После ухода Хирама наследник заперся в самой отдаленной комнате под предлогом чтения священных папирусов.
   Под влиянием только что слышанного в его пылком воображении почти мгновенно созрел новый план.
   Прежде всего он понял, что между финикиянами и жрецами ведется тайная борьба не на жизнь, а на смерть. За что? Конечно, за влияние и богатство. Правду сказал Хирам, что если в Египте не станет финикиян, то все поместья фараона, номархов и всей аристократии перейдут во владение храмов.
   Рамсес никогда не любил жрецов и давно уже знал и видел, что большая часть Египта принадлежит им, что их города — самые богатые, поля — лучше возделаны, народ у них живет в довольстве. Понимал он также, что половина богатств, принадлежавших храмам, освободила бы фараона от беспрестанных забот и усилила бы его власть. Царевич знал это и не раз с горечью высказывал. Но когда при содействии Херихора он стал наместником и получил командование корпусом Менфи, он примирился с жрецами и подавлял свою неприязнь к ним. Сейчас все снова поднялось в нем. Значит, жрецы не только не рассказали ему о своих переговорах с Ассирией, но даже не предупредили его о посольстве какого-то Саргона…
   Возможно, впрочем, что этот вопрос представляет величайшую тайну храмов и государств. Но почему они скрывали от него сумму дани, не выплаченной разными азиатскими народами? Сто тысяч талантов! Да ведь это деньги, которые могли бы сразу поправить состояние финансов фараона! Почему они скрывают то, что знает даже тирский князь, один из членов Совета этого города?
   Какой позор для него, наследника престола и наместника, что чужие люди открывают ему глаза!
   Но было нечто худшее: Пентуэр и Мефрес всячески доказывали ему, что Египет должен избегать войны.
   Уже в храме Хатор это показалось ему подозрительным: ведь война могла доставить государству сотни тысяч рабов и поднять общее благосостояние страны. Сейчас же она казалась ему тем более необходимой, что Египет должен был собрать невыплаченную дань и наложить новую.
   Рамсес, подперев голову руками, считал:
   «Нам предстоит собрать сто тысяч талантов дани… Хирам полагает, что ограбление Вавилона и Ниневии принесет около двухсот тысяч… итого триста тысяч единовременно. Такой суммой можно покрыть расходы самой длительной войны, а в виде прибыли останется несколько сот тысяч рабов и сто тысяч ежегодной дани со вновь завоеванных стран. А после этого, — заключил наследник, — мы рассчитались бы с жрецами!»
   Рамсеса лихорадило. Однако у него мелькнула мысль:
   «А если Египту окажется не по силам победоносная война с Ассирией?»
   Но при этом сомнении вся кровь в нем вскипела.
   «Как? Египет не сможет раздавить Ассирию, когда во главе армии встанет он, Рамсес, потомок Рамсеса Великого, который в одиночку бросался на хеттские военные колесницы и сокрушал их!»
   Рамсес мог представить себе все, кроме того, что он может быть побежден, не в силах будет вырвать победу у великих властелинов.
   Он чувствовал беспредельную отвагу и был бы удивлен, если бы враг не обратился в бегство при одном виде его скачущих коней. Ведь в военной колеснице рядом с фараоном — сами боги, чтобы заслонить его щитом, а врагов поразить небесными громами. «Но что этот Хирам говорил мне про богов? — подумал царевич. — И что он собирается показать мне в храме Ашторет? Посмотрим!»


6


   Хирам сдержал обещание. Каждый день ко дворцу наместника в Бубасте подходили толпы невольников и длинные вереницы ослов, нагруженных пшеницей, ячменем, сушеным мясом, тканями и вином. Золото и драгоценные каменья приносили финикийские купцы под наблюдением служащих Хирама.
   Таким образом, наместник в течение пяти дней получил обещанные ему сто талантов. Хирам взял себе небольшие проценты — один талант с четырех в год — и не требовал залога, а ограничивался распиской наместника, засвидетельствованной в суде.
   Потребности двора были щедро обеспечены: три наложницы наместника получили новые наряды, благовония и по несколько невольниц с кожей разного цвета, прислуга — обильную пищу и вино, царские работники — недоплаченное жалованье, солдаты — увеличенные порции.
   Двор был в восторге, тем более что Тутмосу и другим благородным юношам, по приказу Хирама, были даны финикиянами довольно крупные суммы взаймы. Номарх же провинции Хабу и его высшие чиновники получили щедрые подарки.
