Страница:
И я вернулся в комнату, убежденный, что уже близится что-то, чего все у нас ждут.
Однажды — это было в первой половине мая — в доме поднялась какая-то суета. После полудня пришел кассир.
— Боюсь я, как бы у нас не натворили глупостей, — взволнованно сказал он маме. — Одни на той стороне, другие — на этой, а мы между ними… Как бы нам не пострадать…
Он поежился, словно от холода.
— Вам-то что! — возразила мама. — Вы — человек привычный, а вот мы… Ну, да как бог даст, так и будет.
— А вы не думаете уезжать? — спросил вдруг кассир. — В случае чего, если вздумаете, я…
— Уезжать? Куда? Другие же остаются, останемся и мы. Если что нам грозит, пусть оно нас постигнет здесь, на месте. А то мало ли что бывает — побежим от беды воображаемой, да напоремся на настоящую.
Кассир побледнел.
— Что правда, то правда, — сказал он. — Ну, тогда и я остаюсь.
Он простился было с мамой, но от дверей вернулся обратно.
— Все же… знаете, сегодня дорога, вероятно, еще свободна… Пожалуй, я все-таки уеду…
Затем вдруг взмахнул кулаком и с наигранной решительностью воскликнул:
— Впрочем… нет, останусь, черт возьми! Двум смертям не бывать, одной не миновать!
Однако на крыльце ему, видимо, снова изменило мужество, и он с растерянным видом стал осматриваться кругом.
Странно — эти колебания кассира зародили во мне дурные предчувствия, как будто от его пребывания в нашем местечке зависела чья-то жизнь. Я был в таком смятении, что, преодолев робость, спросил у матери:
— Мамуся, золотая, что же будет?..
И неожиданно она не только не рассердилась, но приласкала меня и ответила спокойно:
— Ничего не будет, сынок, ровно ничего. Садись-ка за книжку. И не надо так испуганно таращить глаза, не то и над тобой люди будут смеяться, как над паном кассиром.
Ее слова сразу меня успокоили. Обойдя дом, я увидел, что на кухне, как всегда, готовят обед, на дворе работник рубит дрова, сад весь звенит птичьими голосами, а с неба льются потоки весеннего света.
— Зачем же выдумывать всякие страхи? — решил я и принялся не уроки готовить, а сколачивать тележку.
В душу мою уже проникало майское тепло, шелест деревьев, аромат цветов… Я то и дело откладывал в сторону тележку и наблюдал за муравьем, медленно переползавшим с травинки на травинку; или, ухватившись руками за ветку дерева, качался на ней, как на качелях; кувыркался, смеялся, сам не зная чему. Я только чувствовал, что мне так же весело, как и птицам, заливавшимся на деревьях, и радостно жить на свете. Пожалуй, то были самые счастливые минуты моего детства. Это счастье налетело неизвестно откуда, было недолгим и ушло незаметно.
День проходил спокойно. Около десяти часов вечера няня, как обычно, раздела меня, и я крепко уснул. Скоро я проснулся, но не совсем: в моем сознании действительность мешалась с сонными видениями. Я сознавал, что сейчас ночь, что я лежу в постели, но мне чудилось, будто в подушке открылось квадратное окошечко и я вижу из него какой-то иной мир. Порой я словно плыл где-то в неведомом пространстве, а в то же время ясно слышал, как кто-то ходит по комнате. Хотел открыть глаза, но тут же говорил себе: еще минутку! Открою их попозже… И вдруг я весь затрясся и сел на постели. Чей-то голос тихо, но внятно шепнул над самым моим ухом:
— Идут!
— Кто здесь? — крикнул я испуганно.
Никакого ответа.
Я соскочил на пол и ощупью добрался до маминой кровати. Мамы не было.
Я вернулся в постель, закутался в одеяло и стал прислушиваться. С улицы доносился какой-то монотонный и неумолчный шум, похожий на шум ливня. Я протер глаза. Шум не прекращался, и теперь уже напоминал шаги множества людей по песку. Временами слышался какой-то лязг, порой ржание, потом опять словно лавина тяжело катилась по дороге, задерживаясь иногда только на мгновение. Вот поднялась какая-то возня, — и снова что-то катилось с глухим стуком, фыркали лошади, лязгало железо, все это — под аккомпанемент мерного стука шагов, словно там люди шли, шли и шли без конца.
Это длилось больше четверти часа. Когда кукушка на часах прокуковала два раза, прежние звуки заглушило тихое тарахтение телег. И тут я услышал на улице человеческий голос. Кто-то протяжно зевнул: «А-а-а».
Наконец прекратился и стук телег, раз-другой долетел еще прежний мерный шум — и постепенно все затихло. Только тогда до моего сознания дошло, что за стеной, во дворе, кто-то плаксиво бормочет слова молитвы: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас».
Я наконец не выдержал. Встал с постели и, протянув вперед руки, натыкаясь в темноте на мебель, вышел в сени, твердя сдавленным голосом:
— Мама!.. Где же мама?
Я толкнулся в дверь, которая вела во двор, но она была заперта. Я уже хотел закричать, звать на помощь, но в эту минуту откуда-то сверху просочился луч света. Я вспомнил о комнатке в мансарде и полез туда. При каждом моем шаге ступени лестницы жалобно скрипели.
Взобравшись наверх, я подошел к окошку. Меня овеяло свежее дыхание ночи. Прежний бессмысленный страх постепенно утихал, сменяясь любопытством.
«Ничего и не было, — говорил я себе. — Обыкновенные люди идут и едут там, внизу, по своим делам».
Я напрягал зрение, глядя в ту сторону, откуда еще по временам долетал отдаленный гул. Ночь была не темная; она была похожа на серые сумерки, а над ними поднималось черное небо, слабо искрившееся звездами, и низко над горизонтом стоял месяц на ущербе, узенький и печальный. При его бледном свете я увидел нечто такое, что мне и во сне никогда не снилось: по проселку влево от нашего дома ползла между полями огромнейшая змея!.. Ее голова уже достигала одинокой хаты, а хвост скрывался еще в ольховой роще. Змея занимала всю ширину дороги, ползла медленно, сильно извиваясь. От рощи она поворачивала направо, у оврага описывала большую дугу влево, а около хаты — опять сворачивала вправо. Местами она спускалась в ложбины, местами поднималась на пригорки. Косо падавший лунный свет освещал ее длинное тело, щетинившееся блестящими иглами, концы которых мерцали удивительно красиво. Порой казалось, что это сверкающая река какой-то неведомой силой поднимается в гору, а порой там вдали вспыхивали словно искорки темного огня — если огонь может быть темным.
