с египетскими жрецами? — вставил сидевший в задумчивости Рабсун.
   — Дурак ты!.. — возразил Дагон. — Ведь фараон делает только то, что решают на своих совещаниях жрецы.
   — Будет и договор с фараоном, не беспокойтесь, — перебил Хирам. — В Тире известно, что в Египет едет с большой свитой и подарками ассирийский посол Саргон. Он будто бы хочет побывать в Египте и договориться с министрами о том, чтобы в египетских документах не писали, что Ассирия платит дань фараонам. В действительности же он едет для заключения договора о разделе стран, расположенных между нашим морем и рекой Евфратом.
   — Провались они все! — выругался Рабсун.
   — А что ты думаешь об этом, Дагон? — спросил Хирам.
   — А как бы вы поступили, если бы на вас в самом деле напал Ассар?
   Хирам весь затрясся от негодования.
   — Что?.. Мы сели бы на корабли с семьями и со всем добром, а этим собакам оставили бы одни развалины и гниющие трупы рабов. Разве мы не знаем стран больше и красивее Финикии, где можно основать новую родину, богаче, чем эта?..
   — Да хранят нас боги от такой крайности! — сказал Дагон.
   — Вот в том-то и дело. Нужно спасти нынешнюю Финикию от полного уничтожения, — продолжал Хирам. — И ты, Дагон, можешь многое для этого сделать.
   — Что, например?..
   — Можешь узнать у жрецов, был ли у них Бероэс и заключил ли с ними такой договор.
   — Это страшно трудно! — проговорил шепотом Дагон. — Но, может быть, мне удастся найти такого жреца, который все расскажет.
   — А можешь ли ты, — продолжал Хирам, — через кого-нибудь из придворных помешать заключению договора с Саргоном?
   — Это тоже очень трудно. Одному мне этого не добиться.
   — Я буду тебе помогать. А золото доставит Финикия. Уже сейчас там устраивают сбор.
   — Я сам дал два таланта, — заявил вполголоса Рабсун.
   — Я дам десять, — сказал Дагон. — Но что я получу за свои труды?..
   — Что?.. Ну, десять кораблей, — ответил Хирам.
   — А сколько ты заработаешь? — спросил Дагон.
   — Мало тебе?.. Ну, получишь пятнадцать.
   — Я спрашиваю, что ты заработаешь? — настаивал Дагон.
   — Дадим тебе двадцать. Довольно?
   — Ну хорошо. А вы покажете мне дорогу в страну серебра?
   — Покажем.
   — И туда, где вы добываете олово?
   — Ладно…
   — И туда, где родится янтарь? — заключил Дагон.
   — Чтоб тебе когда-нибудь сдохнуть! — ответил князь Хирам, милостиво протягивая ему руку. — Но ты не будешь больше злобиться на меня за те два судна?..
   Дагон вздохнул.
   — Я постараюсь забыть. Но… Какие были бы у меня богатства, если б вы меня тогда не прогнали!..
   — Довольно!.. — вмешался Рабсун. — Говорите о Финикии.
   — Через кого ты узнаешь про Бероэса и про договор? — спросил Дагона Хирам.
   — Не спрашивай. Об этом опасно говорить, потому что тут замешаны жрецы.
   — А через кого ты можешь помешать договору?
   — Я думаю… Я думаю, что, пожалуй, через наследника. У меня много его расписок.
   Хирам поднял руку.
   — Наследник? Очень хорошо. Он ведь будет фараоном, и, может быть, даже скоро…
   — Тс… — остановил его Дагон, ударив кулаком по столу. — Чтоб у тебя язык отнялся за такие разговоры!
   — Вот боров… — вскричал Рабсун, размахивая кулаком перед самым носом ростовщика.
   — Вот глупый торгаш! — ответил Дагон с насмешливой улыбкой. — Тебе бы, Рабсун, продавать сушеную рыбу и воду на улице, а не соваться в государственные дела. В бычьем копыте, выпачканном египетской грязью, больше ума, чем у тебя, пять лет прожившего в столице Египта!.. Чтоб тебя свиньи слопали!
   — Тише!.. Тише!.. — вмешался Хирам. — Вы не даете мне кончить.
   — Говори, ибо ты мудр и тебе внимает мое сердце, — заявил Рабсун.