   Несмотря на все усиливавшуюся жару, пиршество сменялось пиршеством, увеселение увеселением. Наместник, видя всеобщую радость, был и сам доволен. Беспокоило его только одно: поведение Мефреса и других жрецов. Он думал, что эти высокие сановники будут укорять его за большой заем у Хирама, сделанный вопреки их наставлениям в храме Хатор. Между тем святые отцы молчали и даже не показывались при дворе.
   — Что это значит, — сказал он однажды Тутмосу, — что жрецы не делают нам никаких упреков? Ведь такой роскошной жизни, как сейчас, мы еще никогда себе не позволяли. Музыка играет с утра до ночи, а мы пьем с восхода солнца и засыпаем в объятиях женщин или с кувшинами у изголовья…
   — За что им упрекать нас? — ответил с негодованием Тутмос. — Ведь мы находимся в городе Ашторет, для которой самое приятное богослужение — это веселье, а самое желанное жертвоприношение — любовь! Впрочем, жрецы понимают, что после столь длительных лишений и поста ты вправе повеселиться.
   — Они говорили тебе об этом? — спросил царевич с тревогой.
   — Не раз. Не далее как вчера святой Мефрес сказал мне, смеясь, что такого молодого человека, как ты, больше влечет веселье, чем богослужения или заботы по управлению государством.
   Рамсес задумался. Значит, жрецы считают его легкомысленным мальчишкой, несмотря на то, что он благодаря Сарре не сегодня-завтра станет отцом? Но тем лучше! Для них будет сюрпризом, когда он заговорит с ними по-своему.
   Правда, царевич и сам укорял себя в том, что, с тех пор как покинул храм Хатор, еще ни одного дня не посвятил делам нома Хабу. Жрецы могут подумать, что он и в самом деле удовлетворен объяснениями Пентуэра или что ему уже надоело заниматься государственными делами.
   — Тем лучше!.. — повторял он. — Тем лучше!..
   Замечая постоянные интриги среди окружавших его людей или подозревая их в таких интригах, Рамсес рано научился скрывать свои мысли. Он был уверен, что жрецы не догадываются, о чем он разговаривал с Хирамом и какие планы зародились в его голове. Ослепленные своей властью, они были довольны тем, что он забавляется, и рассчитывали, что это поможет им удержать бразды правления в своих руках.
   «Боги настолько затуманили их разум, — думал Рамсес, — что им и невдомек, почему Хирам так расщедрился. Или этому хитроумному тирийцу удалось усыпить их подозрительность? Тем лучше!.. Тем лучше!..»
   Рамсес испытывал странное удовольствие, думая, что жрецы обманулись, оценивая его способности. Он решил и дальше поддерживать их заблуждение и веселился напропалую.
   Действительно, жрецы, и прежде всего Мефрес, ошиблись насчет Рамсеса и Хирама. Хитрый тириец делал вид, будто очень горд своими отношениями с наследником престола, а тот с не меньшим успехом разыгрывал роль веселящегося юнца.
   Мефрес не сомневался, что наследник серьезно думает об изгнании финикиян из Египта и что и сам Рамсес и его придворные берут у них взаймы деньги, рассчитывая никогда их не отдавать.
   Тем временем храм Ашторет, его обширные сады и дворы кишели богомольцами. Каждый день, если не каждый час, несмотря на чудовищную жару, из далекой Азии прибывали к великой богине новые толпы паломников. Странные это были богомольцы: усталые, потные, покрытые пылью, они шли с музыкой, приплясывая и горланя распутные песни. Целый день они пили вино, а ночь проходила у них в самом разнузданном разврате в честь богини Ашторет. Их можно было не только узнать, но даже почуять издали: они несли в руках огромные букеты свежих цветов, а в узелках — издохших в течение года кошек, которых отдавали бальзамировать или набивать из них чучела парасхитам, проживающим в окрестностях Бубаста, а затем уносили домой как священную реликвию.
   В начале месяца месоре (май — июнь) князь Хирам уведомил Рамсеса, что вечером он может прийти в финикийский храм Ашторет. Когда стемнело, наместник пристегнул сбоку короткий меч, накинул на себя плащ с капюшоном и, не замеченный никем из прислуги, тайком направился в дом Хирама.
   Старый вельможа ожидал его.
   — Ну, — спросил он с улыбкой, — ваше высочество не боится войти в финикийский храм, где на алтаре восседает жестокость, а служит ей распутство?
   — Боюсь? — переспросил Рамсес, посмотрев на него чуть не с презрением. — Ашторет не Баал, а я не младенец, которого можно бросить в раскаленное чрево вашего бога.