Я случайно бросил взгляд на почтовый тракт справа, который вел к ближайшему большому городу, — и на нем, уже неподалеку от леса, увидел… такую же змею. Эта казалась еще длиннее и толще и отливала еще более зловещим блеском.
Во дворе послышались тихие шаги. Это была моя няня.
— Лукашова, что там такое на дороге?
— Войско! — ответила она хриплым шепотом.
— Войско? — переспросил я. — Войско?! — и побежал вниз.
Мать уже вернулась в комнату и зажгла свечу. Я ожидал, что она меня разбранит за то, что я встал с постели и в одной рубашонке полез на чердак. Но она не сделала мне ни одного замечания.
Сам не зная зачем, я начал одеваться, но, уже натянув один сапог, повалился на постель и уснул. Должно быть, во сне я кричал, — помню, что мама меня будила, щупала мне лоб, заглядывала в горло.
Часов в девять утра (я как раз доедал свою кашу с молоком) прибежал к нам кассир, растрепанный, и уже с порога закричал:
— Ни за что не угадаете, пани, что со мной было нынче ночью! Еще немного — и вы бы меня больше никогда не увидели… Но… Доброе утро! Извините, я так взволнован, что забыл даже поздороваться.
Он поцеловал у мамы руку, меня погладил по голове и сел.
— Ну, так что же такое с вами приключилось? — спросила мама, с недоумением глядя на него.
— Самый необыкновенный случай, какой только можно себе представить, — отвечал кассир.
И вдруг заискивающе улыбнулся и перебил сам себя:
— Можно попросить стакан воды?
— А не хотите ли чаю?
— С превеликим удовольствием.
— Может, подлить араку?
— Вы так любезны… Тысяча благодарностей!
Кассиру тотчас принесли чаю с сахаром и араком, он отпил из чашки, долил араку, сделал еще несколько глотков, снова долил раз и другой, и наконец приступил к рассказу:
— Вы слышали, пани, что сегодня ночью здесь проходили войска?
Мама утвердительно кивнула.
— Масса войска, масса!.. Пехота, кавалерия, пушки!.. — Он понизил голос. — Пушки такие большие, что их лошади едва тащили.
Я вспомнил тот шум — как от движения чего-то очень тяжелого, — который слышал этой ночью.
— Да, множество солдат и пушек, — продолжал кассир, запивая каждую фразу чаем. — Я уже спал. И снилась мне, — прибавил он небрежно, — та битва, в которой я особенно отличился. Вдруг просыпаюсь, слышу: идут войска! Я вскочил. Хладнокровия не теряю, но говорю себе: «Ну, моя песенка спета!» Вы же знаете, пани, — добавил он тише, — какой я занимаю пост. Если бы меня схватили…
Последние слова кассира были полны скорби. Было ясно, что он очень себя жалеет.
— Разумеется, первым делом следовало уничтожить все следы… Хватаюсь за бумажник, где храню свое удостоверение, в потемках нахожу его и… проглатываю эту бумажку!
Ну, думаю, теперь — никаких доказательств! И спокойно засыпаю. Да, верите ли, пани, преспокойно спал до утра.
Кассир потряс головой и опять долил в чашку араку.
— И можете себе представить, — он понизил голос, — встаю утром, хочу достать деньги, чтобы послать слугу в булочную, раскрываю бумажник и в первом же отделении нахожу — знаете что? Мое удостоверение! Да, это самое!
Он действительно держал сейчас в руках памятную мне голубую бумажку.
— Я так и обмер, пот меня прошиб. Боже, что, если бы ночью пришли с обыском! И знаете, что я проглотил вместо этого злосчастного документа?
Он посмотрел на маму, потом на меня.
— Трехрублевку! Да, проглотил последнюю трехрублевку, которая мне была очень нужна, а осталось удостоверение, которое могло меня погубить!.. Приди они с обыском — конец! Да, опасность таилась под окном, подошла вплотную… Целых полчаса жизнь моя висела на волоске!
Пан кассир, кажется, был близок к обмороку при одной мысли о грозившей ему беде. А я почему-то сожалел, что он не проглотил своего удостоверения.
— Да, любопытный случай! — отозвалась мама.
— И вы, пани, говорите об этом так спокойно? — удивился кассир.
— Да вы же ничуть не пострадали.
— Но мог… мог пострадать!
Он хотел еще что-то сказать, но только потряс головой. Потом отвел маму к печке и там заговорил шепотом. Кажется, речь шла о проглоченных трех рублях. Дело было, видимо, настолько секретное, что кассир даже вышел с мамой в другую комнату.
В полдень появился пан Добжанский. Мама выбежала к нему навстречу.
— Слышали… сегодня ночью?
Учитель кивнул головой.
— Множество солдат… уйма! — говорила мама. — Шли с трех сторон.
Пан Добжанский усмехнулся.
— Все в порядке, — сказал он, и его веселый тон подействовал на маму.
— Ну, Антось, за работу! Отвечай, что задано.
Я начал читать выученное мною стихотворение:
— «Голубыми глазами, — продолжал за меня учитель, — жестоко он ранен и навеки лишился покоя». Отчего же ты не кончаешь?
Стекла снова задрожали.
— Ну, куда ты смотришь? Опять на что-то зазевался! — сказал учитель, он, видимо, ничего не заметил.
— Кто-то ходит по крыше, — сказал я ему, смущенный не его вопросом, а новыми, не слышанными прежде звуками.
— Ходит по крыше? — Учитель поднял голову.
Стекла снова сильно задребезжали.
— Нет, это не на крыше, — решил я. — Это что-то сбрасывают…
— Что? Где? Бредишь!
— Да вы смотрите — окна дрожат…
Учитель в ужасе вскочил со стула.
— Что ты говоришь, мальчик? — Он схватил меня за руку. — Ну, где же они дрожат?
— Дрожат, пан.
— Выдумываешь!
— Нет, пан, слышу…
Он взял меня за другую руку.
— Ну, сознайся, — сказал он. — Ты не выучил стихотворения и теперь пугаешь старого учителя… Это гадко!
Я смотрел на него удивленно, решив, что он с ума спятил. Ну, трясутся стекла — что тут особенного?
В эту минуту вошла мама.
— Беда, пан Добжанский! — сказала она встревоженно.
Теперь задрожали уже и стены, а стекла дребезжали вовсю.
Учитель отошел от меня.
— Бой идет, — промолвил он глухо. И сел на мой стул, упираясь руками в колени.
На дворе поднялся галдеж. Мы побежали туда. Наш работник и служанки разговаривали с каким-то евреем, который ехал на своей таратайке из города. Он указал кнутом в сторону одинокой хаты, крикнул: «Там, там!» И погнал дальше худую лошаденку, которая была вся в мыле.