   — Раз ты, Дагон, имеешь влияние на наследника, то это очень хорошо, — продолжал Хирам, — так как если наследник пожелает заключить договор с Ассирией, то договор будет заключен, и напишут его нашей кровью на нашей же шкуре. Если же наследник захочет войны с Ассирией, то он добьется войны, хотя бы жрецы призвали против него всех богов.
   — Ерунда! — возразил Дагон. — Стоит лишь жрецам очень захотеть — и договор будет. Но, может быть, они не захотят…
   — Вот потому-то, Дагон, — продолжал Хирам, нам необходимо иметь на своей стороне всех военачальников.
   — Это можно…
   — И номархов…
   — Можно и номархов…
   — И наследника, — продолжал Хирам. — Но если ты один будешь его толкать на войну с Ассирией, то ничего из этого не выйдет. Человек — как арфа: у него много струн, и играть на них нужно десятью пальцами. А ты, Дагон, — только один палец.
   — Не разорваться же мне на десять частей.
   — Но ты можешь быть как рука, на которой пять пальцев. Ты должен сделать так, чтобы никто не знал, что ты хочешь войны, но чтобы каждый поваренок наследника хотел войны, каждый парикмахер хотел войны, чтобы все банщики, носильщики, писцы, офицеры, возничие — чтобы все они хотели войны с Ассирией и чтобы наследник слышал об этом с утра до ночи, и даже когда спит.
   — Так и будет.
   — А ты знаешь его любовниц? — спросил Хирам.
   Дагон махнул рукой.
   — Глупые девчонки, — ответил он. — Только и думают, как бы принарядиться, накраситься и умастить себя благовониями. А откуда берутся эти благовония и кто их привозит в Египет — это уж не их дело.
   — Надо подсунуть ему такую любовницу, которая знала бы это, — сказал Хирам.
   — Откуда ее взять?.. — спросил Дагон. — Впрочем, есть!.. — воскликнул он. — Ты знаешь Каму, жрицу Ашторет?
   — Что? — перебил Рабсун. — Жрица святой богини Ашторет будет любовницей египтянина?..
   — А ты бы предпочел, чтобы она была твоей, — съязвил Дагон. — Мы сделаем ее даже верховной жрицей, если понадобится приблизить ее ко двору…
   — Это ты правильно говоришь, — согласился Хирам.
   — Но ведь это же кощунство!.. — возмущался Рабсун.
   — Ну что же, жрица, которая его совершит, может и умереть, — заметил престарелый Хирам.
   — Как бы нам только не помешала эта еврейка Сарра, — сказал после минутного молчания Дагон. — Она ожидает ребенка, которого наследник уже сейчас любит. А если родится сын, все остальные отойдут на второй план.
   — У нас найдутся деньги и для Сарры, — заявил Хирам.
   — Она ничего не возьмет!.. — рассвирепел Дагон. — Эта негодница отвергла драгоценный золотой кубок, который я сам ей принес.
   — Она думала, что ты хочешь ее надуть, — вставил Рабсун.
   Хирам покачал головой.
   — Не о чем беспокоиться, — проговорил он, — куда не проникнет золото, туда проникнут отец, мать, любовница… А куда не проникнет любовница — проникнет…
   — Нож… — прошипел Рабсун.
   — Яд… — прошептал Дагон.
   — Нож — это слишком грубый способ… — заключил Хирам. Он погладил бороду, задумался, наконец встал и вынул из складок одежды пурпурную ленту, на которой были нанизаны три золотых амулета с изображением богини Ашторет, затем вытащил из-за пояса нож, разрезал ленту на три части и два куска с амулетами вручил Дагону и Рабсуну.
   Потом все трое направились в угол, где стояла крылатая статуя богини, скрестили руки на груди, и Хирам вполголоса, однако вполне отчетливо произнес:
   — Тебе, матерь жизни, клянемся верно блюсти наш договор, не зная отдыха, до тех пор, пока священные города не будут ограждены от врагов, которых да истребит голод, мор и огонь!.. Если же кто-нибудь из нас не сдержит клятвы или выдаст тайну — да падут на него все бедствия и всякий позор… Пусть голод терзает его внутренности и сон бежит от налившихся кровью глаз. Пусть отсохнет рука у того, кто поспешит ему на помощь, сжалившись над несчастным. Пусть на столе его хлеб превратится в гниль, а вино — в зловонную сукровицу. Пусть родные его дети перемрут, и дом его наполнится незаконнорожденными, которые оплюют его и выгонят. Пусть сам он умрет, всеми покинутый, после долгих дней страдания в одиночестве, и пусть подлое его тело не примет ни земля, ни вода, пусть не сожжет его огонь, не пожрут дикие звери… Да будет так!..