   — И ты веришь этому, государь?
   Рамсес пожал плечами.
   — О ваших жертвоприношениях рассказывал мне вполне надежный очевидец, — ответил он. — Однажды в бурю у вас погибло больше десяти кораблей. Тирские жрецы тотчас же устроили жертвоприношение, на которое собрались толпы народа. Перед храмом Баала на возвышении восседал исполинский бронзовый идол с головой быка. Брюхо у него было раскалено докрасна. И вот, по приказу ваших жрецов, глупые матери-финикиянки стали приносить самых красивых младенцев к подножию жестокого бога…
   — Одних мальчиков, — вставил Хирам.
   — Да, одних мальчиков, — повторил Рамсес. — Жрецы окропляли каждого младенца благовониями, украшали цветами, после чего идол хватал бронзовыми руками и пожирал орущего благим матом малютку. И каждый раз изо рта бога вылетало пламя…
   Хирам тихонько смеялся.
   — И ты веришь этому?
   — Повторяю тебе, что мне это рассказывал человек, который никогда не лжет.
   — Он рассказал тебе то, что действительно видел, — ответил Хирам. — Но не удивило ли его, что ни одна мать не плакала?
   — Действительно, его удивило тогда равнодушие женщин, готовых проливать слезы по всякому пустяку. Но это доказывает только жестокость, свойственную вашему народу.
   Старый финикиянин покачал головой.
   — Давно это было? — спросил он.
   — Несколько лет назад.
   — Что ж, — проговорил с расстановкой Хирам, — если ты соблаговолишь посетить когда-нибудь Тир, я покажу тебе это торжество.
   — Я не хочу смотреть на это.
   — А потом мы пойдем на другой двор храма, и ты увидишь прекрасную школу, а в ней веселых и здоровых детей, тех самых, которых сожгли за несколько лет до того.
   — Как? — воскликнул Рамсес. — Разве они не погибли?
   — Они живут и растут, чтобы стать смелыми моряками. Когда ты, государь, наследуешь фараону, — да живет он вечно! — может быть, кто-нибудь из них поведет твои корабли.
   — Значит, вы обманываете народ? — расхохотался наследник.
   — Мы никого не обманываем, — ответил серьезно тириец. — Каждый сам себя обманывает, не требуя разъяснения непонятного ему обряда. У нас существует обычай, по которому бедные матери, желая обеспечить своих сыновей, приносят их в жертву государству. Эти дети действительно поглощаются статуей Баала, внутри которой находится раскаленная печь. Но обряд этот означает не то, что детей действительно сжигают, а лишь то, что они стали полной собственностью храма и погибли для своих матерей, как если бы попали в огонь. На самом деле они попадают не в печь, а к мамкам и нянькам, которые воспитывают их в течение нескольких лет. В дальнейшем их берет к себе школа жрецов Баала и обучает. Наиболее способные из воспитанников становятся жрецами или чиновниками, менее одаренные идут во флот и нередко добиваются большого богатства. Теперь, я думаю, ты не будешь удивляться, что тирские матери не оплакивают своих младенцев, и поймешь, почему в наших законах даже не предусмотрены наказания для родителей, убивающих своих детей, как это случается в Египте.
   — Негодяи всюду найдутся, — заметил Рамсес.
   — Но у нас нет детоубийц, ибо детей, которых не могут прокормить наши матери, берут на свое попечение государство и храмы.
   Рамсес задумался. Вдруг он обнял Хирама и воскликнул с волнением:
   — Вы гораздо лучше тех, кто рассказывает о вас такие страшные сказки. Я очень рад.
   — И в нас есть немало дурного, — ответил Хирам, — но все мы будем верными твоими слугами, господин, когда ты нас позовешь…
   — Так лир — спросил царевич, испытующе глядя ему в глаза.
   Старик положил руку на сердце.
   — Клянусь тебе, наследник египетского престола и будущий фараон, что, если когда-нибудь ты начнешь борьбу с нашим общим врагом, все финикияне, как один человек, поспешат к тебе на помощь. А вот это возьми себе на память о нашем сегодняшнем разговоре.
   Он вынул из-под платья золотой медальон, испещренный таинственными знаками, и, шепча молитву, повесил его на шею Рамсеса.