— Там! Там! — повторил за ним работник, указывая на лес, темневший на краю горизонта.
— Господи Иисусе! — причитала нянька.
Я полез на чердак и выглянул наружу. Ничего необычного. Несколько белых облаков на краю неба, а ниже — синий лес, выгон, на котором бродят черные и рыжие коровы. Над ольховой рощей летит аист, возвращаясь к себе в гнездо, — и больше нигде ничего не видно. Солнце светило, как всегда, воздух был неподвижен, только порой с юга дул теплый ветерок. День стоял тихий, даже птицы молчали, не нарушая безмолвия.
Но вот опять дрогнули стены, раз, другой, третий. Я посмотрел в сторону местечка. Там люди вышли из домов и, стоя на пороге, прислушивались.
«Значит, это и есть война? — подумал я. — Ну, и ничего страшного, я бы тоже мог воевать».
Вниз я не сходил, рассчитывая, что учитель забудет про меня и от урока сегодня удастся отвертеться. Но пан Добжанский неожиданно кликнул меня.
— Ну-с, — сказал он, силясь овладеть собой. — Каждый делает то, что ему полагается. И мы с тобой вернемся к нашим занятиям.
Он сел и приказал мне читать стихи с начала, но вдруг передумал и стал линовать тетрадь. Он хотел написать мне первую строку, но перо не держалось в его трясущейся руке. И он сказал, чтобы я сам переписал стихи из книжки.
Я принялся за работу, а учитель шагал из угла в угол. Каждую минуту он подходил к окну и прислушивался, а порой бормотал:
— Это арьергард… Убрались… Их уже и не слыхать… Правда, ничего больше не слышно? — спросил он меня.
Я подумал, что учитель мой, видимо, совсем оглох: ведь не только оконные стекла по-прежнему то и дело дребезжали, — теперь в комнате был отчетливо слышен еще отдаленный гул, как будто сбрасывали бревна с воза.
Наконец, эти отголоски стали настолько громкими, что их услышал и учитель. Схватив свою трость и шляпу, он сказал мне:
— Урока не будет, можешь убрать книги в ящик.
На дворе стояли моя мать, почтмейстер и кассир. Почтмейстер вооружился длинной подзорной трубой. Кассир имел очень довольный вид.
— Вот теперь все могут убедиться, что я чертовски хладнокровен, — говорил он, беспокойно переминаясь с ноги на ногу. — Ничуть меня все это не волнует. И таков я всегда перед лицом опасности.
— Да вам, кажется, никакая опасность и не грозит, — сухо отрезала моя мама.
— Кто знает? Всем нам, может быть, грозит…
Не договорив, он закашлялся и умолк.
— Ничего отсюда не видно, — сказал почтмейстер, приставив к глазам свою подзорную трубу. — Придется лезть на чердак…
— Я вас туда провожу! — воскликнул я.
Мы поднялись наверх и почтмейстер тотчас поднял к глазам трубу. Однако он очень скоро опустил ее, протер платком стекла изнутри и снаружи и только тогда стал смотреть вдаль.
— Вы что-нибудь видите? — спросил я, сгорая от любопытства.
— Вижу… Пшеницу… Лес, а за лесом… нет, отсюда дальше леса ничего не видно.
— А с колокольни вы бы наверняка увидели.
— Правильно! — воскликнул почтмейстер, — блестящая мысль, мой милый!
И побежал вниз.
А внизу кассир говорил моей маме:
— Верьте слову, в мыслях у меня сейчас такая легкость, хоть пляши. Все, что творится, мне даже интересно и, пожалуй, немного забавляет. Вот когда я убедился, что опасность — моя стихия… Бац!.. Бац!.. Ах, что за музыка!
В эту минуту во двор к нам вбежала жена почтмейстера.
— Ах, какое несчастье! — сказала она маме, поцеловав ее дважды. — Страшный день… Я и жена бургомистра уже укладываемся, а майорша легла и велела, чтобы ей закрыли голову подушками. Слышите стрельбу? Боже, да я бы умерла от ужаса, если бы к нам влетела пуля!..
— А где же мой муж? — спохватилась она вдруг. — Верите ли, он хотел туда ехать, чтобы все увидеть! Бессердечный! Я заклинала его нашим семейным счастьем и объявила, что только через мой труп он туда поедет — вот он и остался. Да что толку? Схватил подзорную трубу и смотрит! А я бы умерла, если бы в нее хоть разок заглянула! Экий грохот! Сердце замирает, когда подумаю, что там сейчас гибнут люди… Какое счастье, что это так далеко…
Гибнут люди? От этих слов у меня мороз пробежал по коже. До этой минуты мне и в голову не приходило, что доходившие до нас глухие отголоски могут означать смерть.
Я однажды видел утопленника, паренька немногим старше меня, — и несколько дней он стоял у меня перед глазами, заслоняя все. Теперь я вспомнил его, и мне показалось, будто я вижу двух… трех… десять… сто таких мальчиков в раскрытых на груди рубахах, вылинявших куртках, с опухшими лицами.
Воздух наполнили новые звуки. Слышен был немолчный шум, словно сыпали горох на железный лист, а по временам — как бы отрывистый сердитый лай гигантских псов: гав, гав, гав! И все чаще проходили у меня перед глазами образы мертвых мальчиков. Глубоко опечаленный, я невольно стал под окном на колени и зашептал молитву.
Во дворе снова послышались голоса. Разговаривали бургомистр, мой учитель и мама.
— Роковой день! — говорил бургомистр. — Но мы все же не падаем духом.
— Ох, лучше бы я не дожила до него! — отозвалась мама. — Брожу как очумелая, места себе не нахожу. Мне кажется, что это длится не два часа, а целые годы, что этому не будет конца…
— Мне тоже, — пробормотал учитель. — Да, состарился я, видно, если при громе пушек теряюсь, как баба.
— А странно! — бургомистр приложил ладони к ушам, — бой как будто идет теперь ближе…
— Это скверно! — сказал учитель.
Примчался кассир. Он уже издали кричал:
— Ну, пан председатель, я уезжаю с женщинами… Здесь может разыграться трагедия… Почтмейстер говорит, что они подходят…
— Что ж, уезжайте, — в сердцах сказал бургомистр. — А я с места не двинусь.
— Но вы должны ехать с нами… Едет ваша супруга и дочки…
— Нет, моя семья останется здесь со мной. Негоже бургомистру удирать в такой момент.