   После этой страшной клятвы, половину которой произнес Хирам, а половину повторили все трое дрожащими от бешенства голосами, когда гости перевели дух, Рабсун пригласил их на трапезу, где вино, музыка и танцовщицы заставили их пока забыть о предстоящем деле.



КНИГА ВТОРАЯ




1


   Невдалеке от города Бубаста находился большой храм богини Хатор.
   В месяце паини (март — апрель), в день весеннего равноденствия, часов в десять вечера, когда звезда Сириус склонялась к закату, у ворот храма остановились два жреца, пришедшие, по-видимому, издалека. За ними следовал паломник. Он шел босиком, голова его была посыпана пеплом, лицо закрыто лоскутом грубой холстины.
   Несмотря на ясную ночь, черты двух других путников также нельзя было разглядеть. Они стояли в тени двух исполинских статуй богини с коровьей головой, охранявших вход в храм и милостивым своим оком оберегавших ном Хабу от мора, засухи и южных ветров.
   Отдохнув немного, паломник припал грудью к земле и долго молился. Потом встал, взял в руки медную колотушку и постучал в ворота. Мощный звон прокатился по всем дворам, отдался эхом от толстых стен храма и пронесся над пшеничными полями, над крышами крестьянских мазанок, над серебристыми водами Нила, где слабыми вскриками ответили ему разбуженные птицы.
   Наконец за воротами послышался шорох и кто-то спросил:
   — Кто нас будит?
   — Раб божий Рамсес, — ответил паломник.
   — Зачем ты пришел?
   — За светом мудрости.
   — Какие у тебя на это права?
   — Я получил посвящение в низший сан и во время больших процессий в храме ношу факел.
   Ворота широко отворились. На пороге стоял жрец в белой одежде. Протянув руку, он медленно и внятно произнес:
   — Войди. И когда ты переступишь этот порог, да ниспошлют боги покой твоей душе и да исполнятся желания, которые ты возносишь к ним в смиренной молитве.
   Паломник припал к его ногам, а жрец, делая какие-то таинственные знаки над его головой, прошептал:
   — Во имя того, кто есть, кто был и будет… кто все сотворил… чье дыхание наполняет мир зримый и незримый и кто есть жизнь вечная…
   Когда ворота закрылись, жрец взял Рамсеса за руку и в темноте повел его между огромными колоннами в предназначенное ему жилище. Это была небольшая келья, освещенная плошкой. На каменный пол была брошена охапка сена, в углу стоял кувшин с водой, а рядом лежала ячменная лепешка.
   — Я вижу, что здесь я действительно отдохну от гостеприимства номархов! — весело воскликнул Рамсес.
   — Думай о вечности! — произнес жрец и удалился.
   На царевича неприятно подействовал этот ответ. Несмотря на голод, он не стал есть лепешку и не выпил воды. Он присел на подстилку из сухой травы и, глядя на свои израненные в пути ноги, думал: «Зачем я сюда пришел?.. Зачем добровольно отказался от своего высокого положения?..»
   Голые стены кельи напоминали ему отроческие годы, проведенные в школе жрецов. Сколько побоев вынес он там!.. Сколько ночей провел в наказание на каменном полу! И сейчас он вновь почувствовал прежнюю ненависть и страх к суровым жрецам, которые на все его просьбы и вопросы отвечали неизменно: «Думай о вечности!»
   После нескольких месяцев шумной жизни попасть в такую тишину, променять двор наследника на сумрак и одиночество и, отказавшись от пиршества, женщин и музыки, запереться в угрюмых каменных стенах…
   — Я с ума сошел!.. Я с ума сошел!.. — повторял Рамсес.
   Он готов был уже покинуть храм, но его остановила мысль, что ему могут не открыть ворота. Грязь, покрывавшая его ноги, пепел, сыпавшийся с волос, жесткое рубище паломника — все стало ему вдруг противно. О, если б при нем был меч! Но разве в этой одежде и в этом месте он посмел бы пустить его в ход?
   Рамсес почувствовал непреодолимый страх, и это отрезвило его. Он вспомнил, что боги в храмах ниспосылают на людей этот трепет, который должен служить началом постижения мудрости.
   «Но ведь я наместник и наследник фараона, — подумал он. — Кто здесь может мне что-либо сделать?»