   — С этим амулетом, — сказал Хирам, — ты можешь объехать весь мир, и где только ни встретишь финикиянина, он поможет тебе советом, золотом, даже мечом. Но пора идти…
   Прошло уже несколько часов после заката солнца, ночь была светлая, лунная. Нестерпимый дневной зной сменился прохладой. Воздух очистился от серой пыли, которая слепила глаза и не давала дышать. В светло-синем небе кое-где светились звезды, расплываясь в потоках лунного света.
   Движение на улицах прекратилось, но кровли всех домов были усеяны веселящимися людьми. Город казался одним огромным залом, наполненным музыкой, песнями, смехом и звоном бокалов.
   Царевич и финикиянин шли быстрыми шагами за город, держась менее освещенной стороны улицы. Несмотря на это, люди, пировавшие на плоских крышах, иногда замечали их, а заметив, приглашали к себе или бросали на них сверху цветы.
   — Эй, вы там, ночные бродяги! — кричали они. — Если только вы не воры, которых ночь манит на промысел, идите к нам. У нас славное вино и веселые женщины!
   Путники не отвечали на эти радушные приглашения, спеша своей дорогой. Наконец, они достигли той части города, где домов было меньше, но зато больше садов и где деревья благодаря влажным морским ветрам были выше и ветвистее, чем в южных провинциях Египта.
   — Уже недалеко, — заметил Хирам.
   Рамсес поднял глаза и увидал над густой зеленью деревьев квадратную башню бирюзового цвета и на ней другую, поменьше — белую. Это был храм Ашторет. Вскоре они вошли в глубь сада, откуда можно было охватить взглядом все здание.
   Оно состояло из нескольких ярусов. Первый ярус представлял собой квадратную террасу длиной и шириной в четыреста шагов. Терраса покоилась на черном, вышиною в несколько метров, каменном основании. У восточной стороны находился выступ, куда справа и слева вели широкие лестницы. Вдоль других сторон стояли башенки — по десяти с каждой. В простенках между ними было по пять окон.
   Почти посредине первой террасы возвышалась вторая, тоже квадратная, со сторонами в двести шагов каждая. Сюда вела только одна лестница, а по углам возносились башни. Этот второй ярус был окрашен в пурпурный цвет.
   На плоской крыше второго яруса была расположена еще одна квадратная терраса высотой в несколько метров золотистого цвета, а на ней, одна на другой, две башни: бирюзовая и белая.
   Казалось, будто на землю поставили огромный черный куб, на него другой — пурпурный, поменьше, на этот — золотой, выше — бирюзовый, а еще выше — серебряный. К каждому из этих кубов вели лестницы, либо двойные — с боку, либо одиночные — с фасада, всегда с восточной стороны.
   У лестницы и дверей стояли вперемежку большие египетские сфинксы и крылатые ассирийские быки с человеческими головами.
   Наместник, любуясь, смотрел на это здание; на фоне пышной растительности, ярко освещенное луной, оно казалось очень красивым. Храм был построен в халдейском стиле и резко отличался от египетских храмов системой ярусов и вертикальными стенами. У египтян стены больших зданий были обычно наклонные, как бы сходящиеся кверху.
   В саду в разных местах виднелись домики и павильоны, всюду горели огни, раздавалось пение и музыка. Между деревьями мелькали иногда тени влюбленных парочек.
   К прибывшим подошел старый жрец. Он обменялся несколькими словами с Хирамом и, низко поклонившись наследнику, сказал:
   — Благоволи, господин, следовать за мною.
   — И да хранят тебя боги, государь, — добавил Хирам, покидая их.
   Рамсес пошел за жрецом. Несколько в стороне от храма, в самой гуще сада, стояла каменная скамья, а шагах в ста от нее — небольшой павильон, откуда слышалось пение.
   — Там молятся? — спросил царевич.
   — Нет, — ответил жрец с явной неприязнью, — это собрались поклонники Камы, нашей жрицы, хранящей огонь перед алтарем Ашторет.
   — Кого же она сегодня примет?
   — Никого, никогда! — ответил провожатый, видимо задетый вопросом. — Если жрица огня не сдержит обета чистоты, она должна умереть.
   — Жестокий закон, — заметил наследник.
   — Соблаговоли, господин, подождать на этой скамье, — холодно ответил финикийский жрец. — Когда же ты услышишь три удара в бронзовую доску, войди в храм, поднимись на террасу, а оттуда в пурпурный чертог.
   — Один?
   — Да.
   Царевич сел на скамью под сенью оливкового дерева, прислушиваясь к женскому смеху, доносившемуся из павильона.