— Пан председатель…
— Ах, оставь меня в покое! Тебе, пан, можно спасать свою шкуру, — ведь ты большой человек. А я…
Я выглянул в окно. Бургомистр был красен и так размахивал руками, что у него фуражка съехала набок. А кассир имел весьма жалкий вид, даже ноги его казались тоньше обычного.
Отголоски битвы слышались все ближе, но я уже привык к ним, и мне казалось, будто это было всегда и так быть должно.
К двум часам я проголодался, и, так как сегодня обеда не готовили, нянька вскипятила воду, положила в нее соли, масла, накрошила туда хлеба… Я ел этот «суп» и думал, что сегодняшний день даже хуже страстной пятницы, — тогда к обеду бывает по крайней мере подогретое пиво и селедка с картофелем, а не эта вода с хлебом!
Я как раз подносил ложку ко рту, когда дом вдруг затрясся от грохота, несравненно более страшного, чем прежний. Должно быть, в бой вступили какие-то новые силы. Я от испуга даже пригнулся к столу, а нянька с воплями заметалась по комнате. Казалось несомненным, что уже очень близко, тут же за нашим садом, идет частая и оглушительная стрельба.
Моя няня окончательно потеряла голову. Торопливо вынув из комода несколько серебряных ложек, она завернула их в свой передник, затем потащила меня к двери, крича:
— Пойдем в погреб, здесь смерть! Убьют нас с тобой… всех убьют… слышишь?
Но я вырвался, и старуха убежала одна, громко молясь.
Грохот был такой, как будто валились все дома в местечке. Голова у меня горела. Но через минуту волнение сменилось каким-то каменным спокойствием. Без страха всматривался я теперь вдаль, за луга. Но там ничего не было видно.
Прибежала заплаканная Стахурская, спрашивая, где моя мама.
— Пойдите-ка, пани, поглядите, что творится в городе! — закричала она, увидев маму. — Люди с ума сходят… Ох, пропадем мы все из-за них!
Я тоже хотел идти с мамой, но она велела мне остаться дома и ушла на площадь.
В доме не было ни души. Работник Валек и самая молодая из служанок полезли на крышу амбара, надеясь увидеть бой, а кухарка и няня Лукашова укрылись в леднике.
— Горит! Прощайте, уходим! — кричали на улице.
Не помню, как и когда я очутился опять на чердаке. Со стороны леса мощной волной плыл к нам какой-то непрерывный треск, и каждый миг в него врывались как бы раскаты грома — казалось, в этот ясный летний день где-то бушует гроза. Один удар, потом два… опять один… три… Пауза… опять два.
Из-за леса поднимался к небу столб дыма. Он постоял высоко над деревьями, потом начал расходиться направо и налево и стал похож на огромный гриб с черной ножкой и красной шляпкой. С перелогов, спасаясь бегством, мчалось стадо. Во дворах лаяли и выли собаки. От костела несся колокольный звон, прерывистый, тревожный, как набат, когда язык колокола бьет все время по одному месту. Несколько минут звонили без передышки, но вдруг колокол утих, потом прозвонил еще раз-другой — и все. Казалось, кто-то мешал звонарю, силой вырывая у него веревку.
Сверху я видел улицы нашего местечка. На многих крышах сидели люди, из домов выносили постель, сундуки. На рыночной площади евреи толпились у магистрата, несколько женщин стояли на коленях перед статуей святого Иоанна, а посреди площади происходило что-то непонятное: там толпа горожан (среди них был и сапожник Стахурский, и колбасник Владзинский) спорила о чем-то с бургомистром, паном Добжанским и моей матерью. Толпа двинулась было к тракту, но там ксендз загородил им дорогу. Несколько человек вскочили в телегу, и телега тронулась. Но мой учитель уцепился за вожжи, повис на них и с такой силой повернул лошадей, что телега опрокинулась.
Тогда вся толпа бросилась вперед. Она отшвырнула в сторону ксендза, сбила с ног бургомистра и с криками побежала по дороге. Их крики мешались с грохотом и треском со стороны леса, и от сотрясения лопались стекла в окнах.
Внезапно шум утих. Через минуту еще донесся гул, сначала близкий, потом уже отдаленный, — и наступила такая тишина, как будто все на свете замерло, онемело…
Толпа бегущих остановилась на дороге, прислушиваясь. Тут с крыши что-то крикнули — я не расслышал, что именно, — и вся толпа, только что такая буйная, стала в испуге разбегаться. Через несколько минут не осталось никого, опустела площадь, улица, все крыши.
К вечеру часть неба заволокли тучи, полил дождь. У нас в нескольких окнах были выбиты стекла, и мать распорядилась закрыть ставни. Слуги, собравшись на кухне, толковали о событиях этого дня, а мы с мамой сидели в комнате на диване. Здесь было темно, и только сквозь щели в ставнях проникали багряные лучи заходящего солнца.
Мы оба молчали. Мама была очень утомлена. Она сидела, закрыв глаза и прислонясь головой к спинке дивана. Я тоже впал в какое-то оцепенение. Вслушиваясь в тишину, я тщетно пытался оживить в памяти то, что видел и слышал совсем недавно.
Иногда я готов был поверить, что все это мне только померещилось. Но уже через минуту-другую красные блики заката на стенах напоминали о крови, пролитой где-то неподалеку от нас.
На улице послышался конский топот и лязг, — можно было подумать, что несколько всадников галопом проскакали по направлению к городу. Я поднял голову и… снова услышал те же звуки, что накануне ночью: шарканье ног, тарахтенье тяжело нагруженных возов, стук бесчисленных копыт. И весь этот шум покрывало жужжанье голосов, словно говор тысяч людей, а в него порой врывался смех или гневный окрик.
Эта волна звуков постепенно приближалась к местечку. Вот она докатилась до наших огородов, миновала гумно… Она уже под самым домом! Раздалась громкая команда, многократно повторенная эхом, и все утихло. Но через минуту дом снова затрясся весь от крыши до основания. Засвистели дудки, загудели барабаны, из тысяч грудей рванулась песня… Казалось, будто неведомые силы природы вырвались на волю, сметая все преграды, будто плачут все осенние ветры, будто небо обрушило на землю грозу и она бушует, мощная и стремительная.
По временам хор замолкал, и тогда слышен был резкий дискант запевалы и сердитая чечетка барабана. Но сейчас же взрывался новый ураган звуков, колотился в двери и окна, издеваясь над людскими страданиями, терзал землю и разбивался о небо. В кроваво-красном полумраке комнаты мне чудилось, что святые на образах, висевших на стенах, дрожат и оторопело смотрят на меня.
Однажды — это было в первой половине мая — в доме поднялась какая-то суета. После полудня пришел кассир.