   Рамсес встал и вышел из своей кельи. Он очутился на большом дворе, окруженном колоннами. Ярко светили звезды, в одном конце двора видны были огромные пилоны, в другом — открытые врата храма.
   Он направился туда. Здесь царил мрак, и лишь где-то вдали горело несколько светильников, как бы паривших в воздухе. Вглядевшись, он увидел между входом и огнями целый лес толстых колонн, капители которых расплывались во тьме. В глубине, в нескольких сотнях шагов от него, смутно виднелись исполинские ноги сидящей богини и ее руки, лежавшие на коленях, едва освещенных светом светилен.
   Вдруг он услышал шорох. Вдали из бокового придела показались белые фигуры, выступавшие попарно. Это было ночное шествие жрецов для поклонения статуе богини. Они пели в два хора.
   Хор первый. «Я тот, кто сотворил небо и землю и населил их живыми существами».
   Хор второй. «Я тот, кто создал воду и большой разлив ее, кто дал мать быку — отцу всего сущего».
   Хор первый. «Я тот, кто сотворил небо и тайну его высот и вложил в них души богов».
   Хор второй. «Я тот, кто, открывая глаза, повсюду разливает свет, а закрывая их — все окутывает тьмой».
   Хор первый. «Воды Нила текут по его повелению…»
   Хор второй. «Но боги не ведают его имени».
   [90]
   Их голоса, сначала неясные, становились все громче, так что слышно было каждое слово, но, по мере того как процессия удалялась, они стали рассеиваться между колоннами, стихать, и, наконец, все смолкло.
   «Однако эти люди не только едят, пьют и копят богатства, — подумал Рамсес, — они действительно служат богам даже ночью. Но для чего это статуе?»
   Царевич не раз видел на границах номов статуи богов, которых жители соседнего нома забрасывали грязью, а солдаты чужеземных полков обстреливали из луков и пращей. Если боги терпеливо сносят такое поношение, то вряд ли их трогают также молитвы и процессии.
   «Кто, впрочем, видел богов?» — задал он себе вопрос.
   Огромные размеры храма, его бесчисленные колонны, огни, горящие перед статуей, — все это привлекало Рамсеса. Ему захотелось осмотреться в этом таинственном сумраке, и он пошел вперед.
   Вдруг ему почудилось, будто к его затылку мягко прикоснулась чья-то рука… Он оглянулся… Никого не было… Он пошел дальше.
   На этот раз две руки обхватили его голову, а третья, большая рука, легла на плечи…
   — Кто здесь? — вскрикнул царевич и бросился к колоннам, но споткнулся и чуть не упал — кто-то схватил его за ноги.
   Ему снова стало страшно еще больше, чем в келье, и он, как безумный, побежал, натыкаясь на колонны, которые, казалось, нарочно преграждали ему дорогу. Темнота охватывала его со всех сторон.
   — О святая богиня, спаси! — прошептал он.
   И тут же остановился: в нескольких шагах от него были широко открытые ворота храма, в которые глядело звездное небо. Он оглянулся: среди леса гигантских колонн горели светильники, едва освещая бронзовые колени богини Хатор. Царевич возвратился в свою келью взволнованный и потрясенный. Сердце металось в груди, как птица, пойманная в силки. Впервые за много лет он пал ниц и стал горячо молиться о милосердии и прощении.
   — Ты будешь услышан! — раздался над ним приятный голос.
   Рамсес быстро поднял голову, но в келье никого не было. Тогда он стал молиться с еще большим жаром и так и заснул, распростертый крестообразно на каменном полу, припав к нему лицом.
   На следующий день он проснулся другим человеком: он познал власть богов и получил надежду на прощение.
   С этих пор в продолжение длинного ряда дней Рамсес с рвением и верой предавался благочестивым испытаниям. Он дал сбрить себе волосы, облачился в жреческие одежды, подолгу молился в своей келье и четыре раза в сутки пел в хоре самых младших жрецов. Его прошлая жизнь, заполненная развлечениями, казалась ему отвратительной: с ужасом думал он о том неверии, которым заразился от распущенной молодежи и чужеземцев, и если бы ему в это время предложили выбрать трон или жреческий сан, он не знал бы, что предпочесть.
   Однажды верховный жрец храма призвал царевича к себе и напомнил, что он пришел сюда не только молиться, но и познать мудрость. Похвалив его благочестивый образ жизни, благодаря которому он уже очистился от мирской суеты, жрец велел ему ознакомиться с существующими при храме школами.