   «Кама… красивое имя!.. Должно быть, молода и, вероятно, красива. А эти дураки-финикияне угрожают ей смертью, если… Может быть, они хотят таким образом обеспечить своей стране хотя бы десять — пятнадцать девственниц?»
   Он усмехнулся про себя, но ему было грустно. Почему-то ему жаль было этой неизвестной женщины, для которой любовь была порогом могилы.
   «Представляю себе Тутмоса на месте жрицы Камы: бедняга должен был бы умереть, не успев зажечь перед богиней ни одного светильника», — подумал наследник. В это мгновение у павильона послышались звуки флейты, игравшей какую-то грустную мелодию, которой вторили голоса женщин.
   — А-а-а! А-а-а!.. — пели они, словно укачивая ребенка.
   Отзвучала флейта, умолкли женщины, и вдруг раздался красивый мужской голос, певший по-гречески:
   — «Лишь на крыльце блеснет твоя одежда, — как меркнут звезды, смолкают соловьи, и в сердце моем воцаряется тишина, как на земле, когда бледный рассвет приветствует ее перед восходом солнца…»
   — А-а-а! Аа-а! Аа-а!.. — тихо пели женщины под аккомпанемент флейты.
   — «Когда с молитвою идешь во храм, фиалки окружают тебя благоухающим облаком, бабочки порхают вокруг твоих уст, пальмы склоняют головы перед твоей красотой…»
   — Аа-а! Аа-а! Аа-а!..
   — «Когда не вижу тебя — смотрю на небо, чтобы вспомнить сладостное спокойствие твоего лица. Напрасный труд: небо не обладает твоей кротостью, а зной его — холод перед пламенем, испепелившим мое сердце…»
   — Аа-а! Аа-а!..
   — «Однажды я остановился среди роз, которые под взглядом твоих очей одеваются в белизну, пурпур и золото. Каждый их лепесток напомнил мне час, каждый цветок — месяц, проведенный у твоих ног. И капли росы — это мои слезы, которые пьет жестокий ветер пустыни.
   Дай знак — и я схвачу и унесу тебя на мою милую родину. Море защитит нас от преследователей, миртовые рощи скроют от взоров людских нашу любовь, и милостивые к влюбленным боги будут охранять наше счастье».
   — Аа-а! Аа-а!..
   Рамсес закрыл глаза и грезил. Сквозь опущенные ресницы он уже не видел сада, а только море лунного света, по которому плыли черные тени и разливалась песнь неизвестного человека, обращенная к неизвестной женщине.
   Мгновеньями это пение так захватывало его, так глубоко проникало в душу, что наследник невольно задавал себе вопрос: не он ли поет, и даже не сам ли он эта песнь любви?
   В эту минуту его сан, власть, важные государственные вопросы — все казалось ему ничтожным в сравнении с лунной ночью и криком влюбленного сердца.
   Если бы ему пришлось выбирать между властью фараона и тем настроением, которое охватило его теперь, он предпочел бы это мечтательное забытье, которое поглотило весь мир, его самого и даже время и оставило только грусть, летящую в вечность на крыльях песни.
   Вдруг он очнулся. Песня смолкла. В павильоне погасли огни, и на фоне его белых стен резко чернели пустые окна. Можно было подумать, что тут никто никогда не жил. Даже сад опустел и затих, даже легкий ветер перестал шелестеть листьями.
   Раз!.. Два!.. Три!.. Из храма донеслись три мощных отзвука меди.
   «Ага!.. Пора идти!» — подумал царевич, не зная хорошенько, куда надо идти и зачем.
   Он направился к храму, серебристая башня которого возвышалась над деревьями, как бы призывая его к себе.
   Он шел опьяненный, исполненный странных желаний. Ему было тесно среди деревьев, хотелось поскорее взобраться на вершину этой башни и, глубоко вздохнув, охватить взором беспредельный простор. Но, вспомнив, что сейчас месяц месоре и что со времени маневров в пустыне прошел уже год, он почувствовал желание вновь побывать там. С какой радостью вскочил бы он в свою легкую колесницу, запряженную парой лошадей, и умчался бы куда-то вперед, где не так душно и деревья не заслоняют горизонта…
   Он очутился у подножья храма и поднялся на террасу. Было тихо и пусто, будто все вымерло. Лишь где-то вдали журчали струи фонтана. Он сбросил на ступеньки свой бурнус и меч, еще раз посмотрел на сад, как бы прощаясь с луной, и вошел в храм. Над ним возвышались еще три яруса.
   Бронзовые двери были открыты, по обеим сторонам входа стояли крылатые фигуры быков с человечьими головами, лица их выражали гордое спокойствие.