— Боюсь я, как бы у нас не натворили глупостей, — взволнованно сказал он маме. — Одни на той стороне, другие — на этой, а мы между ними… Как бы нам не пострадать…
Он поежился, словно от холода.
— Вам-то что! — возразила мама. — Вы — человек привычный, а вот мы… Ну, да как бог даст, так и будет.
— А вы не думаете уезжать? — спросил вдруг кассир. — В случае чего, если вздумаете, я…
— Уезжать? Куда? Другие же остаются, останемся и мы. Если что нам грозит, пусть оно нас постигнет здесь, на месте. А то мало ли что бывает — побежим от беды воображаемой, да напоремся на настоящую.
Кассир побледнел.
— Что правда, то правда, — сказал он. — Ну, тогда и я остаюсь.
Он простился было с мамой, но от дверей вернулся обратно.
— Все же… знаете, сегодня дорога, вероятно, еще свободна… Пожалуй, я все-таки уеду…
Затем вдруг взмахнул кулаком и с наигранной решительностью воскликнул:
— Впрочем… нет, останусь, черт возьми! Двум смертям не бывать, одной не миновать!
Однако на крыльце ему, видимо, снова изменило мужество, и он с растерянным видом стал осматриваться кругом.
Странно — эти колебания кассира зародили во мне дурные предчувствия, как будто от его пребывания в нашем местечке зависела чья-то жизнь. Я был в таком смятении, что, преодолев робость, спросил у матери:
— Мамуся, золотая, что же будет?..
И неожиданно она не только не рассердилась, но приласкала меня и ответила спокойно:
— Ничего не будет, сынок, ровно ничего. Садись-ка за книжку. И не надо так испуганно таращить глаза, не то и над тобой люди будут смеяться, как над паном кассиром.
Ее слова сразу меня успокоили. Обойдя дом, я увидел, что на кухне, как всегда, готовят обед, на дворе работник рубит дрова, сад весь звенит птичьими голосами, а с неба льются потоки весеннего света.
— Зачем же выдумывать всякие страхи? — решил я и принялся не уроки готовить, а сколачивать тележку.
В душу мою уже проникало майское тепло, шелест деревьев, аромат цветов… Я то и дело откладывал в сторону тележку и наблюдал за муравьем, медленно переползавшим с травинки на травинку; или, ухватившись руками за ветку дерева, качался на ней, как на качелях; кувыркался, смеялся, сам не зная чему. Я только чувствовал, что мне так же весело, как и птицам, заливавшимся на деревьях, и радостно жить на свете. Пожалуй, то были самые счастливые минуты моего детства. Это счастье налетело неизвестно откуда, было недолгим и ушло незаметно.
День проходил спокойно. Около десяти часов вечера няня, как обычно, раздела меня, и я крепко уснул. Скоро я проснулся, но не совсем: в моем сознании действительность мешалась с сонными видениями. Я сознавал, что сейчас ночь, что я лежу в постели, но мне чудилось, будто в подушке открылось квадратное окошечко и я вижу из него какой-то иной мир. Порой я словно плыл где-то в неведомом пространстве, а в то же время ясно слышал, как кто-то ходит по комнате. Хотел открыть глаза, но тут же говорил себе: еще минутку! Открою их попозже… И вдруг я весь затрясся и сел на постели. Чей-то голос тихо, но внятно шепнул над самым моим ухом:
— Идут!
— Кто здесь? — крикнул я испуганно.
Никакого ответа.
Я соскочил на пол и ощупью добрался до маминой кровати. Мамы не было.
Я вернулся в постель, закутался в одеяло и стал прислушиваться. С улицы доносился какой-то монотонный и неумолчный шум, похожий на шум ливня. Я протер глаза. Шум не прекращался, и теперь уже напоминал шаги множества людей по песку. Временами слышался какой-то лязг, порой ржание, потом опять словно лавина тяжело катилась по дороге, задерживаясь иногда только на мгновение. Вот поднялась какая-то возня, — и снова что-то катилось с глухим стуком, фыркали лошади, лязгало железо, все это — под аккомпанемент мерного стука шагов, словно там люди шли, шли и шли без конца.
Это длилось больше четверти часа. Когда кукушка на часах прокуковала два раза, прежние звуки заглушило тихое тарахтение телег. И тут я услышал на улице человеческий голос. Кто-то протяжно зевнул: «А-а-а».
Наконец прекратился и стук телег, раз-другой долетел еще прежний мерный шум — и постепенно все затихло. Только тогда до моего сознания дошло, что за стеной, во дворе, кто-то плаксиво бормочет слова молитвы: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас».
Я наконец не выдержал. Встал с постели и, протянув вперед руки, натыкаясь в темноте на мебель, вышел в сени, твердя сдавленным голосом:
— Мама!.. Где же мама?
Я толкнулся в дверь, которая вела во двор, но она была заперта. Я уже хотел закричать, звать на помощь, но в эту минуту откуда-то сверху просочился луч света. Я вспомнил о комнатке в мансарде и полез туда. При каждом моем шаге ступени лестницы жалобно скрипели.
Взобравшись наверх, я подошел к окошку. Меня овеяло свежее дыхание ночи. Прежний бессмысленный страх постепенно утихал, сменяясь любопытством.
«Ничего и не было, — говорил я себе. — Обыкновенные люди идут и едут там, внизу, по своим делам».
Я напрягал зрение, глядя в ту сторону, откуда еще по временам долетал отдаленный гул. Ночь была не темная; она была похожа на серые сумерки, а над ними поднималось черное небо, слабо искрившееся звездами, и низко над горизонтом стоял месяц на ущербе, узенький и печальный. При его бледном свете я увидел нечто такое, что мне и во сне никогда не снилось: по проселку влево от нашего дома ползла между полями огромнейшая змея!.. Ее голова уже достигала одинокой хаты, а хвост скрывался еще в ольховой роще. Змея занимала всю ширину дороги, ползла медленно, сильно извиваясь. От рощи она поворачивала направо, у оврага описывала большую дугу влево, а около хаты — опять сворачивала вправо. Местами она спускалась в ложбины, местами поднималась на пригорки. Косо падавший лунный свет освещал ее длинное тело, щетинившееся блестящими иглами, концы которых мерцали удивительно красиво. Порой казалось, что это сверкающая река какой-то неведомой силой поднимается в гору, а порой там вдали вспыхивали словно искорки темного огня — если огонь может быть темным.
Я случайно бросил взгляд на почтовый тракт справа, который вел к ближайшему большому городу, — и на нем, уже неподалеку от леса, увидел… такую же змею. Эта казалась еще длиннее и толще и отливала еще более зловещим блеском.