   Скорее из послушания, чем из любопытства, Рамсес прямо от него отправился во внешний двор, где помещался класс чтения и письма.
   Это был большой зал, который освещался сверху через отверстие в крыше. На циновке сидело несколько десятков совершенно обнаженных учеников с навощенными дощечками в руках. Одна стена была из гладкого алебастра. Перед ней стоял учитель и разноцветными мелками чертил на ней знаки.
   Когда царевич вошел, ученики (почти все одного с ним возраста) пали ниц, учитель же, склонившись, прервал урок, чтобы прочесть юношам наставление о великом значении науки.
   — Друзья мои, — говорил он, — «человек, у которого сердце не лежит к наукам, должен заниматься физическим трудом и напрягать зрение. Но тот, кто оценил преимущества учения и отдался ему всей душой, может достичь всякой власти, всяких придворных должностей. Помните об этом! Взгляните на жалкую жизнь людей, не знающих грамоты. Кузнец черен, вымазан сажей, руки у него в мозолях, и работает он день и ночь. Каменотес, чтобы наполнить желудок, в кровь сбивает себе пальцы. Штукатура, отделывающего капители в форме лотоса, порой сносит ветром с гребня кровли. У ткача всегда согнуты колени. Оружейный мастер вечно странствует: не успеет он вечером вернуться в свой дом, как утром уже спешит его покинуть. У маляра, расписывающего стены жилищ, пальцы всегда в краске, а время он проводит в обществе прохвостов. Скороход, прощаясь с семьей, должен писать завещание, ибо рискует встретить в пути хищных зверей или кочевников-азиатов. Я показал вам судьбу людей, занимающихся разными ремеслами, так как хочу, чтобы вы полюбили искусство письма — основу всех основ. А теперь я покажу вам его достоинства. Письмо важнее всех других занятий. Тот, кто владеет искусством письма, с детства пользуется уважением, ему поручаются великие дела. А тот, кто неграмотен, живет в нищете. Учение в школе тяжело, как восхождение на гору, но зато вам хватит его на целую вечность. Спешите же как можно скорее постичь и полюбить науку. Звание писца — высокое звание: его чернильница и книга доставляют ему радость и богатство».
   [91]
   После этого похвального слова науке, которое в течение трех тысяч лет неизменно слушали египетские ученики, учитель взял мелок и стал писать на алебастровой стене азбуку. Каждая буква изображалась несколькими иероглифическими или демотическими знаками[92]. Глаз птицы или перо обозначали букву А, овца или цветочный горшок — букву Б, стоящий человек или челнок — букву К, змея — Р, сидящий человек или звезды — С. Обилие знаков крайне затрудняло обучение чтению и письму.
   Рамсес устал все время только слушать и оживлялся, лишь когда учитель заставлял кого-нибудь из учеников начертить или назвать букву и бил его палкой за ошибки.
   Распрощавшись с учителем и учениками, наследник из школы писцов прошел в школу землемеров. Там молодых людей учили снимать планы с полей, имевших чаще всего форму прямоугольника, и нивелировать почву при помощи двух вех и угольника. В этом же отделении учили писать числа — искусству не менее сложному, чем писание иероглифов или демотических знаков. Простейшие арифметические действия составляли программу высшего курса, и производились они при помощи шариков.
   Рамсесу это скоро наскучило, и прошло несколько дней, прежде чем он решился посетить школу лекарей.
   Это была в то же время и больница, представлявшая собой большой тенистый сад, где благоухали душистые травы. Больные проводили здесь целые дни на воздухе и солнце, лежа на койках, на которых вместо матрацев было натянуто полотно.
   Рамсес вошел туда в самый разгар врачевания. Несколько пациентов купалось в проточном пруду, одного смазывали благовонными мазями, другого окуривали. Некоторых усыпляли при помощи взгляда и движения руки. Кто-то стонал в то время, как ему вправляли вывихнутую ногу.
   Тяжелобольной женщине жрец подносил в кружке микстуру, приговаривая:
   «Войди, лекарство, войди, изгони боль из моего сердца, из моих членов, чудотворное лекарство».
   [93]
   Царевич, в сопровождении великого лекаря, направился в аптеку, где один из жрецов изготовлял целебные снадобья из трав, меда, оливкового масла, из кожи змей и ящериц, из костей и жира животных.