   «Это ассирийские цари», — подумал Рамсес, глядя на их бороды, заплетенные в мелкие косички.
   Внутренность храма была темна, как в самую темную ночь. Этот мрак подчеркивали белые полосы лунного света, падавшего сквозь узкие окна.
   В глубине перед статуей богини Ашторет горели два светильника. Благодаря какому-то странному освещению сверху вся статуя была прекрасно видна. Рамсес смотрел на нее. Это была исполинских размеров женщина с крыльями страуса. С плеч ее спускалась длинная, в складках, одежда, на голове была остроконечная шапочка, в правой руке она держала пару голубей. Ее красивое лицо и опущенные глаза выражали такую нежность и невинность, что Рамсес поразился. Ведь это была покровительница мести и самого разнузданного разврата.
   Финикия открыла ему еще одну из своих тайн.
   «Странный народ, — подумал он, — их кровожадные боги не пожирают людей, а их разврату покровительствуют девственные жрицы и богиня с детским лицом».
   Вдруг он почувствовал, как по ногам его быстро скользнуло что-то, точно змея. Рамсес отпрянул и остановился в полосе лунного света. И почти в то же мгновение услышал шепот:
   — Рамсес! Рамсес!
   Нельзя было различить, мужской ли это голос или женский и откуда он исходит.
   — Рамсес! Рамсес! — послышался шепот как будто с полу.
   Царевич ступил в неосвещенное место и, прислушиваясь, наклонился. Вдруг как будто две нежные руки легли на его голову.
   Он вскочил, чтобы схватить их, но почувствовал пустоту.
   — Рамсес! Рамсес! — донесся шепот сверху.
   Он поднял голову и почувствовал на губах цветок лотоса, а когда протянул к нему руки, кто-то коснулся его плеча.
   — Рамсес! Рамсес! — послышалось теперь со стороны алтаря.
   Царевич повернулся и остолбенел: в полосе света в нескольких шагах от него, стоял прекрасный юноша, как две капли воды похожий на него. То же лицо, глаза, юношеский пушок на губе и щеках, та же осанка, движения, одежда…
   Рамсесу показалось, что он стоит перед огромным зеркалом, какого не было даже у фараона, но вскоре он убедился, что его двойник — не отражение, а живой человек. В то же мгновение он почувствовал поцелуй на шее. Он быстро повернулся, но уже никого не было, двойник исчез.
   — Кто здесь? Я хочу знать! — воскликнул Рамсес в гневе.
   — Это я — Кама… — ответил нежный голос.
   И в полосе лунного света показалась нагая женщина с золотой повязкой вокруг бедер.
   Рамсес подбежал к ней и схватил ее за руку. Она не вырывалась.
   — Ты — Кама?.. Нет, ты ведь… Это тебя присылал когда-то ко мне Дагон? Только тогда ты называла себя Лаской…
   — Я и есть Ласка, — ответила она наивно.
   — Это ты прикасалась ко мне руками?
   — Я.
   — Каким образом?
   — Вот так, — ответила она, закидывая ему руки на шею и целуя его.
   Рамсес схватил ее в объятия, но она вырвалась с силой, какой трудно было ожидать от такой маленькой женщины.
   — Так ты — жрица Кама? Так это тебя воспевал сегодня этот грек? — спросил царевич, страстно сжимая ее руки. — Кто он?
   Кама презрительно пожала плечами.
   — Он служит при храме, — сказала она.
   У Рамсеса горели глаза, вздрагивали ноздри, в голове шумело. Несколько месяцев назад эта женщина не произвела на него никакого впечатления, а сейчас он готов был на любое безумство.
   Он завидовал греку и в то же время чувствовал нестерпимую грусть при мысли, что если бы она стала его возлюбленной, то должна была бы умереть.
   — Как ты прекрасна, — сказал он. — Где ты живешь?.. Ах да, знаю — в том павильоне… — Можно ли к тебе прийти?.. Если ты принимаешь у себя певцов, то должна принять и меня. Правда ли, что ты жрица, охраняющая священный огонь?
   — Да.
   — И ваши законы так жестоки, что не разрешают тебе любить? Это ведь только угроза… Для меня ты сделаешь исключение.
   — Меня бы прокляла вся Финикия, и боги отомстили бы, — ответила она, смеясь.
   Рамсес снова привлек ее к себе, но она опять вырвалась.
   — Берегись, царевич, — сказала она вызывающе, — Финикия могущественна, ее боги…