Во дворе послышались тихие шаги. Это была моя няня.
— Лукашова, что там такое на дороге?
— Войско! — ответила она хриплым шепотом.
— Войско? — переспросил я. — Войско?! — и побежал вниз.
Мать уже вернулась в комнату и зажгла свечу. Я ожидал, что она меня разбранит за то, что я встал с постели и в одной рубашонке полез на чердак. Но она не сделала мне ни одного замечания.
Сам не зная зачем, я начал одеваться, но, уже натянув один сапог, повалился на постель и уснул. Должно быть, во сне я кричал, — помню, что мама меня будила, щупала мне лоб, заглядывала в горло.
Часов в девять утра (я как раз доедал свою кашу с молоком) прибежал к нам кассир, растрепанный, и уже с порога закричал:
— Ни за что не угадаете, пани, что со мной было нынче ночью! Еще немного — и вы бы меня больше никогда не увидели… Но… Доброе утро! Извините, я так взволнован, что забыл даже поздороваться.
Он поцеловал у мамы руку, меня погладил по голове и сел.
— Ну, так что же такое с вами приключилось? — спросила мама, с недоумением глядя на него.
— Самый необыкновенный случай, какой только можно себе представить, — отвечал кассир.
И вдруг заискивающе улыбнулся и перебил сам себя:
— Можно попросить стакан воды?
— А не хотите ли чаю?
— С превеликим удовольствием.
— Может, подлить араку?
— Вы так любезны… Тысяча благодарностей!
Кассиру тотчас принесли чаю с сахаром и араком, он отпил из чашки, долил араку, сделал еще несколько глотков, снова долил раз и другой, и наконец приступил к рассказу:
— Вы слышали, пани, что сегодня ночью здесь проходили войска?
Мама утвердительно кивнула.
— Масса войска, масса!.. Пехота, кавалерия, пушки!.. — Он понизил голос. — Пушки такие большие, что их лошади едва тащили.
Я вспомнил тот шум — как от движения чего-то очень тяжелого, — который слышал этой ночью.
— Да, множество солдат и пушек, — продолжал кассир, запивая каждую фразу чаем. — Я уже спал. И снилась мне, — прибавил он небрежно, — та битва, в которой я особенно отличился. Вдруг просыпаюсь, слышу: идут войска! Я вскочил. Хладнокровия не теряю, но говорю себе: «Ну, моя песенка спета!» Вы же знаете, пани, — добавил он тише, — какой я занимаю пост. Если бы меня схватили…
Последние слова кассира были полны скорби. Было ясно, что он очень себя жалеет.
— Разумеется, первым делом следовало уничтожить все следы… Хватаюсь за бумажник, где храню свое удостоверение, в потемках нахожу его и… проглатываю эту бумажку!
Ну, думаю, теперь — никаких доказательств! И спокойно засыпаю. Да, верите ли, пани, преспокойно спал до утра.
Кассир потряс головой и опять долил в чашку араку.
— И можете себе представить, — он понизил голос, — встаю утром, хочу достать деньги, чтобы послать слугу в булочную, раскрываю бумажник и в первом же отделении нахожу — знаете что? Мое удостоверение! Да, это самое!
Он действительно держал сейчас в руках памятную мне голубую бумажку.
— Я так и обмер, пот меня прошиб. Боже, что, если бы ночью пришли с обыском! И знаете, что я проглотил вместо этого злосчастного документа?
Он посмотрел на маму, потом на меня.
— Трехрублевку! Да, проглотил последнюю трехрублевку, которая мне была очень нужна, а осталось удостоверение, которое могло меня погубить!.. Приди они с обыском — конец! Да, опасность таилась под окном, подошла вплотную… Целых полчаса жизнь моя висела на волоске!
Пан кассир, кажется, был близок к обмороку при одной мысли о грозившей ему беде. А я почему-то сожалел, что он не проглотил своего удостоверения.
— Да, любопытный случай! — отозвалась мама.
— И вы, пани, говорите об этом так спокойно? — удивился кассир.
— Да вы же ничуть не пострадали.
— Но мог… мог пострадать!
Он хотел еще что-то сказать, но только потряс головой. Потом отвел маму к печке и там заговорил шепотом. Кажется, речь шла о проглоченных трех рублях. Дело было, видимо, настолько секретное, что кассир даже вышел с мамой в другую комнату.
В полдень появился пан Добжанский. Мама выбежала к нему навстречу.
— Слышали… сегодня ночью?
Учитель кивнул головой.
— Множество солдат… уйма! — говорила мама. — Шли с трех сторон.
Пан Добжанский усмехнулся.
— Все в порядке, — сказал он, и его веселый тон подействовал на маму.
— Ну, Антось, за работу! Отвечай, что задано.
Я начал читать выученное мною стихотворение:
В эту минуту стекла в окнах задребезжали.
В лунную ночь по равнине цецорской,
Где Жолкевского тяжкий постиг удел,
Ехал храбрый Сенявский, хмур и печален.
Голубыми глазами жестоко он…[4]
— «Голубыми глазами, — продолжал за меня учитель, — жестоко он ранен и навеки лишился покоя». Отчего же ты не кончаешь?
Стекла снова задрожали.
— Ну, куда ты смотришь? Опять на что-то зазевался! — сказал учитель, он, видимо, ничего не заметил.
— Кто-то ходит по крыше, — сказал я ему, смущенный не его вопросом, а новыми, не слышанными прежде звуками.
— Ходит по крыше? — Учитель поднял голову.
Стекла снова сильно задребезжали.
— Нет, это не на крыше, — решил я. — Это что-то сбрасывают…
— Что? Где? Бредишь!
— Да вы смотрите — окна дрожат…
Учитель в ужасе вскочил со стула.
— Что ты говоришь, мальчик? — Он схватил меня за руку. — Ну, где же они дрожат?
— Дрожат, пан.
— Выдумываешь!
— Нет, пан, слышу…
Он взял меня за другую руку.
— Ну, сознайся, — сказал он. — Ты не выучил стихотворения и теперь пугаешь старого учителя… Это гадко!
Я смотрел на него удивленно, решив, что он с ума спятил. Ну, трясутся стекла — что тут особенного?
В эту минуту вошла мама.
— Беда, пан Добжанский! — сказала она встревоженно.
Теперь задрожали уже и стены, а стекла дребезжали вовсю.
Учитель отошел от меня.
— Бой идет, — промолвил он глухо. И сел на мой стул, упираясь руками в колени.
На дворе поднялся галдеж. Мы побежали туда. Наш работник и служанки разговаривали с каким-то евреем, который ехал на своей таратайке из города. Он указал кнутом в сторону одинокой хаты, крикнул: «Там, там!» И погнал дальше худую лошаденку, которая была вся в мыле.
— Там! Там! — повторил за ним работник, указывая на лес, темневший на краю горизонта.
— Господи Иисусе! — причитала нянька.
Я полез на чердак и выглянул наружу. Ничего необычного. Несколько белых облаков на краю неба, а ниже — синий лес, выгон, на котором бродят черные и рыжие коровы. Над ольховой рощей летит аист, возвращаясь к себе в гнездо, — и больше нигде ничего не видно. Солнце светило, как всегда, воздух был неподвижен, только порой с юга дул теплый ветерок. День стоял тихий, даже птицы молчали, не нарушая безмолвия.
Но вот опять дрогнули стены, раз, другой, третий. Я посмотрел в сторону местечка. Там люди вышли из домов и, стоя на пороге, прислушивались.
«Значит, это и есть война? — подумал я. — Ну, и ничего страшного, я бы тоже мог воевать».
Вниз я не сходил, рассчитывая, что учитель забудет про меня и от урока сегодня удастся отвертеться. Но пан Добжанский неожиданно кликнул меня.
— Ну-с, — сказал он, силясь овладеть собой. — Каждый делает то, что ему полагается. И мы с тобой вернемся к нашим занятиям.
Он сел и приказал мне читать стихи с начала, но вдруг передумал и стал линовать тетрадь. Он хотел написать мне первую строку, но перо не держалось в его трясущейся руке. И он сказал, чтобы я сам переписал стихи из книжки.
Я принялся за работу, а учитель шагал из угла в угол. Каждую минуту он подходил к окну и прислушивался, а порой бормотал:
— Это арьергард… Убрались… Их уже и не слыхать… Правда, ничего больше не слышно? — спросил он меня.
Я подумал, что учитель мой, видимо, совсем оглох: ведь не только оконные стекла по-прежнему то и дело дребезжали, — теперь в комнате был отчетливо слышен еще отдаленный гул, как будто сбрасывали бревна с воза.
Наконец, эти отголоски стали настолько громкими, что их услышал и учитель. Схватив свою трость и шляпу, он сказал мне:
— Урока не будет, можешь убрать книги в ящик.
На дворе стояли моя мать, почтмейстер и кассир. Почтмейстер вооружился длинной подзорной трубой. Кассир имел очень довольный вид.
— Вот теперь все могут убедиться, что я чертовски хладнокровен, — говорил он, беспокойно переминаясь с ноги на ногу. — Ничуть меня все это не волнует. И таков я всегда перед лицом опасности.
— Да вам, кажется, никакая опасность и не грозит, — сухо отрезала моя мама.
— Кто знает? Всем нам, может быть, грозит…
Не договорив, он закашлялся и умолк.
— Ничего отсюда не видно, — сказал почтмейстер, приставив к глазам свою подзорную трубу. — Придется лезть на чердак…
— Я вас туда провожу! — воскликнул я.
Мы поднялись наверх и почтмейстер тотчас поднял к глазам трубу. Однако он очень скоро опустил ее, протер платком стекла изнутри и снаружи и только тогда стал смотреть вдаль.
— Вы что-нибудь видите? — спросил я, сгорая от любопытства.
— Вижу… Пшеницу… Лес, а за лесом… нет, отсюда дальше леса ничего не видно.
— А с колокольни вы бы наверняка увидели.
— Правильно! — воскликнул почтмейстер, — блестящая мысль, мой милый!
И побежал вниз.
А внизу кассир говорил моей маме:
— Верьте слову, в мыслях у меня сейчас такая легкость, хоть пляши. Все, что творится, мне даже интересно и, пожалуй, немного забавляет. Вот когда я убедился, что опасность — моя стихия… Бац!.. Бац!.. Ах, что за музыка!
В эту минуту во двор к нам вбежала жена почтмейстера.
— Ах, какое несчастье! — сказала она маме, поцеловав ее дважды. — Страшный день… Я и жена бургомистра уже укладываемся, а майорша легла и велела, чтобы ей закрыли голову подушками. Слышите стрельбу? Боже, да я бы умерла от ужаса, если бы к нам влетела пуля!..
— А где же мой муж? — спохватилась она вдруг. — Верите ли, он хотел туда ехать, чтобы все увидеть! Бессердечный! Я заклинала его нашим семейным счастьем и объявила, что только через мой труп он туда поедет — вот он и остался. Да что толку? Схватил подзорную трубу и смотрит! А я бы умерла, если бы в нее хоть разок заглянула! Экий грохот! Сердце замирает, когда подумаю, что там сейчас гибнут люди… Какое счастье, что это так далеко…
Гибнут люди? От этих слов у меня мороз пробежал по коже. До этой минуты мне и в голову не приходило, что доходившие до нас глухие отголоски могут означать смерть.
Я однажды видел утопленника, паренька немногим старше меня, — и несколько дней он стоял у меня перед глазами, заслоняя все. Теперь я вспомнил его, и мне показалось, будто я вижу двух… трех… десять… сто таких мальчиков в раскрытых на груди рубахах, вылинявших куртках, с опухшими лицами.
Воздух наполнили новые звуки. Слышен был немолчный шум, словно сыпали горох на железный лист, а по временам — как бы отрывистый сердитый лай гигантских псов: гав, гав, гав! И все чаще проходили у меня перед глазами образы мертвых мальчиков. Глубоко опечаленный, я невольно стал под окном на колени и зашептал молитву.
Во дворе снова послышались голоса. Разговаривали бургомистр, мой учитель и мама.
— Роковой день! — говорил бургомистр. — Но мы все же не падаем духом.
— Ох, лучше бы я не дожила до него! — отозвалась мама. — Брожу как очумелая, места себе не нахожу. Мне кажется, что это длится не два часа, а целые годы, что этому не будет конца…
— Мне тоже, — пробормотал учитель. — Да, состарился я, видно, если при громе пушек теряюсь, как баба.
— А странно! — бургомистр приложил ладони к ушам, — бой как будто идет теперь ближе…
— Это скверно! — сказал учитель.
Примчался кассир. Он уже издали кричал:
— Ну, пан председатель, я уезжаю с женщинами… Здесь может разыграться трагедия… Почтмейстер говорит, что они подходят…
— Что ж, уезжайте, — в сердцах сказал бургомистр. — А я с места не двинусь.
— Но вы должны ехать с нами… Едет ваша супруга и дочки…
— Нет, моя семья останется здесь со мной. Негоже бургомистру удирать в такой момент.
— Пан председатель…
— Ах, оставь меня в покое! Тебе, пан, можно спасать свою шкуру, — ведь ты большой человек. А я…
Я выглянул в окно. Бургомистр был красен и так размахивал руками, что у него фуражка съехала набок. А кассир имел весьма жалкий вид, даже ноги его казались тоньше обычного.
Отголоски битвы слышались все ближе, но я уже привык к ним, и мне казалось, будто это было всегда и так быть должно.
К двум часам я проголодался, и, так как сегодня обеда не готовили, нянька вскипятила воду, положила в нее соли, масла, накрошила туда хлеба… Я ел этот «суп» и думал, что сегодняшний день даже хуже страстной пятницы, — тогда к обеду бывает по крайней мере подогретое пиво и селедка с картофелем, а не эта вода с хлебом!
Я как раз подносил ложку ко рту, когда дом вдруг затрясся от грохота, несравненно более страшного, чем прежний. Должно быть, в бой вступили какие-то новые силы. Я от испуга даже пригнулся к столу, а нянька с воплями заметалась по комнате. Казалось несомненным, что уже очень близко, тут же за нашим садом, идет частая и оглушительная стрельба.
Моя няня окончательно потеряла голову. Торопливо вынув из комода несколько серебряных ложек, она завернула их в свой передник, затем потащила меня к двери, крича:
— Пойдем в погреб, здесь смерть! Убьют нас с тобой… всех убьют… слышишь?
Но я вырвался, и старуха убежала одна, громко молясь.
Грохот был такой, как будто валились все дома в местечке. Голова у меня горела. Но через минуту волнение сменилось каким-то каменным спокойствием. Без страха всматривался я теперь вдаль, за луга. Но там ничего не было видно.
Прибежала заплаканная Стахурская, спрашивая, где моя мама.
— Пойдите-ка, пани, поглядите, что творится в городе! — закричала она, увидев маму. — Люди с ума сходят… Ох, пропадем мы все из-за них!
Я тоже хотел идти с мамой, но она велела мне остаться дома и ушла на площадь.
В доме не было ни души. Работник Валек и самая молодая из служанок полезли на крышу амбара, надеясь увидеть бой, а кухарка и няня Лукашова укрылись в леднике.
— Горит! Прощайте, уходим! — кричали на улице.
Не помню, как и когда я очутился опять на чердаке. Со стороны леса мощной волной плыл к нам какой-то непрерывный треск, и каждый миг в него врывались как бы раскаты грома — казалось, в этот ясный летний день где-то бушует гроза. Один удар, потом два… опять один… три… Пауза… опять два.
Из-за леса поднимался к небу столб дыма. Он постоял высоко над деревьями, потом начал расходиться направо и налево и стал похож на огромный гриб с черной ножкой и красной шляпкой. С перелогов, спасаясь бегством, мчалось стадо. Во дворах лаяли и выли собаки. От костела несся колокольный звон, прерывистый, тревожный, как набат, когда язык колокола бьет все время по одному месту. Несколько минут звонили без передышки, но вдруг колокол утих, потом прозвонил еще раз-другой — и все. Казалось, кто-то мешал звонарю, силой вырывая у него веревку.
Сверху я видел улицы нашего местечка. На многих крышах сидели люди, из домов выносили постель, сундуки. На рыночной площади евреи толпились у магистрата, несколько женщин стояли на коленях перед статуей святого Иоанна, а посреди площади происходило что-то непонятное: там толпа горожан (среди них был и сапожник Стахурский, и колбасник Владзинский) спорила о чем-то с бургомистром, паном Добжанским и моей матерью. Толпа двинулась было к тракту, но там ксендз загородил им дорогу. Несколько человек вскочили в телегу, и телега тронулась. Но мой учитель уцепился за вожжи, повис на них и с такой силой повернул лошадей, что телега опрокинулась.
Тогда вся толпа бросилась вперед. Она отшвырнула в сторону ксендза, сбила с ног бургомистра и с криками побежала по дороге. Их крики мешались с грохотом и треском со стороны леса, и от сотрясения лопались стекла в окнах.
Внезапно шум утих. Через минуту еще донесся гул, сначала близкий, потом уже отдаленный, — и наступила такая тишина, как будто все на свете замерло, онемело…
Толпа бегущих остановилась на дороге, прислушиваясь. Тут с крыши что-то крикнули — я не расслышал, что именно, — и вся толпа, только что такая буйная, стала в испуге разбегаться. Через несколько минут не осталось никого, опустела площадь, улица, все крыши.
К вечеру часть неба заволокли тучи, полил дождь. У нас в нескольких окнах были выбиты стекла, и мать распорядилась закрыть ставни. Слуги, собравшись на кухне, толковали о событиях этого дня, а мы с мамой сидели в комнате на диване. Здесь было темно, и только сквозь щели в ставнях проникали багряные лучи заходящего солнца.
Мы оба молчали. Мама была очень утомлена. Она сидела, закрыв глаза и прислонясь головой к спинке дивана. Я тоже впал в какое-то оцепенение. Вслушиваясь в тишину, я тщетно пытался оживить в памяти то, что видел и слышал совсем недавно.
Иногда я готов был поверить, что все это мне только померещилось. Но уже через минуту-другую красные блики заката на стенах напоминали о крови, пролитой где-то неподалеку от нас.
На улице послышался конский топот и лязг, — можно было подумать, что несколько всадников галопом проскакали по направлению к городу. Я поднял голову и… снова услышал те же звуки, что накануне ночью: шарканье ног, тарахтенье тяжело нагруженных возов, стук бесчисленных копыт. И весь этот шум покрывало жужжанье голосов, словно говор тысяч людей, а в него порой врывался смех или гневный окрик.
Эта волна звуков постепенно приближалась к местечку. Вот она докатилась до наших огородов, миновала гумно… Она уже под самым домом! Раздалась громкая команда, многократно повторенная эхом, и все утихло. Но через минуту дом снова затрясся весь от крыши до основания. Засвистели дудки, загудели барабаны, из тысяч грудей рванулась песня… Казалось, будто неведомые силы природы вырвались на волю, сметая все преграды, будто плачут все осенние ветры, будто небо обрушило на землю грозу и она бушует, мощная и стремительная.
По временам хор замолкал, и тогда слышен был резкий дискант запевалы и сердитая чечетка барабана. Но сейчас же взрывался новый ураган звуков, колотился в двери и окна, издеваясь над людскими страданиями, терзал землю и разбивался о небо. В кроваво-красном полумраке комнаты мне чудилось, что святые на образах, висевших на стенах, дрожат и оторопело смотрят на меня.